Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Марш 30-го года

ModernLib.Net / Отечественная проза / Макаренко Антон Семенович / Марш 30-го года - Чтение (стр. 8)
Автор: Макаренко Антон Семенович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Сегодня мы вошли в город со знаменем в чехле. Завтра мы первые с развернутым знаменем пройдем мимо трибуны и гордо посмотрим на тех, кто на трибуне: "Мы тоже пролетариат, мы тоже рабочие, сегодня - наш праздник!"
      Вечером коммунары разбредаются по всем улицам. Вежливо разговаривают комммунары с публикой; как взрослые, покупают на свои карманные деньги пирожное и, как дети, любуются иллюминацией.
      В дверях тридцать шестой школы - дневальный с винтовкой: школа занята нами, и вход в нее без распоряжения дежурного по коммуне посторонним воспрещен. В одной из комнат столовая комиссия готовит ужин и между делом вспоминает сегодняшний день:
      - ...нет, а вот та батарея, которая на белых лошадях... Ох, и здорово же!
      МОСКВА
      7 июля 1929 года в шесть часов утра колонна коммунаров тронулась с площади Курского вокзала на свою московскую квартиру. На утренних улицах, свежих и пустынных, гремел наш оркестр. Еще не совсем проснувшиеся глаза вглядывались в лицо московских улиц. Вот она, великая Москва, о которой мечтали целый год, о которой была столько споров!
      Направились к центру. На углу какого-то бульвара - "Стой!"
      Отдыхать не отдыхали, а, скорее, собирались с чувствами.
      Меня окружили:
      - Вот это такая Москва? - недовольно тянул Похожай. - Не лучше Харькова.
      Сторонники Крыма поддерживали его, но это все - так, "для разговора", а все ощущали какую-то торжественную приподнятость и были полны бодрости.
      - Шагом марш!
      Притихли все на асфальте Мясницкой. Глянула Москва на нас столичным важным взглядом, глянула сочными, солидными витринами, перспективой улий... Притихли в нашей колонне. Впереди - зубцы Китай-города.
      - Э, нет, это действительно Москва! - пробормотал за моей спиной знаменщик. И замолк.
      Карабанов скомандовал:
      - Государственному политическому управлению салют, товарищи коммунары!
      Весело и задорно отсалютовали старшим родичам и повернули на Большую Лубянку, теперь улицу Дзержинского. На этой улице наша квартира - школа Транспортного отдела ОГПУ.
      Ничто не так дорого как эта квартира. Пока ребята входили в улицу Дзержинского, вспомнилось все.
      Целую неделю пробыл в Москве наш агент Яков Абрамович Горовский, а мы в коммуне сидели на чемоданах и ожидали от него телеграммы, в которой бы сообщалось, что квартира есть - можно выезжать.
      Но Горовский ежедневно присылал нечто непонятное и неожиданное:
      "С квартирой плохо. Есть надежда на завтра".
      "Задержался еще на один день. Отсутствует нужное лицо".
      "Наркомпрос отказал. Выясню завтра"...
      Меньше всего мы ожидали, что нам откажут в квартире.
      Но шестого вечером приехал Горовский и рассказал нам обидные и возмутительные вещи.
      В экскурс-базе, в Наркомпросе, в Моно, в союзе Рабпрос - везде с готовностью соглашались предоставить на две недели помещение для коммуны ГПУ, но после такой любезности следовал вопрос:
      - А что это за дети?
      - Дети? Исключительно беспризорные.
      Горовский гордился тем, что наши дети все - беспризорные, что тем не менее они организованно едут в Москву и он, Горовский, подыскивает для них квартиру. Но как только московские просветители, такие симпатичные, такие даже сентиментальные в своих книжках, так любящие ребенка и так его знающие, узнавали, что эти самые "цветы жизни" просятся к ним на ночевку, они приходили в трепет.
      - Беспризорные? Ни за что! Об этом нельзя даже и говорить! На две недели? Что вы, товарищ, шутите? Что вы в самом деле?
      Горовский не столько огорчался, что нет квартиры, сколько оскорблялся. Как это так? Те самые коммунары, которые не впускали Горовского в дом, если он недостаточно вытер ноги, здесь, в Москве, считаются вандалами, способными уничтожить всю наробразовскую цивилизацию?
      И только когда бросил Яков Абрамович ходить по просветительному ведомству, улыбнулось ему счастье: Транспортная школа предоставила для нас общежитие с постелями, с кроватями.
      Колонна во дворе школы.
      - Стоять вольно!
      Сигналист играет сбор командиров. Командиры отправляются делить помещение между взводами. Через три минуты они вводят свои взводы в спальни. По кеоридорам общежития расставляются наши плевательницы и сорные ящики, комендантский отряд уже побежал по коридорам и переходам с вениками и ведрами: прежде всего коммунары наводят лоск на то помещение, в котором будем жить. Здесь месяца полтора никого не было. Еще через пять минут дежурство дает общий сбор, и начинается авральная работа уборки. Моют стекла в окнах, уничтожается пыль.
      В девять часов все коммунары в парадных костюмах уже гуляют на улице. Прибежали из столовой клуба ОГПУ члены столовой комиссии.
      Все готово. Можно идти на завтрак.
      Серые рубашк летних парадных костюмов, синенькие трусики, голубые носки. Круглые радостные мальчишеские головы, ноги, как на пружинах.
      Все полны радостного оживления и в то же время сдержанного достоинства.
      В столовой - цветы и скатерти, уют. Коммунары расположились вокруг столов и не дичатся, не боятся чистоты и цветов.
      Началась череда славных московских дней.
      После завтрака вышли со знаменем в Парк культуры и отдыха - благо сегодня воскресенье - посмотреть, какой такой московский пролетариат и как он отдыхает.
      На московских улицах наша колонна - верх стройности и изящества. По тротуарам движутся толпы, и Тимофею Викторовичу приходится пробивать дорогу. Расспрашиваем, как пройти к парку.
      Гляжу через головы музыкантов. Рядом с Тимофеем Викторовичем, не отставая, маячит белый верх чьей-то капитанской, фуражки. Подхожу.
      - А вот товарищ туда идет, и он нам покажет дорогу.
      Товарищ лет сорока, со стриженными усами оживлен и торжествен.
      - Я покажу, покажу, вы не беспокойтесь.
      Подходим к воротам парка. Направляюсь к кассе, но рука человека в капитанской фуражке меня останавливает.
      - Платить? Что вы! Зачем же? Мы сейчас это устроим. Дайте ваш документ.
      Я даже растерялся, но документ отдал. Капитанская фуражка немедленно исчезла за воротами. Ждем, ждем...
      - Разойдись до сигнала "сбор".
      Наша дисциплина позволяет нам быть совершенно свободными и никогда не мучить коммунаров лишним стоянием в строю.
      Коммунары рассыпаются, завязываются знакомства, и начинаются распросы. Смотрим, наш проводник вприпрыжку несется из парка и размахивает возбужденно какой-то бумажкой.
      - Вот! Не только можно, но и очень рады, сегодня интернациональный митинг. Очень рады!
      - Играй сбор!
      Входим в парк и попадаем сразу на митинг. На широкой сцене - президиум; наши подошли как раз к сцене. Это хорошо, сразу попали в нужную обстановку.
      Митинг не окончился, а капитанская фуражка уже отводит меня в сторону.
      - Там я устроил для ребят завтрак: там, знаете, стакан чаю, бутерброд... Даром, даром, не беспокойтесь, даром!
      Ребята окружили, улыбаются.
      С митинга идем на завтрак. Я спрашиваю капитанскую фуражку:
      - Вы здесь работаете?
      - Нет, я во флоте работал, а теперь в отставку выхожу, буду здесь, в Москве, работать в одном учреждении.
      Я в затруднении: как спросить, чего это он бегом гоняет из-за какой-то коммуны?
      - Да, но вы так заботитесь о нас...
      - Это вы хотите знать, чего я к вам привязался? Понравилось мне, знаете, ужасно понравилось! По правде сказать, мы здесь такого не видели.
      С того дня "капитан", как его прозвали ребята, уже с нами не расставался. Рано утром он приходил в коммуну, будил коммунаров, принимал участие во всех наших совещаниях и заседаниях, настойчиво требовал, чтобы мы не тратили лишних денег. После завтрака, от которого всегда отказывался, он брал двух-трех коммунаров и куда-то летел устраивать бесплатные билеты на трамвай, доставать лодки для катания, добывать разрешение осмотреть Кремль.
      После обеда в сопровождении "капитана" мы куда-нибудь отправлялись.
      На другой день после приезда были у гроба Ленина, сыграли около Мавзолея "Интернационал". Потом были в Кремле, в Музее Революции, в редакции "Комсомольской правды", в Третьяковке, в зоопарке.
      Москва поразила коммунаров обилием людей, домов, стилей и пространства. После официальных часов они, не уставая, бродили по Москве и только к двенадцати ночи собирались на ночлег. Карманные деньги позволили им обьездить город в трамваях, заглянуть во все улицы и переулки. Почти всем Москва страшно понравилась, но все затруднялись определить, чем именно. Трудно было, конечно, сразу охватить и выразить все впечатления от нашей столицы. Даже и взрослому человеку это не так легко.
      С другой стороны, и коммунары понравились Москве. Наша колонна на Кузнецком мосту, на Театральной площади, на Тверской была действительно хороша. А оркестр ребячий, четкая и бодрая ухватка коммунаров, подтянутость и дисциплина, видимо, в самом деле радовали глаз. Очень часто какая-нибудь впечатлительная душа бросала ребятам с тротуара розочку или гвоздику. Один какой-то немолодой уже чудак смотрел-смотрел и вдруг бросил в оркестр целый букет роз. Было так неловко: оркестр как раз играл марш, и все розы чудака были безжалостно растоптаны, а через минуту он и сам потерялся в толпе.
      Радушное отношение к нам москвичей мы встречали на каждом шагу, и это, разумеется, делало Москву для нас приятнее и теплее.
      За пятнадцать дней мы достаточно насмотрелись и поистратились. Собрались в обратный путь. Приготовили свой багаж к погрузке, выстроились против дверей Транспортной школы, попросили выйти к нам начальника и от души поблагодарили его за помещение. Начальник в прочувственном ответном слове выразил свою радость по поводу того, что мы у него остановились, что школа ничем не пострадала, что помещение мы оставляем даже в лучшем состоянии, чем получили.
      Прошли еще сутки - и ночью, в проливной дождь, подкатили мы к Харьковскому вокзалу. Выглянули на площадь - людей нет, одни лужи и дождь. А мы было нарядились в парадные костьюмы, чтобы в родной Харьков явиться в порядке.
      Дождь. Что тут будешь делать? Выпросили у какого-то начальства комнатку, чтобы сложить наши корзины, а сами решили отправляться домой, в коммуну. До парка нам дали три вагона трамвая. Но ведь от парка еще три с лишним километра, из них больше километра лесом, по тропинкам.
      У коммунаров тем не менее настроение было прямо торжественное.
      - Становись!
      - Равнясь!
      - Шагом марш!
      Барабанщик, прозванный почему-то Булькой, ударил в намокший барабан. Волчок, не долго думая, бахнул какую-то веселую польку. Пошли под польку в коммуну. Дождь все усиливался, и ребятам было уже безразлично, куда течет вода: все равно и сверху, и под блузами, и в ботинках вода. Темно, не видно соседнего ряда. К лесу подошли - безлюдно, и все завоевано дождем.
      - Стой! Вперед через лес четвертый взвод, за ним оркестр и знамя.
      Гуськом, держась друг за друга, перебрались и вышли на поле. В коммуне были зажжены все фонари, нас ожидали, но дождь обратился в ливень настолько частый, что приходилось силой преодолевать сопротивление падающей воды.
      По одному, по два подходили мы к коммуне. В дом не входили: по заведенному порядку в дом нужно раньше внести знамя. Построились. Карабанов особенно строго скомандовал:
      - Смирно!
      Вокруг все журчало, лопотало, булькало, свистело, волнами воды колотило по земле, тротуару, стенам, окнам, по строю коммунаров.
      Но веселые, радостные лица ребят только жмурились.
      - Товарищи! Поздравляем вас с концом славного московского похода! Мы много видели, многому научились и, самое главное, увидели, что мы крепко живем и что нам никакие походы не страшны. Не забудем же никогда этого нашего удачливого дела. Да здравствует наш Союз, да здравствует наша коммуна!
      По-настоящему заревели ребята "ура", а свидетелями были только ливень да промокшая фигура сторожа у парадного входа.
      Грянул Волчок "Интернационал", и не как-нибудь, не парадный отрывок, а полный, с настоящим концом:
      ... воспрянет род людской!
      Строгими изваяниями замерли коммунары в салюте нашему гимну. Накрытые ночью, небом и ливнем, мы задорно и радостно занлянули в сердце нашего рабочего государства.
      - Под знамя смирно! Равнение направо!
      Закрытое чехлом знамя черным силуэтом прошло мимо наших лиц.
      - Вольно!
      И только тогда заговорили, засмеялись, зашумели ребята:
      - Вот сюда, сюда, здесь тряпки!
      - А какие там тряпки? Снимая все в вестибюле, пусть девчата отойдут в сторонку.
      Свалили все, пропитанное водой, в кучу, - завтра начнем приводить в порядок. Еще веселее стало. Даже дождь заиграл что-то похожее на гопак. Прибежал в дом кладовщик с ворохом свежего белья.
      Девчата, мокрые, в сверкающих на электрическом свете каплях:
      - А мы ж как?
      - И вы ж так.
      - Так убирайтесь!
      В столовой уже накрыт ужин. Дежурный по коммуне, в новых трусиках, с красной повязкой на голой руке, спрашивает:
      - Можно давать ужин?
      Ах, хорошее было дело - наш московский поход! Из Москвы мы приехали новыми, иными - более сильными, уверенными, еще больше чувствуя связь со всем пролетариатом нашего Союза.
      ФИЛЬКА
      Самый молодой и самый активный член коммуны со времени ее основания Филька Куслия.
      Ему двенадцать лет. У него всегда обветренное лицо. Умные и серьезные глаза. Он напускает на себя серьезность и даже немного надувается. Это потому, что он прежде всего актер.
      Среди ребят часто попадаются артисты, но большинство из них очень скоро губит свой талант, используя его как средство подыграться к "доброму дяде", изобразить что-нибудь похвальное и занимательное, подработать на милом выражении лица.
      Но Филька со взрослыми всегда был недоверчив и горд.
      В коммуне Филька всегда был вождем сепаратистски настроенных пацанов. Вокруг него всегда вертелись пацаны, занятые предприятиями и разговорами, в которые старшие коммунары, не говоря о взрослых, обыкновенно не посвящались.
      В этом узком кругу Филька бывал всегда деятелен, стремителен и весел, его смех взрывался то там, то здесь. Его неудачные последователи, вроде Котляра или Алексюка, всегда "засыпались" и попадали в тот или другой рапорт, но сам Филька при встрече со старшими неизменно напускал на себя солидность и разговаривал только недовольным баском. При попытке ближе подойти к "душе ребенка" он бычком наклонял голову и что-то бурчал под нос.
      Изменял своей тактике и делалcя доверчивым и ласковым Филька только во время репетиций малого драмкружка, самым активным членом которого он всегда был.
      Но пионерские пьесы, упрощенные и неинтересные, Фильку не удовлетворяли. Он стремился в старший драмкружок, неизменно присутствовал на всех его заседаниях и непривычно для него смело и настойчиво требовал всегда выбора такой пьесы, в которой и для него находилась роль.
      На репетициях Филька веселел и удивлял всех своей способностью точно схватывать и повторять тон, данный ему режиссером. Обращал он на себя внимание и своим мальчишеским дискантом и свежестью своей живой мордочки.
      Тем не менее прямо можно было сказать, что все очарование Филькиной игры никогда не было очарованием драматического таланта. Только вот эта детская искренность и свежесть и делали Филькину игру занимательной.
      Филька, однако, был иного мнения. Он еще весной стал важничать и заявлять, что если бы его пустили в киноактеры, так он показал бы, как нужно играть.
      Мне уже не раз приходилось наблюдать увлечение кинокарьерой, но в таком молодом возрасте я это увидел впервые. Пожалуй, наша вина была в том, что мы слишком баловали Фильку и позволили ему слишком занестись. Пробовали Фильку уговаривать:
      - Да что ты, Филя! Что там хорошего в киноартистах, что у них за игра! Немые, как рыбы...
      Но разве в таких случаях можно что-нибудь доказать? Да и разве можно было убедить Фильку в том, что все его достоинство в симпатичнейшем дисканте, который Фильке дан не на долгое время.
      Филька примолк.
      А в Москве, во время свободных прогулок по городу, он нашел нужных ему людей и переговорил с ними. Потом заявился ко мне и по обыкновению недовольным басом забурчал:
      - Вот тут есть такой человек, так он говорит, что мне можно поступить на кинофабрику.
      Окружавшие нам комсомольцы рассмеялись:
      - Вот смотри ты, артист какой? На что ты ему сдался? Подметать двор тебя заставит, и в лавочку будешь бегать за лаком.
      - Ну что ж, и побегу, и играть буду.
      - Кого ты будешь играть? - рассердился даже кто-то.
      - Как кого? Пацанов буду играть.
      - А потом?
      - Что потом?
      - А потом, когда вырастешь?
      - Ну-у, - протянул, уже явно сдерживая слезы, Филька, - "когда вырастешь"!.. Потом тоже найдется. А ты что будешь потом? - вдруг разозлился Филька. - Ты, может, будешь грузчиком!
      - Он уже сейчас слесарь, грузчиком не будет, а ты все-таки брось. Забили мальчишке голову, он и карежится. Артист!
      Я Фильке сказал:
      - Не могу я так тебя отпустить. Я считаю, что это дело пустяковое. Артистом ты не будешь, да ты еще и маленький учиться в студии. Тебя возьмут, пока у тебя рожица детская, а потом выставят, будешь ты ни аритист, ни мастер.
      Филька ничего не сказал. Но по приезде в Харьков отправился Филька жаловаться на меня члену правления товарищу Н.
      - А если я хочу быть артистом, так что ж такое? Может, у меня талант. Нужно меня отпустить.
      - Куда?
      - На кинофабрику.
      - Если ты хочешь быть артистом, так нужно учиться на драматических курсах, а для этого ты еще маленький. А что ж на фабрике? Нет, поживи в коммуне, а там видно будет.
      И от Н. Филька не в коммуну направился, а на вокзал. Вспомнил старину: влез на крышу, поехал почему-то не в Москву, а в Одессу.
      В коммуне с горестью констатировали:
      - Филька убежал.
      В течение дву-трех недель ничего о Фильке слышно не было, убежал - и все. Мало кому приходило в голову, что Филька поехал искать актерского счастья, - думали, просто сорвался пацан, надоела коммунарская дисциплина.
      Через две недели возвратился Филька в Харьков и каким-то образом обьявился в колонии имени Горького - захватили его, видно, в очередной облаве.
      В коммуне о нем говорили разно. Кто - сдержанно:
      - Сорвался-таки пацан, теперь уже пойдет бродить.
      Другие отзывались с осуждением и обидой...
      Филька тем временем спокойно сидел в колонии имени Горького и старался не попадать нашим на глаза, когда наши ходили в гости к горьковцам. А через какого-то "корешка" передал, что он бы и пришел в коммуну, да ему стыдно. И, говорят, прибавлял:
      - Чего там развозить! Убежал - и все. Проситься не буду.
      У коммунаров первоначальная обида на Фильку прошла, даже жалели его, но никому в голову не приходило зазывать беглеца в коммуну. О его возвращении просто не говорили. И вдруг месяца уже через четыре пришел в коммуну Филька. Я возвращался из города и увидел его возле крыльца. Он салютнул по-нашему и улыбнулся. Ребята весело показали на него:
      - Вот киноартист!
      Филька отвернулся с улыбкой.
      - Как же тебе живется?
      - Так, ничего...
      Филька сделался серьезным.
      - Живется ничего... А вы на меня не сердитесь? Правда?
      - Конечно, сержусь. А ты что ж думал?
      - Да я ж так и думал...
      - Погулять к нам пришел?
      - Немножко погулять...
      - Ну, погуляй.
      Через час Филька вошел в кабинет, прикрыл дверь и вытянулся перед моим столом:
      - Я не погулять пришел...
      - Ты хочешь опять жить в коммуне?
      - Хочу.
      - Но ведь ты знаешь, что принять тебя может только совет командиров.
      - Я знаю. Так вы попросите совет, чтобы меня приняли.
      - А в колонии Горького?
      - Так в колонии там все чужие, а тут свои...
      Пришел дежурный.
      - Что, принимать будем киноартиста?
      - Да вот же явился. Нужно совет командиров протрубить.
      - Есть!
      В совете командиров Фильку не терзали лишними вопросами. Попросили только рассказать, как он ездил в Одессу. Филька неохотно повествовал:
      - Да что ж там... Как Н. меня не захотел отправить на кинофабрику, я и подумал: "Что ж идти в коммуну? Будут пацаны смеяться. Все равно уже поеду в Одессу. Может, что и выйдет". Пришел на вокзал и сразу полез на крышу, только в Лозовой меня оттуда прогнали... Ну, подождао следующего поезда и опять залез на крышу. Так и приехал в Одессу. Пошел к директору, а директор и говорит: "Нужно раньше уситься в школе". А пацанов у них играть - сколько угодно своих, так те живут у родных. Он говорит: "Если хочешь играй, может, когда и подойдет тебе, только жить у нас негде". Так я пошел в помдет и попросил, что отправили меня в Харьков. Ну, меня и отправили в колонию Горького.
      - А почему не к нам? - спросил кто-то.
      - Так я же не сказал, что я джержинец.
      - Почему же ты не пришел к нам?
      - Стыдно было, да и боялся, что не примут: подержат на середине, а потом скажут: "Иди куда хочешь".
      - А почему теперь пришел?
      - А теперь?.. - Филька затруднился ответом. - Теперь, может, другое дело. Что ж, я четыре месяца прожил в колонии Горького.
      - В колонии плохо?
      Филька наклонил голову и шепнул:
      - Плохо.
      Сразу заговорило несколько голосов.
      - Да чего вы к нему пристали?
      - Вот, подумаешь, преступника нашли!..
      ССК заулыбался:
      - Принять, значит?
      - Да ясно, в тот же самый отряд.
      - Значит, нет возражений? Обьявляю заседание закрытым.
      Фильку кто-то схватил за шею:
      - Эх ты, Гарри Пиль!
      СЯВКИ
      У многих коммунаров есть в прошлом... одним словом, есть "прошлое". не будем о нем распостраняться. Сейчас в коллективе дзержинцев оно как будто совершенно забыто. Иногда только прорвется блатное слово, а некоторые слова сделались почти официальными, например: "пацан", "чепа". В этих словах уже нет ничего блатного - просто слова, как и все прочие.
      Коммунары никогда не вспоминают своей беспризорной жизни, никогда они не ведут разговоров и бесед о прошлом. Мы также подчиняемся этому правилу. Воспитателям запрещено напоминать коммунарам о прошлом.
      Благодаря этому ничто не нарушает общего нашего тона, ничто не вызывает у нас сомнений в полноценности и незапятнанности нашей жизни. Иногда только какой-нибудь бестактный приезжий говорун вдруг зальется восторгами по случаю разительных перемен, происшедших в "душах" наших коммунаров.
      - Вот, вы были последними людьми, вы валялись на улицах, вам приходилось и красть...
      Коммунары с хмурой деликатностью выслушивают подобные восторги, но никогда никто ни одним словом на них не отзовется.
      Однако еще живые щупальцы пытаются присосаться к нашему коллективу. В такие моменты коммуна вдруг охватывается лихорадкой, она, как заболевший организм, быстро и тревожно мобилизует все силы, чтобы в опасном месте потушить развитие каких-то социальных бактерий.
      Социальную инфекцию, напоминающую нам наше прошлое, приносят к нам чаще всего новенькие.
      Новенький воспитанник в коммуне сильно чувствует общий тон коллектива и никогда не посмеет открыто проповедовать что-либо, напоминающее блатную идеологию, он даже никогда не осмелится иронически взглянуть на нашу жизнь. Но у него есть привычки и симпатии, вкусы и выражения, от которых он сразу не в состоянии избавиться. Часто он даже не понимает, от чего и почему ему нужно избавиться. Наиболее часто это бывает у мальчиков с пониженным интеллектом и слабой волей. Такой новенький просто неловко чувствует себя в среде подтянутых, дисциплинированных и бодрых коммунаров: он не в состоянии понять законы взаимной связи и взаимного уважения. Ему на каждом шагу мерещится несправедливость, он всегда по старой привычке считает необходимым принять защитно-угрожающую позу, в каждом слове и в движении других он видит что-то опасное и вредное для себя, и во всем коллективе он готов каждую минуту видеть чуждые и враждебные силы. В то же время, даже когда он полон желания работать, он лишен какой бы то нибыло способности заставить себя пережить самое небольшое напряжение. Еще в коллекторе полный намерениями "исправиться", он рефлективно не способен пройти мимо "плохо лежащей" вещи, чтобы ее не присвоить, успокоив себя на первый раз убедительными соображениями, что "никто ни за что не узнает". Точно размеренный коммунарский день, точно указанные и настойчиво напоминаемые правила ношения одежды, гигиены, вежливости - все это с первого дня кажется ему настолько утомительным, настолько придирчивым, что уже начинается вспоминаться улица или беспорядочный, заброшенный детский дом, где каждому вольно делать что хочется.
      Контраст полудикого, анархического прозябания "на воле" и свободы в организованном коллективе настолько разителен и тяжел, что каждому новенькому первые дни обязательно даются тяжело. Но большинство ребят очень быстро и активно входит в коллектив. Их подтягивает больше всего, может быть, серьезность предьявляемых требований. Обычно бывает, что ребята бунтуют только до первого "рапорта". Новенький пробует немного "побузить", нарочно толкнет девочку, уйдет с работы, возьмет чужую вещь, замахнется кулаком, ответит ненужной грубостью. На замечание другого коммунара удивится:
      - А ты что? А тебе болит?
      Первый же "рапорт" производит на него совершенно ошеломляющее впечатление. Когда председатель общего собрания спокойно называет его фамилию, он еще немного топорщится, недовольно поворачивается на стуле и пробует все так же защищаться:
      - Ну что?
      Но у председателя уже сталь в голосе:
      - Что? Иди на середину!
      Неохотно поднимается с места и делает несколько шагов, развязно покачиваясь и опуская пояс пониже бедер, как это принято у холодногорских франтов. Одна рука - в бок, другая - в кармане, ноги в какой-то балетной позиции, вообще во всей фигуре достоинство и независимость.
      Но весь зал вдруг гремит негодующим, железным требованием:
      - Стань смирно!
      Он растерянно оглядывается, но немедленно вытягивается, хотя одна рука еще в кармане.
      Председатель наносит ему следующий удар:
      - Вынь руку из кармана.
      Наконец, он в полном порядке, и с ним можно говорить:
      - Ты как обращаешься с девочками?
      - Ничего подобного! Она шла...
      - Как ничего подобного? В рапорте вот написано...
      Он совершенно одинок и беспомощен на середине.
      Последний удар наношу ему я, это моя обязанность. После суровых слов председателя, после саркастических замечаний редько, после задирающего смеха пацанов я получаю слово. Стараюсь ничего не подчеркивать:
      - Что касается Сосновского, то о нем говорить нечего. Он еще новенький и, конечно, не умеет вести себя в культурном обществе. Но он, кажется, парень способный, и я уверен, что скоро научится, тем более что и ребята ему помогут как новому товарищу.
      Заканчиваю я все-таки сурово, обращаясь к Сосновскому:
      - А ты старайся прислушиваться и приглядываться к тому, что делается в коммуне. Ты не теленок, должен сам все понять.
      Когда собрание кончается и все идут к дверям, кто-нибудь берет его за плечи и смеется:
      - Ну вот ты теперь настоящий коммунар, потому что уже отдувался на общем. В первый раз это действительно неприятно, а потом нчиего... Только стоять нужно действительно смирно, потому, знаешь - председатель...
      Самые неудачные новички никогда не доживают до выхода на середину.
      Поживет в коммуне три-четыре дня, полазит, понюхает, скучный, запущенный, бледный, и уйдет неизвестно когда, неизвестно куда, как будто его и не было.
      Коммунары таких определяют с первого взгляда:
      - Этот не жилец: сявка.
      "Сявка" - старое блатное слово. Это мелкий воришка, трусливый, дохлый, готовый скорее выпросить, чем украсть, и не способный ни на какие подвиги.
      Коммунары вкладывают в слово "сявка" несколько иное содержание. Сявка это ничего не стоящий человек, не имеющий никакого достоинства, никакой чести, никакого уважения к себе, бессильное существо, которое ни за что не отвечает и на которое положиться нельзя.
      У нас таких сявок было за три года очень немного, человека три всего. Коммунары о них давно забыли, и только в дневниках коммуны остался их след.
      Гораздо хуже бывало, когда вдруг нам приходилось ставить вопрос о старом коммунаре, на которого все привыкли смотреть как на своего и у которого вдруг обнаруживались позорные черты.
      Самый тяжелый случай был у нас с Грунским.
      Грунский живет в коммуне с самого начала ее. У него красивое лицо, тонкое и выразительное. Он в старшей группе и учится прекрасно. Всегда он ко всем расположен, вежлив, в меру оживлен и активен. Его безо всяких затруднений приняли в комсомол, а через год он уже был командиров первого отряда, и его всегда выбирали во все комиссии. На работе он - прямо образец, всякое дело умеет делать добросовестно и весело.
      Во время московского похода обнаружилось неприятное дело: в поезде, по дороге в Москву, пропало у Волчка пять рублей. Ночью положил кошелек рядом с собой, посторонние в наши вагоны не заходили, а утром проснулся кошелька и денег нет.
      Дневальными в вагоне ночью были четыре коммунара, в том числе и Грунский.
      Как только расположились в Москве в общежитии, собрали общее собрание.
      В огромной спальне Транспортной школы притихли. Дело безобразное: у товарища украли последние деньги, да еще во время похода, которого так долго ждали и на который так много было надежд. Назвать прямо перед всеми фамилию подозреваемого было трудно: слишком уж тяжелое оскорбление. Четверо дневальных вышли вперед.
      - Я денег этих не брал.
      Так сказал каждый. Так сказал и Грунский.
      В спальне было тихо. Все чувствовали себя подавленными.
      Тогда попросил слово Фомичев и сказал:
      - Первый отряд уверен, что деньги взял Грунский.
      Еще тише стало в спальне.
      Я спросил:
      - А доказательства?
      - Доказательств нет, но мы уверены.
      Грунский вдруг заплакал.
      - Я могу свои отдать деньги, но денег я не брал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43