Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люди Дивия

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Люди Дивия - Чтение (стр. 10)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


      - А что ты выяснил? что ты собираешься делать? - загорелся любознательностью Момсик, ничего не знавший о моих планах.
      Я сухо, сдержанно ответил:
      - Это тайна.
      - Но какие же тайны между нами? Ведь мы свои! У нас не должно быть тайн друг от друга! - запротестовал он.
      Я жестко отпарировал:
      - Удовлетворись моим стремлением помочь тебе.
      Октавиан Юльевич удовлетворенно кивнул каким-то своим выводам, мелькнувшим в его голове, и если заподозрил у меня особую идею, то тут же отстранился от нее, желая и дальше оставаться свободным.
      Тетя Мавра щедро угостила нас самогоном. Я почувствовал себя в ее деревянном доме, знакомом мне с детских лет, новым человеком, начинающим все заново, неискушенным, готовым всему удивляться, это было воздействие сурового напитка, и оно обеспокоило меня. У моей тетушки грудью были два хоботка, обычно лежавшие под платьем свернутыми в калачик и отнюдь не вредившие ее сдобным женским формам. Но когда тетя Мавра сильно возбуждалась, хоботки приходили в движение, преодолевали стеснявшие их границы одежды, стремились выпростаться во всю свою значительную длину и прихватить объект, на который положила глаз их хозяйка. Так случилось и на этот раз. Момсик беспечно хлебал огненное пойло, когда хоботки, ищуще шевеля своими крошечными, как у мелких грызунов, губами, незаметно обошли его голову с двух сторон и, с головокружительной быстротой присосавшись к его щекам, стали втягивать их и таскать, как это делают взрослые с нежными младенцами. Я видел, как оторопел поэт, как беспомощно искала его мысль объяснения случившемуся с ним. Он опешил и оцепенел и даже не в состоянии был поднять руки, чтобы отбросить присоски, которые вообще-то были не самой пленительной частью завладевавшего им существа. А тетя Мавра с ласковой улыбкой смотрела на него. Платье ее, и без того короткое, задралось, обнажив мощные ляжки, и из жаркого пространства между ними широкой лопатой выплыла огромная рука с растопыренными пальцами. Зачарованный столь впечатляющим зрелищем торжества женской плоти, я не развил никакой диалектики на счет принадлежности этой конечности к миру сверхъестественного, не прикидывал, насколько допустимо оставить ее в ряду тех двух обычных рук моей тетушки, крепость которых и я некогда познал. Рука-лопата подгребла Момсика на манер того, как дворники поступают со снегом, и словно пушинку перенесла его на ждущие колени тети Мавры.
      Я выпил еще, сидя чуть поодаль от этих двоих, вздумавших на моих глазах заниматься любовью. Выпив изрядную порцию, я сжал кулаки и вперил перед собой испепеляющий взгляд, сидя уже где-то на краю комнаты, казавшейся теперь необозримой. Комната летела в космическую бездну, сливаясь с ней, и в этой бездне толпилось множество обитаемых миров, они шумели и галдели, они что-то мятежное делали со своими алтарями и скрижалями. С улыбкой удивления и легким возгласом на устах я открывал глаза: как же так? откуда они? каким чудом сотворены? Я видел летающие шары, которые мерцали в таинственной полутьме, сочетались и делились, складывались в один огромный шар, который вытягивался и темнел, обретал вдруг облик еще не виданной мной тети Мавры, медленно растягивающейся в кольцо вокруг невидимого ядра. И одежда на этой лунно усмехавшейся похотливой бабе как бы вставала на дыбы, топорщилась, как взъерошенная шерсть, но ветер движения тут же валил ее, сглаживал, прилизывал до блестящей скользкой влажности, и она, уже изворотливая, неудержимая, становилась кожей, гладкой и твердой, как панцырь черепахи. Старуха не то чтобы заголялась, она была уже нагой, и она была таковой от природы. В то же время здесь, у меня под боком, Момсик-колесо катился по пьяно схлестывающимся дорогам, и последние лучи где-то в далеких мирах заходящего солнца озаряли его, и спицы его сверкали как острые зубы, и Момсик-колесо искал, во что бы впиться режущей, как бритва, головой и ударить мощным хвостом. В недоумении оттого, что не нахожу своего счастья в этих людях, я пожал плечами.
      Октавиан Юльевич, в действительности слившийся всего лишь с необъятными женскими коленями, вкатывался в лоно своей искусительницы и не без удобства располагался там. Его мысли были трезвее полдня, трезвее ясного неба, безмятежной морской синевы.
      - Что с вами, старенькая? - вкрадчиво, нежно и мечтательно проворковал он, укладываясь на теплых течениях полумрака, в который бросилась, захмелев, тетя Мавра.
      - Я изнемогаю от любви, - сказала старушка, не отнимая рук от лица и видя свою темноту, а не ту, в которой покоился и млеющий поэт.
      Он замурлыкал:
      - Я не задумываясь говорю вам: я ваш друг на веки вечные, до гроба, до скончания мира... Зовите меня просто Момсиком. Я ваш, я с вами, старенькая. Я совершу подвиги, которые прославят ваше имя. Я ваш трубадур.
      Она слушала и сидела, глядя на велеречивого юношу излучающими радость глазами, снова молодая, цветущая, цветок в сильных и заботливых руках нового друга, роза, отражающаяся в его глазах, как небо в озере. Длинные ноги и тощая грудь Момсика сомкнулись, сложились параллельно, почти неразличимо соединившиеся макушка и неизвестно когда обнажившиеся розовые пятки глядели резко вверх, ибо вязкое лоно под его задом все раздавалось и расширялось, неумолимо втягивая его внутрь.
      - Негоже так поступать с теми, - пробормотал поэт, - с теми, кто знает цену добру, справедливости и милосердию, кто жалеет даже заблудших, погрязших в пороках и себялюбии и к тому же готов не мешкая выступить в путь ради совершения геройских деяний... Отпустите меня, прошу вас!
      Так они говорили, сплетая легкий венок бреда, который призрачно светился над их головами, пожимали друг другу руки и пожинали плоды своих заблуждений, успевая отдохнуть душой и выпить самогона. Я слышал их, я видел их, и меня переполняло отвращение. Их глаза созерцали время, когда не останется заблудших и погрязших в пороке. Их сердца бились в унисон. Странно швыряются люди своими жизнями. Эти двое были для меня как пустое пространство. Хоботки тети Мавры спеленали ненароком подобранного младенца, обладавшего немалым красноречием и клявшегося ей в вечной верности. Во мне ютилась убогая бедность мысли - опустошение, алкогольный смерч, который уже отступал, оставляя, однако, мрачные следы. Но я хотел выправиться и зажить достойной жизнью, а чего хотели они? Меня одолевали сомнения, недостойные цивилизованного человека, и если бы я услышал упрек в несостоятельности, я бы знал, что иного и не заслуживает парень вроде меня, которого ждут большие дела, но который в одно мгновение способен бросить и забыть все, пуститься по кабакам, в пьяные скитания, стать рванью, потерявшим голос чучелом с выпученными глазами, сизым носом и струйками слюны на подбородке. Ну конечно, конечно же, без непринужденной легкости, но и без особых мучений я пропил бы землю обетованную, куда наметил выбиться и вывести вместе с собой нас Мартин Крюков. А что говорить о моем прошлом? - я пропил бы его без задержки, мимоходом... вот мечта! и я расслабился, поплыл... Но вздрогнула, метнулась в другую сторону стрелка внутреннего барометра, и я мобилизовался, и я подтянулся.
      Нет, нет! Не мой удел - быть выброшенным за борт. А Момсик, разумеется, погиб. Я пронзительно усмехнулся и взглянул на него, примеряющегося к своему новому положению, ищущего покоя и сытости в топких углублениях моей родственницы.
      Прекратив топтание на месте и в один момент ускорив шаг, я побежал прочь, прочь, подальше, в ночь, озабоченный, встревоженный, раздраженный, объятый стремлением вырваться из мирка пошлости и низости, в который мне довелось окунуться. В мое намерение входило поскорее скрыться в лесу, в конце концов у меня была цель - в том лесу жить, ожидая дальнейших приказов Мартина Крюкова, и в достижении этой цели я надеялся забыть, что чуть было не оступился, едва не угодил в трясину низменных человеческих страстей. Но не пробежал я и трех кварталов по скудно мигающему огоньками Ветрогонску, как меня настиг Момсик, фантастический, если принять во внимание его умение идти по моему следу.
      - Я вырвался! Я спасен! - радостно возвестил он, выдвигая из мрака счастливую физиономию.
      Я думал иначе.
      - Но ты же дал ей клятву!.. - укорил я его скупо.
      - И ты на моем месте дал бы, - беспечно совершил поэт мысленный подлог, - когда б тебя вот так засасывало...
      Еще иначе подумал я, нечто совсем противоположное его умозаключениям. Разъяренный, я вскинул руки над головой, потряс кулаками и закричал:
      - На что ты надеешься? И как ты смеешь преследовать меня? Разве ты понимаешь все величие нашего дела? И что ты знаешь о наших тайнах?
      - Перестань, Платон, - засмеялся он. - Мне ли всего этого не знать? Я такой же посвященный, как и ты. Не создавай проблему на голом месте. А отсюда давай поскорее уносить ноги, пока твоя тетка не опомнилась и не задала нам жару.
      Мой рот уже был открыт, я был готов отказать ему, и не просто отказать, а обрушить на него настоящую анафему, отлучение от нашего дела, но что-то в его словах смутило меня, и я ничего не сказал. Признаюсь, мгновение спустя я уже думал, что и не собирался кричать, а что до моего открытого рта... что ж, у меня просто отвисла челюсть от изумления. Так ли, нет, не это суть важно, главное, что я действительно многое осознал, а прежде всего у меня мелькнула беглая мысль, еще мыслишка, о его, Момсика, каком-то особом превосходстве надо мной. Да, что-то в его словах, в самом тоне, каким он их произнес, указывало на это превосходство. Может быть, даже и моральное, не знаю. Уже, собственно, в том, что за его словами стояла большая сила, а он лишь приподнял над ней завесу и не стал, совершенно не стал высмеивать меня за то, что я был слеп и ничего не видел, заключалось указание на высоту, которую он если и не покорил еще, то имел все шансы одолеть не хуже, чем это делал я. Во всяком случае, я понял, что вел себя недостойно, загоняя моего друга в угол; он же выкрутился, надо отметить, преотлично; впрочем, я не стал сосредотачивать внимание на этом внутреннем признании вины, мне показалось достаточным просто переменить отношение к Момсэ.
      - Ты... ты... - только и выдохнул я. Мои руки сплелись в толстый канат, безуспешно отыскивая поэта, чтобы заключить его в объятия. Стоя предо мной, он каким-то образом ускользал и был непостижим.
      В общем, я хотел как-то определиться в этом как будто очевидном, а между тем, судя по всему, кажущемся противоречии, по которому непризванный Момсик выходил превосходящим меня, призванного. Но слова не родились в груди и не вырвались из глотки. Наверное, не следовало преувеличивать, дело вовсе не в чьем-либо превосходстве. Не тем, кто из нас какое место занимает в духовной иерархии, решалась эта замысловатая ветрогонская задачка, и не мной она была придумана для испытания Момсика, а некими тайными силами - с тем, чтобы испытать нас обоих. И эти же силы вразумили меня, когда я, уже непотребно увлекшийся фарсом, готов был приумножить глупость, профанический бред, произнеся приговор своему спутнику, а в действительности самому себе. О да, в это мгновение я понял, что находился на края бездны, ибо скажи я, что он, Момсик, не подходит для нашего дела и должен уйти, например, вернуться к тете Мавре, то не я, а он пошел бы узким путем, не я, а он вошел бы в царство Мартина Крюкова. Вот в чем заключался истинный смысл нашей встречи! В совместности, в совместном прохождении испытания, преодолении слепоты и неведения, в совместном отторжении мирских соблазнов. И теперь нас обоих ждал лес, потому как Момсэ не только выдержал экзамен, но и вытащил меня. Я явился для него тайным послаником, который сам едва не пал жертвой суеты и глупости. Я был ужасно ему благодарен. Слезы закипели на моих глазах, и я бросился ему на шею.
      8. КАРТИННЫЙ ФОМА, ИЛИ ИСТОРИЯ МАСЯГИНА В СВЕТЕ ИСТОРИИ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО УБИЙЦЫ
      Неприятный и неприличный в моих глазах Масягин живет жутковато-подростковым представлением о себе как о неком воплощении мирового зла, он, однако, неглуп и, человек более или менее образованый, вынужденно сознает необходимость подкреплять свои фантазии целой философией, чтобы за ней терялась другая необходимость - действовать именно в соответствии с выработанными воззрениями. А у Фомы нет надобности отделять слова от дел, поскольку он никогда не интересовался никакой философией и если действует, то без предварительного прокручивания в голове словесной карусели. Поэтому Масягин только засматривается на это самое абсолютное зло, только любуется им издали, тщеславно мня себя его идеологом и вдохновителем, тогда как Фома просто существует в обстоятельствах и ситуациях, злее которых в городе и не найти ничего. Да, это так, и жизнь людей, убежавших в лес, поискать другой жизни, более достойной человека, выглядит на таком фоне, т. е. в сравнении с жизнью какого-нибудь Фомы, величавым подвигом.
      Стало быть, Масягин разыгрывал роль, скажем, роль тайного жреца тайного культа, не отрицающего пользы человеческих жертвоприношений, а Фома словно показывал личным примером, что ничего тайного в том, что он делает и что хотел бы делать Масягин, в действительности нет и надо просто жить живой жизнью, а не творить ей всякие бессмысленные молитвы. Но сознательно указывать на что-либо Фома и не думал, как, с другой стороны, даже не догадывался, что создает какие-то примеры и прецеденты, и для того, чтобы он все-таки смотрелся указующим, следует представить себе его выступившим на передний план некой картины. На этой картине изображенный в полный рост Фома обращен лицом к зрителю, а за его спиной фигурирует (может быть, даже как-то клубится, для вящей художественности парит в условной среде, в символическом небе) полный набор пакостей и мерзостей, уродующих жизнь древнего Верхова.
      Сей единомышленник Масягина, не имевший, правда, ни единой мысли в голове, предстал бы и его антиподом, затей они спор между собой, поскольку обладал непобедимой привычкой всякими жестами и незатейливыми междометиями подвергать сомнению и даже отрицанию все сказанное собеседником. За это наш герой и получил кличку Фома Неверующий, но он внушал к себе в массах необоримое отвращение, и в конце концов люди сочли большим и непотребным трудом произносить столь длинное прозвище и решили, что хватит с него и Фомы.
      Фома не то чтобы впрямь во что-то верил или не верил, он всего лишь принимал к сведению услышанное и увиденное, никак не задумываясь над их смыслом, а упомянутые ужимки и невнятные возгласы были ни чем иным как способом его общения с миром. Однажды он принял к сведению, что человеческая жизнь в наше время не стоит ничего. Это случилось так. Фома возвращался с работы - а он пособлял в небольшом продуктовом магазине на рынке, за что с ним нередко расплачивались натуральным продуктом, главным образом одурманивающего свойства, - и на тесной и грязной улочке, застроенной деревянными домишками, увидел перед распахнутой дверью клоачной забегаловки толпу мужиков. У них только что завершилось круговое прохождение бутылки, и они, удовлетворенно покрякав, вдруг озаботились потребностью митингового выражения некоторых своих идей. День был серый и тоскливый, на листве и на лицах лежала какая-то плесень, и эта четко и в своем роде живописно, даже грозно выделявшаяся из унылой будничности группа гомонящих мужчин произвела на Фому довольно сильное впечатление, хотя он и не подумал дать себе в нем отчет. Достаточно того, что его внимание сфокусировалось на этих мужиках, пока он проходил мимо них. А они, запрокидывая головы и раздувая ноздри, беспокойно, как в страшном сне, серея гротескными физиономиями, громко кричали:
      - Жизнь теперь и ломаного гроша не стоит!
      - Что за времена! За гроши на тот свет отправят!
      - За копейку удавят!
      И так далее, и все в том же духе. Крича, они были похожи на возбужденную стаю ворон. Эти художники уличного слова выносили приговор, утверждали, что наступили времена, когда зло не щадит ни женщин, ни стариков, ни детей. Они дружно поворачивали свои птичьи головы к далекой линии горизонта, тревожно рисовавшейся в сумерках, и высматривали надвигающийся конец света.
      Но Фома не впитал их пессимизм, напротив, из их критики и чудовищных пророчеств он извлек для себя нечто жизнеутверждающее. Он не остановился послушать, не присоседился, он нес домой честно заработанную бутылку, а следовательно, у него было дело, заставлявшее его спешить. Но услышанное словно пыль осело на его барабанных перепонках, а разгорячившиеся ораторы запечатлелись на сетчатках его глаз, и в результате совмещения этих бесспорных достижений восприятия должен был открыться некий канал в его память. Фома не поразмыслил над тем очевидным фактом, что, выявляя прискорбную данность нашего времени, мужики не приветствуют и не одобряют ее, а проклинают с позиций высокой нравственности. Просто для него выявилась данность, о которой он раньше не утруждал себя мыслями, и если мужикам по-настоящему и не нужно было упоминать о ней, поскольку это было что-то из области накипевшего и давно им понятного, и упомянули они не иначе как ради остроты своего обличения, то Фоме, похоже, только и надо было что получить доступ к этому как бы откровению, чтобы все его существо тотчас покатилось в совершенно противоположном мужицкой идее направлении.
      Весь народ, заполонивший нижний Верхов, где и обретался Фома, возмущенно гудел, изумленный и потрясенный преображением человеческой жизни в копеечную безделушку. Все как один выражали нравственное негодование. Как испокон веку повелось, народ на своих плечах выносил благородную тяжесть идеи безграничной ценности человеческого существования, полного и безоговорочного превосходства всякой жизни, хотя бы и ущербной, над смертью, тем более над смертью ни за что ни про что, за понюшку табака. Душа человеческая бесценна, и нет никакого оправдания покушениям на нее. Наряду с этим всеобщим возмущением впечатляли и картины неприкрыто торжествующего зла, шедшего рука об руку с благочинием, великодушием и некоторой даже наивностью верховцев. Было отчего удивляться и сокрушаться народному гению. И в этом противоречивом процессе, где общее мировоззрение и творящиеся повсеместно дела взаимно исключали друг друга, один лишь Фома не ломал голову над удивительной загадкой и, зная теперь истинную цену жизни, бросал пристрастные взгляды на соседей, начиная осмысливать их бытие как нечто схожее с ссудной кассой. Вложил малым усилием свою копеечку получай взамен что-то большее, может быть, даже неизмеримо большее. Такое понимание дела зарождалось в темной душе Фомы.
      Нужно сказать, на картине, где кисть мастера выдвинула Фому на передний план, он представал взорам зрителей неулыбчивым коротко остриженным и нагловатым на вид субъектом неопределенного возраста и с размытыми чертами лица. Та четкая лихость, с какой он подхватил и переиначил на свой лад соображения мужиков, исключает какие бы то ни было эстетские изыски по части фона, пейзаж обретает реалистическую строгость, к тому же теперь за его спиной местность, отнюдь не условно выписанная, изнемогала под толщей выпущенных в почву Логосом Петровичем корней. В верхней части города эта мощь растительности не была так известна, как в нижней, поскольку вся исчезала в земле, но и там, на горе, видя, как внизу люди приспосабливаются к национальному произростанию градоначальника, многие начинали понимать выгоды этого чуда. Сам Логос Петрович все заметнее обособлялся и уходил в легенду, он целиком отдался своей удивительной и далеко не всем понятной миссии, бросил себя на алтарь отечества безусловным символом неподкупной честности и принципиальности, человеком-мифом, пустившим, а то и продолжающим пускать корни. Все прочие способы его существования потеряли какой-либо практический смысл.
      Но его прислужники, например адвокат Баул и доктор Пок, воспевая на все лады явленное градоначальником национальное достояние, в то же время делали все, чтобы не выпустить это достояние из своих загребущих рук. Масягин в газете рассуждал о нравственной пользе мэровой закрепленности за почвой, говорил о необходимости извлечь урок из изящно-натуралистического подвига Логоса Петровича и попытаться каким-то образом продолжить его дело, а доктор с адвокатом без устали отыскивали те клапаны, закрывая и открывая которые они могли бы управлять жизнью города. По сути, это было торговлей струившимися по корням питательными соками, и она шла успешно. Масягин убедил читателей в целительности даруемого Логосом Петровичем напитка, и множество людей кинулось надрезать корни и прикладываться к ним устами. Не тут-то было! Баул и Пок вступили в решительную борьбу с этим стихийным и диким паломничеством и ввергли возлияния в цивилизованное русло торгово-денежных отношений. За глоток драгоценной влаги приходилось платить немалые деньги, и враждебные Логосу Петровичу газеты хмуро сообщали, что цены растут с каждым днем.
      Но вот еще кое-что о Бауле и Поке, оборотистых дельцах. Как им пригодились бы в эти горячие деньки миллионы американского дядюшки! Впрочем, им годилось все. Не брезговали ничем. Прибирали к рукам все, что только можно было. И то, что нельзя, прибирали тоже, в общем, делали невозможное, творили чудеса. Горячие деньки горячили их сознанием, что наконец-то они организовали царство наживы и безоговорочно владеют им. Конечно, не все им удавалось. С невероятными трудностями сопрягалась, с удручающим безденежьем сталкивалась задача всячески экипировать, должным образом вооружить, поставить на удовлетворительное довольствие армию мужчин, способных защитить от воров и бездельников "национальный парк", устроенный волшебным искусством Логоса Петровича. Получаемых от торговли прибылей едва хватало на содержание тех кордонов, что были выставлены в наиболее уязвимых местах заповедника. Львиную долю доходов Баул и Пок предусмотрительно отправляли в свой карман. Создалась странная и в сущности нетерпимая ситуация, когда можно было брать деньги едва ли не из воздуха, а сил на это недоставало. В образовавшуюся трещину, которую никак не удавалось залепить предпринимателям, как в некую пустоту устремилась крысоподобная масса любителей легкой наживы, авантюристов, проходимцев, контрабандистов, иными словами, всевозможный сброд, но ту же нишу принялась энергично заполнять и политически сознательная часть горожан.
      Произошло естественное деление на враждебные партии. Первой была организована партия цивилизованных потребителей, вожди которой, вторя Масягину, много говорили о полезности соков Логоса Петровича и даже о их целебной силе, а переходя от медицинского исследования проблемы к духовным посылкам или, может быть, пока еще предпосылкам, возвышенно намекали на неизбежность грядущего процветания Верхова, основанного на совершенном градоначальником чуде. Для пущей научности своих деклараций цивилизованные потребители называли это чудо экономическим, и в сильном ходу у них было сравнивать источаемый Логосом Петровичем настой то с денежными вливаниями, на которые отнюдь не скуп по-настоящему цивилизованный мир, то с мощью шокового воздействия на обленившихся граждан, каковым, собственно, и является подход мэра к делу. И в результате складывалась картина наличия и денежных вливаний, и шоковых воздействий, на которую как зачарованные смотрели многочисленные сторонники потребителей. Эти зрители и сами были не прочь потреблять, но необходимость продекларированной цивилизованности не позволяла им незаконных возлияний, а чтобы разнообразить пейзаж, довольно унылый и недобрый, если не шутя присмотреться к хаотическому нагромождению в общем-то уродливых корней, вожди партии брали у своих приверженцев деньги, так называемые партийные взносы, и, расплачиваясь на кордонах, благополучно опивались вожделенными соками. Это было что-то вроде показательного выступления, вожди с их свитой вовсе не преследовали цель ублажить свои желудки и только, они на собственном примере показывали, каких высот можно достичь, как только проявишь максимум предприимчивости и прикоснешься к уже приготовленному для тебя экономическому чуду. Не надо ждать милости от природы и манны небесной, надо только набраться смелости и взять то, что уже буквально валяется у тебя под ногами; не надо изобретать велосипед, ибо он уже давно изобретен. Заплати на кордоне и пей вволю, так, как это делают они, вожди и наставники самой прогрессивной части населения. Отведав чудодейственного напитка, лидеры прогуливались по городу, среди простого народа, важностью походки, превеликим достоинством своего вида просвещая в правильности избранной ими линии поведения. Что и говорить, они не просто потребляли сок, они надувались им и уподобились благодушно отрыгивающим пузырям.
      В оппозицию этим надутым господам встали ожесточенные и суетные люди, во весь голос объявлявшие ложью распускаемые врагами народа слухи, будто Логос Петрович питает собственными соками родную землю. Это не значит, что они не жаждали циркулировавшей в корнях влаги, напротив, не преувеличением будет сказать, что они прихлебывали ее даже в избытке, расплачиваясь собранной со своих поклонников данью. Но воздействие напитка на них было иное. Раскрасневшись и распалившись, они хриплыми и просто дурными голосами кричали, что Логос Петрович - величайший в истории Верхова лжец и мистификатор, наглый преступник, злодей и одно это уже доказывает, что никакого экономического чуда не произошло и не могло произойти и не произойдет, пока у власти находятся люди, подобные нынешнему градоначальнику. Ибо правда в том, что он не питает землю соками, а отнимает их у нее, иначе говоря, использует в своих интересах и разбазаривает национальное богатство. И в самом деле, с какой бы стати земле понадобился для подпитки какой-то там Логос Петрович, от которого проку не больше, чем от козла молока? Все это наглое и циничное разворовывание национальных недр, верховских ресурсов. А если земля и впрямь нуждается в подпитке, то на роль бездонных резервуаров, на благородную роль чистых и светлых источников неисчерпаемой энергии найдутся более достойные и серьезные люди, чем этот сморчок и засранец Логос Петрович. И вожди оппозиции, показывая свои достоинства и свою серьезность, становились на колени, прикладывались вытянутыми в трубочку губами к земле и надолго застывали в таком положении, отяжелев от дум и силы напитка, который на них лично, следует признать, оказывал странное, почти разлагающее воздействие.
      Естественно, между этими крайними позициями должна была возникнуть и партия центристов. Она возникла и провозгласила своей программой четкое и надежное провидение будущего. Как и подобает мудрецам, эти партийцы с осторожностью подоходили к оценке столь сложного явления, как неуклонный рост корней и насыщенность их несомненно питательными соками. Они не говорили ни об экономическом чуде, ни об истощении национальным недр, ибо на самом деле, как они вскоре выяснили, не происходило ни того, ни другого. В действительности имело место фантастическое и необъяснимое деяние Логоса Петровича, нечто такое, что не может быть окончательно и бесспорно разгадано, но должно получить, как всякое заслуживающее внимания событие, свои комментарии, наукообразные гипотетические толкования, для чего и следует привлечь к исследованиям лучшие умы Верхова. Этим лучшими умами тотчас оказались вожди партии. Они прежде всего задались вопросом, как вышло, что корни не спрятались в земле, а вынырнули в нижней части города и даже накрыли ее. Сокрытость корней требовала бы от исследователей меньших затрат их блестящих умственных способностей, ведь то обстоятельство, например, что Господь Бог более чем надежно спрятан в трансцендентности, позволяет очень многим богословам, в том числе и знаменитым, быть не только не семи пядей во лбу, но и просто неумными людьми. Другое дело очевидность этих корней, их неинаковость, их реалистический и едва ли не будничный выход из-под земли. Это наводит на особые размышления, которые тем более должны быть осторожны, что тайна поразительной открытости так или иначе непостижима в силу изначального неправдоподобия всего свершения. Но на имеющемся материале уже можно кое-что прозревать и провидеть, поскольку в развернутом виде он дает пищу не только уму, но и организму, пожелавшему отведать сока. А провидцы как раз очень желали. Насытившись, они ясно видели, к чему приведет в будущем одновременное изобилие корней и людей, жаждущих напитаться от них. Люди утратят охоту к труду, к творчеству, вообще ко всякой полезной деятельности и повадятся надрезать корни и пить сок, со временем убедившись, что нет ровным счетом никакой необходимости удаляться от этих источников жизни. Важность и актуальность не в разрешении вопроса, питает ли Логос Петрович землю или берет от нее, а в показе, до какого свинского состояния способен довести народ "растительный оргазм и бред" бесследно рассеявшегося в мифе градоначальника. Иллюстрируя свою перспективную доктрину, провидцы бездушно и бессмысленно валялись на земле, вытягивая чмокающие губы к заветным корням. Они были пророками, и следовательно, в отечестве не очень-то жаловали их. По их партийной бедности они вынуждены были доверять земле свои утомленные тела не только для идеологической изобразительности, призванной напоить народ ужасом перед его собственной будущностью, но и в надежде обмануть бдительность стражей, разжалобить этих суровых полканов. Ведь нечем заплатить! Ну что тут скажешь? В кармане пусто, а получить еще порцию упоительного зелья ужас как хочется. Полканам приходилось силой вытаскивать и даже вышвыривать за пределы кордонов этих бедолаг.
      По своему духу Фома принадлежал, конечно же, к этой центристской партии и с удовольствием валялся бы у корней, даже не утруждая себя ясными и высказанными вслух пророчествами. Но у него не было денег и не было политической или некой художественной хитрости, чтобы проникать на кордоны за счет всяких доверчивых простаков. Он ведь и сам был простаком, разве что с тех пор, как у него появилось знание о грошовой стоимости человеческой жизни, уже не столь доверчивым, чтобы сгоряча увлечься какой-нибудь там проповедью, а в итоге очутиться за оградой кордона и лишь издали наблюдать за блаженством обманувших его ловкачей. Теперь Фома жил идеей, хотя и не сознавал этого. Его идеей было вложить мелочь в ссудную лавку, какой представала перед ним жизнь его соседей, его ближних, а взамен взять все, что в ней имеется, и в случае удачного улова отвести душу на кордоне. Но что он мог вложить, какую такую мелочь? Что ему, нищему, было закладывать? Впрочем, коль уж сама нынешняя действительность устроила дело таким образом, что жизнь всякого соседа и ближнего - всего лишь отверстая рана, из которой не берет только ленивый, Фоме не остается иного, как вложить в эту рану нож. И пусть быстрота и ловкость этого вложения избавит соседа от вероятной мысли, что и сам он точно так же мог бы поступить с Фомой.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21