У них у всех были свои Беркли. У брата Дональда — уже лет тридцать пытавшегося стать рок-стар — мир музыкального бизнеса, несправедливый, коварный, зловещий Беркли музыки. Брат Джон — маленький, коренастенький, с темной бородкой — заторчал на реинкарнейшен. После того как мы покурили травы — брат Марк имел ее предостаточно, в этом собрании он был самый преуспевающий — владелец принтинг-шопа, — меньшой брат Джон подсел ко мне и стал методично доебывать меня своим реинкарнейшен. «Если он хочет переселить свою душу, чтобы опять коптить небо рассуждениями о грошовых идеях, вынесенных двумястами миллионами американцев из популярных книжонок в мягких глянцевых обложках, то не нужно лучше реинкарнировать его», — обратился я к природе и к Богу. Надеюсь, они меня услышали.
Позже начались танцы в ливинг-рум. Я из кухни отправился взглянуть. Марфа влюбленно сплелась с долговязым Дональдом. Моя Дженни танцевала с Марком в его неизменной клетчатой рубашке, оба были без туфель, в носках. Я выглянул из кухни только на минутку, Дженни меня, я уверен, не видела, однако я успел увидеть, что они друг другу очень подходят — Дженни и приятель ее брата. У нее даже было совершенно иное выражение лица, чем, скажем, в моем присутствии, совсем спокойное и уверенное, и веселое. Они дружно топали, когда было нужно, и дружно же шагали в сторону или вперед, как этого требовала от них музыка. Я почему-то перенес их тогда на картину Брейгеля — танцующие крестьяне, подумалось. И хотя Марк гляделся совершеннейшим мужланом для меня, несмотря на его принтинг-шоп, все же я позавидовал чуть-чуть их слаженности.
Я вернулся в кухню, где на меня тотчас опять навалились Питер и Джон со своей Беркли — реинкарнейшен окрошкой, и так как я давно уже не знаю, что делать на парти, а на той я и вовсе потерялся, единственный выход в таком случае для меня — напиться, что я и сделал, и, добавив изрядное количество травы, кое-как пережил этот вечер.
* * *
Наутро, страдая от тяжелого похмелья и от медлительности девок, не очень торопящихся сматывать свой скарб, я, уже по-солдатски быстро собравшийся, тупо сидел в ливинг-рум и рассматривал книги, принадлежащие Марку, — единственное, что хоть сколько-нибудь меня интересовало, и тихо переругивался с Дженни и Марфой. С горем пополам мы влезли часам к двенадцати дня в «тойоту» и отбыли.
По дороге, все несколько часов, они пиздели о Марке, Джоне и Дональде, и даже о Питере, о котором на мой взгляд и вовсе нечего было сказать, кроме того, что он был старый неудачник. «А вот Дональд сказал… Ха-ха-ха… А Джон-то, Джон подошел ко мне и говорит… Ха-ха-ха…» — доносилось ко мне на заднее сиденье.
«Бог тебя привел, Лимонов, к простым людям, хотя ты от них всю жизнь и бежал», — думал я, забившись в угол и переживая свое похмелье. «Бог! Ты видишь, — обращался я к Богу, — я пытался спасти Дженни от ее друзей, от привычного ей теплого болота, но она решительно отказывается понимать, что происходит, и смело и решительно идет в жопу вместе со своими крестьянскими приятелями. Хотя она повыше их, среда ее поглотит», — говорил я Богу. На что Бог отвечал, что любое человеческое существо равно другому и он не понимает этих моих снобистских штучек, что жизнь Дженни, проведенная в обществе Марфы и Дженнифер в качестве хаузкипер или коровы-матери, для него, Бога, ничуть не разнится от жизни Дженни, ставшей ужасно интеллектуальной, прочитавшей всевозможные книги, и говорящей с Алешкой Славковым о литературе шесть часов подряд, и загнавшей его в угол в конце концов; интеллигентная Дженни гладит насмешливо на Алешку сквозь свежеприобретенные очки: — Что, Алешечка?»
«Нет-нет, — сказал я Богу, — я не это имел в виду, это примитивное представление, все же, я думаю, человек в этом мире появляется на короткий срок, он, как сказал один философ, — мертвец в отпуске, посему нужно, наверное, стараться сделать максимум того, что ты можешь, — быть необыкновенно энергичным».
«Слушай! — сказал Бог. — Будь энергичным, ты честолюбив, у нее другие дела. Если они неинтересны тебе, они интересны Дженни. К тому же она пыталась быть энергичной — вот уже почти полтора года она живет с тобой, но ты сам знаешь, какой ты тяжелый человек, не мне тебе объяснять, и я не думаю, что ей следует стараться дольше. Все ясно теперь, да, впрочем, было ясно мне и с самого начала, но не тебе, конечно, — вы друг другу не пара. Ты отдохнул, набрался сил, пора дать Дженни свободу, она ее заслужила».
* * *
Я не дал Дженни свободу, она взяла ее сама. Я же говорю, что она была крепкая девушка. Мы пожили еще некоторое время в лесу, выезжая через день к океану, и, хотя девки меня раздражали, мы как-то ладили, вспоминая разговор с Богом в «тойоте», я был снисходителен. В салуне еще поселилась в дополнение ко всему целая семья фермеров, на сей раз уже настоящих крестьян — подруга Дженни по хай-скул с мужем и двумя детьми. Муж хотя бы не отказывался сидеть со мной вечерами у костра и выпивать, он пил пиво, я — водку и пиво, говорили мы о посевах, мелиорации, о покупке зерна Советским Союзом, о рыбной ловле и лошадях…
Я вынес все и дождался дня, когда нам нужно было наконец уезжать, у нас заранее были куплены билеты раунд-трип, и в них была указана дата отъезда. Дешевые билеты. Но рано утром Дженни, позевывая, объявила мне, что она и Марфа, посоветовавшись, решили остаться еще на неделю, и она, оказывается, звонила вчера Линде в Нью-Йорк и предупредила, что она задерживается, и не хочу ли я остаться с ними тоже?
Честная good old Дженни. По ее лицу, по глазам я видел, что она от меня устала, что она хочет остаться здесь, без меня, и свободно, без моего иронического интеллигентского взгляда, оценивающего и критикующего, смущающего ее шпионского взгляда, провести эту неделю в ее собственных простых крестьянских развлечениях — в беседах о чепухе, в сплетнях, в сидении, расставив ноги так широко, как ей заблагорассудится, в танцах-шманцах, в пожирании хэлффуд, запивая ее галлонами морковного сока и заедая сок пригоршнями витаминов А, В, С, D… и тому подобных.
И я сказал: «Нет, спасибо, Дженни, я поеду, у меня в доме неполитые растения, и мне следует дописать мой «Дневник неудачника», — книгу, над которой я тогда работал, и Леня Косогор обещал меня взять подручным — он чинил рентгеновские машины для компании Би энд Би, нужны были деньги, приближался срок уплаты за квартиру.
Дженни и Марфа отвезли меня в аэропорт. Получилось так, что дешевых мест в моем самолете не было и меня определили за те же деньги в первый класс, к моим любимым и мною ненавидимым старшим братьям. «Lucky man!» — сказала Дженни. Я поцеловал ее и решительно вкатился еще одной икринкой в общую темную массу пассажиров.
Рядом со мной дюжий холеный детина, похожий на Стивена, отпустив узел галстука, весь полет ворошил, очевидно, очень важные бумаги, вшитые в папки темной кожи с золотым тиснением, дама через проход ласково кормила завтраком огромного серого кота, а я читал все пять часов полета жирный журнал «Интервью» и зло думал, что когда-нибудь они будут вынуждены взять интервью и у меня — этот их Боб Колачелло, или даже Трумен Капоти, куда они, на хуй, денутся, все равно я интереснее всех их интервьюированных.
Дженни появилась в Нью-Йорке не через неделю, но дней через десять. Она не позвонила, я позвонил, хотел спросить у Линды, не звонила ли ей Дженни из Калифорнии, и наткнулся на Дженни. Мне показалось подозрительным, что она сразу же не дала мне знать, что приехала, и я даже расстроился. Почему, спросите вы, господа, почему, Эдвард? Ты же авантюрист, тебе ли расстраиваться от того, что служанка твоя не отрапортовала, что явилась из отпуска? Я живой человек, господа, а не пример авантюриста из учебника психиатрии, а кроме того, мы, авантюристы и честолюбцы, чувствительны и эгоистичны, и переживаем жизнь куда острее нормальных людей, и нервничаем и депрессируем, но только находим все же силы на поступок, действие, когда нужно.
На следующий день была суббота — мой день чистки миллионерского дома. Я пылесосил, ваксил и натирал полы, тогда я еще не жульничал, как сейчас, и занимался своим делом честно — работал в поте лица своего около восьми часов, и все восемь подавлял в себе смутную тревогу. Наконец, закончив работу — последним я всегда мыл кухонный пол, — я сел с Дженни на кухне и стал пить. Ее я тоже уговорил выпить — она долго не соглашалась, потом заставил — у меня было настороженное состояние, по всему я чувствовал — с ней что-то произошло.
Когда мы достаточно выпили, пили мы ром с горячей водой и лимоном, сверху на испаряющийся напиток насыпалась корица, нет ничего лучше, чем эта жуткая смесь, если хотите напиться, я сказал ей: «Ну, Дженни, выкладывай, что случилось?»
— Ничего особенного, — сказала робко, явно пытаясь сохранить спокойствие, Дженни. — Я и Марфа решили переехать жить в Лос-Анджелес, Марфа нашла себе работу в отеле, а я буду делать «батик». Помнишь, Эдвард, я подарила Изабэл платье, хорошо ведь получилось, да? Вот я буду делать такие платья или блузки и сдавать их в магазин. У Изабэл есть знакомая — у нее магазин женской одежды, Изабэл обещала меня ей представить.
— Когда же ты решила ехать? — спросил я, прихлебывая горячее зелье, пары рома шибали в нос, пить было тяжело.
— В январе, — сказала Дженни и замолчала. — Сразу после Нового года, — и опять замолчала, ничего не добавила, не спросила, хочу ли я ехать с ней и как я к ее решению отношусь. Я тоже молчал и пил свой ром, и допив, встал и подошел к огромной нашей кухонной плите, налил себе еще кипятку и рому, взял ее пустой стакан, налил и ей кипятку, потом рому, добавил по кружку лимона и сел. Молча. Мы выпили и эти два стакана зелья, и тогда я сказал ей:
— Ну и что, и кого ты там имеешь, если хочешь ехать?
— Ну и кого, ты думаешь? — спросила Дженни, затрудняясь и не глядя на меня, в окно глядела.
— Марк, кто еще, — сказал я, не глядя на нее.
Тут она грохнулась в слезы и упала передо мной на колени, и стала просить прощенья, и говорить, что она делает мне больно, и многое другое, что в таких случаях полагается. На что я совершенно спокойно, а на деле радуясь гадкой природе человеческой, успокаивал ее, гладя по головке, говоря, что ничего не произошло, что это нормально, что пусть она не чувствует себя плохо. Благородный Лимонов.
Мы налили себе еще рому, уже не затрудняя себя смешиванием, просто крутого и дико крепкого коричневого «Мейерс-рома» с Ямайки, и она, свистящим шепотом, прежде чем мы выпили ром, произнесла тост:
— За самого great человека в мире!
Я подумал, за кого бы это, уж не настолько она бестактна, чтобы пить сейчас со мной за Марка.
Слава Богу, нет, мы пили за меня. «За тебя, Эдвард!» — добавила Дженни горячо. И тут же спросила, что я о нем, о Марке, думаю. Я что-то ответил, может быть, что они будут хорошая пара, я и вправду так думал, помните, когда они танцевали там в Лос-Анджелесе, я подумал, что они друг другу подходят. Она еще поплакала, мы договорились, что будем друзьями, лучшими в мире, конечно, друзьями, и я поцеловал Дженни и пошел домой.
Я шел и думал. Трагедии, конечно, не произошло, но было очень неприятно мне и больно даже, господа. Я уныло думал, что и эта меня предала, Дженни, которую иной раз называл про себя святой, которой в конце концов стал доверять, вот уж никогда бы не подумал, что Дженни меня предаст, Дженни, Дженни… Я шел по Йорк-авеню вверх, а в голове у меня звучали строчки из Аполлинера:
«Даже та, что совсем некрасива,
Любовнику горе несет.
Она дочь полисмена,
На острове Джерзи он служит…»
Еще я почему-то вспомнил, как предала меня когда-то мать, и как вели меня, словно на казнь, санитары, и как восемнадцатилетним, совсем уже другим человеком, шел я, качаясь от вколотого в меня инсулина, с военным отцом из психбольницы домой…
Пока я прошел тридцать блоков до моей 83-й улицы, я вспомнил и ту жестокую бесснежную нью-йоркскую зиму, когда меня предала Елена, я вспомнил все мои обиды на людей, я вспоминал их, пересчитывал и делал выводы.
— Будь один, — говорил я себе, — не верь никому. Люди — дерьмо, они не то что плохи, но они слабые, вялые и жалкие, предают они от слабости, а не от зла. Будь один. Сильные звери охотятся в одиночку. Ты не шакал — тебе не нужна стая.
И уже подходя к дому, сквозь боль я вдруг обнаружил в себе радость от того, что меня предают — в конце концов это доказательство моей отдельности, особенности и какой-то, если хотите, удачи. Раньше я чувствовал, что Дженни в чем-то выше меня, теперь, после случившегося, она была как все другие бабы и девушки. Сам по себе тот факт, что ее выебал Марк, для меня мало что значил. Но только святой Дженни уже нет. И это хорошо. В мире моем опять воцарился порядок. Со святыми жить страшно. Лучше жить с проститутками, они честнее. Лучше жить с бандитами, от них помогает нож в сапоге, а лучше — пистолет за поясом под тишоткой. Труднее всего защитить себя от хороших людей.
Вы скажете, что я необъективен, ведь я же изменял Дженни со множеством женщин, и даже ненавидел ее, и собирался от нее сбежать при первой возможности. Собирался-то собирался, а вдруг не сбежал бы? Вдруг только болтал и храбрился, а?
Так предала меня и служанка — мой крестьянский ангел.
На следующий день я сделал то, чего от себя никак не ожидал. И вы, наверное, не ожидаете такого поворота событий. Я пошел в миллионерский домик и сделал ей предложение, предложил ей, Дженни Джаксон, выйти за меня замуж. И она мне отказала, заплакав, и, дико меня за это зауважав, сказала: «Спасибо тебе, Эдвард!» — и поцеловала мне руку. И я ушел, вздохнув с облегчением.
Я опять шел по Йорк-авеню к своим растениям и шкафам, столам и стульям, которые мне натащила Дженни, строя несостоявшееся гнездо, шел и опять думал: «Будь один, Эдвард. Сильные звери охотятся в одиночку. Тебе не нужна стая, Эди-бэби, не нужна».
* * *
Последующие две недели я провел в почти беспрерывной ебле и курении хаша с поэтессой по имени Даян, у нее в многокомнатном сыром лабиринте на 3-й улице, заставленном идиотской мебелью и завешанном картинами, принадлежащими кисти самой Даян; до того, как сделаться поэтессой, она была художницей. Просыпались мы всякое утро от ужасающего треска и грохота за окном — улица была нью-йоркской штаб-квартирой Ангелов Ада, нью-йоркского, так сказать, их отделения. Десятки мотоциклов были выстроены шеренгами в любое время дня и ночи на улице, сами Ангелы Ада сидели на порогах домов с банками пива в руках. По утрам ангелы прогревали свои байки, что ли, не знаю.
Только один раз, в сопровождении качающейся, как сомнамбула, Даян с накрашенными черным лаком ногтями, в черном же коротком пальто, из-под которого щепками торчали ее худые ноги, я ездил в сабвее полить мои растения. Почему-то мы предпочитали ебаться у нее, под грохот мотоциклов Ангелов Ада, лежа под огромным портретом полуженщины-полумужчины без головы. Даян была долгое время герл-френд какого-то сумасшедшего или притворявшегося сумасшедшим punk-rock star, и в свои 25 лет годилась на свалку.
* * *
Через две недели, достаточно самоутвердившись, я все же собрался с силами и, оставив Даян наедине с безголовым портретом, вернулся к нормальной жизни. Я позвонил Дженни и справился о положении дел в миллионерском домике, и узнал, не потерял ли я свою работу как клинингмэн, оттого, что пропустил два рабочих дня.
— Конечно, нет, Эдвард, не волнуйся, все в порядке, — сказала порядочная Дженни в телефон. — Работу ты не потерял. Ты можешь получить свои 80 долларов за эти две субботы. Я сказала Линде, что ты убирал, все равно она замечает только ковер в ее офисе, а его пропылесосила Ольга.
Дженни же сообщила, что меня искала мадам Маргарита. Где я был эти две недели, Дженни меня не спросила, не хотела лезть в мою частную жизнь.
Я позвонил мадам Маргарите и услышал ее вечно бодрый голос:
— Лимончик! Очень хорошо, что вы мне позвонили. У меня для вас есть масса работы. Только заранее предупреждаю вас, что работа очень тяжелая — нужно копать землю, и еще множество всякой строительной работы. Я только что приступила к ремонту моего загородного дома, я наняла форемэна, у него есть местные рабочие, но я помню о вас, я же вам обещала работу, — сказала гордая собой мадам Маргарита. — Поэтому форемен согласен вас взять. Если вы согласны, я завтра туда еду, это в Upstate штата Нью-Йорк, вы можете поехать со мной.
Потом оказалось, что ни хуя она обо мне не помнила, просто один из нанятых рабочих спиздил у нее старинные часы, и теперь меня взяли на его место. Но люди любят казаться благодетелями. Когда сейчас, после пяти лет жизни в Америке, я получил наконец грин-карту, сразу четыре человека сообщили мне, что это их стараниями я ее получил.
Я собрал свою сумку и поехал — они обещали мне сорок часов в неделю по четыре доллара в час. 160. Я поехал — другой работы у меня не было.
* * *
Я провел в деревне у Хадсон-ривер два месяца, работая землекопом и каменщиком, и в конце ноября вернулся в Нью-Йорк, работы для меня в деревне больше не было.
Весь декабрь я перешивал одежду богатым леди с Пятой и Парк-авеню — юбки и брюки. Я брал с богатых дам по пять долларов в час за шитье, и еще немного жульничал со временем — деньги у меня стали появляться — по крайней мере, я оплачивал квартиру и как-то жил, но мне было скучно. Я опять остался один.
Однажды я сидел, отшившись, после целого дня работы, ел, механически смотрел ТВ — пробовал все программы и досадливо думал: «Как долго я еще буду перешивать им старое говно?» Тот день я весь истратил на починку такого рваного пальто на меховой подкладке, какое и не всякий бродяга наденет, а оно принадлежало даме, которая жила рядом с музеем Гугенхайма. «Кто бы мог поверить, что эти богатые дамы так жадны и перешивают старые пальто и просят меня залатать старые брюки их мужей», — думал я, как вдруг по одной из ТВ-программ я увидел вначале сладкое личико Лодыжникова, оно остановило мою руку, хотевшую было переключить программу, а затем я получил возможность лицезреть самого Дроссельмейера — Лешку Кранца. Рослый и важный Лешка расхаживал по сцене в огромном черном летуче-мышачьем плаще. Главный. Лешка был пьяница и золотой души человек. Он был даже некоторое время в меня влюблен, пока не убедился, что я из другой оперы, точнее, балета. Даже на протяжении нашего короткого романа он успел подарить мне золотые запонки и несколько раз присылал мне деньги в красивых конвертиках со всевозможными нежными надписями, предупреждениями и извинениями, чтобы я не обижался на деньги, что это подарок. Но меня хуй несет к тем, кто меня не любит. Конечно же, потому я не остался ни с Дженни, ни с Лешкой, ни с Сэрой и ни с кем из тех, в общем очень неплохих людей, с кем меня сталкивала щедрая судьба.
На ТВ Лешка как раз повязывал на шею щелкунчика шарф. Помните эпизод с оторванной головой? Я усмехнулся, потом расхохотался.
Лешка всегда был лечителем-врачевателем… всегда с кем-нибудь возился. Убедившись, что я не пэдэ, он помню, не разобиделся, но благородно пытался пристроить меня к юной бразильский миллионерше, она называла меня «Троцкий»…
«Кто будет лечить меня дальше?» — подумал я. Дженни уезжала пятого января, у нее уже был билет, меня очень лечил миллионерский домик, но теперь мне его больше не видать… И тут я внезапно подумал: «А почему, собственно, не видать? Почему бы мне не предложить себя на место Дженни, она старалась, но никого не смогла найти взамен себя. Таким образом, у меня опять будут и мной любимый сад, и дом с детской комнатой, куда я смогу убегать от несчастий, и постоянные деньги — каждую неделю. А там — поглядим». Сейчас я еще не был готов к самостоятельной жизни.
Я убрал Лешку с экрана — выключил ТВ — и позвонил Дженни.
глава седьмая
Стивена Гэтсби можно упрекнуть, пожалуй, в чем угодно, и даже в отсутствии чувства юмора, но выебнуться он любит, его снобизма у него не отнимешь. Поэтому, когда за три дня до своего отъезда Дженни устроила мне интервью с Гэтсби, все в той же многострадальной солнечной комнате, она была уверена; что Гэтсби не возьмет меня, но я лучше понимал ее хозяина. Мы посмотрели друг на друга, поговорили десять минут, и я понял, что буду работать у него до тех пор, пока сам не захочу от него уйти. Хаузкипер-писатель был нужен ему, как хлеб, я думаю, мое присутствие в доме в свое время будет непременно запечатлено в семейной хронике.
Пятого января 1979 года выкатилась наконец из дома Дженни, с кучей картонных ящиков и всякого говна, провожаемая почти всей семьей Джаксонов, так и не уехавшей в Лос-Анджелес трусливой Марфой, Бриджит, плачущей Линдой и большим количеством вовсе третьестепенных персонажей — друзей и знакомых, — визгом детей и неописуемой суетой. Под шумок этой суеты знакомые ее, по-моему, успели напиздить немало всяких абсолютно необходимых им вещей, в том числе, мне кажется, и немало алкоголя, который они, я видел, перли из бейсмента, воткнув в тряпье и мебель, принадлежавшие лично Дженни и которые она позволила взять им. Я не заступился за «наш» алкоголь тогда, не хотел портить ей отъезд.
Я был искренне счастлив, что она уезжала. Собственно, перемещалось только ее тело — все ее мысли и душа уже давно были там — в Лос-Анджелесе, вместе с владельцем принтинг-шопа. Смотреть на нее последние дни было совсем противно, став беременной, она очень оживотнилась, оскотинилась. Как истинно американская девушка, воспитанная массовой культурой, Дженни, как вы уже знаете, твердо верила, что все естественное — здорово, и посему вела себя соответствующим образом — рыгала, издавала скотообразные звуки и воняла тоже, увы. Мне даже стыдно произносить это слово, но она да, это делала, правда иногда предупреждала — «я хочу пукнуть», но предупреждение дела не меняло. В общем с беременностью она очень опустилась.
«Как ее будет выносить Марк», — думал я.
— Good bye, Дженни Джаксон, — сказал я ей на пороге.
— Good bye, Эдвард Лимонов, — сказала она и улыбнулась.
В аэропорт меня никто не просил ехать, ну я и не поехал. За ней закрылась дверь.
Только тогда, читатель, я понял, как мне повезло, что Дженни ушла из моей жизни. Хорошо, подумал я, когда будущее вот, так вот открыто, опять настежь открыто, и могу я сделать хуй знает что. Для начала я пошел и вымыл всю ее, а теперь мою, комнату и выбросил все, что я считал нужным выбросить, и твердой рукой выгреб оттуда ее мусор и пыль. Этим я занимался следующие два дня — субботу и воскресенье. Я же говорю, что последние месяцы она ничего не делала, только читала книги о бэби и как их следует растить.
В понедельник пришла Линда и началась моя рабочая жизнь.
— Эдвард, — сказала Линда, — основное, что ты должен знать о Стивене — что он не человек деталей, за осуществление деталей он платит другим людям, таким как мы с тобой. Он дает только основные директивы, он любит, чтоб его мысли предупреждали.
— О'кей, — сказал я, — я буду предупреждать его мысли.
Как я буду это делать, я не имел понятия, и сейчас не имею, но я был уже далеко не тот Эдвард, наивный русский, я уже на все говорил «Да!», а уж там как получалось. Сказать «да» легко, от меня не убудет, вот я и говорил «да», «конечно», «будет сделано».
— То, что тебя взял Стивен, это больше чем полдела, но знаешь ли ты о том, что Нэнси хотела определить в дом Мэрилин, — сказала Линда, закуривая сигарету, — девочку, которая работала у нее на ферме в Коннектикуте? Нэнси покровительствует Мэрилин, и Стивен взял тебя против желания Нэнси.
— Между нами говоря, — продолжала Линда, — это и есть основная причина, почему он взял тебя. Нэнси хотела иметь в доме своего шпиона, а Стивен терпеть не может Мэрилин (она очень некрасивая, прыщавая и толстая) и не хочет иметь шпиона в доме, он хочет иметь свою личную жизнь.
— Да, я знаю о существовании Мэрилин, Дженни мне говорила, — отвечал я, — но я и не подозревал, что за моим вступлением в должность хаузкипера таятся такие сложные закулисные махинации, интриги и борьба. Я думал, что Стивен взял меня из снобизма, дабы прихвастнуть приятелям при случае, что его батлер — писатель, — сказал я.
— И это тоже, — кивнула Линда, — но все равно ты должен постараться понравиться Нэнси, тогда она не будет под тебя подкапываться. По-моему, она не оставила мысли определить в дом Мэрилин. Будь осторожен!
— Что же я должен делать? — спросил я.
— Ты должен стараться, и тогда они увидят, что ты незаменим, — сказала Линда, — и они тебя оставят. Ты должен привести в порядок дом — очистить бейсмент, рассортировать инструменты, проверить комнату за комнатой — исправить все неполадки… — Господи, она назвала длиннейший список, в том числе скребка и окраска наружной двери.
— А когда я вывезу все это дерьмо, — сказал я, — они возьмут Мэрилин.
— А что ты хочешь? — спросила Линда раздраженно.
И действительно, чего я хотел. Я пошел в бейсмент и работал там до шести вечера, потому что я хотел остаться здесь и быть на неопределенное время слугой мировой буржуазии, пока мне это не надоест или не подвернется что-нибудь другое. Что еще остается авантюристу? Мы всегда любим определяться поближе к богатым и известным. «Может, я найду себе здесь богатую женщину, — мелькнула слабая мысль, — там посмотрим», — думал я, вычищая эти авгиевы конюшни. Подвиг Геракла, вы помните, — очищение авгиевых конюшен. Дженни была хуевейшая хаузкипер — это я понял только сейчас. Бейсмент не убирался, видимо, годами, а она спокойно грела жопу на кухне и отращивала свой «томми» — так она называла свой живот, холя его и лелея для танце-животной работы.
Я, бля, прилежный Лимонов, вылизал все, даже нашел в бейсменте остатки апельсинового цвета ковра, которым у нас был обит весь холл и все лестницы, и набил эти куски на совершенно истертые и рваные три первых ступеньки. Я знал, как служить — в первую очередь следует заделать бросающиеся в глаза дыры, возиться на глазах у начальства — чтоб работа была видна. Еще я таки рассортировал все наши инструменты — электрические отдельно, механические в другой ящик, рассортировал даже все наши болты и гайки и наклеил на ящики белые этикетки с надписями, чтоб было известно, что где лежит.
Но наибольший эффект, конечно, имели три ступеньки. Когда дней через десять, впервые за мою службу в доме, появился Стивен, он эти три ступеньки увидел, они ему тоже докучали, в конечном счете это было лицо его дома, и, хотя он очень не хотел тратиться на дом, в котором он так мало жил, ему было стыдно за ступеньки перед его гостями, такими же снобами, как и он. И Линда, которой я в первые месяцы моей службы совсем не доверял, считал ее шпионкой хозяев, что, наверное, в какой-то степени так и было, и, наверное, не только тогда — я подслушал, как она докладывала Нэнси по телефону: «…он починил ступеньки в холле»… — слышал я, — «он все хорошо делает».
Я до хуя чему научился у них — у Линды и Гэтсби тоже. И хорошему, и плохому, смотря, впрочем, с какой стороны поглядеть. «Не доверяй никому, — учила меня Линда, — всех проверяй, всех! — исходи из положения, что все работающие с тобой — жопы и ленивцы, только тогда у тебя не будет неудач».
Она учила меня не доверять всем, и я не доверял — мясникам, владельцу рамочной лавки, которая оформляла для нас картины и фотографии, агентству «Modern Age», часовому мастеру, куда мы сдавали ремонтировать золотые часы Нэнси и сверхсовременные кварцевые и электронные часы Стивена, меховщику Каплану, оптикам из необычайно дорогого оптического магазина Клермон-Ферран, куда я носил стивеновские, опять-таки сверхсовременные, очки, я не доверял бартендерам и официанткам, приходившим обслуживать наши парти, я не доверял электрику Джону и многим другим. Сама Линда назвала меня параноидным в связи с бартендерами, которых я едва не обыскивал при выходе, и спас-таки однажды, упрямец, ящик шампанского. В результате я и Линде ни хуя не доверял и никогда не сказал ей ничего, чтобы она могла использовать против меня. Я очень способный и прилежный ученик, не доверять — так не доверять, дорогая Линда.
Однажды в субботу пришел почтальон. Линды в субботу нет, среди множества мусорных писем было одно заказное, за которое почтальон попросил Лимонова расписаться. Я расписался, был январь, на улице мело мокрым снегом, потому от человеколюбия и скуки я пригласил почтальона выпить чашку кофе. Он прошел к кухонному столу, оставляя грязные следы, выпил кофе, и мы чуть-чуть попиздели. В окне рывками шел снег. Postman был как все почтальоны, ничего интересного — усатый человек лет пятидесяти, — жаловался на погоду и зарплату, они все жалуются на погоду и зарплату. Когда он ушел, мне пришлось спуститься в бейсмент за тряпкой и минут пять я потратил на вытирание наслеженного пола. Вот и будь человеколюбивым, подумал я, и от скуки и любопытства вскрыл заказное письмо, оттуда выпал чек.
Я поднял чек с пола, взглянул на цифру и не поверил сам себе — жирно, красным шрифтом было в чек впечатано 400.000 — четыреста тысяч долларов. Линда просила меня всегда звонить ей в экстренных случаях. Я подумал, что случай достаточно экстренный, чтобы побеспокоить Линду в ее субботу, и набрал ее номер.
— Что случилось? — спросил меня Линдин ленивый домашний голос.
— Мне только что принесли срочное письмо, — сказал я бодро, — а в нем чек на… тут я остановился, мне ей-богу нелегко было даже эти цифры выговорить, — на четыреста тысяч долларов.
Линда меня поняла, она засмеялась и сказала:
— Я понимаю, Эдвард, что ты никогда в жизни не видел чек на такую сумму. Расслабься, это нормально, поработаешь у нас дольше, привыкнешь. Я тоже вначале дергалась и делала большие глаза, когда восемь лет назад начала работать для Стивена. Положи чек на мой стол, — закончила она.
— Может, лучше в ящик стола? — неуверенно спросил я.
— Ну положи в ящик стола, если уж тебе так хочется, — согласилась Линда, теряя ко мне интерес.
Я положил чек в ящик ее стола в офисе, потом посидел некоторое время на ее кожаном стуле с колесиками, между машинкой TBM и телефоном, и опять вынул чек из ящика и поглядел на него.