Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Люди Дивия

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Люди Дивия - Чтение (стр. 19)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


И она даст добро на то, чтобы я вонзил кинжал в грудь Остромыслова, вынув его из собственной? А может быть, и ей хотелось, чтобы он выдал тайну, рассказал нам окончание своей истории, которое спрятал за сурово оброненным замечанием о будто бы связавшем его обете молчания? Но Дарья, похоже, забыла о моем существовании, внутренний взор потух, маячок, то и дело подзывавший меня прежде, больше не мигал, она ушла в себя, она рассеянно улыбалась каким-то своим мыслям и поглаживала живот, на который Остромыслов все чаще бросал удивленные взгляды. Ибо он словно рос прямо у нас на глазах.
      9. ЛУНА
      Я понял, что беременной сейчас лучше находиться там, где налицо хоть какое-то подобие цивилизации, и вывел ее на дорогу к дому, приютившему Валунца. Как и следовало ожидать, Остромыслов, наспех затоптав костер, увязался за нами. Раздраженный, я крикнул:
      - Ты... какого черта? Тебе открыли истину, так что тебе делать с нами, убогими? Отвяжись!
      - Сейчас самое главное, помочь этой несчастной, оказать ей необходимую помощь... - ответил он, деловито суетясь вокруг Дарьи. Она в общем-то неплохо держалась, целеустремленно шла вперед, и было очевидно, что она доберется своим ходом, но Остромыслов, которого разительный контраст с моей непомерно цивилизованной женой поставил на край бездны и в конце концов побудил отправить ее в дупло, где ее вряд ли ожидали блага и удобства, сейчас предпринимал все от него зависящее, чтобы хоть эта представительница слабого пола не сгинула вместе со своим плодом в изуверских тенетах первобытности. Вдохновение выразилось на его лице, и он, можно сказать, работал на подхвате. С воодушевленным и озабоченным видом он подбегал к Дарье то с одного бока, то с другого, складывал руки в большую лопату и вытягивал их перед собой, показывая, что готов подхватить ее и доставить, куда она пожелает. Но Дарья никак не откликалась на его щедрые зарисовки грузоподъемных работ. Она лишь отмахивалась от него, как от назойливой мухи, и я, удовлетворенный такой ее отповедью, смеялся над бедным мыслителем:
      - Ну и куда тебя несет? Ты же великий противник цивилизации, а мы именно к ней и возвращаемся! Боюсь, тебе с нами не по пути.
      Наконец обида на безразличие Дарьи к его гуманным порывам и нежелание слушать мои насмешки заставили Остромыслова поотстать. Но из виду он нас не терял, опасаясь вновь заблудиться в лесу. Он плелся за нами сзади, в сотне метров, и я хорошо его видел. Более того, я видел его столь отчетливо, словно он сидел в моем глазном яблоке или посетил мой сон, и виной тому был необыкновенной силы лунный свет, заливавший округу; происходящее в природе тоже весьма походило на сон, и это внушало мне определенное беспокойство. Не исключено, что этот невероятно яркий, ослепительный, уже не укладывающийся в сравнение с серебром, а именно золотой свет ночной спутницы заблудших был одной из причин, побудивших Остромыслова оставить в покое девицу. Наверняка он заинтересовался странным явлением и решил, что изучение его - куда более полезное занятие, чем бесплодные попытки растопить жестокое сердце грядущей роженицы.
      Дарья шла впереди, я за ней, и она словно тоже втерлась в мое глазное яблоко, проникла в мои сны. Золото пронизывало и плавило все вокруг нас, и в золоте стояли деревья и шли мы, и, разумеется, Дарья, сверкающая и огромная, как динозавр, была прекрасна. Наши ноги несла не дорога, а река света, и я напрасно пытался изображать ходьбу, движение происходило само собой. Оглянувшись, я увидел, что Остромыслов заложил руки за спину и угрюмо наклонил голову, глядя себе под ноги, изогнулся, как конькобежец. Я, как и он, наш философствующий друг, напряженно размышлял над загадкой, посланной нам луной, но не придумал ничего лучше того, что тайна открыта Дарье, которая и сама готовилась совершить таинственный обряд, обычно завершающийся пронзительным детским криком, и мне стоит хорошенько ее обо всем расспросить в подходящую минуту. Мы вошли в дом, тоже залитый удивительным лунным светом. Наши друзья спали на тех местах, где мы их оставили, но при нашем появлении вскочили с чуткой и бдительной резвостью часовых, и Балуев, сурово, с удесятеренным против обычного вниманием оглядев нас, воскликнул:
      - Это уже ни в какие ворота не лезет! Полное нарушение всех норм. И еще этого привели!
      - Этого? Кого? - притворно удивился я. Плечом к плечу с делавшей дело Дарьей мне было легко и сладко прикидываться простаком.
      - Остромыслова!
      Я возразил:
      - Ба, да кому же, если не ему, находиться там, где только его душа пожелает! Парню открылась истина. Сам Мартин...
      У Балуева глаза полезли на лоб, но ждал он не откровения, а богохульства, которое должно было, как ему казалось, вот-вот сорваться с моих губ. Мне не дал договорить Остромыслов:
      - Да, мне действительно поведали... Не то чтобы из первых рук, а так, из вторых или даже третьих, но...
      - Ах вот как? - прервал его Балуев, презрительно сощурившись. - И что же? Ну-ка, ну-ка!..
      - Не то чтобы Мартин, а скорее нечто скроенное по его образу и подобию, - разъяснил Остромыслов. - Не то чтобы дух Мартина. Но и не подделка. Некий одушевленный аппарат с более или менее достоверным изображением нашего друга. И я имел случай беседы... Но о ней скажу, что велась она непосредственно с Мартином Крюковым. За это я ручаюсь. Голову даю на отсечение.
      Балуев нахмурился, его лоб дико выдвинулся вперед и навис над нашими головами, как скала. Тучей вклинившись между нами, этот грозный страж порядка оттеснил Остромыслова в сторону, загнал его в угол комнаты и, раскрыв черную пропасть рта, прорычал:
      - А ты знаешь, что тебе нельзя произносить его имя всуе?
      - Почему же это именно мне нельзя? - слегка опешил Остромыслов. Никита тоже произносил. Ему можно?
      - Тебе нельзя, - закруглил Балуев. - Даже если тебя кое во что и посвятили. И тем более нельзя было тебе приходить сюда.
      - Нельзя? Но почему? Я не понимаю...
      Балуев, сочтя, что ему по плечу одним махом перескочить от скандальных препирательств к философскому обсуждению проблемы, вдруг принял надменный вид и важно возвестил:
      - Не та иерархия.
      - Не та? - ошалело выкрикнул зажатый в углу Остромыслов, а когда Балуев ответил ему утвердительным кивком, завопил: - Чья иерархия? Моя? Или вообще? О какой иерархии идет речь?
      Возможно, эти вопросы и обладали силой, способной отправить Балуева в философский тупик, однако тому не довелось ничего ответить, ибо в этот момент разразилась истошным криком Дарья. Мы поняли, что начались схватки. Дарья вошла в спаленку, где ютилась хозяйка, и осталась там, запретив нам следовать за ней. Мы с Валунцом, а с нами и Онопкин, сгрудились перед запертой дверью, вслушиваясь в тихие и быстрые голоса девушки и старухи. Они шептались, и мне в голову лезли глупые мысли: они придумывают имя младенцу, который вот-вот появится на свет Божий, они обсуждают мою "кандидатуру". Наверное, таким способом я сопротивлялся прихоти случая, пожелавшего дать ребенку мое имя. Оглушительно зашелестела, затрещала одежда, которую старуха стаскивала с утратившего земную силу тела девушки. Остромыслов, воспользовавшись общим замешательством, мышонком шмыгнул прочь из западни, устроенной ему Балуевым, однако неусыпный и злопамятный блюститель широко, как степной ветер, шагнул, настиг его, ткнул пальцем в бок и, нагло ухмыляясь, прошипел:
      - Не та иерархия, браток, не та!
      Я посмотрел на Валунца, который был похож на испуганного цыпленка, и сказал ему:
      - На редкость светлая ночь, не правда ли?
      Он пожал плечами, не зная, что мне ответить. В каморке, где укрылись от нас женщины, волной поднимался, восходил на бесконечно удаленные от нашего сознания гребни и обрывался в незримые пропасти нечеловеческий вопль. Мы же бессмысленно топтались на месте, переминались с ноги на ногу и обменивались недоумевающими взглядами. Вот и все! Происходило ли таинство? Я не романтик быта, пресловутого женского начала, деторождения, но у меня волосы на голове становились дыбом при мысли, что наши сердца трех (или сколько нас, недопущенных, было? четверо? пятеро?) бьются в жалкой кучке и издают жалкое блеяние, тогда как Дарья и даже старуха, с которой я не обмолвился и парой слов, находятся совсем в другом мире, в другом измерении. Свет неистово пролился и восторжествовал для них, не для нас, они родились под луной и были людьми лунного света, который сейчас вдруг обнаружил небывалую мощь. Это вам не хилая луна полуночных поэтов! Мы же, люди солнца, отторгнутые ночной мистерией, всего лишь с глуповатым видом вслушивались в звериный крик зарождения нового существа, происхождения новой личности, и даже я, обреченный в эту минуту отойти в тень странного повторения моего имени в незнакомце, не дотягивал до того, чтобы полноценной любознательностью обнять околдовавшее нас сияние, и только обескураженно хлопал глазами.
      - Оденемся в чистое, - сказал вдруг в нашей гробовой тишине Валунец дрожащим от волнения голосом.
      Присоединившийся к нам Остромыслов беспомощно развел руками, показывая, что лишен возможности делом ответить на это разумное и доброе предложение. Валунец и сам уже смутился, вещь-то он придумал умилительную, но когда в нем вот так неожиданно проклюнулось нечто народно-праздничное, лубочно-ритуальное, то было и отчего прийти в замешательство. Но нет, не сдается наш кузнец высоких помыслов и рафинированных идей! В одном уголке его рта бедной родственницей замешкалась робкая улыбка приподнятого настроения, зато другой строго сложился в изображение твердой, уже принципиальной решимости исполнить задуманное. Он подошел к кровати, вытащил из-под нее чемодан, раскрыл его и, порывшись, достал белую рубаху. И тут же ее надел. Балуев внимательно следил за его приготовлениями, он стоял посреди комнаты, подбоченившись, странно усмехался и впитывал Валунца вместе с его лубочным опрощением в пучину своего изобильно иронического взгляда. Обостренным нюхом полкана от эзотерики он учуял в этом торжественном переодевании тошнотворную мещанскую подоплеку. Хищно приподнялась его верхняя губа над щитом из желтых прокуренных клыков, под глазами собрались пучки лукавых морщинок, и сей лис и пес в одном лице язвительно обронил:
      - Ну, Валунец!
      - А что Валунец?! - взвизгнул тот, тая в лунном сиянии, белый, как призрак.
      - Прибарахлился... Вещичек-то понавез... Я так думаю, слоников разных мраморных и гипсовых прихватил... и мыльницу... ножнички для ногтей... скупо и высокомерно перечислял его грехи Балуев. - А между тем рядишься под простолюдина, человека от земли... В лапти скоро обуешься?
      Онопкин отринул нежность, которая подтолкнула его было к дверям каморки, и активно включился в критическую работу:
      - Все предусмотрел. Готов на все случаи жизни. Типичная профанизация... Вот кому на Руси жить хорошо! А я страдал...
      - Ты, брат, был воином и им останешься, - с чувством проговорил Балуев, - а этот только и умеет, что приспосабливаться!
      - С какой бы стати мне к вам приспосабливаться, - закричал Валунец, ужасно волнуясь и негодуя, - к вам и к вашей трудной, подвижнической жизни, когда б и я не был движим... когда б не жажда... и не добрая воля... когда б и меня не подвигала на подвиг...
      Он не договорил, да и все те замечания относительно его бесспорного и пронзительного благочестия, с такой кинематографической наглядностью вдруг выразившегося перед нами, замечания, которые каждый из нас имел и готовился если не сейчас, то в первую же подходящую минуту высказать, так и остались в виде внутренних невостребованных заготовок. Всему виной очередное удивительное событие, - его исключительность мы оценили бы куда живей, если бы усиливающееся лунное сияние не ввергало нас во все большее недоумение и не заставляло концентрировать почти все свое внимание на странных особенностях и вероятных опасностях существования в столь неожиданных, непредвиденных условиях. В сущности, переодевание Валунца мы в глубине души и расценивали как проявление почтительного страха, едва ли не священного трепета перед волей небес, пожелавших особым образом озарить продолжающуюся в каморке мучительную процедуру рождения нового существа. Но я расскажу, что же, собственно, произошло, и тогда будет понятнее, почему воистину необыкновенный поворот в событиях мы восприняли без живости, обязательной для людей чутких, всегда готовых внять, выслушать и тем более порассказать собственную историю. За окном шумнула машина, скрипнули тормоза. Раздались яростные крики брани. Я все слушал и слушал тишину в промежутках между шумами, ибо мне казалось, что именно она как-то соответствует растущему сиянию луны и вносит в него струю реализма. С криками бегства и преследования в избу ворвались живописно извивающийся в халате Масягин и Фома, единственным украшением которого был нож. Этот эпизод суетной городской жизни выглядел бы надуманной фантасмагорией, если бы мы не знали, какие шутки горазд разыгрывать насмешник случай. Лишь отдаленно я догадывался, что участвую в фарсе покушения на масягинскую жизнь не только как зритель, что я хотел этого, а в каком-то смысле и подготавливал явление Масягина и Фомы в нашей забытой Богом и людьми деревеньке. Но, похоже, мой замысел не слишком-то удался, и теперь я делал вид, будто разворачивающаяся на наших глазах схватка интересует меня не больше, чем Балуева с Онопкиным. Я приноравливался к ситуации, всеми силами показывал, что не считаю себя лишним в постижении ее скрытой сути. И вот в чем дело. Валунец, как бы мы не относились к его поступку - а отношение вмещалось в весьма широкий диапазон от осуждения и ядовитой иронии до радостного, свежего удивления, оставался нашим, человеком, действующим внутри нашей истории. А эти двое вырвались из другого мира, и прибежали они сюда не с тем, чтобы приобщить нас к своим заботам и стремлениям, о нет, они всего лишь оказались рядом и даже едва ли осознали, что мы смотрим на них. Они сделали круг по комнате и исчезли за дверью. Фома преследовал своего смертельного врага по пятам, он выглядел грозно и устрашающе в своей наготе и с выгоревшим волосяным покровом головы, на его совести были уже две жизни, две невинные жертвы, этот человек, судя по всему, знал, что делает, а вот с Масягиным у него что-то не клеилось.
      Я тишком подумал, украдкой бросая по сторонам испытующие взгляды: не странно ли все-таки, что Балуев как будто и не заметил толком этой парочки, не рассудил, что она вносит хаос в наше дело, окончательно разрывает и портит схему? Исподлобья смотрел я на сего руководителя воинской мощи Онопкина, бывшего педагога. Он, уже не менее чутко, чем прочие, прислушивавшийся к тому, что происходило в каморке, и заслуживал сейчас особого внимания. Облик у него был весьма странный и даже уморительный. С вытаращенными глазами (хотя это у него могло остаться с той минуты, когда я первый и, разумеется, всуе помянул Мартина Крюкова), с растянутым в улыбке ртом, как бы продолжавшим выдыхать в посрамленного Остромыслова недоизреченное "не та иерархия", а на чистоплюя Валунца выпускать пары неиссякающего сарказма, он стоял на широко расставленных ногах и с раскинутыми в стороны руками, кисти которых были безвольно и с красотой лепестков опущены вниз. В образовавшейся у него стати проглядывало что-то выставочное, декоративное. Я осознал, что этот музейный Балуев не движется, но в то же мгновение из самоанализа добавил, что тут дело, скорее, в какой-то необычайной замедленности, делающей наши движения практически незаметными. Факт тот, что и я сам почти утратил подвижность и состояние Балуева, как и любого другого участника сцены, отлично понимал по собственным ощущениям. Свет стал гуще, ослепительнее, очертания людей и предметов рассеивались в его чересчур щедром золоте, звук пропадал, угасал тоже. Бог мой, это же чудесный сон и умирание одновременно! Пляска святого Витта в замедленном темпе. Заторможенно-свободный полет в пустоте! Бесшумно отворилась дверь, вбежали Масягин и Фома, если то, что они делали, можно назвать бегом, кое-как достигли - большие рыбины в тесном аквариуме середины комнаты и застыли в метре друг от друга. Чернота их контуров подрагивала и плескалась, как дымок в солнечном разливе. Мои глаза слабо бегали в моей освобожденной от вполне вероятных страданий замороженности, я скосил их и залюбовался - прежде всего Масягиным. Щелкопер запечатлелся бегуном, помогающим себе правильной, равномерной работой рук и повернувшим голову назад, чтобы измерить отделяющее его от преследователя расстояние. Хорош был и Фома. Сворачивание деятельности застигло его в порыве, в решающем броске, в прыжке рыси, раскрывшей чудовищную пасть, он занес руку с ножом и скорчил жуткую, злобную гримасу.
      Я, конечно, не знаю точно, что происходило в каморке, и могу дать лишь описания самого общего характера, применимые к любому подобному случаю. Шум там, за запертой дверью, прекратился, а может быть, мы совершенно оглохли и ничего не слышали. Но я должен рассказать о том, чего, кажется, никто, кроме меня, не заметил. Я стоял ближе всех к окну, вот только из памяти вылетело, было ли то окно с самого начала открыто, и я видел женщину или, если угодно, сверхъестественное существо, которое вынесло из каморки сверток. А что в упаковке? Ну, не мне судить... Но думаю, что то был надлежащим образом забранный в пеленки новорожденный.
      Впрочем, сказать, что я видел, значит сказать неправду, по крайней мере не полную правду, поскольку на самом деле я равным образом и не видел ничего. Произошло нечто именно из ряда таинственностей, омываемого боязливым молчанием человеков, любой, полагаю, очевидец тут предпочтет помалкивать, тем более что в душе в подобных случаях всегда остается местечко для сомнений. И ведь если бы впоследствии Дарья вышла из каморки с ребенком на руках, то есть даруя нам ладное и гармоничное завершение весьма напряженного действа, да еще и не скупясь на лучезарную улыбку, естественную на лице новоявленной матери, я бы и вовсе не вспомнил о своем видении и дальше спокойно относил бы его к плодам разыгравшегося воображения, более чем возможным при том чуде луны, свидетелями которого мы стали. Но Дарья вышла к нам как раз без ребенка и не могла объяснить, куда он исчез, хотя не отрицала факта его рождения. И я укрепился в мысли, что ребенок...
      Но прежде чем я скажу о своих мыслях насчет ребенка, я должен сделать некоторые оговорки. Хотя что бы и как я ни оговаривал, это уже и будет этими самыми мыслями. Ведь все так неясно... Так вот, я без колебаний склоняюсь к глаголу, который сейчас употреблю, коротко говоря, я подразумеваю кражу, но тут налицо некоторые нюансы, отражающие мои сомнения: похищен ребенок или восхищен? Итак, в этом волнении по поводу уместного употребления того или иного слова и правильной расстановки акцентов как в зеркале видно мое небезразличие к судьбе младенца. В любом случае он отнят у матери, это так, но по тому, что Дарья, появившись перед нами, не выражала ни удивления, ни горя, можно заключить, что она и разумом и сердцем приняла условия, выставленные ей некими тайными силами, и без ропота отдала новорожденного. Кстати, это был мальчик, о чем она с удовольствием нам сообщила и при этом бросила на меня многозначительный взгляд. Я должен был понять намек, и я его понял. В свете этого особое значение принимает указанная мной разница в истолковании фактически одного и того же глагола. Поведение Дарья отнюдь не свидетельствовало за то, что крошечный наследник моего имени похищен, но и перешагнуть тут со всей решительностью через разницу, через некую головокружительную пропасть я не мог, не мог вдруг чем-либо и как-либо засвидетельствовать, что младенец, мол, не иначе как восхищен на небеса. С какой стати? Чем бы это он привлек вдруг столь энергичное внимание небес к его пока еще более чем скромной персоне?
      Я уже практически все рассказал о происшествии, об исчезновении малыша, остается лишь напомнить, что в минуту, когда я неким Сведенборгом леса и деревни, названия которой не знаю до сих пор, созерцал прохождение ангелоподобной женщины, я был начисто лишен возможности двигаться. Я не мог совершить даже самые простые и, по сути, весьма необходимые в таких ситуациях вещи, например, протереть глаза или ущипнуть себя. Скажу больше: мои мысли сохранили простоту, наверное даже чрезмерную, не красящую меня. Я отнюдь не впал в возвышенное состояние духа, хотя когда то существо двигалось мимо меня, золотой свет настолько усилился, что различить что-либо уже можно было разве что при небывалом напряжении воображения. Тем более удивительна скудость моих впечатлений и невыразительность восторгов потому, что женщина ведь была на диво хороша собой. Я совершенно не разглядел ее, и это понятно - ослепительный свет, а к тому же вся она, не исключая и головы, окутывалась чем-то светлым, если и плащом, то какого-то воздушного состава, и представляла собой почти такой же сверток, как тот, который несла в руках. И все же я утверждаю, что она прекрасна; подобной красоты еще не видывал наш мир. Откуда у меня такая уверенность, я не знаю, но готов стоять на своем. Однако вот мои мысли: я решил, видя намерение незнакомки шагнуть в окно, что у Дарья помутился рассудок и она покидает нас не лучшим из возможных способов. Из этого видно, что я в простоте душевной принял ту женщину за Дарью; так было в первое мгновение, но в заблуждении я пребывал, собственно, до тех пор, пока сама Дарья не опрокинула его, выйдя к нам из каморки в весьма добром расположении духа.
      Моя тревога за юную мать и ее чадо перешагнула все прежде известные мне границы чувственности, но чтоб подать, например, голос, как-либо помешать ей выброситься в окошко, - нет, в этом смысле у меня ничего не вышло. Я застыл изваянием и тупо наблюдал, как она с легкостью, словно на узкий порожек, восходит на подоконник, а затем... попросту растворяется в бездне сияния. На мгновение словно бы весь мир вспыхнул одной гигантской спичкой. В утешение себе я подумал, что сделал для девушки все, что мог, исполнил свой долг перед ней, честно отработал данное ей обещание не покидать ее и заботиться о ней до самой последней минуты, а вот касательно того, чем все в решающую минуту обернулось, тут уж, простите, не моя вина, с мастерами глобальных эффектов, может быть даже каких-то вселенских катаклизмов я бороться и тягаться не в состоянии.
      Велико же было мое удивление, когда Дарья как ни в чем не бывало вышла из каморки. Свет к этому времени уже померк, комнату заливало обычное бледное сияние луны. Мы снова обрели способность двигаться. Духовидческая братия разминала затекшие члены... И тут на первое место выступил Валунец: он оделся в чистое, полагая, что это усугубит его причастность таинству рождения дитяти, а Дарья в итоге всей катавасии явилась к нам с пустыми руками. Осторожно и приблизительно, с готовностью к быстрому отступлению, но все же почувствовал Валунец себя обманутым и даже одураченным человеком. Овеянный пасмурными сомнениями, как дерево уныло сникшей листвой, он подступил к девушке и, сверля ее подозрительным взглядом, выдохнул:
      - Где же он... где новорожденный?
      Дарья отстранилась от утратившего способность приспосабливаться к логике событий, какой бы она ни была, мыслителя, отмахнулась, обошла его стороной, а мешай он ей и дальше, не сомневаюсь, она просто переступила бы через него; и при этом она бросила на меня многозначительный взгляд. Я уже говорил об этом. Но я понял не только намек, не только значение ее взгляда, но и ту прискорбную истину, что мои обязанности перед ней отнюдь не исчерпаны. В данном случае моей обязанностью было защитить ее от настырного любопытства Валунца. Я оттеснил его от Дарьи, невнятно бормоча:
      - Ладно, ладно... Отцепись от нее, не приставай, нечего совать нос в чужие дела...
      Еще одной моей обязанностью было ни о чем не спрашивать Дарью, во всяком случае, пока мы не выбрались из этого дома. Думаю, завершись все по правилам, Валунец так и уехал бы с нами в своей белой новенькой рубашке, переоблачение в которую символизировало, разумеется, переход к чистой обрядности, но исчезновение ребенка и в особенности наш грубый отказ посвятить его в тайну этого исчезновения привели писателя к выводу, что предпочтительнее держаться за старых испытанных товарищей по эзотерике, чем за сомнительных типов, строящих, может быть, свое благополучие на костях невинного малютки. После недолгого колебания он окончательно перешел на сторону Балуева и Онопкина. В волнении он проделал предательски дрожащими руками какие-то магические пассы, как бы очерчивая круг, защищающий его от нашего вероломства и одновременно подтверждающий, что он снова сидит в гнезде, где его прописала воля создателя схемы Мартина Крюкова. Остромыслов, тот преисполнился оптимизма и горячки отъезда, он словно и не заметил отсутствие факта деторождения и был настроен без промедления отбыть в город. И тут у нас произошла еще одна стычка с Балуевым, впавшим в нервозность из-за невозможности твердо решить вопрос, изгоняет ли нас он, преданный делу охранитель схематического порядка и нравов, или мы уезжаем как бы даже и без спросу, покидаем их в трудное время разброда и шатаний, убегаем, выбрызгиваем из-под его ног, как грязь на дороге. Указывая рукой на Масягина и Фому, он резким голосом выкрикнул:
      - Этих забирайте тоже!
      Подразумевалось, что Масягин и Фома еще меньше, чем мы, вписываются в схему, четкость и чистоту которой он, Балуев, с таким рвением отстаивал. По правде говоря, в данном случае его вполне можно было понять. Масягина и Фому привело в лес отнюдь не желание отпить из источника тайной мудрости, и если прежняя их история своей подвижностью, текучестью еще подавала некоторую надежду на исправление, то теперь, когда она отлилась в выразительные, положим, и даже словно бы метафизические, но слишком уж застойные и неподвластные влиянию извне формы, подчинить их воздействию крюковской солнечно излучавшейся энергии совершенно не представлялось возможным. И все же Балуев, которому сначала задурили голову всеми этими родами, а потом не пожелали объяснить, куда же подевался ребенок (а пренебрежительный жест, которым Дарья отстранила любознательного Валунца, относился, естественно, и к нему), прежде всего искал, на ком бы сорвать зло. И Масягин с Фомой для этой цели подходили как нельзя лучше: очевидная неуместность плюс полная безответность. Я, может быть, в лихорадке и некоторой бредовости потрясавших деревенскую избу событий забыл сообщить иные важные подробности, что ж, теперь исправляю оплошность: мы вышли из оцепенения, когда луна подалась на убыль, Масягин же и Фома так и остались в облике статуй. Таков факт, и очень странно, если я действительно не упомянул о ней сразу. Так выразилась воля небес: нам - возвращение в действительность, им - пребывание в неких недоступных человеческому разумению сферах. Сохранялась ли в них жизнь? Видели они нас? Слышали? Понимали ли смысл наших слов? Масягин убегал, а Фома заносил руку с ножом, в выразительности этого сюжета они и застыли, и, уличая их ненадобность, Балуев вместе с тем взваливал на наши плечи заботу о них, следовательно, срывал зло все-таки на нас, а не на этих несчастных, для которых, судя по всему, навсегда исчерпалась святая и гордая миссия творцов собственной судьбы. Балуев ловко устроился, ничего не скажешь. Видел ведь, что остающиеся с ним Онопкин и Валунец до смерти напуганы этим превращением людей в отнюдь не философский камень и близки к тому, чтобы запаниковать, вот и хотел избавиться от ненужного и опасного балласта. Это разозлило меня, и я крикнул:
      - А нам они на кой черт?
      Балуев не собирался менять свое решение, Онопкин жалобным блеянием поддержал его, а Валунец прожестикулировал свою солидарность с требованием зачистки избы от ненужного, хотя и претендующего на художественность хлама. Я попытался, не вступая больше в полемику, а поверх всякой полемики и, естественно, донельзя миролюбивым тоном растолковать им, что они требуют от нас невозможного. Не на руках же нам нести этих окаменевших господ? Не тут-то было, Балуев и не думал сдаваться, уступать хотя бы пядь земли, озаренной гением Мартина Крюкова, он подвел меня к окну и указал на вырисовывающуюся в утреннем тумане масягинскую машину. Надо отдать им должное, они помогли нам привязать Масягина и Фому к багажнику на крыше машины, а не стояли на крыльце, наблюдая, как мы проделываем эту работу. Не участвовала в ней и только созерцала одна лишь старуха, хозяйка дома, у нее был какой-то пришибленный вид, впрочем, оно понятно, происшествия посыпались на ее ветхий домишко, как из рога изобилия, да все такого рода, что и мозги покрепче давно бы вышли из строя. Но она была, если уместно так выразиться, любезна с нами до конца и даже махала нам платочком на прощание. А меня более всего беспокоили мои спутники, очень уж благостное, отрешенное от земного и низкого настроение овладело Дарьей, Остромыслов же суетился с такой благодушной физиономией, что я не мог смотреть на него без раздражения. Он даже похлопал закрепленную на багажнике тушу - Масягина ли, Фому, не заметил, кто ему там подвернулся, да и не это суть важно, слишком у него, Остромыслова, была довольная рожа, так прижимистый крестьянин похлопывает по сходной цене приобретенного на рынке барана. Вообще-то я полагаю, что Остромыслов и сам не сознавал, что делает, и это похлопывание вышло у него в порядке импульса, от избытка радости. Но тем более он опасен! Благодушный и благостная - с ними, да еще с закоченевшими, хотя и не мертвыми телами над головой мне проделывать ночной путь в город, охваченный смятением. Было отчего впасть в уныние. Кроме того, я ощущал какую-то душевную нерасположенность к тому, чтобы вот так сразу оторваться от избы, приютившей нас на ночь, от деревни, от леса и наших друзей-мистиков, оторваться, не решив вопрос об исчезнувшем ребенке. И когда мы сели в машину, я и Дарья на заднем сидении, а Остромыслов на переднем, за рулем, ибо он единственный из нас умел водить машину, я склонился к уху Дарьи и, то и дело натыкаясь на проволочную жесткость ее давно не мытых кудряшек, шепнул:
      - А теперь расскажи мне, что все-таки произошло... Где ребенок?
      Как ни тихо я говорил, Остромыслов, заводивший мотор и благодушно кивавший столпившимся на крыльце провожающим, услышал, ведь шепот у меня, что и говорить, не зазмеился, не вышел тихим свистом, а вырвался, как пар из носика закипевшего чайника. Я был трагичен; думал о ребенке, словно некая клятва, или заклятие, связала мою судьбу с его маленькой жизнью; на моем лбу образовалось море разливанное пота, которое, выйдя из берегов, хлынуло прежде всего в темные провалы моих глаз. Остромыслов сыто гоготнул и с клекотом, с урчанием, выражавшим довольство, небрежно бросил мне:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21