Так мы беседовали и обнимались, а после восьми стали приходить гости. Парти определенно удалось. Многие из более чем тридцати приглашенных никогда до этого не пробовали русской еды, для них это была экзотика. Со мною каждый из гостей выпил по рюмке водки. Я никому не отказал и в результате, очевидно, напился, так как потом так и не вспомнил, как же окончился вечер.
* * *
Очнувшись, я не сразу сообразил, где я. Только оглядевшись, через несколько минут понял, что нахожусь в комнате Дженни. В богатых домах никогда не знаешь, сколько времени и какой сезон года. Аэркондиционер работал всю ночь и нагнал такого холоду, что и внутренние ощущения ассоциировались с зимой. Было полутемно, шторы были опущены на окнах, и только в щели пробивался свет непонятно какого времени года. Я кое-что вспомнил и брезгливо поморщился.
«Я всегда был бедный, и некрасивый, и невысокий. Во всяком случае не из тех, к кому женщины бросаются сами. А теперь еще у меня не стоит хуй», — безжалостно подумал я. Пожалуй, слишком безжалостно и излишне определенно, но зато честно.
Неудачное утро после неудачной ночи. «А теперь еще у меня не стоит хуй», — повторил я про себя, и опять поморщился. «Тебе нужно обратиться к доктору, я хочу показать тебя своему доктору», — вспомнились слова Дженни.
Сегодня после урока танца, оттанцевав своим животом, она пойдет к доктору и скажет ему: «У меня есть бой-френд. Он мне нравится, но у него не стоит член». Это произойдет в 2:30 или в 3 часа дня. И тут же она расскажет доктору мою «историю болезни», то, что она знает обо мне: «У него было детство без матери. До 15 лет воспитывался и рос среди солдат. Первой его женщиной была проститутка. Последние два года он имел секс только с мужчинами. Он не говорит, сколько ему лет, но я думаю, что около 30».
С ее кровати до меня донеслись звуки, приблизительно соответствующие облизыванию пересохших губ. Она уже не спала. И среди ночи она много раз не спала. Это делает ей честь, хотя она и не касалась меня и ничем стену, возникшую между нами после единственной моей малоудачной попытки выебать ее, разрушить не пыталась. Или если пыталась, то маловыразительно.
Впрочем, какое-то количество минут я все-таки пробыл в ее, как это место пышно именуется, «лоне», или еще более идиотски «влагалище» (продолжите ряд, если хотите, — «чудовище», «страшилище»…). Я вложил, да, но долго продержаться там не пришлось. Ничего циничного, ничего особенно возбуждающего — двадцатилетняя девушка, с чистым, слегка тяжеловатым телом, приспособленная рожать детей, любить мужа. Свежая молодая грудь, длинная красивая шея, все свежее, гладкое. Пизда, пожалуй, несколько более обширна, чем это необходимо…
И я, урод, вместе с ней проснулся на другой, но рядом стоящей кровати. Бессильный урод. Тело у меня не уродливое, напротив — темное и сухое, но внутри… Боже, внутри одна нервность, патология и ужас…
Так я отчаивался, тихо лежа, и в то же время думал, а как же Рена — румынская танцовщица, как же объяснить тогда мои зверские многочасовые ебли с нею? Ведь прошло всего несколько месяцев, как я перестал ебаться с нею, что ж я вдруг за это время заболел? Я не верил, что я больной. Наверное, что-нибудь другое, скажем, временное отталкивание от Дженни. Привыкание? Да-да. Период привыкания.
Я не успокоил себя, но очень неловко ушел в то утро в свой отель, отступил в дыру, стесняясь даже смотреть на Дженни. Мужская гордость, знаете. Нет ничего более мучительного, чем ущемленная мужская гордость. Хуй не стоит, или хуй маленький — испепеляющие открытия для мужчины, даже открытие ребенком в первый раз существования смерти не сравнится по своему ужасу с этими проблемами. Я был подавлен. «Хуй не стоит». И никакие, здравые, нужно сказать, ссылки на зверскую еблю с Реной и другими, чуть более отдаленными по времени существами женского пола, помню, меня не успокоили, хотя и пролили несколько капель бальзама на рану.
В элевейторе со мной подымался старик, я случайно взглянул на него… Бррр! Ухо — кровавая язва в струпьях, тронута язвами и щека. Полноса сгнили. «И как только таким экземплярам позволяют свободно разгуливать по улицам и отелям», — подумал я. И тут же мелькнуло в голове ироническое: «Вот у него, наверное, стоит, как дубина, и всегда». Я даже рассмеялся своему собственному черному юмору.
Я не звонил Дженни два дня. Позвонила она сама.
— Приходи, у меня есть для тебя сюрприз, — сказала она своим обычным или даже, как мне показалось, несколько лукавым голосом.
Я пошел. Другой бы не пошел, я же всегда иду, даже если впереди позор. Я смелый, или, может, я глупый, я иду.
Сюрприз. Сюрпризом оказалась анкета доктора Кришны, в общей сложности вопросов, наверное, триста, можете себе представить, я не преувеличиваю. Индийский жулик хотел знать все о пациенте, чтобы потом легче было устраивать свои индийско-цыганские фокусы. Ты уж и забыл, что там в анкете писал, а он вдруг ласково объявляет, глядя тебе в душу своими проницательными глазами: «А вот у вас, господин, дядя по матери был алкоголик, или бабушка по отцу была сумасшедшая…» Несмотря на хуевые мои дела, я очень смеялся, читая анкету, смеялась и Дженни, однако строгим тоном заявила все же, что завтра с утра мы первым делом начнем заполнять анкету.
В доме, с точки зрения Дженни, еды не было, и потому мы пошли в ресторан. С моей точки зрения, холодильник был полон и можно было просуществовать на имевшиеся в доме продукты добрых несколько недель. Но я с ней не спорил, у нее было сознание американской девушки, я же был писатель-иностранец, борющийся с нуждой.
В ресторане Дженни вдруг расклеилась, стала жаловаться на боль в спине, и мы вернулись домой очень скоро. Чувствуя свою вину, я предложил своей неебаной подружке массаж, как бы в виде компенсации, и мы отправились в ее комнату, я, честно говоря, со страхом.
* * *
Наутро об анкете она не вспомнила, я тоже, потому что я выебал ее тогда, и по меньшей мере три раза. «Что случилось с тобой, Эдвард?» — спрашивала она счастливо, отправляясь утром в душ. А ничего, думаю, просто прошел обычный сумбур чувств.
Она счастливо распевала в душе, я прислушивался к голосу Дженни, лежа в постели таким себе ленивым мужчиной, одна нога свесилась вниз, и подводил итоги. Итоги были неутешительные. Я вдруг впервые четко и ясно понял, что я Дженни не люблю (я Дженни не люблю) и любить никогда не буду.
Мне очень хочется влюбиться — я это понимал, — до смерти хочется. Дженни мне симпатична, но физически даже ее тип мне не подходил. Ебаться она не умела, во время ебли лежала огромным горячим бревном — мать-самка, ожидающая, когда в нее вольют сперму. Есть, наверное, мужчины, которым подобные экземпляры нравятся и их возбуждают, но не меня, увы. Она явно была мамой, и ебать ее мне даже было как бы стыдно, как маму родную ебать. Может, в прошлом рождении она была моей матерью?
Хотя все три раза ебал я ее довольно долго, я не верю в то, что она имела хотя бы один оргазм. Мне ничего, конечно, не стоило, скажем, полизать ей пизду, и она бы, наверное, кончила, но для того, чтобы лизать пизду, нужно этого хотеть по меньшей мере, а с ней мне этого не хотелось. Хотя несколько раз в моей жизни я рисковал лизать пизду даже проституткам.
В Дженни совершенно не было эротики. Она была здоровое животное, здоровое, несмотря на ее постоянные недомогания и жалобы, то на боль в спине, то в желудке, или «вирджайне», как она говорила; но Марфа должна рожать детей и печь хлебы, а блудить идут к Марии Магдалине…
Так я лежал и размышлял в полудреме. Дженни вышла из душа. «Lazy boy! — сказала она слюнявым голосом, каким она, наверное, говорила с детьми, когда была гувернанткой и бэбиситером. — Пора вставать, хватит лениться. Сейчас я спущусь на кухню и приготовлю нам кофе и прекрасный завтрак. Любишь ли ты оладьи с кленовым сиропом и жареным беконом? Я приготовлю оладьи с кленовым сиропом и жареным беконом, а ты вставай и иди прими душ».
Дженни была явно в хорошем настроении. Впоследствии я убедился, что ей скорее было важно сознание того, что она делает любовь, чем действительные удовольствия этого делания. «Как хорошо! Я это делаю, я, как все другие девушки, занимаюсь любовью», — наверное, думала она. Ее Бог, а она училась в католической школе, наверняка ее поощрял. «Ну ничего, что я не получаю удовольствия, Эдвард его получает».
Я был уверен, что она потом обстоятельно расскажет подругам, как ее новый бой-френд выебал ее три раза и как потом «мы пили кофе и ели прекрасные оладьи из пшеничной муки с добавлением чашки ячменной, прекрасные получились оладьи. А кленовый сироп… сейчас трудно найти настоящий кленовый сироп, а этот сироп Нэнси Грэй привезла из Коннектикута. Нэнси сама его собирала — знаете, в клене проделывается отверстие…» Дженни любила все эти приятные мелочи.
Я не смеюсь над ней, я до сих пор Дженни уважаю, а я не многих уважаю. Но Господь Бог, она была настолько Марфа, что регулярно пекла свой собственный хлеб! Разный: пресный, сладкий, с изюмом, даже с цукини, со всем, что можно было только вообразить. Невероятный домашний хлеб, которым Стивен, гордясь, порой даже угощал своих гостей. Муку она молола сама из зерен, это вам что-нибудь говорит, а? На настоящей мельнице, которую ей подарила ее подруга Изабэл.
* * *
Завтракали мы на крыше, куда принесли раскладной столик, сидели друг против друга, пили кофе из красных керамических чашек, поливали сиропом оладьи. Потом Дженни притащила на крышу тейприкордер и бутылку холодного шампанского, мы разделись и сидели в креслах, пили шампанское, солнце уже палило нещадно, и слушали музыку.
Кассета называлась по одной из песен «После бала». Песни были народные: «Моя маленькая ирландская роза», и «До свиданья, моя любимая леди, до свиданья», и «Если ты любишь меня в декабре, то что же ты будешь делать в мае?»…
И тогда и сейчас эти мелодии вызывают во мне некую праздничную грусть. Может быть, потому, что в них поется впрямую о наших жизнях на этой земле — моей, Дженни и других людей, живших до нас, — о наших маленьких личных историях и трагических ошибках, о капризах и страстях. В «После бала» говорилось о том, как на балу «он» ошибочно принял ее брата за ее любовника и так вот глупо потерял свое счастье, а «она» вскоре простудилась и умерла. «После бала». Я тоже пишу это все «после бала».
глава четвертая
Мне очень стыдно в этом признаться, но постепенно я стал ее тихо, расслабленно ненавидеть. Может, это была ненависть авантюриста к авантюре, не оправдавшей надежд, к делу, которое не выгорело, неразрешимая подсознательная злость по поводу того, что она служанка, а не госпожа — не знаю. Одно несомненно: вперемежку с благодарностью к Дженни я вдруг обнаружил в себе первые приступы ненависти к ней. Она оживила труп, а труп, оклемавшись, как видите, тут же принялся за свои гадкие штучки и вместо благодарности затаил злое против девочки, нашедшей труп у себя под дверью.
Помню, в первый раз я застыдился Дженни, когда однажды, сидя вместе с ней на кухне, был представлен неожиданно вошедшей в кухню молодой женщине — она тащила за руку белокурого мальчика лет пяти.
— Маркиза Хьюстон!.. Эдвард Лимонов — мой бой-френд! — гордо сказала босоногая Дженни, знакомя нас.
Хорошо пахнущая и прекрасно причесанная маркиза, явно не старше меня по возрасту, ласково улыбнулась и подала мне прохладную руку. Сказать, что «мы обменялись несколькими словами», было бы преувеличением, потому что я молчал, как идиот, и глупо таращил глаза на заокеанскую гостью. Не то, чтобы маркиза Хьюстон была так уж особенно красива, в конце концов, я был женат на очень красивой женщине — на Елене, но маркиза Хьюстон была леди — от прически до каблуков ее туфель. Я перевел взгляд на мою подругу — увы, она сидела на кухне босой, волосы ее были не уложены и не причесаны, под носом вскочил белый прыщ. Прыщи она упорно никогда не выдавливала, пока они не лопались сами, боялась заражения крови. На Дженни была синяя юбка, которую я сшил ей — не очень удачно, мой первый опыт, юбка обтягивала и подчеркивала жирный живот Дженни, оборки, неуместные на толстом материале, делали зад Дженни тяжеловесным, и вся она в этот момент, помню, показалась мне похожей на большую утку.
Глядя на Дженни и сравнивая ее с маркизой Хьюстон, я вернулся из области мечтаний и мелких повседневностей моей борьбы к жестокой реальности сегодняшнего дня — я был любовником служанки. Вся мизерность моего положения предстала передо мной в облике нечесаной Дженни, и тогда же на кухне, отвечая на несложные вопросы маркизы Хьюстон — простая вежливость воспитанной маркизы, Дженни в это время поила молоком маленького лорда Джесси, — я дал себе слово, что уйду сегодня от Дженни и не вернусь никогда.
Я, к счастью, не сдержал своего слова. Дело в том, что мне некуда было идти, путь был только назад, к тому, что я уже знал. Опять в Централ-парк — читать книги и мечтать — я просто не мог. Мадам Маргарита, гомосексуалист Володя, суперзвезда Сашенька Лодыжников не принимали меня в свою компанию. Может, приняли бы — на унизительных для меня условиях, — но я так не хотел, я хотел быть на равных и с почтением. Да и не интересовали они меня.
Случайные мои сексуальные связи были моментальными, а продлевать мне их не хотелось. Что-то, какие-то знания я из них выносил, но главное, господа, все мои партнеры были бедными, неустроенными, как и я, созданиями, заброшенными в огромный город по своей или не своей воле, — слышите, бедными! У них, как и у меня, была своя борьба, на куда более низком уровне, но борьба. За хорошую работу, за успех в своей узкой области жизни, за возможно лучшего любовника. Часто для моих партнеров я был удачей, не они для меня. Я не хотел общаться с бедными, они меня удручали, мне нужна была психологически здоровая атмосфера — вот в чем был секрет.
Мне нужен был скорее миллионерский дом, чем Дженни. Я любил дом, он делал меня здоровым — он, его ковры и картины, его паркет, много тысяч книг, кожаные огромные фолианты с рисунками Леонардо да Винчи, сад, детские комнаты — вот что мне было нужно. И природа, и инстинкт указали мне верный путь, ибо единственное средство попасть в дом, ключ к дому, была Дженни.
Вы можете спросить прямо, я знаю, что вы думаете: «А чего же ты, Лимонов, так много пиздящий о мировой революции, о необходимости смести всю цивилизацию с лица земли, не сделал ни одного шага в этом направлении? Почему ты занимаешься, как мы видим, своим хуем, и всякими вокруг да около делами, и даже прямо противоположными вещами? Взял бы да и вступил, например, в какую-нибудь революционную партию, ведь они есть даже в Америке».
Отвечу, потому я не вступил ни в какую революционную партию, что, во-первых, меня бы взяли в одну из этих хилых партий маленьким ее членом-комариком, и распространял бы я газетки и листовки на улице, ходил на мелкие собрания, и, может, лет после двадцати партийной дисциплины и демагогии я и стал бы, скажем, троцкистским окраинным боссом. А дальше что?
А во-вторых, я хочу действия. Ни у одной американской левой партии нет сейчас шансов на успех, я же в заранее проигрышные игры не играю, у меня моя жизнь истекает, я это чувствую кожей.
А потом, господа, вы меня явно с кем-то путаете, я ведь имею свои собственные идеи, и сытая рожа пролетария мне не менее неприятна и противна, чем сытая рожа капиталиста.
Был еще выход — можно было психануть, взорваться — уехать куда-нибудь в Бейрут или Латинскую Америку, туда, где стреляют, получить, может быть, пулю в лоб за чужое дело, которое не разделяешь совсем или разделяешь частично, погулять с автоматом, почувствовать свободу и жизнь. Я не боялся и не боюсь быть убитым, но я боюсь умереть безвестным, это мое слабое место, ахиллесова пята. Что делать, у всех что-то, вы уж меня простите, честолюбив, даже до невероятности честолюбив. Славолюбив.
Поэтому я бы и поехал, как лорд Байрон, сражаться за свободу греков, или, в моем случае, палестинцев, если бы у меня было уже имя, если б мир меня знал. Чтоб на случай, если меня скосят автоматным огнем где-нибудь среди мешков с песком и пальм Бейрута, быть уверенным, что жирная «Нью-Йорк таймс», после которой руки становятся черными и их нужно мыть с мылом, выйдет завтра с моей фотографией и четырьмя строчками на первой странице (остальное там, где обитуарии): «Умер Эдвард Лимонов — поэт и писатель, автор нескольких романов, включая «Это я — Эдичка». Убит в перестрелке вчера ночью в восточном секторе Бейрута».
А я знал, что нигде не появятся такие строчки. Потому я и не психанул.
* * *
Кажется, после той сцены с маркизой Хьюстон я написал стихи — смешные и горькие, все не помню, но были там строчки:
«Из служанки не сделаешь даму
Никогда, никогда, никогда…»
Я, честно говоря, и не пытался, я понял, что мне следует стоически терпеть Дженни и использовать миллионерский дом. Типичные рассуждения авантюриста, признаю, а что, нельзя, что ли? Кто сказал, что нельзя?
Маркиза Хьюстон жила у себя в Англии, как оказалось, в замке XIII века, и замок ее обслуживали триста (!) слуг. Ни хуя себе. Я не подозревал даже, что такие замки существуют. В замке у них был даже свой зоопарк — медведи, тигры, — все это я узнал из иллюстрированного туристского путеводителя по их замку, маркиза привезла с собой в Америку какое-то количество путеводителей и раздавала их знакомым. Один путеводитель маркиза подарила Дженни. Кроме этого, она дала Дженни, если не ошибаюсь, двести долларов за то, что Дженни ухаживала за маленьким лордом Джесси и готовила ему завтраки.
* * *
Я тоже поработал для маркизы, а именно: укоротил ей три пары брюк, которые она купила себе в Америке, одни были желтые. От ее брюк ни я, ни Дженни не остались в восторге, одна пара оказалась даже полиэстеровая, а не шерсть или хлопок. Ткань должна быть натуральной: шерсть, хлопок или шелк, — знала экономка богатого американского передового дома, и знал я — ее бой-френд. Когда пришла Бриджит, все мы, сидя на кухне в различных позах, осудили маркизу за ее полиэстеровые брюки и решили, что англичане все же очень провинциальны, даже лорды.
Я поддержал их, хотя сам с тоской думал о том, как хорошо вымытая маркиза с довольно внушительной попкой лежит сейчас на третьем этаже в постели, очевидно, в одной из тех красивых ночных рубашек, которые ей стирала наша черная Ольга.
Я заглянул в бельевую комнату, не удержался-таки, посмотрел на рубашки маркизы. Маркиза лежит в постели, мечтал я, полузакрыв глаза, под монотонную болтовню Дженни и Бриджит, и от нее тихо пахнет ее модными духами — похожий запах был когда-то у очень простого советского одеколона «Белая сирень», — смешанными с теплотой ее тела, может быть, она потягивается и подминает под себя подушку…
Я сижу на кухне с моей служанкой и ее подругой, грустно думал я, а ведь мое место там, в постели маркизы. А где еще место авантюристу — ну уж во всяком случае не на кухне…
Дженни, конечно, не могла знать моих предательских мыслей, но, видя, что я внезапно погрустнел, она встала из-за стола, подошла ко мне и, наклонившись, сказала сюсюкающим шепотом, этот ее гувернанткин шепот, рассчитанный на детей, раздражал меня неимоверно: «Глупый мужчина. Потерпи, завтра у меня кончится период, и ты сможешь go inside of me (пойти внутрь меня)». Ох, она, конечно, подумала, что я мучаюсь желанием, что я хочу ее. Ее пресные прелести.
Как бы не так, я хотел маркизу! Маркизу — жену лорда, маркизу, живущую в замке с тремя сотнями слуг, в замке, куда несколько дней в неделю с десяти до трех впускаются экскурсанты, где висят картины Гойи, Веласкеса и Тициана. Ибо чего же я на свете стою, если я не ебу маркизу!
Я думаю, что я нравился маркизе Хьюстон. Ну как нравился, она отметила несколько раз мои красивые руки и красивые сапоги. Очевидно, и по моей роже было видно все же, что я не родился любовником служанки, может, маркиза Хьюстон даже жалела меня, оказавшегося в чужой стране и вне своей среды. Вряд ли она думала, что хорошо бы поебаться с Эдвардом, но я, сталкиваясь с маркизой на лестницах, на кухне, я пылко желал ее. Не совсем, впрочем, сексуально, я думаю, я хотел ее больше социально, у меня был комплекс социальной неполноценности, вот в чем дело. Предоставь мне судьба тогда возможность выебать ее, какое, наверное, лечебное действие это бы на меня оказало! Как бы я гордился собой! Но возможности не было никакой. Когда в доме останавливались такие важные гости, как маркиза и ее муж, я бывал в доме сравнительно редко, потому что Стивен Грэй бывал тогда в своем доме часто. В такие периоды гости и Стивен оттесняли меня и Дженни на кухню, как бы в людскую. Я стеснялся.
* * *
После отъезда маркизы Хьюстон и лорда на несколько дней приехали в дом из Вирджинии родители Дженни: худой, высокий, с острым носом, обстоятельный, незлобивого нрава отец и худенькая черненькая, как галка, мать. Дженни устроила для родителей обед, на который была приглашена еще одна пара — бывший сослуживец отца по эФБиАй, ныне нью-йоркский полицейский чин с женой — и я. Смотрины.
Я явился на обед попозже, дабы придать себе некоторый вес в глазах ее родителей, как будто после работы, хотя никакой работы у меня тогда не было: я просто, чтобы убить время, сходил в кино.
Высокая, как неуклюжая башня, теплая, пьяная Дженни, открыв мне дверь, сразу же стала меня тискать и целовать, сказала, что очень меня любит и потащила в обеденную комнату. Была она в цветном крепдешиновом платье, в новых черных туфлях от Шарля Журдена, волосы завиты, едва ли не единственный случай, когда она что-то делала со своими волосами.
Они уже отобедали и пили шампанское. Дженни принимала своих родителей не хуже, чем Стивен принимал своих лордов и бизнесменов. Шампанское и свечи.
Съев оставленные мне баранину и артишоки, я присоединился к шампанскому и к их беседе. К шампанскому — со страстью, к беседе — осторожно.
Мы много выпили тогда втроем, и я утерял многие детали нашей беседы, но одно неколебимое мнение у меня в тот вечер создалось, и позже, встречаясь с отцом Дженни еще и еще, я все более убеждался в верности этого первого наблюдения. Оба эфбиайщика в отставке были ужасно похожи на моего, тоже отставного, отца, офицера советской армии — бывшего работника НКВД, МВД и прочая… Те же воспоминания о прошлом, о приятелях по службе, обсуждение их дальнейших судеб, то же воззрение на жизнь, как на нечто исключительно им доверенное охранять и защищать.
— А где же сейчас Джон? — восклицал отец Генри.
— Какой Джон, маленький или Длинный? — уточнял нью-йоркский полицейский.
— Длинный, помнишь, тот, что работал в отделе бриллиантов.
— О, Длинный Джон теперь большой человек, он начальник всей охраны в IBTA.
— Ишь ты, куда взлетел, — пришел в восторг отец Генри, — это же гигантская интернациональная компания…
У одного несчастливца жена заболела раком и медленно умирала дома. У некоего Ника, по кличке «Кид», дочка родила внука, и тому подобная информация изливалась из обоих рекой…
«Нормальные люди», — удивлялся я. Я еще выпил с ними шампанского, а потом стал пить виски. Нью-йоркский коп был ирландец — пил крепко, и когда они наконец прониклись уважением к моей мужской питейной доблести, я им и сказал, что они напоминают мне моего отца — коммуниста и чекиста — и его друзей. Я думал, они уж так удивятся, это их шокирует.
— Наверное, — сказал спокойно и рассудительно отец Генри, — люди одной профессии в чем-то похожи. Тебе виднее, Эдвард, ты жил там, теперь живешь здесь.
— Мой отец был и есть хороший человек, несмотря на всю дурную славу организаций, для которых он работал, — сказал я.
— А что же, — сказал нью-йоркский коп, — ты хороший парень, как я вижу, и Дженни тебя любит, почему же твой отец должен быть плохим человеком?..
Дальше нью-йоркский коп стал меня расспрашивать, что я пишу за книги и сколько платят писателям, когда они еще не знаменитые. Мы все пили и пили с полицейским, папа Генри остановился, и я стал жаловаться нью-йоркскому копу, как тяжело сделать имя в литературе.
— Ты держись, — говорил мне полицейский, — Дженни сказала, что ты очень талантливый. Сейчас тебе трудно, но ты перетерпи, будь упрям. Вначале всегда трудно в любой профессии, зато потом, возможно, твои книги будут бестселлерами, станешь как Питер Бенчлей, и фильм в Голливуде сделают…
От фильма меня и тогда, и сейчас отделяют тысячи миль пути по раскаленной пустыне литературного бизнеса, а быть Питером Бенчлей я бы не хотел. Вот его литературного агента я хотел бы иметь — знаменитый Скотт Мэрэдит, вот агент его — сокровище, а Питер Бенчлей — специалист по акулам и водным ужасам, нет уж, увольте…
С нью-йоркским полицейским я бы с удовольствием поговорил подольше, но, вспомнив наш уговор с Дженни, что я уйду не поздно, я заторопился домой. Было уже около часу ночи.
В дверях, провожая меня, Дженни облегченно вздохнула: «Я боялась, что ты напьешься, — сказала она. — Очень хорошо, что ты не напился, ты был очень «cute» сегодня. Я тебя очень люблю, — и Дженни поцеловала меня. — Завтра я тебе сообщу, что сказали о тебе мои родители».
Ее мама тоже сказала, что я «cute» — миленький; а вот ее бабушка-полька, впервые увидев меня позднее, сказала, что какой же я русский, русские всегда большие, даже огромные, и с бородами, но все равно Дженни должна меня остерегаться, русским нельзя доверять. К тому же они бьют своих жен.
* * *
Дженни хотела мужа. Ей уж и не столько ебаться было необходимо, как вы видите сами, ей больше мужик в ее жизни был нужен. Она все восхищалась, какое у меня тело сильное. Я думаю, что, несмотря на сильное тело, я не был идеальным объектом для ее цели. У меня не было денег, а главное, желания для строительства счастливого будущего в виде семьи из десяти человек, какую она, наверное, проектировала иметь по примеру своих родителей, но я ей нравился, она потворствовала своему сердцу в случае со мной, идя даже против своего инстинкта материнства. Спасибо.
Я ебал ее, когда мне этого хотелось, ебал грубо, неласково, предпочитая дог-позицию, чтобы не видеть ее лица. Я вовсе не заботился о ее удовольствии, предоставляя ей удовлетворять себя самой, мастурбировать, если она хотела получить оргазм. Порой я ебал ее даже раз пять, если на меня находило вдохновение, но все чаще и чаще, не находя в ее теле ответа на мой хуй, я охладевал к этому занятию, и, поебав ее некоторое время, хую моему это мизерное развлечение надоедало, он уходил. Дженни в таких случаях начинала причитать: «Я люблю тебя, Эдвард! Ты болен. Какие мы несчастные!»
Эдвард был здоров, как бык, и оглядывался на тощих блядей на улицах, а вот с ней стало происходить что-то странное, и, когда я как-то попытался своей рукой погладить ее пизду, доставить ей хоть какое-то удовольствие, она внезапно вздернулась от боли. Это случилось в начале августа, затем она жаловалась на боль на протяжении пары недель, но жаловалась тихо, и наконец, во время очередного исполнения танца живота, она вдруг согнулась вдвое и с криком ринулась в элевейтор. Когда я и Бриджит прибежали к ней в комнату, она, скрючившись, валялась на кровати и причитала: «My vagina! My vagina!»
Я и тогда ничего не понимал в женских болезнях и сейчас в них не понимаю, но что-то с Дженни было не так. От секса с ней я на некоторое время избавился, она обратилась к доктору Кришне, и тот с ней начал возиться, выяснять, что же у нее. Теперь мы с ней спали уже прочно на разных кроватях, и она немного изменила свою песню. «Я люблю тебя, Эдвард, мы оба больные, какие мы несчастные!» — ныла она и просила меня о невинных удовольствиях, которые нам только и остались — сделать ей массаж спины или поиграть с ее волосами.
В то время как я нехотя одной рукой поглаживал ее волосы, а в другой держал бокал с вином, она безостановочно пиздела. «Тебя послал мне Бог, — говорила она. — Я люблю тебя, потому что ты nice to me». Могу себе представить, думал я, как же обычные мужчины с ней обращались, если мое почти безучастное отношение к ней видится ей как что-то необыкновенное.
— Играй, играй с моими волосами, что ты перестал, я люблю это, — говорит она опять своим сюсюкающим тоном, и я играю, отхлебывая вино — прекрасное бордо 1966 года. Она продолжает свой треп: «Вот я выздоровею, Эдвард, и мы сможем это делать опять, но мы должны будем предохраняться, мы ведь не имеем денег, чтобы сейчас иметь ребенка, можешь ты представить меня, себя и бэби у тебя в отеле?» Дженни произносит последнюю фразу очень серьезно. «Нет», — говорю я. А сам очень даже представляю эту картину — себя, ее и бэби, — мы все в дерьме идем по Бродвею, из кармана рваного пиджака у меня торчит бутылка дешевого вина — мне становится дико смешно, и я чуть не захлебываюсь дорогим вином.
— Нужно будет предохраняться, — повторяет она.
— Угу, — говорю я, — я думал, ты предохраняешься, принимаешь таблетки.
— Нет, это против моих принципов (аборт был тоже против ее принципов), я признаю только механические способы, — строго говорит Дженни.
Какие механические способы, думаю я, оживившись, что она имеет в виду, может, презерватив? «Фу, какая гадость, — думаю я. Один или два раза в своей жизни я пытался ебаться с презервативом — ничего у меня не получилось».
— Хорошо, — вслух говорю я, — будем предохраняться механически.
— Мы будем иметь деньги, Эдвард! — говорит Дженни патетически. — Мы обязательно будем иметь деньги!
«Как же, — думает негодяй Эдвард, — деньги-то иметь, может, я и буду, но жить с тобой, бедный мой кухонный ангелочек, я не стану, мне уж и сейчас с тобой скучно, а перспектива прожить всю жизнь с женщиной, которой таких усилий стоит кончить, мне не улыбается. Я дорогих блядей люблю, похотливых кошек, чтоб душу терзали, чтоб возбуждали. А ты — деревенская девка, глупая девочка с большой жирной попкой и толстыми ляжками, девочка двадцати лет. Но не дергаешь ты душу мою, и духами от тебя не пахнет».
— Я очень люблю тебя, Эдвард! — опять проныла она.
Меня это начало раздражать. Нужно было ей врезать. Указать ей ее место. Я выключил свет и лег на спину.
— Дженни, — сказал я, — я хочу спросить тебя что-то очень важное для меня.