Димфна Кьюсак
Жаркое лето в Берлине
От автора
Зачем понадобилось австралийскому писателю взять темой своего романа Берлин наших дней и нацизм?
Мир дважды был ввергнут в войну с Германией. И теперь те же самые силы — немецкие магнаты и прусские милитаристы, — вскормившие Гитлера, вновь готовятся разжечь пламя новой мировой войны в надежде взять реванш.
Десять тысяч миль, отделяющих Австралию от Германии, не спасли мой народ ни в первую, ни во вторую мировую войну от множества человеческих жертв. Детство мое, протекавшее в далеком провинциальном городке, было омрачено гибелью моих близких.
Многое свидетельствовало о варварской сущности нацистов еще в первые годы после прихода их к власти. С 1934 года рассказы людей, бежавших из Германии от политических или расовых преследований, умножали список нацистских преступлений.
В 1951 году я впервые посетила Францию. Случай свел меня с одной французской семьей, претерпевшей неслыханные муки от рук нацистов. И в последующие годы мне пришлось неоднократно слышать о варварстве нацистов на всем пути, начиная от бельгийской границы до Лазурного Берега.
Во Франции я присутствовала на судебных процессах над военными преступниками, представшими перед правосудием лишь десять лет спустя после совершенных ими преступлений.
Мне довелось слышать, как государственный обвинитель потребовал у немцев выдачи генерала Ламмердинга, виновного в уничтожении Орадура — маленькой деревушки, стертой нацистами с лица земли со всем ее населением: мужчинами, женщинами и детьми. Однако ни английские, ни американские оккупационные власти «не смогли» найти Ламмердинга, хотя его местопребывание было хорошо им известно. Сейчас этот военный преступник занимает большой пост в Западной Германии.
Месяцы, проведенные мною в Италии, дали мне возможность ознакомиться со злодеяниями, совершенными нацистами против итальянских патриотов.
Вслед за поражением Гитлера начались годы страстной борьбы народов Европы против перевооружения Западной Германии. Но, пренебрегая уроками истории, правительства Америки, Англии, Франции приложили все усилия, чтобы обеспечить своему бывшему врагу несколько лет передышки, которые позволили бы ему вновь встать на путь третьей мировой войны. И только героическая борьба народов за мир и за разоружение может предотвратить мировую катастрофу.
Я отправилась в Западную Германию. Там я воочию увидела то, о чем писал великий немецкий писатель Томас Манн, навсегда покидая свою страну: западные державы открыто способствуют возвращению к власти нацистов и военных преступников, осужденных судом союзных держав в Нюрнберге.
Вернувшись в Австралию в 1957 году, я была потрясена, узнав, насколько широко распространены лживые утверждения пронацистских эмигрантов, которые заявляли, будто концентрационные лагеря, эти научно обоснованные лагеря смерти, — «пропаганда красных»; что массовые убийства, истязания, газовые камеры — все это «пропаганда красных». Честные австралийцы, как иммигранты, введенные в заблуждение, хотели знать правду.
И я решила узнать правду из первоисточника.
Итак, летом 1959 года я побывала в тех странах, по которым прошли нацистские армии: в Албании, Венгрии, Чехословакии, Польше и Советском Союзе. Я посетила те места, где находились концентрационные лагеря и лагеря смерти: в Терезине, Бухенвальде, Равенсбруке и Освенциме. Я разговаривала с оставшимися в живых. И передо мной развернулась вся чудовищная картина нацизма. Месяцы, проведенные мной в Западном Берлине летом и осенью 1959 года, с ужасающей ясностью показали мне, что те же самые люди, одержимые теми же идеями, вновь готовят миру ту же самую участь. Западные газеты, за редким исключением, хранят молчание. Лишь немногие честные журналисты прилагают все усилия, чтобы раскрыть правду. Лидеры западногерманского правительства открыто требуют развязать войну. «Прусский офицер» преподносится германской молодежи как «образец благородства». В школах детям внушают, что Гитлер был «великим государственным деятелем». Киоски забиты журналами, восхваляющими деяния нацистов.
Военные преступники занимают ответственные посты в правительстве и на дипломатической арене. Органы правосудия, полиция почти всецело находятся в руках бывших нацистов и эсэсовцев; их имена, биографии, номера партийных билетов зафиксированы в картотеках всех ведущих газет мира. Врачи-нацисты из концентрационных лагерей пользуются поддержкой правительства.
Короче говоря, Западный Берлин, описанный в моей книге «Жаркое лето в Берлине», — это Берлин, который я увидела летом 1959 года. А все события, все характеры взяты мной из жизни.
Димфна Кьюсак
28 декабря 1961 г.
Глава I
Дверь каюты захлопнулась. Потрясенная беспричинным гневом Стивена, Джой прислонилась головой к иллюминатору: мир в ее глазах пошатнулся. А «Тангаратта» плавно скользила по глянцевитой поверхности моря.
Там, за бортом, свет, падавший с палубы, змеей извивался на черных водах, и белая пена на гребнях волн растворялась в темноте. Влажный и теплый ветерок, вызванный движением судна, дул в лицо, не освежая и не успокаивая. Стивена не было возле нее, ей не с кем было разделить эту безлунную ночь с нависшим над морем черным небом, на котором сквозь туман чуть мерцали одинокие звезды. Лежа на койке, закинув руки за голову, она мучительно переживала свое одиночество. Мысли беспорядочно роились в мозгу. Она долго лежала, не отрывая глаз от двери, смутно соображая, что нужно бы встать и приоткрыть дверь: жара стояла невыносимая. Жужжащие электрические вентиляторы мало помогали.
Но она не встала. Мысленно она поднималась вслед за Стивеном на верхнюю палубу. Вчера вечером, когда он вот так же вдруг выбежал из салона, она пошла за ним. Каждую ночь после отплытия из Сиднея, уложив дочурку спать, они шли на нос корабля полюбоваться, как разбиваются о борт судна волны каскадом фосфоресцирующих брызг, как ныряют и резвятся, поблескивая спинами, дельфины.
Так было до сих пор. Но сегодня Стивен в гневе выбежал из каюты, как и вчера вечером, когда она по просьбе нового пассажира стала играть менуэт Моцарта.
Снова и снова спрашивала она себя: «Что с ним! Что случилось?» Перебирая в памяти свои поступки, она не находила в них ничего такого, в чем могла бы себя упрекнуть. Она хорошо знала свои недостатки, а девять лет замужества научили ее, что их безмятежная жизнь нарушалась лишь из-за пустяков, которым не следовало придавать значения. До сих пор это были короткие размолвки. И когда ей случалось вспылить — а она так и не научилась владеть собой, — Стивен вставал и, не говоря ни слова, выходил из комнаты. Она сразу же брала себя в руки и бежала за ним, и Стивен воспринимал это как безмолвную просьбу о прощении, и жизнь их снова текла счастливо и безмятежно.
Давно уже она не испытывала вспышек гнева: выдержка Стивена действовала на нее отрезвляюще.
Нет, сегодня ей не в чем упрекнуть себя. Поистине путешествие протекало замечательно от самого Сиднея: прекрасная погода, комфортабельная каюта, чудесный пароход на двенадцать пассажиров — плавающий остров между двумя мирами! Былые заботы исчезли бесследно, а новые еще не вступили в свои права.
И разве Стивен не радовался путешествию! Верно, вначале он не одобрял ее затеи. Но сейчас он наслаждался путешествием от всей души: занимался на палубе спортом, плавал в бассейне, оживленно беседовал за столом. Обычно такой серьезный, он так весело, так заразительно смеялся!
Были отброшены заботы о доме, о детях, доставлявших ей столько хлопот, Стивен скинул с себя тяготы работы. Им казалось, что они вновь переживают медовый месяц. Когда Стивен целовал ее, годы словно отступали назад, она вновь была юной, не проснувшейся, и страсть ее пробуждалась в ответ на его страсть. Было ли то влияние тропиков, южного неба, луны, осыпавшей серебром островки, разбросанные по зеркальным водам Кораллового моря, мимо которых проносилось их судно? Было ли то влияние напоенных солнцем дней, серебристо-жемчужных утром, а днем и вечером отливавших всеми оттенками синевы: бирюзой, сапфиром, кобальтом и ультрамарином? Но что бы ни было тому причиной, страсть их разгоралась, как в первые дни близости. А годы лишь придавали любви большую полноту. Иногда она просыпалась, как от толчка: ей казалось, что ее зовет Энн. Голос Энн вырывал ее из прошлого, возвращая к действительности. Но даже теперь, лежа без сна, мучаясь сомнениями, вспоминая его нежность, она почувствовала волнение.
Она не отрывала глаз от двери, надеясь, что он вернется. Нет! Сегодня она не побежит за ним. На этот раз вспылил он, и без всякой причины: «О боже! — воскликнул он. — О боже, ты ничего не понимаешь!» И выбежал из каюты, хлопнув дверью. В мозгу тысячью молоточков отдавались его слова.
Казалось, холодная рука легла на сердце, как только у нее мелькнула мысль, никогда ранее не возникавшая: не разлюбил ли он ее теперь, возвращаясь к прежней жизни! Впервые она задала себе вопрос: не вступает ли прошлое в свои права? Еще до ее замужества мать не раз заводила с ней разговор на эту тему, но Джой и слышать не хотела о его прошлом.
«Брак, даже с соотечественником, прошлое которого тебе известно, вещь серьезная, — беспрестанно повторяла ей мать. — А что ожидает тебя в жизни с человеком, о котором ты знаешь только, что он немец, молод и красив собой?»
Вот уже пять лет, как окончилась война, а слово «немец» мать произносила так, как иные еще и по сей день произносят «японец». Да и не удивительно, любимый брат — летчик английской авиации — был сбит над Германией.
— Штефан Миллер? — Мать удивленно подняла брови, когда Джой впервые о нем заговорила. — Это не чисто немецкое имя.
— Его настоящее имя Штефан фон Мюллер. Я же говорила тебе, что он изменил его. Он долгое время жил в Австрии как беженец.
Она вновь увидела ироническую улыбку матери, заметившей:
— Интересно, когда именно он удрал в Австрию?
— Ну, конечно, во время войны.
— Почему конечно? И почему именно в Австрию? Ведь, если я не ошибаюсь, Австрия была оккупирована нацистами в тысяча девятьсот тридцать восьмом году?
Они встретились в 1950 году. Выйти замуж за немца, бежавшего из Германии уже после окончания войны, для этого нужно было иметь много мужества! И нужно было твердо верить в то, что этот человек не похож на множество других немцев, наводнявших страну. Ежедневно мать раскрывала перед ней газету или журнал, в которой говорилось о крупных эсэсовцах, скрывавшихся под вымышленными именами, а также и о других, не столь известных, но тем не менее нежелательных в стране. Ей стало не по себе, когда она вспомнила о ссоре с матерью, вызванной ее словами.
— Ты из числа тех людей, — сказала она матери, — которые только и делают, что копаются в прошлом человека, валят всех в одну кучу, не отличая хорошего от дурного!
— А ты из тех, — возразила ей мать, — которые находятся в плену своего воображения и, как твой отец, во всем полагаются на свои чувства! К тому же ты не права, говоря, что я валю всех в одну кучу. Вот профессор Шонхаузер тоже немец, а я никого так не ценю и не уважаю, как его!
— Стивен говорил мне, что в Мюнхене его дед часто ходил слушать профессора Шонхаузера, — торжествующе сказала Джой, как будто это связующее звено между ее бывшим учителем музыки, немецким антифашистом, возвратившимся в Германию в поисках своей семьи, могло послужить в пользу Стивена.
— Ну и что ж? Многие из тех, кто в те дни был рад послушать игру профессора, потом были рады услышать, как он заключен в концентрационный лагерь в Дахау, и ничем не помогли ему. — Тонкие брови матери нахмурились, когда она посмотрела на дочь. — Возможно, мы виноваты, что скрыли от тебя правду. Не сказали, какие мучения перетерпел профессор. Давай условимся: не будем говорить о твоем замужестве, — сказала она, — покуда я не напишу профессору, он многие годы жил в Мюнхене, спросим его, что он знает о семье Стивена.
— Неужели ты думаешь, что я позволю тебе относиться к любимому мной человеку, как к преступнику? — вскричала оскорбленная Джой.
— Увы! В прошлом немца все возможно!
Не желая больше слушать, Джой выбежала из комнаты, кляня в душе мать.
В каком-то чувственном самозабвении она перенеслась в ту далекую ночь — десять лет назад, — когда они впервые встретились на концерте в Таун-Холле. Сначала она не обратила на него внимания. Но как только зазвучала вторая часть Пятой симфонии Бетховена, он поднял выпавшую из ее рук программу. И перед ней вновь предстало его страстное лицо, прядь пепельных волос на лбу, восхищенный взгляд, словно для него это был миг откровения.
Странное волнение охватило ее. Не музыка ли была тому причиной? Не поэзия ли, которой она увлекалась? Не было ли то воплощение ее мечты?
— Я заметил тебя, как только ты вошла в зал, — говорил он позже. — Ты была так хороша! Когда я взглянул в твои глаза, мне показалось, я понял, как прекрасна может быть жизнь!
Никто до него не говорил ей, что она хороша. Она не была красивой: не по росту тонка, янтарно-зеленые глаза слишком велики для ее острого личика, темные волосы не покорны ни одному гребню.
С годами она не стала лучше, но для него она была по-прежнему хороша. Это придавало их отношениям особую неповторимость, как если бы он был не только ее единственным возлюбленным, но и единственным человеком, который познал ее подлинную сущность.
Когда они встретились, ей только что минуло двадцать лет; он был старше ее на несколько месяцев. После второй встречи с ним она уже знала, что выйдет за него замуж.
На нее не действовали ни протесты матери, ни уговоры отца. Она жила в ином мире, обособленном от всего; в нем царила только любовь.
В тот день, когда ей исполнился двадцать один год, они расписались. Когда мать узнала об их браке, она заплакала. Только однажды, получив известие о гибели брата, она плакала так горько. Отец же сказал:
— Ты сама избрала свой путь, я постараюсь, чтобы он был счастливым.
И она была счастлива. Не исполнилось ни одно предсказание, ни одно предостережение. Прошло девять чудесных лет. Общая работа сблизила ее отца со Стивеном; порой казалось, отец забывает, что Стивен его зять, а не сын.
Никогда более она не слышала от матери резкого слова о Стивене. Мать взяла на себя все хлопоты по свадьбе. После родов Джой тяжело болела, и ее болезнь окончательно сблизила мать со Стивеном. Более того, в их редких размолвках она всегда становилась на сторону Стивена, и те восемнадцать лет, что прошли у него до вступления на австралийскую землю, перестали их волновать. Лишь по настоянию Джой Стивен рассказывал о своем прошлом, о том, что ему пришлось пережить после своего бегства из Германии, но он так неохотно говорил об этом, что в конце концов Джой перестала его расспрашивать. Да и зачем? Они жили полной жизнью. После рождения Энн Стивен настолько сроднился с их семьей, что она часто даже забывала, что он немец. Стивен пожелал переменить гражданство. И при первой же возможности он получил права австралийского гражданства, Отец полушутя говорил, что Стивен более австралиец, нежели многие исконные австралийцы. Он настолько был предан своей новой родине, что даже сторонился других новообращенных австралийцев, как он сам получивших в Австралии права гражданства, и неодобрительно относился к желанию Джой познакомиться с некоторыми из них.
Восемнадцать лет, прожитых им на родине, о которых он говорил только вскользь, Стивен словно бы вычеркнул из своей жизни. Однако, получая письма из дому, он становился задумчивым, молчаливым, что было вполне естественно для юноши, любящего родителей. Мать Стивена писала письма им обоим на английском языке, и Джой заочно полюбила эту женщину.
Она часто задавала себе вопрос: «А как бы я себя чувствовала, зная, что никогда больше не увижу отца и мать?» И вполне понимала грусть Стивена и сочувствовала ему.
Узнав о смерти деда, он так горевал, словно потерял родного отца. И тогда только Джой узнала, что он прожил с ним долгие годы, и ей приоткрылась другая страница его жизни.
Но стоило ей заговорить о поездке в Германию, хотя бы на короткий срок, он неизменно отвечал: «Нет!» — с излишней резкостью, не свойственной его характеру.
И она подумала, права ли она, настаивая на этой поездке, которая была всецело делом ее рук. Из года в год — все последние пять лет — они откладывали эту поездку. То Энн была слишком мала для такого путешествия. То они сами были заняты постройкой дома. Потом она ожидала второго ребенка — Патрицию, — и речи быть не могло о поездке с грудным ребенком на руках. Стивен всегда находил уважительные причины. И наконец в прошлом году сестра Стивена Берта написала лично ей, Джой, о серьезной болезни матери и умоляла ее приехать со Стивеном и детьми, чтобы застать мать… Джой посоветовалась с отцом, и к девятой годовщине их свадьбы отец сделал им подарок: купил для них билеты на пароход и предоставил Стивену годичный отпуск. Надо сказать, что к тому времени Стивен благодаря своему упорству и деловым качествам добился места управляющего на предприятии ее отца.
И вдруг перед Джой возникло лицо Стивена, каким оно было в тот момент, когда отец за праздничным столом, в день их годовщины, вручал им билеты. Его загорелое лицо пловца так побледнело, что она испугалась — не заболел ли он? И ее поразило странное, отсутствующее выражение его глаз при словах отца: «Посмотрите, тут и обратные билеты. Я вовсе не хочу терять моего лучшего управляющего, да еще и любимого зятя!»
Ко всеобщему изумлению, Стивен бросил билеты на стол и, не проронив ни слова, вышел из комнаты, будто только наедине с собой мог овладеть своими чувствами.
Джой хотела было пойти за ним, но отец остановил ее.
— Пусть Стивен побудет один! — сказал он. И помолчав, налил себе еще стакан пива. — Нам давно следовало сделать это, — задумчиво добавил он. — Плохо, когда человек отрывается от своей среды.
— Смотря по тому, какая это среда, — наполняя стакан, сказала мать сухим тоном, которым она обычно прикрывала свои чувства.
Минута шла за минутой. Прошло уже полчаса. Не в силах более оставаться одна, Джой пошла искать Стивена. Можно представить себе, какое облегчение и вместе с тем негодование она испытала, увидев Стивена, преспокойно сидевшего на кроватке Энн с Патрицией на коленях! Девчурки играли, взвизгивая от удовольствия, в какую-то дурацкую игру, придуманную их папашей. Стивен вернулся вместе с ней в столовую и как ни в чем не бывало занял свое место за столом. Затем в несколько официальной и напыщенной манере, свойственной ему в торжественных случаях, принес свою благодарность за подарок.
Начиная с того памятного вечера и по самый день отъезда все их время было занято сборами. Брать с собой Патрицию или нет? Вот единственный вопрос, в котором они расходились. Сперва Джой отказывалась ехать без ребенка. Но, как она потом узнала, Стивен сговорился с матерью, и не успела она опомниться, как вопрос был решен без нее: Патриция остается с ее родителями.
— Не глупи, — сказала ей мать, — когда Джой пыталась возражать. — Ты знаешь, что у Стивена старая, больная мать, а отец не только стар, но у него еще и несносный характер. С них хватит и одного ребенка. Я не говорю уж о тебе; взяв с собой обеих девочек, ты не будешь знать покоя.
И Патриция осталась с бабушкой и дедом.
Время отступило вспять: в памяти возникла картина прощания. Патриция беспечно щебечет на плече у деда. Она ничуть не огорчена, что ее не взяли в поездку. Отец Джой неестественно весел. Мать, как всегда, спокойна и деловита. Только слова порой застревают у нее в горле. А у Джой сердце разрывается при мысли, что узы, связующие ее с родителями, натягиваются и рвутся, как ленты серпантина, что взвивались вслед пароходу в тот солнечный весенний день.
Все обернулось к лучшему. Будь с ними малютка, он не пережили бы вновь медового месяца, не почувствовали бы той бурной страсти, бросившей их друг к другу в первую же встречу.
И вдруг нынче между ними пробежала черная кошка. Чутье подсказало ей, что причиной тому было нечто, связанное с его прошлым. Те восемнадцать лет, которые она с такой легкостью вычеркнула из его жизни, для него не прошли бесследно, они таились где-то подспудно.
Пойми она это раньше, разве решилась бы она настаивать на путешествии в Германию! Что бы ни побудило ее отца сделать им такой подарок, поездка лежала всецело на ее ответственности. Разве не твердила она многие годы: «Когда мы поедем в Европу…» Разве и после рождения Патриции она не спрашивала: «Когда же мы наконец покажем наших детей твоим родителям? Когда же? Когда?..
И вот «когда» превратилось в «теперь». И захлопнутая дверь молчаливо задавала вопрос, который у Джой раньше никогда не возникал: «Почему все же Стивену так не хотелось возвращаться на родину?» Джой доводилось слышать о женщинах, которые, выйдя замуж за беженцев, потом узнавали, что у их мужей были жены, пропавшие без вести в буре войны или эвакуации, были семьи, о судьбе которых они ничего не знали. Но Стивен был чересчур молод. Джой могла поклясться, что она его первая женщина, как и он ее первый мужчина. Они оба были чисты. Но все же ему было восемнадцать лет, когда он бежал из Германии. У него могла остаться там девушка, которую он, как ему казалось, любил. Ведь и я в те годы воображала, что влюблена в соседнего юношу! Ревность сжала ее сердце. «Полно глупить», — сказала она себе. Да и к кому ей было его ревновать? К его первой романтической любви, испарившейся при столкновении с действительностью, как и ее мимолетная мучительная первая любовь? В восемнадцать лет мы все влюблены в любовь!
Нет! Она была уверена, что тут дело не в женщине. Стивен сказал бы ей, будь это так. Даже раздул бы из этого целую историю! И лишь после отплытия из Коломбо что-то омрачило его настроение. А ведь до этого они жили очарованием лучезарных дней, прелестью ночей, напоенных лунным светом, среди островов, рассыпанных, точно драгоценные камни, в водах Индийского океана, среди огней иностранных портов: Джакарты, Сингапура, Пенанга, Рангуна. А золотые дни в Бенгальском заливе, где отражение облаков в шелковистых водах похоже на затонувшие горы и летающие рыбы переносятся с гребня одной волны на другую. Коломбо… Рисовые поля террасами спускаются в глубьдолин. А Канди с его озером, напоминающим собою лунный камень в оправе холмов!
И после Коломбо вот это!.. Неужели то было вспышкой ревности? Об этом смешно даже подумать! Стивен знает ее слишком хорошо. Да и к кому приревновать? На одну секунду она почувствовала себя совсем молоденькой. О нет! Приревновать ее? Что за нелепость! Говорят, женщинам нравится, когда их ревнуют… Даже самая мысль об этом была ей неприятна. Если ваш муж может приревновать вас к незнакомцу, с которым вы в течение каких-нибудь десяти минут, ради практики, перекинулись несколькими фразами на плохом немецком языке, немногого же стоит ваш брачный союз!
Да, Стивен изменился именно с того времени, как новый пассажир сел на пароход в Коломбо. Их сегодняшняя ссора вспыхнула из-за пустяков. Она стояла рядом с новоприбывшим на палубе, любуясь, как брызгами рассыпаются волны, разбиваясь о борт судна, — золотыми, зелеными, пурпурными, синими брызгами! Они болтали о пустяках. Ее знания немецкого языка ограничивались всего лишь несколькими фразами из разговорника, который перед отъездом ей вручила мать. Сколько она ни просила Стивена научить ее немецкому языку, он отказывался наотрез, говоря, что раз он стал австралийцем и вошел в австралийскую семью, ему необходимо совершенствоваться в английском языке.
Мелькнула мысль: а что, если эта первая встреча с соотечественником заставила его задуматься над вещами, которым она до сих пор не придавала значения, напомнила ему о детстве и доме. Может быть, он боялся, что она не сумеет войти в их семью; может быть, его стало раздражать все, что он полюбил в Австралии и в австралийцах и в ней самой? Провожая Джой, мать говорила: «Трудно будет тебе приноравливаться к этим „фонам“! Смотри не попади впросак!»
Джой с сокрушением подумала, что дипломатические способности не входят в число ее талантов.
Перебирая в памяти события последних дней, она вспомнила о поручении матери отправить открытку профессору по старому мюнхенскому адресу, который мать хранила все эти годы. Завтра же утром она должна выполнить это поручение.
Дверь медленно отворилась. Джой закрыла глаза.
— Вы спите? — шепотом, растягивая слова, спросила Луэлла Дейборн.
Джой вскочила.
— Бог мой, Луэлла!
— Вы нездоровы?
— О нет! Что вы! Почему вы так думаете?
— Ваш обожаемый муж в одиночестве прогуливается по палубе. Вот я и подумала… Проходя мимо вашей каюты, увидела свет. Можно войти?
Луэлла уже вошла. Свет падал на ее тициановские волосы, и Джой подумала: «Вот самая красивая женщина, которую я когда-либо видела».
— О боже мой! — воскликнула Луэлла. — Тут настоящее пекло! Жарче, чем в аду. А что, если я оставлю дверь открытой?
— Пожалуйста! Давно следовало ее открыть, но у меня не было сил встать.
Луэлла расстегнула высокий воротник китайского платья из золотой парчи с разрезом по бокам, облегавшего ее стан, как перчатка.
— Уф! Красное море неподходящее место для такого туалета. И как это ухитряются девушки в Рангуне выглядеть летом, словно магнолии? Ума не приложу!
Она раскинулась в кресле, сбросив босоножки на высоких каблуках. — Не выпить ли нам прохладительного?
— Охотно.
— Что будете пить?
— Шэнди со льдом.
Вошел стюард. Луэлла заказала напиток.
Джой смотрела на нее с восхищением.
— Моя дорогая, вы хороши как никогда!
— Нечто в этом духе пытались сказать мне наш капитан, главный механик и какие-то морячки рангом пониже. А когда я спускалась сюда, мне попался тот самый тип, что сел на пароход в Коломбо. Он было приударил за мной на манер американской солдатни, изголодавшейся по женщине. Сразу видно, что этот субъект не в себе! — продолжала она, играя стаканом. — Вы знаете, он немец?
— Да, я это поняла, как только он появился на палубе. Он хвалился, что немцы захватили рынки, ранее принадлежавшие Англии.
— Ну, это еще что! Этот субъект до сих пор продолжает войну сорок первого года!
— Что вы хотите сказать?
— А то, что сегодня вечером, когда я была в коктейль-холле, он подсел ко мне. И, прежде чем я успела опомниться, мы с ним проделали блицкриг по всем стратегическим пунктам Западной Европы, плечо к плечу промаршировали по Елисейским полям… А господин Гитлер шагал впереди нас, изрыгая огонь…
«Так вот почему Стивен так себя вел», — подумала Джой. Но вслух сказала:
— Не выношу этих завзятых вояк, они вечно доигрывают последнюю войну.
— Не будьте наивной, — сказала Луэлла. — Этот парень на всех парусах мчится навстречу следующей мировой войне. Клянусь, он еще страшнее тех безумных сенаторов, которых мне довелось встречать в Вашингтоне. Они охотятся за ведьмами во всех кулуарах Пентагона. Вот отдохну немного и прямо пройду в свою каюту. Хотя пот льет с меня, как Ниагарский водопад, все же напишу папе письмо. И распишу же я ему этого субъекта!
— Не стоит на него тратить время. С фашистами все уже покончено. А те, что не лежат еще в земле на глубине шести футов, и носу высунуть не посмеют!
— Услышала бы это моя сестра и ее муж, у которых я гостила в Рангуне! Они совершали поездку по Среднему Востоку по заданию ЮНЕСКО. Они находят, что бывшие молодчики Гитлера, которым в сорок пятом задали перцу, выползают из всех щелей.
Джой рассмеялась. Образные выражения Луэллы всегда ее смешили. Но Луэлла не смеялась.
— Вот подождите, моя милочка, — сказала она. — Вас и вашего очаровательного супруга постигнет чертовский удар, если вы с такими настроениями возвращаетесь в свой дорогой фатерланд. — Склонив голову, она задумчиво посмотрела на Джой. — Скажите, что за семья у вашего мужа? Я имею в виду ее политические взгляды.
— Моя дорогая Луэлла! Стивен говорит, что я разбираюсь в политике не лучше, чем в китайской грамоте.
— Очень трогательно! — заметила Луэлла со вздохом, принимаясь опять за свой стакан. — Но если вы собираетесь жить в этой старушке Западной Германии, вам надо познакомиться с ее политикой, и чем раньше, тем лучше.
— Ну, конечно, семья моего мужа была настроена антигитлеровски, Стивен еще в юные годы бежал из Германии.
— Ах вот как! Теперь я понимаю, почему он так отбрил этого типа. Вы говорите по-немецки?
— Нет. Стивен не пожелал научить меня.
— Значит, вы избавлены от многих огорчений.
— В его семье почти все говорят по-английски, — сказала Джой. И, вздохнув, перевела разговор на другую тему: — Я просто зеленею от зависти. Вы на пять лет моложе меня, а успели объехать чуть ли не целый свет! А я лишь впервые высовываю нос за пределы Австралии!
— Положим, это далеко еще не счастье, — мрачно заметила Луэлла, глядя на Джой поверх стакана. — Мое самое заветное желание — жить в своем доме, в своей стране, со своим мужем. И как можно скорее родить близнецов.
— За чем же дело стало?
— Не успели мы отпраздновать наш бесшабашный медовый месяц, как моего Тео вырвали из его лаборатории и на самолете перебросили в Западную Германию с секретным поручением, о котором знают лишь высшее командование армии, воздушные силы, правительства обеих стран и мировая пресса. Случилось это четыре года назад.
— О! — воскликнула Джой, отрезвленная ее горячностью. — Но разве ваш муж не может подать заявление, чтобы его отпустили домой?
— Подать заявление? — Луэлла выпила одним глотком остатки шэнди. — Подавали мы и заявления и лично обращались куда только можно, разве что не в канцелярию господа бога! И сам Тео и наши видные ученые объясняли всю важность исследовательской работы его лаборатории. Я сама обегала всех, начиная с заурядного полковника и кончая верховным главнокомандующим, расшаркиваясь попутно перед каждой встречной медной каской! Отец мой, — вы, верно, о нем слышали — независимый сенатор Бретт Ройс, — бельмо на глазу у правительства, колючий кактус между двух наших партий! Любят его одни избиратели. Так вот, отец обил все пороги, обращался к самому Айку. Айк ему нравится. А ведь мой отец мог и не распинаться перед кем-то в своих чувствах, так как огромное наследство, которое досталось ему от его отца, избавило его от необходимости заводить себе друзей и искать у них поддержки. Но, как бы то ни было, помочь Тео он не мог. — Она лениво встала, потягиваясь грациозно, как кошка. — А теперь позвольте на прощанье утолить неудовлетворенный инстинкт материнства, взглянув на вашу милашку-мордашку.
— О, пожалуйста! Но, ради бога, не разбудите ее; она замучает вас своей болтовней.
Луэлла на цыпочках прошла в гостиную, где спала Энн, и так же бесшумно вышла оттуда.
— Ну, как?
— О'кэй! Только кенгурушка выпала из кровати, и я водворила ее обратно за хвостик. Ну, я достаточно наговорилась. Исчезаю.
В дверях она остановилась.
— Вы, женщины, не знаете, в чем ваше счастье. Будь со мною Тео, я бы уже давно торчала с ним на палубе, вычихивая пыль пустыни, любуясь фосфоресцирующей водой и не слушая его научного объяснения этого явления. А так как здесь полно ловеласов, выделяющих из всех своих пор гормоны, я иду прямо в каюту, чтобы содрать с себя вторую шкуру, напишу папе письмо и попытаюсь заснуть! Итак, спокойной ночи!
Подхватив туфли, она босая прошлепала по коридору.
Джой выключила свет и долго лежала, прислушиваясь к мерному стуку машин и шуму волн, разбивающихся о нос судна, которое пролагало свой путь по водам мертвенно-спокойного моря. И легкий ветерок, вызванный движением парохода, врывался в иллюминатор каюты горячими влажными порывами.
Где-то там наверху стоял Стивен, устремив взгляд в черную ночь со звездами, такими близкими на небе тропиков, что, казалось, их можно было достать рукой.
Занавес на двери шевельнулся. Джой закрыла глаза. Стивен вошел тихо. Джой знала, что он смотрит на нее, но она лежала, повернувшись лицом к стене, притворяясь спящей. По звону колец на занавесах она поняла, что Стивен вышел в гостиную, к Энн. Не пойти ли за ним? Нет! Ни за что! Пусть сам как знает выпутывается.
Она задремала, его присутствие действовало на нее успокаивающе, шум волн убаюкивал. Джой проснулась внезапно, почувствовав, что Стивен склонился над ней, и в порыве счастья она притянула его к себе.
Глава II
Самолет шел на снижение. Там, под крылом, подернутое дымкой шахматное поле стало приобретать окраску и очертания: темные сосновые леса, зеленые поля — изумрудные и цвета шалфея, — шпили церквей и селения, вытянувшиеся в веревочку, связанные рекой, змеящейся в утреннем тумане.
— Эльба, — сказал Стивен как бы про себя.
— Посмотри-ка, кенгурушечка, Эльба! — поднося игрушку к иллюминатору, сказала Энн, сидевшая на коленях у отца.
— Неужели Восточная Германия? — воскликнула удивленная Джой.
— Вы угадали, — отозвалась Луэлла. — Господь бог сплоховал, не проведя на небесах границы между государствами.
— Это твоя Германия, папочка? — теребила отца Энн.
Стивен утвердительно кивнул головой и подбородком прижался к белокурой головке дочери.
— Ой, — запищала она. — Не прижимай меня так!
Джой взглянула на мужа. Выражение его лица стало суровым, и она поняла, что Стивен сейчас далек от них. И вдруг эта страна, такая же, как и все другие страны, над которыми они пролетали, приобрела для нее особое значение. То была страна Стивена. Тут он родился, вырос, отсюда он был изгнан, как затравленный зверек, еще будучи совсем мальчиком.
Она взглянула на чистенькую карту, которой снабжала пассажиров авиационная кампания, и никак не могла сочетать ее расчерченную поверхность с сочно-зелеными просторами, там, внизу, на которые набегали тени облаков, с неоглядными далями, прорезанными реками, словно стальными веками.
Здесь, на карте, Берлин представлял собою чернильное пятно где-то между западногерманской и польской границей. Джой только сейчас осознала, что это тот самый остров среди континента; остров в незнакомом море, которого ее приучили бояться.
Словно осколки зеркала, сверкнули среди нежной зелени несколько озер.
— Швиловзее, — напряженным шепотом пробормотал Стивен.
— Смотри-ка, кенгуруша!.. Швиловзее. — Энн споткнулась на слове. И это слово кольнуло Джой, как острие ножа. Там, внизу, на берегу озера стоял дом, где летом жил Стивен, где он играл ребенком в возрасте Энн.
— Берлин, — прошептал Стивен так тихо, что Джой даже не расслышала бы, не повторяй Энн на все лады это слово.
— Правда, это Берлин, папочка? Да? — не умолкала Энн. Но Стивен был глух даже к Энн.
— Да, да, душенька, — подтвердила Луэлла. — Огромный, разбомбленный, высокомерный, разорванный надвое Берлин! Джой, садитесь-ка на мое место. Я его видела сотни раз.
Джой прильнула к стеклу. Луэлла через ее плечо давала пояснения. Они пролетали на небольшой высоте над городом, в западной части которого тянулся тенистый Грюневальд, а на востоке узенькой ленточкой извивалась Шпрее.
Берлин не был похож ни на один из городов, над которыми они пролетали. Зеленые квадраты в обрамлении темных пустырей. Ансамбли старинных зданий. Небоскребы в миниатюре, похожие на фантастические грибы, тянущиеся ввысь. Развалины зданий, сквозь зияющие пробоины которых просачивался свет.
Кварталы, разрушенные бомбежкой. Особняки среди тенистых садов. Рухнувшая церковная колокольня. Новостройки. Город умирающий? Или город рождающийся?
Самолет развернулся против ветра. Луэлла указала Джой на здания с колоннами в ложноклассическом стиле. Рейхстаг! Восстанавливается. Бранденбургские ворота. Восточный Берлин. Логово Гитлера. Не восстанавливается. Тиргартен и родной дом Стивена.
— Темпельгоф! — громко сказал Стивен, когда самолет коснулся посадочной полосы. Аэродром пронесся мимо них в вихре смутных образов, и самолет подрулил к аэровокзалу.
Джой искоса взглянула на Стивена. Глаза у него неестественно блестели, рот был плотно сжат. Она положила руку на его руку и пожала ее. Но он не ответил на пожатие. «Он далеко унесся мыслями, ему не до нас», — подумала Джой. Что должен он чувствовать сейчас, возвращаясь домой, где не был шестнадцать лет? Нет, первые дни после приезда мы с Энн постараемся не мешать их встрече. Пусть он отдастся семье и семья в полной мере почувствует его близость.
Она позвала Энн.
— Дай-ка я еще разок взгляну на тебя.
— Все в порядке, мамочка? — нетерпеливо спросила Энн. Ее голубые глазенки так и бегали под льняной челочкой, губки улыбались.
— Все в порядке, моя доченька. А теперь бери свою сумочку и кенгурушу. И будь умницей.
Стивен все еще сидел у иллюминатора, всматриваясь в толпу людей, поджидавших самолет.
— Нашел своих? — спросила Джой.
Он отрицательно покачал головой.
— Ну-ка, я и на тебя взгляну. Дай мне твою гребенку, Энн. Пусть а наш папочка будет красивым.
Энн расхохоталась, глядя, как Джой причесывает мягкие пепельные волосы Стивена, вечно норовившие упасть на глаза. Он с покорностью ребенка отнесся к этой процедуре, обычной перед их выходом из дома, но в этой покорности не было прежней теплоты. Сняв с полки увесистую дорожную сумку и пальто Джой, он молча передал их ей. Затем взял свой портфель. Из самолета они вышли последними. Энн спрыгнула с трапа и, щедро расточая прощальные приветствия, щебетала:
— Ты нашел дедушку, папочка?
Отец только покачал головой, и они, взявшись за руки, пошли в зал ожиданий.
— Неужели они о нас забыли? — спрашивала обеспокоенная Энн.
— Ну что ты, милая. Они ожидают нас в зале.
Луэлла первая оформила документы и исчезла в суматохе встреч и расставаний.
Вскоре и они покончили с формальностями. Когда они вошли в зал, Джой почувствовала, как Стивен вдруг глубоко вдохнул в себя воздух. «Vater»[1], — взволнованно сказал он.
С трудом передвигая ноги, навстречу им шел высокий грузный старик с раскрытыми объятиями. Он так прижал к себе Стивена, будто тот все еще был мальчик.
— Mein Sohn, — хриплым голосом сказал он. — Mein Sohn[2].
Стивен совсем не походил на отца. Джой никак этого не ожидала. Женщина средних лет с плачем бросилась к Стивену. — Штефан! Штефан! — Слезы ручьем текли из ее бесцветных глаз, из уст вырвался целый поток немецких фраз.
Незнакомое имя «Штефан» больно кольнуло Джой, напомнив ей, что в этой стране она чужая. Отец задержал ее руку, Стивен поднял Энн, чтобы она могла поцеловать дедушку. Энн обвила ручонками шею старика так крепко, словно хотела его задушить, и от ее объятий у него шляпа сдвинулась набок. А девчурка принялась целовать старого немца, словно это был ее австралийский дедушка.
Столь бурное проявление чувств было явно не по нутру дедушке, и Стивен оторвал от него Энн, пробормотав какое-то извинение. Берта, сестра Стивена, приветствовала Джой с такой же горячностью, с какой встретила и брата.
— О, а вы еще лучше, чем на фотографиях! — восторженно восклицала она, а отец в знак согласия кивал головой.
Переводя взгляд с отца на дочь, Джой думала: «Как они похожи!» У обоих — внушительный вид. Берта с младенческим румянцем на чуть отвислых щеках, с двойным подбородком, была такого же крепкого сложения, как и отец. На ее темных с проседью волосах красовалась модная шляпка, дорогой костюм облегал ее высокую, плотную, затянутую в корсет фигуру.
— Знакомьтесь, мой сын Ганс. Он хорошо говорит по-английски.
И она подтолкнула вперед высокого светловолосого юношу, одетого по последней моде. Лицом и фигурой Ганс так напоминал Стивена тех лет, когда Джой с ним встретилась, что чувство отчужденности у нее исчезло.
Здороваясь с Джой, Ганс нервно улыбнулся.
— Добро пожаловать! — сказал он смущенно. — О багаже не беспокойтесь, о нем позаботится Шмит. Только дайте мне билеты.
Энн повисла на руке у деда, пытаясь познакомить его с кенгурушкой, на что тот не обращал ни малейшего внимания.
Они вышли из здания и направились к ожидавшей их машине — черному «мерседес-бенцу». Одетый в форму шофер подскочил, чтобы помочь старику сесть в машину.
— Вы и Штефан поедете с отцом, — приказала Берта, обращаясь к Джой. — А мы с Гансом — в другой машине и возьмем ваш багаж. Анна может поехать с нами.
Она взяла Энн за руку, но девочка выдернула руку:
— Мы с кенгурушкой хотим поехать с нашим новым дедушкой!
И она впрыгнула в машину и торжественно уселась на заднее сиденье рядом с дедом. — Не правда ли, ты хочешь, чтобы мы поехали с тобой? Ведь хочешь? — спрашивала она.
В ответ дед закивал головой, обронив: «Ja, ja», — без всякого восторга.
Бросив на Энн строгий взгляд, Джой поспешила сказать:
— Садись рядом с папой, Стивен.
Шофер открыл дверцу.
— Прошу вас, фрау фон Мюллер! — сказал он, и Джой на секунду показалось, что она в двух лицах.
Незнакомые улицы, незнакомые названия. С заднего сиденья до нее доносился гул отцовского голоса, прерываемый щебетаньем Энн.
Она обернулась и поймала взгляд Стивена. Брови насуплены, вид несчастный.
— Энн, не надоедай дедушке!
— А я и не надоедаю! Я надоела тебе, дедушка?
— Nein, — ответил дед, но его ответ звучал неубедительно, и Джой увидела, что морщинка между бровей у Стивена стала глубже.
— Больше ни слова, Энн! — приказала Джой. — Дай поговорить папе, ведь он долго не виделся с дедушкой, а тебе болтать без умолку просто неприлично.
Энн прижалась к отцу.
— Хорошо, буду вести себя прилично. Давай, говори, дедушка, я буду слушать.
Разговор между отцом и сыном возобновился. Раскатистый голос старика, его громоздкие фразы чередовались с краткими ответами Стивена. Незнакомые слова проносились в сознании Джой, как дорожные знаки, в смысл которых не вникаешь. Нет, что бы ни говорил Стивен, она должна изучить немецкий язык. «А зачем? — спросила она себя. — Ведь мать Стивена, Берта и Ганс говорят по-английски, да и отец, как видно, немного понимает».
Одиночество начинало ее тяготить.
— Вы говорите по-английски? — обратилась она к шоферу.
— Немного, фрау фон Мюллер.
— Где же вы научились?
— Я был военнопленным в Англии.
— Ах, вот оно что! И вам понравилось в Англии?
— Понравилось. Я работал в лесничестве и каждую субботу ходил на футбольные матчи.
Разговор на заднем сиденье прекратился. И в зеркальце водителя Джой поймала встревоженный взгляд Стивена.
— Где мы сейчас? — спросила она.
Машина шла по широкой улице, обсаженной деревьями в три ряда. Ансамбли домов обрели внушительный вид.
— Это Neu Westend, — сказал шофер по-немецки и перевел: — Новый Уэст-Энд. А проезжаем мы по знаменитой Хеерштрассе.
— Чем же она знаменита?
— Своими большими домами и садами. Богатый квартал!
Так вот где вырос Стивен! Джой с любопытством разглядывала виллы с их садами, напоминавшими парки. Для Джой это было символом иного, чуждого ей мира. Чем же был этот мир для Стивена?
Через большие чугунные ворота они выехали на аллею, полукружием ведущую к дому. Вдоль высоких стен сада цвела сирень. В центре сада, на бархатистой лужайке, серебристые березки покачивали своими зелеными ветвями и чинно стояли старинные статуи.
Проехали по крытой аллее, увитой томными глициниями, мимо цветочных клумб, где еще пиршествовала весна, но лето уже начинало вступать в свои права. И вот перед ними возник великолепный особняк, в котором окна нижнего этажа выходили на широкие террасы, а верхний этаж украшали балконы с чугунными решетками в стиле барокко. На широких ступенях портика их встречала, приседая и улыбаясь, старушка в белом переднике и наколке. В дверях, ведущих на террасу, стояла мать Стивена.
Стивен на ходу выскочил из машины. Старая служанка бежала ему навстречу. Она присела, поцеловала ему руки. Затем Стивен оказался в объятиях матери.
У Джой, наблюдавшей за ними, защемило сердце. Вот только теперь он по-настоящему дома!
Старушка присела и, взяв ручку Энн, заплакала.
— Шарлотта? — спросила Джой, вспомнив имя старой нянюшки Стивена.
— Ja! Ja! Gnadige Frau![3] — И она опять заплакала.
Шофер помог старику выйти из машины, а Джой держала Энн за руку, чтобы она не побежала за Стивеном. Затем все трое поднялись по ступеням лестницы на террасу. Старик одной рукой опирался на руку Джой, за другую его тащила Энн.
— Какой же ты толстый — шаловливо сказала она, пыхтя. И Джой оставалось только горячо надеяться, что старик не понял ее слов.
Джой забыла о нем, как только вошла в гостиную. Высокая и хрупкая, с короной седых волос, мать Стивена положила руки на плечо сына и впивалась глазами в его лицо, столь похожее на ее. И в улыбке, с которой она смотрела на сына, было что-то печальное. Да, лицо матери выражало страдание, и его не могли скрыть ни ее спокойствие, ни ее улыбка.
Взгляд ее голубых, как у Стивена, глаз остановился на Джой. Протянув ей руку, она сказала:
— Мы рады вас видеть, Джой. — Нагнувшись, чтобы поцеловать Энн, она повернула к себе ее лицо и дрожащим голосом проговорила: — Она до смешного похожа на Стивена в детстве.
Отец сел на кончик стула, опершись руками о колена, слегка нагнувшись, отчего при его тучности пиджак натянулся и верхняя пуговица, казалось, готова была оторваться. Мать знаком как бы пригласила его принять участие в разговоре, которого он не понимал.
— А как вы себя чувствуете? — участливо спросила Джой.
— Для такой старухи, как я, не так уж плохо, — отвела она вопрос.
— Мы так волновались, получив письмо от Берты, — начала Джой как раз в то время, когда в комнату входила Берта и Ганс.
Берта сделала ей знак глазами, но было уже поздно.
— Что за письмо?
Джой смутилась.
— Письмо о том, что вы больны.
— Что за письмо, Берта? — Мать нахмурилась. — О чем ты писала? Ты ничего не сказала мне.
Краска залила шею Берты, окрасила багровым румянцем ее по-детски розовые щеки.
— Письмо как письмо. То, что писали все, что ты тяжело болела прошлой зимой. Я знала, Стивен захочет узнать подробности.
— И какие же подробности ты ему сообщила?
Отец прервал разговор.
— Отец просит вас, — перевела Берта, — пройти в ваши комнаты. Скоро подадут обед. Я проведу вас туда.
Джой и Энн поднялись за Бертой на верхний этаж по мраморной лестнице с бронзовой балюстрадой тонкой работы, на которой стояли мраморные статуи с массивными лампами в руках, а зеркала в раззолоченных рамах отражали величие прошлого.
— Вам отведены лучшие апартаменты для гостей, — сказала Берта, распахнув дверь в просторную спальню с высокими стеклянными дверьми на балкон, выходивший в сад.
Затем она торжественно раскрыла дверь в смежную комнату.
— Вот ваша гостиная! Ради вашего удобства мы пробили дверь прямо из спальни. Что вы на это скажете?
— Чудесно! — воскликнула Джой. — Но сколько хлопот мы вам доставили, и как вы внимательны к нам!
— Гостиная не так велика, как бы хотелось, но она целиком в вашем распоряжении. К тому же мы надеемся, что большую часть времени вы будете проводить внизу, с нами. Мы ждали вас столько лет и теперь ни на минуту не хотим выпускать вас из виду. Посмотрите! Мама подарила вам свой лучший чайный сервиз мейсенского фарфора. Она получила его в подарок ко дню своей свадьбы.
Растроганная Джой остановилась возле китайской горки, прошептав:
— Как вы добры!
— А где моя кроватка? — озабоченно спросила Энн.
— Мы все продумали, — сказала Берта, обращаясь к Джой. — Мы превратили туалетную комнату в детскую для Энн.
Энн в восторге запрыгала по комнате, обставленной современной белой мебелью и оклеенной детскими обоями в розово-голубых тонах.
— Надеюсь, вы не в претензии, — извиняющимся тоном сказала Берта, — что у вас не будет туалетной, но полковник Кэри, приятель нашего брата Хорста, американец, говорил, что в Америке обходятся без них, если в доме есть хорошая ванная.
— И он совершенно прав! Откровенно говоря, у меня никогда не было туалетной.
Энн усадила кенгуру на подушку, приговаривая:
— Веди себя хорошо, кенгурушечка! И много не разговаривай.
— А вот и ваша ванная комната. Мы ее тоже обновили, и вам, надеюсь, все понравится. Если пожелаете что-нибудь изменить, пожалуйста, скажите. Отец наказал: «Не жалейте ничего, лишь бы мой сын и невестка были довольны».
— Все великолепно! Вы все предусмотрели, решительно все!
Берта похлопала Джой по руке.
— Вот поживете с нами, — сказала она, — увидите, что у нас так принято. А теперь я пойду, узнаю, готов ли обед. Как только услышите гонг, спускайтесь вниз. Сегодня мы и так обедаем позже на полчаса! Наверно, Стивен помнит, что отец любит обедать в половине первого, чтобы не опоздать на дневной самолет.
Джой с удивлением слушала ее, и ей казалось, что долгие годы отсутствия Стивена были зачеркнуты в одно мгновение.
Стивен стоял у двери, ведущей в сад. Услышав их голоса, он обернулся.
— Скажи, что ты чувствуешь, вернувшись домой? — спросила его Джой.
— Просто не могу поверить, ничего не изменилось.
Лицо Берты помрачнело.
— Это не так!
И, резко повернувшись, она вышла из комнаты.
Обняв Джой, Стивен прильнул к ее губам, словно они долгое время были в разлуке.
— Прости, я оставил тебя одну.
— Извиняться не в чем, мой милый! Первое время мы с Энн будем невидимками. Ты только посмотри на все это! Я чувствую себя кинозвездой.
Он нехотя обернулся, обвел глазами комнату с широким ложем, составленным из двух кроватей, с валиками в изголовье и ногах, покрытым перинами на гагачьем пуху, с пододеяльниками в тончайших кружевах. Все было основательным, массивным. Огромный гардероб. Громоздкий туалетный стол. Энн бегала по комнате, рассматривая вещи.
— О мамми! — воскликнула она. — Смотри, какое тут все страшно большое!
Слова ее как нельзя лучше выразили чувства Джой. Массивная мебель действовала подавляюще. Она была так не похожа на легкую современную мебель в их собственном доме. Но сказать это Джой остерегалась, зная, что Зин имеет обыкновение повторять ее слова. Она лишь заметила:
— Здесь очень красиво, дорогая. А теперь марш в ванную комнату и вымой руки, а мне надо навести красоту!
Джой взяла Стивена за руку.
— Посмотри! Наша собственная гостиная. Разве это не мило!
— Вот те на! Они пробили дверь! — воскликнул Стивен, не веря своим глазам.
— Да, Берта мне уже сказала об этом.
Они не спеша перешли в гостиную. — Не правда ли, здесь красиво? — спросила Джой. — Меня немного подавляет спальня. Но эта гостиная с изящными стульями тонкой работы, столы, китайская горка, в которой расставлен лучший сервиз матери…
— Да, здесь все вещи принадлежат матери, — задумчиво произнес Стивен. — Их, должно быть, привезли из Мюнхена. Они куплены еще в Вене ее отцом для бабушки. Помню и эти ковры. Вот этот персидский ковер — большая ценность.
— Да, здесь все напоминает ее. Я так живо представляю твою мать в этой обстановке. На всем лежит печать изысканности. А взгляни в сад, какая масса сирени! Как тут чудесно, не правда ли?
Стивен взглянул на липу, нависшую ветвями над балконом.
— Мое любимое дерево, — мечтательно произнес он. — Еще мальчишкой я часто лежал под ним в шезлонге после перенесенного ревматизма, а мама обычно читала мне.
При упоминании о матери Джой спросила:
— Стивен, а как же ее здоровье? Она страшно хрупкая с виду. Действительно ли она так больна, как писала Берта?
— Не знаю. Мама говорит, что чувствует себя хорошо. А с Бертой поговорить мне еще не удалось.
— Не волнуйся, мой милый, — сказала она, ласково взяв его под руку. — Скоро мы все узнаем. Я уверена, что твой приезд лучшее для нее лекарство.
И она удивилась, почему он вздохнул.
Послышался звучный, эхом пронесшийся по всему дому удар гонга.
Стивен вздрогнул.
— Сейчас же идем вниз, — сказал он резко. — Отец не терпит, когда опаздывают к столу.
— Неужели? — засмеялась Джой, когда он буквально вытащил ее из комнаты. — Ты говоришь так, будто ты снова мальчик. О, если б ты так же бежал обедать, когда я тебя зову, а не отговаривался бы всегда какой-нибудь срочной работой.
— Негативная реакция против детской покорности. И заметь, в гонг бьют, как только отец сядет за стол и подаст сигнал.
— Ты шутишь?
— Нет, не шучу.
— Ну это просто из рук вон! Неужели никто не говорил ему об этом?
— Никто, — смеясь, сказал Стивен и поцеловал ее. — Вот научись говорить по-немецки и сама скажи ему об этом!
— О нет! Только не в этом доме. Знаешь, Берта уверена, что ты должен помнить, что обед подают в половине первого! Очень мило, не правда ли?
— Рад, что тебе нравится, — не без иронии произнес Стивен.
Рука об руку они сошли вниз; впереди них прыгала со ступеньки на ступеньку Энн и, оборачиваясь, несмело спрашивала:
— А можно в этом доме маленьким девочкам съезжать вниз по перилам?
— Нельзя! — строго ответил Стивен.
«Я тут совсем не ко двору», — подумала Джой, глядя на свое изображение в зеркале. Дорожный костюм из зеленого твида был вполне уместен, но темные волосы, подстриженные по последней моде, и загорелое лицо в здешней обстановке придавали ей чересчур экстравагантный вид.
С портрета, висевшего в холле, прямо на нее смотрели мрачные глаза предка, и ее пронзила мысль: «Он знает, я здесь не ко двору!»
Глава III
В дверях столовой Джой от удивления остановилась; ей показалось, что перед ней не современная столовая, а сцена из какой-нибудь старинной пьесы.
Посреди большой обшитой дубовой панелью комнаты, во главе стола, вокруг которого были расставлены стулья с высокими спинками в готическом стиле с фамильными гербами, восседал отец.
Был полдень. Однако в гранях хрусталя и на столовом серебре преломлялись огни зажженной вычурной люстры.
Слуга, облаченный в форму, чинно стоял у массивного с богатой резьбой буфета, и две вышколенные горничные с безразличными лицами, в белых передниках и наколках ожидали приказаний. Да! Все это напоминало скорее сцену из какой-то далеко не современной пьесы.
Чопорность обстановки и подавляла ее и вместе с тем смешила, но все же Джой поняла теперь, почему у Стивена сохранилось почтительное отношение к семейной трапезе, внушенное ему с детства.
Ганс предложил матери стул. Отец сидел в позе человека, который всю жизнь привык ждать.
Джой пришлось взять себя в руки, чтобы не рассмеяться и не выказать, как возмущает ее это слепое потворство семьи причудам хозяина дома.
Но Энн принимала все как должное: в доме праздник!
Оглядев стол, она спросила:
— У кого-нибудь день рождения, бабушка?
Никто не ответил. Жестом героя старинного фильма отец указал Стивену на стул по его правую руку, а Джой на стул налево от себя, проронив: «Mahlzeit»[4], на что Стивен ответил «Mahlzeit». Произошло замешательство: Энн забралась на стул возле Джой. Помедлив, Берта сказала что-то горничным и затем села на другое место. Ганс сел рядом с Энн. Судя по происшедшей суматохе, тщательно подготовленная церемония обеда явно шла вкривь и вкось! Вернувшись, горничная поставила перед Бертой дополнительный прибор. Другая поднесла подушку для Энн. Когда Джой поблагодарила ее, Берта пояснила:
— Нам не пришло в голову, что Энн уже взрослая и может обедать с нами. Шарлотта накрыла для нее стол в старой детской комнате.
— О, вам не стоило беспокоиться, — сказала Джой. — Энн с малых лет обедает со взрослыми.
— Мы с Патрицией всегда обедаем с мамой и папой, — поспешила подтвердить Энн. — Патриция еще маленькая и часто проливает на скатерть, а я большая и скатерть не пачкаю. — Поймав взгляд матери, она добавила: — Иногда и я проливаю, но зато умею резать мясо ножом!
— Очень похвально, Анна! — Тон Берты отнюдь не соответствовал ее похвале.
Слуга разливал вино.
— Мамми! — громко прошептала Энн. — Сказать ей, что меня зовут Энн, а не Анна?
— Мы будем звать ее Анна, — сказала Берта, как бы тем самым разрешив спор.
— Меня тоже зовут Анной, — шепнула заговорщически мать Стивена.
Стивен, желая предостеречь Джой, посмотрел на нее. И она вдруг поняла: Берта смотрит на девочку, чтобы заставить ее замолчать, отец нервно крутит кольцо от салфетки, призывая к вниманию.
Джой пожала ручку Энн — знак, известный обеим, — и Энн замолкла, переводя недоумевающий взгляд с одного лица на другое.
Отец произнес приветственный тост, и все присутствующие подняли бокалы. Опорожнив бокал, старик поставил его на стол и снова заговорил.
Переводила Берта.
— Отец просит извинить нашего старшего брата Хорста. Он находится сейчас в Каире по заданию правительства и поэтому лишен удовольствия приветствовать вас сегодня.
— Как жаль, что мы этого не знали! — воскликнула Джой. — Мы заезжали в Каир и были у пирамид!
— Возможно, это и к лучшему, — заметила Берта. — Брат занимает ответственный пост и вряд ли смог бы уделить вам время.
— У нас тоже не было времени, — резко вставил Стивен.
Джой удивленно взглянула на него, пораженная его тоном.
На минуту воцарилась тишина. Воспользовавшись этим, Энн повернулась к Гансу и спросила:
— Вы мой новый дядя?
— Нет, я твой двоюродный брат.
— Вот хорошо! У меня еще не было двоюродного брата. Могу я называть тебя Гансом?
— Можешь.
— Значит, теперь у меня есть тетя и двоюродный брат? И новые дедушка и бабушка.
Отец многозначительно откашлялся. Джой пошлепала Энн по коленке.
Бесшумно ступая, горничная разливала суп.
Обед был превосходным. Он проходил в молчании, которое нарушалось лишь во время смены блюд, когда можно было переброситься несколькими фразами по поводу путешествия Стивена на пароходе и затем на самолете из Лондона.
«Да, этот мир действительно отличен от нашего», — думала Джой. Установившийся, окостенелый мир! Воплощением этого мира является и эта громоздкая старомодная мебель, туго накрахмаленная скатерть из тончайшего дамасского полотна, салфетки у каждого прибора, большие, как чайные полотенца, множество серебра с монограммами, фарфоровая посуда с широким ободком — синего с золотом. Все тут было так не похоже на их солнечную столовую, где не было ничего лишнего, обставленную легкой современной мебелью, с посудой веселых расцветок! И на мгновенье она снова почувствовала себя чужой в обстановке, которая для Стивена была привычной. И эта отчужденность еще усилилась при взгляде на старинный портрет человека с мрачным лицом, похожего на отца Стивена, который смотрел на них из другого века.
Обед закончился, ждали, покуда не поднимется отец, затем все последовали за ним в гостиную. Излишняя чопорность и роскошь, наследие былых дней, особенно поразили Джой, когда горничная поставила перед Бертой массивный серебряный поднос с тяжелым кофейным сервизом прошлого века.
— Этот кофейный сервиз принадлежал моему прадеду, — с гордостью сказала Берта, поймав ее взгляд.
Не желая омрачать столь торжественное событие и в то же время не умея кривить душой, Джой пробормотала что-то невнятное.
— Вам, уроженке Нового света, наш быт должен показаться странным. Полковник Кэри, наш американский друг, о котором я уже упоминала, посмеивается над нами, говоря, что мы живем в прошлом веке. Но отцу по душе наш образ жизни, и я с ним согласна. Традиция — великая вещь!
— А я не согласен, — сказал Ганс так тихо, что расслышали его только Берта и Джой.
Брови Берты насупились, но Ганс по-прежнему улыбался, и эта отчужденная ироническая улыбка так не соответствовала его юному лицу.
— Штефан рассказывал нам, что вы хорошая пианистка, — продолжала Берта, бросив взгляд на рояль. — Мы настроили рояль. Вы доставите всем нам большое удовольствие, мама давно уже не играет.
— Благодарю вас, — ответила Джой. — Но боюсь, что вы разочаруетесь.
Заговорил отец. И Берта стала переводить.
— Отец говорит, вы можете играть, когда он не занят делами. Когда он работает, его нельзя беспокоить.
За кофе разговор тянулся вяло, касаясь лишь повседневных дел. Джой трогали неловкие попытки родных Стивена найти какую-нибудь тему, чтобы втянуть и ее в разговор. Впервые она почувствовала пустоту от сознания, что Стивен не принадлежит ей безраздельно.
Выпив кофе, она сказала:
— Простите, мне нужно подняться наверх. Энн сегодня встала очень рано. А я хотела бы разобрать багаж.
Она увела негодующую Энн, Ганс последовал за ними, и они втроем поднялись по лестнице. Наверху в коридоре Ганс остановился.
— Если вам понадобится моя помощь, располагайте мной, — сказал он, глядя на Джой и улыбаясь своей немолодой улыбкой. — Иностранке тут не так-то легко!
— Благодарю вас, Ганс. К счастью, Стивен тут не иностранец.
Он стоял, в замешательстве глядя на нее, словно хотел сказать нечто важное.
— О, конечно! Я совсем забыл. Я был еще мальчишкой, когда он… уехал.
И, церемонно поклонившись, он повернулся и пошел обратно по коридору.
Открыв дверь своей комнаты, Джой с удивлением увидела, что чемоданы, которые внес шофер, горничная уже распаковала, и вещи разложены по местам. Манера такого обслуживания, неслышно проникающего в самое сокровенное, заставила Джой почувствовать себя вдвойне чужестранкой.
Под вечер они сидели с матерью Стивена в ее гостиной, примыкавшей к просторной спальне. Отдохнув, Джой ощущала теплоту новых семейных уз, охватывающих ее.
Вошла Берта, она принесла извинение от отца и извинилась за себя.
— Простите нас, — сказала она. — Отец принимает сегодня важного посетителя, американского бизнесмена. Я должна буду переводить.
Мать разливала чай. Шарлотта трогательно суетилась поодаль. Ганс разносил чашки. Энн шествовала за ним с сахарницей в руках, а затем уселась на кушетке возле него, и тут маска серьезности впервые спала с его лица.
— Он скорее мой младший сын, нежели внук, — с нежностью сказала мать, коснувшись его рукава своей хрупкой рукой. — В конце войны ему было всего лишь пять лет. У Берты было много работы, и воспитанием Ганса занималась я.
Ее глаза встретились с глазами Стивена. Мать и сын обменялись взглядом, понятным только им одним. Но ни это обстоятельство, ни атмосфера прошлого века, которой был пропитан весь этот чуждый ей быт, не мешали Джой чувствовать себя желанной в их доме.
Наедине с ними мать становилась иной женщиной, совсем не похожей на ту, которая так молчаливо и отчужденно сидела за обеденным столом и позже в гостиной за чашкой кофе.
В их обществе, окруженная заботой и вниманием, она расцветала. Даже голос ее звучал иначе, и слова лились с такой легкостью, словно она спешила расспросить их о многом, а времени не было. Ей не терпелось дождаться вечера, чтобы посмотреть кинофильмы, которые они привезли с собой. И Стивену пришлось доставать проекционный аппарат и затемнять комнату.
Там, на стене, возникал их мир, отдаленный отсюда десятью тысячами миль; комфортабельный современный дом с окнами, обращенными к морю, катившему свои длинные волны с белыми гребешками к побережью Кронулла.
— Мне кажется, что я уже бывала там, — прошептала мать. — Синее небо, золотой песок, эвкалиптовое дерево на лужайке, палящее солнце… И все так, как вы описывали.
— А вот и Патриция! — Как только на экране появилась младшая сестренка, Энн выступила в роли комментатора. На них глядело живое детское личико, и Джой почувствовала прилив нежности.
— А это я с Керли! — воскликнула Энн, увидев себя, бежавшую вприпрыжку со своей собачкой по лужайке среди голубых и розовых гортензий.
— А вот и дедушка с бабушкой!
Джой смотрела на них новыми глазами, как на людей не только другой части света, но и другого времени: непосредственных, жизнерадостных. Перед ней развернулась вся ее жизнь — жизнь простая, спокойная, не отягощенная условностями.
Ганс молча и сосредоточенно следил за происходящим. Позади них Шарлотта бросала восторженные реплики: «Schon!», «Wunderbar!», «Fabelhaft!»[5]
Мать всецело предавалась созерцанию незнакомой жизни, подобно исследователю, изучающему карту страны, перед тем как туда поехать. Время от времени она просила остановить показ фильма и дать объяснения. Вот Стивен марширует с командой Общества спасения на водах. Вот Джой несется с гребня волны на доске. Вот дети играют с молодым кенгуру. Она должна знать все об их жизни. Она переводила взгляд с экрана, где Стивен играл с Энн и Патрицией в волнах прибоя, на Стивена, освещенного проекционным аппаратом, словно желая убедиться в том, что это действительно ее сын. Она внимательно просмотрела заснятые в фильме комнаты их дома, хотела знать, из какого дерева сделана мебель, какого цвета обивка. Она долго рассматривала последние снимки Патриции. (И Стивен по ее просьбе остановил демонстрацию фильма.) С экрана она перевела взгляд на Энн, притянула девочку к себе, словно хотела обнять их обеих.
Исчезла напряженность Стивена, вызванная последними неделями путешествия из Коломбо. Он снова был самим собою, Стивеном, которого Джой знала дома и который наконец обрел самого себя. И Джой почувствовала, что ее сердце бьется в унисон с сердцем матери Стивена.
Киносеанс закончился показом художественных кадров, которые он сделал для собственного удовольствия.
— Для любителя Стивен и в самом деле хороший оператор, — с гордостью сказала Джой. — Он только злоупотребляет «эффектами», из-за них нас не видно на снимках!
— Да! — сказала мать. — Таким он был в детстве. Когда он поехал с дедушкой в Мюнхен для поправки после перенесенного ревматизма, я подарила ему фотоаппарат. Он просто-таки изощрялся в снимках, кажется, их называли «трюками», и мы были уверены, что в нашей семье подрастает будущий кинооператор.
— Ты никогда не рассказывал мне об этом, Стивен, — укоризненно сказала Джой, не желавшая упустить ни малейшего события из его детства.
— Я об этом совсем забыл, — вспыхнув, смущенно ответил он.
— Что в этом удивительного, — сказала мать. — В Австралии произошло столько замечательных событий, не мудрено, что он забыл свое прошлое.
И она, положив руку на его колено и слегка пожав его, улыбнулась сыну своими любящими глазами. Но румянец уже сбежал с лица Стивена. Он опустил глаза на ковер, и морщина снова прорезала его лоб.
Мать вопросительно взглянула на Ганса. Он встал.
— Хочешь посмотреть котят, Энн? — шепнула она. Энн с восторгом отнеслась к этому предложению и вышла с Гансом из комнаты.
— А теперь, — сказала мать, — я хочу передать вам нечто такое, чего я никогда не могла бы доверить почте.
Одна ее рука покоилась на плече Джой, другой она держала Стивена под руку.
Они вошли в ее просторную спальню с балконом, выходящим в сад.
— Открою вам тайну, но прошу вас, никому об этом ни слова. — Она отодвинула в сторону висевшую на стене картину, за которой скрывалась дверка небольшого сейфа.
Джой с интересом наблюдала.
— Мне кажется, — сказала она, — будто я участвую в киносъемке какого-то исторического фильма!
— Мне и самой от этого не по себе, — заметила мать. — Этот сейф установил отец моего мужа еще задолго до того, как я поселилась в этом доме. Но сейф современной конструкции. Меня пугает мысль, что может настать время, когда мне понадобится срочно вынуть что-нибудь отсюда, а я забуду шифр.
Она открыла дверцу сейфа и, вынув серебряный ларец для драгоценностей, поставила его на стол. Ларец был с резьбой тончайшей работы и усыпан бирюзой. Джой пришла в восхищение от подлинного произведения искусства.
— Старинная вещь, — сказала мать. — Ларец вывезен прадедом, Стивена из Запретного Города при разгроме Пекина во время боксерского восстания, но мне приятнее вспоминать о его подлинном происхождении.
Открыв ларец, она вынула массивное кольцо с печаткой и протянула его Стивену. — Перед смертью твой дед завещал тебе это кольцо. Носи его и помни о своем дедушке. Он был достойный человек.
Стивен взял кольцо и надел его на палец.
— Достойный человек! Всем хорошим, что есть во мне, я обязан ему и тебе.
— А это вам! — И она надела на руку Джой браслет тонкой работы, усыпанный изумрудами. — Это браслет моей матери. А вот и серьги к нему. Не зная, любите ли вы зеленый цвет, я сомневалась, понравится ли вам браслет. Когда я еще девочкой училась в Англии, существовало поверье, что зеленый цвет приносит несчастье. Я была обрадована, увидев вас в зеленом костюме.
— А вот здесь кое-что для моей маленькой Анны. Я сама ей это подарю. А другой возьмите для Патриции. — И она положила на стол два растягивающихся золотых браслета.
Джой хотела поблагодарить, но, к своему удивлению, не могла сказать ни слова. Какой-то клубок застрял в горле. Она молча коснулась губами щеки старой женщины.
Мать крепко прижала ее к себе и, глядя ей в лицо, сказала:
— Не вам благодарить меня, это я должна благодарить вас: вернув моего сына к жизни, вы продлили мою жизнь.
На ее глазах блеснули слезы. Поставив ларец в сейф, она закрыла дверцу, повернула ручку и водворила картину на прежнее место.
— А теперь я, пожалуй, немного отдохну до ужина. Я нынче много волновалась.
У двери Джой обернулась: Стивен крепко обнял мать, как и при их встрече.
И когда он вошел вслед за Джой в комнату, глаза у него были подозрительно красными, и, прежде чем заговорить, он громко высморкался, но Джой и виду не подала, что она это заметила.
Глава IV
Когда в первые дни Джой, ступая по толстым, с нелепым узором коврам, заглушавшим все звуки, проходила по просторным коридорам и широким лестницам, мимо портретов, с которых глядели предки фон Мюллеров, среди картин в позолоченных рамах, изображавших охоту на оленей и кабанов, и натюрмортов, на которых окровавленные фазаны и зайцы соседствовали с розами, она чувствовала себя маленькой девочкой, впервые пришедшей в школу. Но Берта настолько вошла в роль «старого друга» и так основательно ознакомила ее с обычаями и распорядком жизни их семьи, что особняк фон Мюллеров постепенно раскрыл Джой свои объятия и признал ее членом своей семьи.
— Этот дом выстроен моим прадедом, — объясняла Берта, указывая с гордостью на портрет родоначальника фон Мюллеров, занимавший почти всю стену в холле. — Большой был человек! После его смерти особняк перешел к деду. А когда умер дед, особняк унаследовал мой отец. Теперь у нас электрическое освещение, центральное отопление, а ванные комнаты и кухни уже после войны перестроены по последнему слову техники. И все же наш дом в основном все тот же, каким он был при жизни прадеда.
Обстановка, кроме гостиной моей матери и ваших апартаментов, сохранилась в неприкосновенности. Ковры в холле, коридоре и на лестницах при реставрации особняка года три тому назад пришлось выткать новые.
Они переходили от одного портрета фон Мюллеров к другому. На своих потомков, священнодействующих за трапезой, взирал их дед. Рядом с ним Карл, который должен был воссесть на престол фон Мюллеров, в военной форме, красивый и высокомерный. Он смотрел на противоположную стену гостиной, где висел портрет другого фон Мюллера, столь же высокомерного, в островерхой каске времен первой мировой войны.
— Вас может удивить, что здесь нет портрета моего отца? Отец приказал повесить здесь эти портреты, чтобы они вечно напоминали нам о том, что Карл героически пал под Сталинградом. Все эти годы мы также не забывали, что Хорст — брат отца — умер смертью героя в тысяча девятьсот шестнадцатом году.
Глядя на портреты этих двух людей, одинаково юных и одинаково надменных, слушая разглагольствования Берты во славу прошлого, Джой испытывала неловкость. И, когда они в молчании вышли из гостиной, она вздохнула с облегчением. На мгновение она ощутила холодную дрожь, так как ей почудилось, что эти две тени прошлого, одетые в военную форму, маршируют позади них.
— А вот и библиотека прадеда, — сказала Берта, открывая обитую кожей дверь в мрачную, с дубовой панелью комнату, спертый воздух которой был насыщен запахом бесчисленных сигар, выкуренных за столетие. — Тут все сохранилось так, как было при жизни прадеда, — пояснила она, показывая на полки с книгами в кожаных переплетах, производивших впечатление, что до них никто и никогда не дотрагивался. — Тут история Германии со времен Священной Римской империи. Великие военные походы Фридриха Второго, Клаузевица, Бисмарка. А вот и портрет его отца. Эта единственная вещь, если не считать поставца, которого здесь не было во времена прапрадеда.
Берта указала на поставец с хрустальными графинами, на резной секретер, на массивный стол, на кожаные стулья, носившие отпечаток многих увесистых тел, ныне уже превратившихся в прах.
Открыв резной ларец, стоявший на особой подставке, она вынула из него такую толстую библию, какой Джой еще и видеть не приходилось. Раскрыв библию, Берта извлекла из нее лист о родословной фон Мюллеров. Первая запись относилась к 1796 году. Кроме этой цифры, Джой ничего не могла разобрать в мелком готическом шрифте.
— Вот видите, — продолжала Берта, водя пальцем по каждой строке, — в тысяча семьсот девяносто шестом году родился прадед моего отца: Эрнст Эрик Фридрик. Он происходил из родовитой прусской семьи. Русские ограбили нас, отняв родовое поместье. Сейчас все это отошло к Польше.
Род фон Мюллеров восходит к более далеким временам. При Фридрихе Втором один из фон Мюллеров, в чине капитана, отличился в боях. Но библия, в которой хранилась родословная, была уничтожена во время пожара, когда поляки подожгли дом в тысяча девятьсот сорок пятом году. О, эти польские варвары!
Нахмурившись, она посмотрела на Джой горящими, злыми глазами. Из-за чего? Из-за давно умершего предка, из-за потерянного имения или сгоревшей библии? Этого нельзя было понять.
Не испытывая интереса к истории рода фон Мюллеров, Джой остановилась на последней записи: дети Эрнста Фридриха и Анны-Марии-Луизы (урожденной фон Альбрехт):
Карл-Вильгельм: род. 1912
Хорст-Курт: род. 1916
— Он был назван по имени моего дяди со стороны отца, — заметила Берта.
Берта-Луиза: род. 1910
Штефан-Эрнст: род. 1928
— Теперь вы понимаете, почему Штефан для нас всегда останется мальчиком. Он так долго был самым младшим в семье!
Принадлежность к столь родовитой семье смутила Джой (ведь она даже не знала, кем был ее прадед). Она прочла запись об их браке:
Джой: урожд. Блэк
Затем шли имена детей: Энн и Патриции.
— Нам всегда казалось странным, что у вас одно имя: «Джой», и мы гадали, что же оно означает?
— Только то, что оно значит, и ничего больше. Отец так обрадовался, когда я родилась, — у матери были трудные роды, — вот они и решили назвать меня «Джой», что означает «радость».
— О-о! — Судя по тону Берты, имя было явно неподходящее.
— Видите ли, — продолжала она, — я вышла замуж за одного из фон Мюллеров, моего дальнего родственника из Силезии. А вот мои сыновья:
Адольф-Вильгельм: род. 1932— умер 1945
Иоганнес-Эрнст: род. 1940
Задумавшись, она глубоко вздохнула и, проведя пальцем по списку, прошептала:
— Кровь фон Мюллеров течет в жилах всех этих поколений! Разве вас не волнует сознание того, что имя вашего сына будет вписано в эту книгу?
— Н-нет. Мои дочери уже вписаны в нее.
Берга захлопнула библию и заперла ее на ключ.
— Это далеко не одно и то же, — сказала она холодным тоном.
— Всякий раз, входя в эту комнату, я радуюсь, что она обрела свое подлинное назначение, — сказала Берта своим обычным тоном, когда они были уже у дверей библиотеки. — Пока мы не восстановили фабрику, которая, как вам известно, была разрушена во время налетов, отец использовал библиотеку в качестве конторы и зала заседаний. Сколько пота и крови стоило нам это восстановление! Сейчас, когда наши дела поправились и даже идут лучше, чем когда-либо, отец проводит здесь особо важные совещания. Для него, да и для нас всех, это имеет символическое значение.
Они вышли из комнаты. Берта заперла дверь на ключ и спросила:
— Вы не видели фотографию моего сына?
Джой отрицательно покачала головой, сожалея, что у нее недостает мужества сказать, что ей и не хотелось бы ее видеть. Вместо того она последовала за Бертой вверх по широкой мраморной лестнице и длинному коридору мимо комнаты Ганса, к апартаментам, по своему расположению напоминавшим те, что были отведены ей и Стивену. Комната, как и у них, с балконом, но в ней было больше света, чем в их комнате, так как два окна выходили на восток. Но окна была закрыты тяжелыми занавесами пурпурного цвета на роскошной подкладке. И, когда Берта включила множество лампочек в белых пергаментных абажурах, черный ковер на полу поглотил свет.
— Моя гостиная, — сказала Берта. — А вот моя спальня. Я переехала сюда в начале тысяча девятьсот сорок четвертого года. Наш дом был разрушен во время бомбежки. Ничего не осталось. Ничего. У нас была редкая антикварная мебель, мы привезли ее из Чехословакии в тысяча девятьсот тридцать девятом году. Проклятые чехи! Все погибло, и у меня с той поры руки опустились. Потерять в один год мужа, сына, дом — это едва не сломило даже такую сильную женщину, как я.
Вздрогнув, она взяла в руки большую фотографию мужчины в военной форме.
— Вильгельм, мой муж. Но фотография не дает правильного представления о нем. Ростом он был выше шести футов. — Вздохнув, она посмотрела на суровое, жестокое лицо на портрете. — Его убили в Норвегии. После его смерти мужчины для меня перестали существовать!
А вот мой сын Адольф! Не правда ли, он похож на отца ?
С фотографии на нее смотрело мальчишеское лицо с тем же суровым и жестоким выражением.
— Замечательный мальчик! В двенадцать лет он был награжден рыцарским крестом за героизм, проявленный в битве под Берлином. Неделю спустя он был убит.
— Двенадцати лет? — едва могла вымолвить Джой с чувством жалости и отвращения.
— Двенадцати! — повторила Берта, стирая воображаемую пылинку с рамки портрета. — Мальчик — герой. Мое самое большое горе, — но пусть это останется между нами, — Ганс совсем не похож на фон Мюллеров.
— Он очень мил.
— Очень мил! Моя дорогая, нам не нужны милые мужчины! Что сказали бы вы, если б Штефан интересовался только лишь театром и искусством.
— Ябы не возражала, пусть только зарабатывал бы достаточно, чтобы содержать нас.
— Скажите спасибо: Штефан не таков! Мы радуемся, что Австралия выбила из него это «милое». Впрочем, тут и война сыграла свою роль. — Она поставила портреты на шкафчик, так чтобы они были на виду у всех. — Война выявляет величие духа в мужчинах и женщинах. О, моя дорогая, слов нехватает, чтобы рассказать, как мы страдали в эту войну! Эти ужасные налеты. День и ночь, не переставая. Бесчеловечно! Наш дом стоял на Вильгельмштрассе — сейчас он в советской зоне, и бомбежки там были еще страшнее, чем здесь, потому что неподалеку от нас находилась имперская канцелярия. Когда бомба попала в наш дом, мы с Гансом сидели в подвале. В отличие от большинства жителей нашего квартала у нас не было убежища под домом. Мы не верили, что враг зайдет так далеко. Вместе с нами в подвале находилась датчанка, простая женщина, служившая у меня; и вдруг она впадает в истерику! Представьте себе, эта дуреха в истерике, Ганс плачет, старик садовник — голландец, — заткнув уши, стонет, что ему пришлось уже пережить бомбежку в Роттердаме! Не знаю, как я не сошла с ума. И только на другой день в полдень рабочие с фабрики отца расчистили выход. Вообразите, что я пережила! А Ганс так совсем заболел.
Джой пробормотала что-то в знак сочувствия; у нее чуть голова не закружилась при мысли, что Энн и Патриция могли тоже оказаться в таком ужасном положении.
Когда Берта ставила портреты на место, у нее дрожали руки.
— Потерять моего Адольфа! Я была в отчаянии. О, эти ночи без сна! Я не расставалась с ампулой цианистого калия. В то время мы все имели цианистый калий, так как, несмотря на героическую оборону Берлина, становилось все более ясным, что орды русских нахлынут на нас. После писем Карла из Сталинграда мы жили в страхе.
Слезы заблестели на ее белесых ресницах и потекли по щекам.
— Потерять все! — всхлипывая, говорила она. — Все, ради чего стоило жить.
Джой положила руку на ее подрагивающее от подавленных рыданий плечо.
— Если бы не дорогая принцесса, меня не было бы в живых. Работая в организации, я обрела смысл в жизни.
— Бедняжка, — прошептала Джой. — Могу представить, что вам пришлось пережить. Тетушка моей мамы потеряла детей, дом, все, что у нее было, в Ковентри. Мама послала за ней. И ее привезли к нам совсем больной.
— Ковентри! — Берта высвободила плечо. — Ковентри! Какое может быть сравнение! Ведь это было еще в самом начале войны.
Джой очутилась в коридоре. Дверь за ее спиной захлопнулась. От удивления она ничего не могла понять. Что случилось? Что такое она сказала?
Под гнетущим впечатлением всех этих смертей и страданий Джой вернулась в свою комнату.
Она села за секретер и задумалась. Ей было жаль, что она, хотя и неумышленно, обидела Берту! Бедная женщина! Она должна была отнестись к ней внимательно, хотя порой Берта становилась невыносимой. Легко ли потерять мужа и сына.
Успокоившись, она стала описывать трагическую историю Берты в письме к родителям, которым она писала каждую неделю.
На другой день Берта была сама доброта, старалась доставить ей только приятное, и Джой приписала происшедшее переживаниям, которые нужно было понять.
В Берлине наступило лето — самое жаркое лето за последние двести лет. «Австралийское лето, — как говорили все, — словно по заказу, чтобы порадовать Джой».
Сад утопал в розах. Аромат душистого чубушника наполнял дом, в котором непрерывно жужжало множество электрических вентиляторов. Тень от деревьев падала на лужайку, где они днем пили теперь чай и где вращающиеся фонтанчики разбрызгивали струи воды, освежая горячий, душный воздух.
Берта постоянно жаловалась на жару. Отец поговаривал о том, чтобы завести кондиционированную установку.
Жара была единственной темой разговоров.
В университете наступили каникулы, и Ганс возил их на ближайшие озера.
Жизнь казалась Джой непрерывным праздником. Утро начиналось чуть ли не семейной консультацией относительно ее желаний. Втайне она наслаждалась этим еще неиспытанным чувством баловня семьи. Хотя она была единственным ребенком, мать следила, чтобы девочку не баловали. А сейчас вокруг нее бегал весь дом: целый штат девушек был к ее услугам, в ее распоряжении были шоферы; Гесс, камердинер отца и дворецкий предупреждали ее желания; внимательный племянник, свекор, щедро оплачивающий ее покупки, свояченица, готовая в любую минуту дать ей совет, полюбившая ее свекровь — что еще могла желать женщина?
Джой окунулась в новую жизнь со всей страстностью своей натуры. Ей нравилось, что для родственников она была Джой, а для посторонних — «фрау фон Мюллер». Энн также после короткого бунта примирилась с тем, что ее называют Анной, а не Эни. Обе они с трудом привыкли пожимать руки, здороваясь и прощаясь.
Берта обучала ее делать реверансы, как это принято у немецких девочек. Энн только посмеивалась. Смирившись с обязанностью, здороваясь со взрослыми, присесть и назвать свое имя, Энн с таким усердием выполняла эту церемонию, что Берте пришлось прочесть ей нравоучение, из которого следовало, что благовоспитанные девочки не «приседают» перед служанками, шоферами и продавцами. «А почему?» — спрашивала Энн. И первые недели представляли собою бесконечную цепь «почему», что странно звучало в стенах, где целую сотню лет отдавалось эхо почтительных «ja» и «nein».
Впервые в жизни Джой испытала удовольствие от сознания, что она принадлежит к семейному клану, а этого ей как единственному ребенку, не приходилось ощущать. Из всех семейств, которые ей когда-либо доводилось знать, фон Мюллеры были наиболее сплоченной семьей.
Каждую ночь отцу звонил Хорст, где бы он ни находился: в Каире, Анкаре, Афинах, Мадриде. В его телефонных звонках для Джой было нечто романтическое. Ежедневно звонил дядя Конрад со своего завода в Руре. Этот деловой человек, женившийся в третий раз на юной девушке, которая годилась ему в дочери, служил темой неистощимой семейной критики.
— Какая мерзость! — фыркала Берта. — После войны мужчин осталось мало, вот женщины и кидаются на шею любому. И эта особа прилетает в Берлин не реже одного раза в месяц. В Берлине, видите ли, одеться можно элегантнее и дешевле, чем в Федеративной республике! Ха! Как будто дороговизна когда-нибудь ее пугала.
Первые недели прошли в развлечениях. Приезжали родственники, осыпали Джой и Энн комплиментами. Берта вывозила Джой в свет, начиная с чаепитий в таких же старинных особняках, как дом фон Мюллеров, и кончая коктейлями в ультрамодных квартирах в небоскребах, которыми изобиловал Западный Берлин. Вдовствующие тетушки и перезрелые двоюродные сестры при встрече проливали слезу. Дядюшки преклонного возраста и старички разных степеней родства с гордостью представляли своих молодых жен. Молодое и чрезвычайно приверженное последнему слову моды поколение приветствовало Джой как равную.
«Как мог Стивен прожить так долго в разлуке с родными?» — спрашивала себя Джой, упиваясь сознанием, что она вошла в его семью равноправным членом. И, вслушиваясь в семейные разговоры о всех этих дядюшках, тетушках, братцах и сестрицах, Джой не могла понять, как Стивен вообще расстался с ними.
Но особенное удовольствие от сознания, что ты принадлежишь к этой династии, Джой получила в тот вечер, когда в день рождения матери Стивена они были на премьере оперы «Die Walkure».
В роскошном фойе театра семейство фон Мюллеров представилось ей некой «высочайшей фамилией». Отец, Стивен, Ганс во фраках. Мать в черных кружевах, оттенявших ее хрупкую красоту; единственным ее украшением была нитка превосходного жемчуга. Берта, блистательная в своем сером одеянии, с бриллиантами на шее и в ушах. Джой в бледно-желтом с золотом туалете, избранном на семейном совете из множества туалетов, присланных на выбор, в изумрудах матери.
Пышное барокко, вспышки аппаратов фотографов, шелест блокнотов журналистов, бесчисленные представления, поклоны, щелканье каблуков, поцелуи, рукопожатия; капельдинеры провожают их в ложу; пока они занимают места, на них обращены любопытные взоры. Всеобщее внимание вызывало в Джой горделивое чувство, но она старалась держаться так, как будто для нее все это привычно. На самом же деле она воспринимала все происходящее как некую волшебную феерию.
Пододвинув плюшевое кресло к мягкому подлокотнику барьера ложи, она вспоминала дешевые места на галерке, где впервые встретилась со Стивеном. Не вспомнил ли об этом и Стивен? Обернувшись, она увидела его в углу ложи прижавшимся к стенке, словно он не хотел никого видеть или хотел остаться незамеченным.
Свет медленно угасал. Первые звуки увертюры наполнили зал. Она протянула руку Стивену, как бывало всегда, когда они слушали музыку. И в темноте зала пожатие его руки закрепило блаженство этого вечера.
Глава V
Однажды ночью позвонил Хорст и сказал, что завтра он приезжает. По этому случаю с раннего утра в доме поднялась суматоха. За завтраком только и говорили, что о его приезде, а Берта умоляла не опаздывать к обеду, словно кто-нибудь вообще осмеливался опаздывать.
Стивен отнесся к приезду брата весьма хладнокровно, не проявив ни малейшего интереса, а когда речь зашла о том, кто поедет встречать Хорста на аэродром в Темпельгоф, он не проронил ни слова.
Берта отдавала распоряжения.
— Отец желает выслать три машины. Штефан поедет с отцом в «бенце». Мать остается дома из-за жары. Со Шмитом, стало быть, поедем мы с Джой. В открытой машине — Ганс и Энн.
— Хорошо, хорошо! — захлопала в ладоши Энн.
Берта нахмурилась.
— Не каждый день, — продолжала она, — наследник фон Мюллеров триумфатором возвращается домой, выполнив правительственное задание.
— Ja, ja! — Отец энергично закивал головой.
Никто больше не сказал ни слова.
Спустя полчаса Берта пришла в гостиную Джой и застала ее за очередным письмом домой.
— Простите, дорогая, я помешала вам, но мне нужен Штефан. — Положив руку на плечо Джой, она склонилась над ней и глазами пробежала авиаписьмо.
«Какое счастье, что в письме нет ничего предосудительного», — подумала Джой, бросив взгляд на строки: «Мы чудесно проводим время, и все к нам замечательно относятся…»
— Скажите, пожалуйста, Штефану, что отец передумал. Штефан один поедет в «мерседес-бенце», а поведет машину, разумеется, Ганс.
— Хорошо, — ответила Джой. — Передам ему, как только он вернется. Они с Энн пошли посмотреть котят у садовника.
Над своим плечом она услышала вздох Берты:
— Прекрасный день! Наконец-то мы все трое вместе! Дорогой Хорст!
— А что делает Хорст? — спросила Джой.
— Он занимает высокий пост в министерстве по делам беженцев. Мы оба посвятили себя оказанию помощи этим несчастным изгнанникам.
Слова Берты произвели большое впечатление на Джой, и она тотчас же поделилась в своем письме об этом с родителями.
Прошло полчаса. В гостиную вошел Стивен. Оторвавшись от письма, Джой сказала:
— Приказ генерального штаба, мой дорогой! Планы массовой встречи отменяются. Отец желает, чтобы ты один встретил своего знаменитого брата.
Стивен встал, взял купальные принадлежности и положил их в прозрачный мешочек.
Джой в недоумении смотрела на него:
— Что ты делаешь?
— Иду с Энн купаться. Если хочешь, пойдем с нами.
— Купаться? Ты должен поехать в аэропорт встречать Хорста.
— И не подумаю ехать в аэропорт встречать Хорста.
— Что с тобой? Ведь это твой единственный брат! Ты не виделся с ним пятнадцать лет!
— Больше пятнадцати. — Он смотрел в пространство полузакрытыми глазами, считая прошедшие годы. — Ровно шестнадцать с половиной лет. И еще один лишний час не имеет значения ни для меня, ни для Хорста. Не было же у него времени повидать нас в Каире.
— Но что скажет отец?
Перекинув пляжный мешочек через плечо, он обнял Джой.
— Это один из тех случаев, дорогая жена, когда я не повинуюсь отцу. Да будет тебе это известно.
Джой рассмеялась.
— Браво! Впервые со дня нашего приезда в этот дом я слышу от тебя разумное слово. Ведь только и приходится твердить: «Ja, Vater! Nein, Vater!» Мне это порядком наскучило.
— В этом доме ты не приживешься. — Он улыбнулся, ко его губы были плотно сжаты. — Я давно уже научился твердить: «Ja, Vater» и «Nein, Vater», а поступать по-своему.
О встрече Хорста никто больше не упоминал. Гонг уже призывал к трапезе, и времени достало только для того лишь, чтобы поздороваться с приезжим.
Стол был накрыт по-праздничному, как и в день их приезда, но расположение мест изменилось. По правую руку отца сидел Хорст, по левую — Стивен, а Джой — между Стивеном и Энн. Поймав не то озадаченный, не то протестующий взгляд Энн, Джой обменялись с ней местами. Берта нахмурилась.
Вопросительно посмотрев через стол на Хорста, Энн сказала:
— Вы мой новый дядя?
Хорст обратил свою ослепительную улыбку на оживленное детское личико.
— Да, я твой новый дядя.
— Теперь у меня есть дядя и взрослый двоюродный брат, но я хочу сестренку, чтобы играть с ней. У вас есть девочка, такая, как я?
— У дяди Хорста нет детей, — ответила за него Берта.
Стивен посмотрел на Джой. Джой предостерегающе дотронулась до коленки Энн.
Энн перевела взгляд с одного на другого, хмыкнула, затем громко прошептала матери:
— Хорь, какое смешное имя у дяди, не правда ли, мамми?
Все сделали вид, что ничего не слышали.
Гесс разливал вино.
Хорст поднял бокал за здоровье Джой и Стивена. — Добро пожаловать! — сказал он.
— Благодарю! — сказала Джой.
Стивен ничего не сказал.
Джой не сводила глаз с братьев, а братья наблюдали друг за другом. Она была поражена, настолько они не похожи! Хорст, видимо, напоминал отца в молодости, пока годы не отяжелили черт его лица и у него не появился второй подбородок. У Хорста было красивое лицо с волевым подбородком и тяжелой челюстью. Хорошо очерченный нос, густые, откинутые назад черные волосы, обнажавшие широкий покатый лоб. Живые черные глаза поблескивали из-под густых бровей. Когда его упрямый рот растягивался в широкой улыбке, видны были ровные крепкие зубы. Джой перевела взгляд с Хорста и отца на портрет деда и подумала: «Вот чистокровные фон Мюллеры в трех поколениях!» В Берте текла смешанная кровь двух семейств, а Стивен и Ганс пошли в мать и бабушку, они были ее копией. Короче говоря, семейство фон Мюллеров являлось как бы наглядным примером причуд наследственности.
Голос Хорста был похож на голос отца, омоложенный на целое поколение, глубокий, сильный. Хорст был воплощением мужественности, и Джой это в нем привлекало. Улыбаясь своей ослепительной улыбкой, он спросил ее:
— Как вам нравится ваш новый дом?
— Очень нравится. Мы чудесно провели этот месяц. Все были так внимательны к нам. Яговорю Стивену: надо вовремя уехать домой, пока мы еще никому не успели надоесть.
Глаза Хорста сузились, но он по-прежнему улыбался.
— Разве здесь не ваш дом?
— Стало быть, мы счастливые люди, у нас два дома!
Он поднял бокал.
— Пью за здоровье нового члена нашей семьи. Должен признать, у моего брата на редкость хороший вкус!
Джой поклонилась излишне подчеркнуто.
— Жаль, что здесь нет отца, иначе он сказал бы то же самое и обо мне.
Взглянув поверх головки Энн на Стивена, она прочла в его глазах какое-то незнакомое, неприятное ей выражение. Но что же такого она сказала, что могло его обидеть?
Навалившись на стол, Энн прошептала заговорщическим тоном:
— А мы с мамми привезли вам подарок.
— Я тоже привез тебе подарок, — шепотом отвечал он.
Энн стала сползать со стула.
— Можно, мамми, я сбегаю за подарком?
— Сиди на месте, Анна! — резко остановила ее Берта.
Энн, надувшись, снова вскарабкалась на стул. Обождав, пока ей подвязывали салфетку, она сказала, в упор глядя на Берту:
— Пожалуйста, Энн.
Хорст громко рассмеялся и, взяв ложку, принялся за суп.
И только тогда, когда Эльза убрала пустую тарелку, он поднял голову и внимательно посмотрел на Джой, и, смерив Стивена критическим взглядом, сказал:
— Ты изменился. Я бы никогда не узнал тебя.
— А я узнал бы тебя, где бы ты ни был, — холодно сказал Стивен.
Хорст покрутил стакан своими холеными пальцами.
— Да, ты изменился. Не правда ли, папа?
— Он стал мужчиной, — задумчиво сказал отец.
— Это бесспорно. Но я не думал, что он будет таким.
В разговор вступила Берта:
— Штефан действительно сильно возмужал. Этого никак нельзя было ожидать. Ведь он был таким хрупким мальчиком.
— В нем течет кровь фон Мюллеров, — заметил отец. — Кровь фон Мюллеров — здоровая кровь.
— Ну, разумеется. Но в крови Штефана есть примесь.
— Штефан пошел в мой род, — сказала мать с несвойственной ей твердостью.
— Внешне — да. — Хорст окинул взглядом мать и брата. — Но в нем есть нечто чуждое и тебе и отцу.
— Не австралийское ли? — пошутила Джой.
Покамест отцу переводили ее слова, все молчали. Отец нахмурился и, помолчав, внушительно сказал: — «Das Blut! Das Blut!»[6]
— Что он говорит? — спросила Джой, почувствовав в его тоне неодобрение.
— Отец наш старомоден. Он считает, что по сравнению с голосом крови документы о натурализации — ничто. Vitam et sanguinem[7].
— Да неужели? — шаловливо отозвалась Джой. — Посмотрели бы вы на Стивена дома, вам бы не отличить его от австралийца, за исключением тех случаев, когда он напускает на себя важность.
Хорст тепло улыбнулся Джой и, обернувшись к Стивену, сказал:
— Ты и впрямь, кажется, стал там на ноги. Впрочем, ты всегда был удачлив.
Стивен пожал плечами.
— Если хочешь, можешь приписать это удаче, а я откошу это за счет здравого смысла.
— Я с первого взгляда полюбила Стивена, — весело сказала Джой, желая предотвратить ссору, которая, как ей казалось, назревала.
— Это было взаимно, — сказал Стивен, и выражение его лица смягчилось, когда он взглянул на Джой.
— Могу точно сказать, какое это было место в Пятой симфонии Бетховена, — продолжала Джой. — Знаете, там, где во второй части вступают духовые инструменты. — И она промурлыкала хорошо знакомый «мотив победы».
Лица сотрапезников приняли бесстрастное выражение.
Никто не проронил ни слова.
Молчание нарушил Хорст.
— Итак, ты женился на наследнице и стал управляющим делами ее отца.
— Не совсем так, — поправил его Стивен. — По австралийским критериям я был несведущим юнцом, и мне пришлось начинать с азов. Только спустя семь лет я занял должность управляющего фабрикой.
— Стивен тяжелым трудом заработал эту должность, — заметила Джой, вступаясь за Стивена. — Он посещал вечерний технический колледж, чтобы получить специальность. Порой мне казалось, что отец сознательно создает для него трудности, чтобы Стивен мог проявить себя. И он себя проявил!
— Немецкая закваска, — сказала Берта, улыбнувшись.
Заговорил отец. Переводил Хорст, одобрительно кивая головой:
— Отец рад слышать, что его сын, будучи на чужбине, остался верен семейным традициям. Он горд тем, что мой брат доказал также — если это вообще нужно доказывать, — что немецкие рабочие — лучшие рабочие в мире.
В задумчивости, облокотившись на стол, Джой произнесла:
— Жаль, что здесь нет моего отца, не то он бы поспорил с вашим отцом. О Стивене не будем говорить. Но когда у отца нехватка австралийских рабочих, он предпочитает нанимать англичан или голландцев.
— So?
От удивления у Хорста брови поднялись, когда он произнес это выразительное «So!» Отцовское «Ах!» в комментариях не нуждалось.
— Да, да! Отец говорит, что среднему немцу не хватает инициативы. Он относит это свойство за счет наследия гитлеровской эпохи. Возможно, когда-нибудь вы к нам приедете, поговорите на эту тему с отцом.
— С большим удовольствием.
Хотя на столе лежали серебряные щипцы, Хорст раскалывал орехи своими сильными белыми пальцами, не отрывая пристального взгляда от Стивена.
Джой видела, что Стивен зол. Но что творилось с Хорстом, ей было не ясно. Кровь, как и у отца, внезапно приливала к его лицу, но он улыбался, показывая свои ослепительные зубы. Чему было приписать эти приливы крови, выпитому вину или вспышкам гнева, она не знала.
Она чувствовала, что между братьями скрытая вражда, словно заряженный током провод, и ей хотелось понять, что было тому причиной. Но бесполезно было вторгаться в семейные распри, суть которых всегда остается тайной для постороннего. Но, что бы там ни было, она должна просить Стивена взять себя в руки и не портить их отдыха. Было очевидно, что Хорст, как старший, с детства усвоил привычку дразнить младшего брата, а Стивен, сохранив чувствительность юности, невольно становился жертвой легкого хорстовского остроумия, выставляя себя в неприглядном свете.
После рыбного блюда Хорст спросил:
— Скажи, какую продукцию выпускает твоя фабрика?
— Фабрика не моя. Она принадлежит отцу Джой. А если тебя это в самом деле интересует, скажу: мы изготовляем все виды счетчиков и измерительных приборов, начиная с самых простых, кончая самыми сложными. В подробности вдаваться бесполезно, ты не поймешь. Техникой ты никогда не увлекался.
Хорст засмеялся не без иронии.
— Ну и память же у тебя! Ты так долго отсутствовал, я думал, что ты уже нас совсем забыл.
— Напротив, я все помню.
Хорст замолчал, разделываясь с цыпленком и испытующе поглядывая на Стивена. Покончив с цыпленком, он откинулся на стуле и спросил:
— Много ли рабочих на фабрике у отца Джой?
— Около семисот человек.
— So! Раз тебя назначили управляющим, ты, стало быть, действительно постиг искусство управлять людьми.
— Я научился работать с людьми. Таков мой подход к делу!
Джой смутилась и умоляюще прошептала:
— О, Стивен, дорогой мой, почему ты ведешь себя каким-то задирой?
— А-а! Демократия в действии. И тебе это пришлось по вкусу?
— Весьма.
— Удивительно! Скажи по совести, что тебя в этом привлекает? Меня интересует этот вопрос с чисто академической точки зрения.
Стивен положил руку на стол, откинулся на спинку стула и с напускным безразличием, играя бокалом с вином, наблюдал отражение света в хрустале.
— Во-первых, меня привлекает то, что у австралийцев гораздо меньше расистского бреда. У них также есть своя ксенофобия, но корни ее не идут столь глубоко. Закон не допускает, чтобы человек из-за своей национальности терял работу, а тем более жизнь.
— So-o! — Хорст, вызывающе растягивал это слово, склонив набок голову, рот его искривился в улыбке.
Стивен осушил бокал, поставил его на стол и, подавшись вперед, посмотрел ему прямо в лицо.
— Во-вторых, там нет этого отвратительного пресмыкательства перед генералами, чинами и разными боссами, которым все вы здесь заражены.
Хорст кивнул головой. Он слушал с преувеличенным вниманием, улыбка сходила с его лица.
Взгляд Стивена скрестился с его взглядом.
— И последнее, далеко не самое маловажное: они ненавидят милитаризм.
В глазах Хорста загорелся огонек, он стиснул зубы. Потом деланно засмеялся.
— Ты, знаешь ли, напомнил мне некоторых серьезных американских профессоров, из молодых, которые читали здесь лекции во время кампании по денацификации.
Стивен торжествующе улыбнулся.
— Вот об этом ты должен знать больше, чем я.
Конец обеда проходил в молчании.
Очищая персик, Хорст снова обратился к своей излюбленной манере дразнить брата.
— Воображаю, ты стал превосходным экспертом по урегулированию забастовок, господин управляющий! Ведь австралийские рабочие большую часть времени бастуют.
— Твоя обычная страсть — все преувеличивать! Или эти сведения ты почерпнул из газет?
— Из газет. Но это и так все знают. Ведь в этом одна из причин, почему наши промышленники так неохотно вкладывают свои капиталы в австралийские предприятия.
— Видите ли, мы и без этого отлично обходимся, — вставила Джой, давая Стивену время остыть.
— У тебя неверные сведения, — резко сказал Стивен. — Если бы ты потрудился заглянуть в серьезные журналы, то узнал бы, что в Англии, Франции, даже в Италии и Америке рабочие бастуют не меньше, чем у нас.
— Ты меня удивляешь.
— Я мог бы удивить тебя больше, рассказав еще кое о чем.
Хорст вкратце перевел их разговор отцу и, выслушав ответ старика, кивнул головой.
— Полагаю, что на фабрике у отца Джой забастовок совсем не бывает?
— Да еще как бывает!
— So! И как же вы относитесь к забастовкам?
— Мы считаем это неизбежным атрибутом производственных отношений между рабочим и предпринимателем.
— И каким путем вы упорядочиваете эти взаимоотношения?
— Путем переговоров.
— И всегда выигрываете?
— Нет, не всегда.
— Стало быть, в вашей демократии имеются изъяны?
— Но ее преимущества превышают недостатки.
Отец встал, что означало: обед окончен.
Глава VI
Гостиная матери Стивена казалась Джой каким-то благодатным островком, затерянным в море фон Мюллеров. Власть фон Мюллеров с пресловутой чистотой крови оставалась за пределами этой комнаты с занавесами цвета ивы и элегантной мебелью в стиле XVIII века, обитой старинной серебристо-зеленой материей; тут все дышало покоем.
В дневные часы, сидя здесь вдвоем с матерью за чашкой чая, Джой наслаждалась безмятежным течением жизни обособленного мирка, и только семейный портрет Карла, Хорста и Берты в пору их цветущей юности, висевший над секретером, нарушал гармонию: эти трое служили как бы фоном для тщедушного маленького Стивена.
Сегодня Стивен пошел купаться с Энн и Гансом; температура все поднималась, жара стояла неслыханная. Хорст с отцом и управляющим фабрикой сидели в кабинете. Берта устраивала прием в честь принцессы, с приездом которой в Берлин она с головой ушла в работу своей организации.
Джой радовалась возможности побыть наедине с матерью, посидеть с ней и даже помолчать.
Глядя на нее, Джой спрашивала себя, восставала ли когда-нибудь мать Стивена против этой жизни, обрекшей ее на покорную, бессловесную роль? Для Джой это было непостижимо. В своей семье, среди родственников и друзей старшего поколения не было никого, кто довольствовался бы ролью молчальницы, отвечавшей улыбкой в знак согласия на все требования своего супруга. Раньше такую женщину она бы презирала. Но мать Стивена она не могла презирать, ибо в этой удивительной покорности чувствовалась необычная сила, природу которой Джой не могла понять.
Словно угадывая ее мысли, мать, как-то особенно подмигнув ей, сказала:
— А ну-ка, выкурим папироску, Джой, раз уж мы предоставлены самим себе.
И они обе рассмеялись, как школьницы, ибо в доме существовал неписаный закон, что женщины не курят, по крайней мере в присутствии отца. Весь дом был пропитан запахом его сигар, а комнаты Берты дымом папирос, но Берта была достаточно осторожна и при отце не курила.
Они вздрогнули, когда распахнулась дверь и в комнату вошел отец; за ним следовал Хорст.
— Я распоряжусь, чтобы подали свежий чай, — сказала мать и, пока отец и сын усаживались, не спеша погасила папиросу.
Отец, как всегда, чопорно сидел на стуле, а Хорст развалился в углу дивана, вытянув ноги.
— А где же остальные? — спросил он.
— Пошли купаться, мой дорогой.
— Есть же такие счастливчики, которые находят еще время купаться! А вот иные, несчастные, трудятся в поте лица, несмотря на жару. — Хорст улыбнулся Джой. — Ну, ничего, все что ни делается, делается к лучшему. Вот уже неделя, как я приехал, а еще не было случая серьезно поговорить с вами.
Он сидел, помешивая чай, и поглядывал на нее с таким нескрываемым восхищением, что Джой почувствовала, как начинает краснеть.
— Вам нравится у нас?
— Очень нравится.
— И все вам угождают?
«Странный вопрос! Ведь тут не отель, а дом!» — подумала Джой и, смеясь, сказала:
— Уверяю вас, все очень, очень внимательны. Никогда в жизни меня так не баловали.
Хорст быстро перевел ее слова отцу, и тот, отрезая конец сигары, многозначительно закивал головой.
Хорст маленькими глотками пил чай, наблюдая за Джой.
— Отцу весьма приятно слышать это, как и матери, разумеется. Что касается нашей семьи, мы перед вами в долгу за Стивена. Он многого достиг благодаря вам.
— Вернее, благодаря самому себе.
— Вы преданная жена.
— Просто справедливая.
— Ну, хорошо, оставим эту тему. Вы говорите, вам нравится у нас, а сами хотите скоро нас покинуть. Я просто был озадачен, услышав об этом.
— Рождество еще не так скоро.
— И вы в самом деле решили уехать сразу же после рождества?
— Скорее всего мы уедем в первую же неделю после Нового года. В нашем распоряжении будет еще несколько недель; мы успеем повидаться в Англии с родными нашей мамы. Затем полетим в Париж, а оттуда в Италию: не могу вернуться домой, не побывав в Италии; в Неаполе мы сядем на пароход — и домой!
— Италия! — Хорст брезгливо поморщился. — Моя дорогая, не тратьте время на эту страну мошенников и предателей. Гнусные, грязные твари! Они готовы продать собственную мать. Нет! Уж если вы решили скоро нас покинуть, так вы до отъезда должны хотя бы как следует ознакомиться с Германией. Ручаюсь, вы восхитительно провели бы зимний сезон в Бонне и Дюссельдорфе. Дюссельдорф — прекрасный город, с великолепными зданиями современной архитектуры. Там вы почувствуете себя как дома. Современный захватывающий образ жизни. Вы будете блистать в обществе. Все мужчины будут у ваших ног, а женщины умрут от зависти, глядя на вашу прелестную фигуру!
— Все же я хотела бы побывать в древней Италии. И мы свой план, видимо, осуществим. По пути мы посетим Индонезию — мой отец связан с этой страной делами — и ровно через год вернемся домой. И так не слишком ли затянулся отпуск управляющего фабрикой! Боюсь, что отец не потерпит никакой задержки. Он нуждается в Стивене.
Заговорил отец. Переводил Хорст.
— Отец гордится тем, что ваш родитель считает такого юнца, как Стивен, столь сведущим в делах.
— Отец отнюдь не считает Стивена «юнцом». Он очень ценит его и всегда благодарит меня за то, что я открыла в нем задатки первоклассного управляющего.
Снова заговорил отец.
Хорст становился все более настойчивым.
— Отец говорит, если бы вы захотели побыть здесь подольше, Стивен мог бы расширить свой опыт, поработав на наших многочисленных заводах.
— А что означает «подольше»?
— Ну, на один год, на два. А если пожелаете, то и дольше.
— Боюсь, отец не даст согласия. И не забывайте, что половина нашей семьи осталась дома.
— О нет! Мы об этом не забываем. Отец с радостью распорядился бы доставить сюда вашу дочь самолетом.
— Дорогой Хорст, ведь ей нет еще и трех лет!
— Ну, разумеется, не одну, а с няней, — поспешил добавить Хорст. — И, конечно, за наш счет.
— Вы очень любезны, но думаю, что это невозможно. Поймите, наш дом в Австралии, как и работа Стивена.
— Вы так молоды. Год или два покажутся вам сплошным праздником.
— Вряд ли вашему отцу покажется праздником присутствие еще одного ребенка в доме, где и без того большая семья.
— Отец подумал и об этом: вы привыкли к домам современной стройки. Он готов построить для вас дом поблизости от нашего. А пожелаете, он купит для вас вполне современную квартиру в наших небоскребах. Признаться, мне по вкусу эти квартиры. А если учесть, что у нас постоянная безработица, найти обслуживающий персонал не проблема.
— Берта думает иначе.
— У Берты старомодные взгляды. Надо идти в ногу с временем. Мои американские друзья не испытывают никаких затруднений с прислугой. Заплатите хорошо, слуги найдутся! Берта мыслит довоенными категориями.
— Пожалуй, и это нас не соблазнит. Помимо того, отец…
Хорст снова призвал на помощь свою улыбку, словно включил свет в темной комнате.
— Мне часто доводилось слышать, что австралийцы признают только честную игру. Но разве честно считаться только с желаниями вашего отца и не считаться с желаниями нашего?
— Ну, это уже дело Стивена. Поговорите с ним.
— Но вы-то хотите остаться?
— Хочу я или нет? Честно говоря, не знаю, даже если наша малютка будет с нами. Ведь Стивен все же служащий моего отца, а я всего лишь жена служащего и в деловые отношения не могу вмешиваться.
Поставив на стол чашку, она взглянула на мать, умоляюще смотревшую на нее. Джой отвела глаза в сторону. Нет, она не должна уступать мольбам матери, которую она полюбила, она не позволит отцу провести себя, не поддастся уговорам Хорста.
Хорст вынул портсигар, встал, предложил Джой папиросу, поднес зажигалку и снова развалился в углу дивана. В каждом его движении чувствовался мужчина. «Красивое животное, — подумала Джой. — Он умеет обращаться с женщинами». Зная, что ни своей внешностью, ни своим обаянием Хорст не обольстит ее, Джой улыбнулась ему.
Он принял улыбку как знак согласия.
— Разрешите мне, Джой, выдвинуть еще один аргумент. Ваши родители еще молоды. Мои, а стало быть, и Штефана — стары. Отцу семьдесят четыре года, матери скоро минет семьдесят два. Она так хорошо сохранилась, что трудно этому поверить, не правда ли? — Скорбная улыбка тронула губы матери. — Да простят меня мои родители, но они люди больные. У отца высокое давление, а состояние мамы вам известно.
Мать, поднеся пальцы к губам и не сводя умоляющего взгляда с Джой, покачала головой.
— Год или два — срок небольшой для вас и ваших родителей. А в жизни наших родителей… — и он пожал плечами, замолчал, развел руками, желая движением выразить то, что не мог сказать.
Джой была тронута. Такие речи на нее действовали. Она переводила взгляд с умоляющего лица матери на отца, чопорного, застывшего в своей строгой позе. Но в его глазах, когда он взглянул на Джой, а затем на Хорста, сквозила тревога.
— Когда вы так говорите, я теряюсь. Решать должен Стивен.
— А если он решит остаться, вы не будете возражать?
— Нет.
Хорст выпрямился, он явно торжествовал победу.
— И вы постараетесь уговорить его?
Джой отрицательно покачала головой. Хорст встал, не скрывая своего раздражения, словно его терпение лопнуло. Джой взглянула на него.
— Знаете, Хорст, по-моему, вы все еще считаете Стивена пятнадцатилетним мальчиком, каким вы его видели последний раз и которым можно было помыкать. Но теперь он уже мужчина и должен сам принимать решения, тем более в таких важных вопросах, как этот.
Хорст рассмеялся своим грудным, раскатистым смехом.
— Разве Штефан говорил вам, что я помыкал им?
— Нет, но это и так видно.
Он опять рассмеялся.
— Ну, если и так, то чуть-чуть. Но я готов согласиться с вами, он уже мужчина, настоящий мужчина. Не думайте, что я недооцениваю вашего влияния на него. — Он вопросительно посмотрел на Джой, и губы его тронула насмешливая улыбка: — Джой, вы замечательная женщина!
— Да неужели?
— А разве мой брат не говорил вам этого?
— Не говорил. Возможно, потому, что он знает меня лучше, чем вы.
— Нет, не потому! Штефан всегда был чересчур занят собой, чтобы разбираться в людях.
— Я вижу, вы не знаете, каким он стал! Мой отец иногда упрекал Стивена, что у него слишком уж общественная натура. Просто ужас, как серьезно он относится к своей работе в комитете по благоустройству. В прошлом году, когда у нас вспыхнули лесные пожары, он не щадил себя по борьбе с ними.
— И все же я остаюсь при своем мнении: вы замечательная женщина. Я ему завидую. Я впервые встречаю такое сочетание интеллекта и красоты в одной женщине.
Льстивые речи Хорста приятно щекотали самолюбие Джой, но она инстинктивно чувствовала, что он преследует какую-то цель. И она облегченно засмеялась, когда он печально сказал:
— Принимайте меня таким, какой я есть: старый, одинокий холостяк.
Разговор прервала мать.
— Выпейте еще чашечку, дорогая Джой. Ведь я знаю, какая вы чаевница.
Хорст был явно недоволен тем, что прервали разговор.
Подавая Джой чашку, он спросил:
— Но все же, что вы скажете на этот счет?
Джой, помешивая ложечкой чай, кинула на него взгляд из-под своих длинных ресниц. — Повторяю, насчет этого поговорите со Стивеном.
Хорст с трудом сдерживал свое нетерпение.
— Отец уже говорил насчет этого со Штефаном. А Штефан сказал, что все зависит от вас. Разве он не советовался с вами?
Джой колебалась. Она сердилась на Стивена, ведь он поставил ее в неловкое положение, не рассказав ей о разговоре с отцом. Чтобы как-то вывернуться, она ответила:
— Мы лишь мимоходом коснулись этого вопроса, но я так и не поняла, в чем, собственно, дело.
Она не умела лгать, и ей показалось, что Хорст понял это.
Обменявшись с отцом несколькими фразами, он наклонился к ней и, понизив голос, словно доверяя ей тайну, сказал:
— Отец согласен со мной, довольно говорить обиняком. Не так ли? Прошу извинить, если я употребил неточную идиому.
Просьба обезоружила ее.
— Вы умная женщина, и мы уверены, что вы поймете, в чем суть нашего предложения Штефану. Говоря откровенно, отец и вся наша семья хотели бы доверить ему управление всеми предприятиями фон Мюллеров.
Он замолк, давая ей время вникнуть в смысл его слов. Но Джой молчала, и он, кусая губы крепкими зубами, рассматривал свои сомкнутые руки.
— Когда-то мы прочили на этот пост Карла, — сказал он, и голос его прозвучал глухо.
Отец заерзал в кресле. Хорст взглянул на семейный портрет над секретером матери, с которого смотрело мальчишеское лицо Карла. — Но Карла убили под Сталинградом.
На какое-то мгновение ей приоткрылось подлинное лицо Хорста, без маски любезности, жестокое и свирепое.
— Отец возлагал надежды на меня, но я человек военный, преданный своей профессии. Остается один Штефан.
Он пристально посмотрел на Джой. А в глазах отца, казалось, сосредоточилась все могучая воля его тучного тела, чтобы сломить Джой. Мать, оперев рукой голову, сидела с опущенными глазами.
Хорст продолжал серьезно:
— Как будто самой судьбой Штефану предназначено занять это место. Сентиментальным мальчиком, мечтавшим стать адвокатом, он по независящим от него обстоятельствам был заброшен в другую часть нашей планеты, а возвращается он обогащенный опытом, с квалификацией, которая представляет огромную ценность в связи с нашими планами расширить дело.
Он вопросительно посмотрел на отца. Старик закивал головой.
Хорст продолжал:
— Мы говорим с вами откровенно не только потому, что вы член нашей семьи, но потому, что вы незаурядная женщина. Фон Мюллеры обычно не обсуждают свои дела с женщинами. Но сейчас мы заинтересованы расширить наше дело, вывести его за пределы нашей страны. Отец согласен с нашими ведущими экономистами в том, что западногерманская марка неизбежно вытеснит фунт стерлингов, как самая устойчивая валюта за пределами долларовой зоны. Американцы успешно проводили свою политику долларовой дипломатии, проникая в те районы, откуда англичане были выставлены. Немецкие экспортеры намерены сконцентрировать свое внимание на тех районах, где британский колониализм потерпел крах. Не в пример англичанам мы не замарали своих рук колониализмом.
— Я ничего не смыслю в экономике, но, уверяю вас, у старого британского льва есть еще порох в пороховнице.
Нахмурившись, Хорст переводил их беседу отцу.
— Ах! — воскликнул старик и разразился целым потоком немецких фраз.
Хорст слушал внимательно, затем с самым серьезным видом обратился к Джой, как если бы она была их партнером.
— Отец полагает, что вы не вполне представляете себе размах дела фон Мюллеров.
— Представляю достаточно хорошо благодаря рассказам Штефана.
— Да, но Штефан судит о наших делах по их состоянию на тысяча девятьсот тридцать девятый год. Нынче мы в десять, нет, в двадцать раз сильнее, нежели в начале войны. — Он помолчал с минуту, явно ожидая возгласа удивления, но, поскольку его не последовало, он вызывающе спросил:
— Ну, что вы теперь скажете?
— Что ваше предложение слишком ответственно для молодого человека с относительно небольшим опытом.
— Ну, это не столь существенно. — От реплики Джой Хорст отмахнулся. — У нас есть специалисты в любой области; они работают у нас в течение уже многих лет. Я мог бы сказать, «поколений», ибо у нас сыновья наследуют дело отцов. Но у кормила должны стоять фон Мюллеры.
— Das Blut. — Отец закивал головой. — Das Blut.
— Вы и ваша семья займете высокое положение в обществе, если это вас привлекает. Вы будете богаты. Очень богаты. К вашим услугам будет все, что вы пожелаете. Вы сможете делать все, что захотите. Перед вашими детьми откроются такие возможности, о каких в Австралии они не могут и помышлять. Да простят меня мои родители, если я скажу, что для вас жизнь в нашем доме не очень заманчива. Но вы будете жить в иной обстановке. На Рейне у нас есть замок, но, к сожалению, мы предоставили его… хм… моим товарищам по батальону. Но у нас есть еще вилла на озере Штарнберг в Баварии. Вы можете поехать туда, если пожелаете. В такую жару, как сейчас, а ей и конца не видно, что может быть лучше? Поезжайте, не теряя времени, туда, к озеру. Там у нас есть друзья — известные люди.
Он обратился к матери и просительно сказал:
— Mutti, Liebchen[8], почему бы вам всей семьей не уехать туда, чтобы спастись от жары?
Мать покачала головой.
— Они вольны поступать, как им нравится. Но я очень устала. — Она сказала это холодным, равнодушным тоном.
Хорст выпрямился во весь свой высокий рост, от его фигуры веяло силой, а голос звучал тепло и убедительно, когда он склонился над Джой:
— Такая красивая женщина, как вы, должна путешествовать, блистать в обществе, жить в роскоши, носить драгоценности. Скажите, что вы останетесь, Джой. Ради нас всех останетесь!
Джой была ошеломлена нарисованной им картиной. Ожили все романтические мечты юности. Этот мир был за пределами спокойного, размеренного бытия людей среднего класса, к которому она принадлежала, и прежняя жизнь показалась ей чрезвычайно будничной. Это был блистательный мир, доселе существовавший для нее лишь в кинофильмах и романах.
В ее воображении возникла ее жизнь с детьми в замке. Она представляла ее себе по снимкам о пребывании английской королевы с принцем и принцессой в Виндзорском замке. Пусть мысленно она усмехнулась своим романтическим мечтаниям, но все же подумала: какая женщина будет так глупа, что откажется от почестей и столь блестящего положения для мужа и детей? Богатство для их семьи! У них будет все, что только может дать богатство. Родители поймут. Затем, имея деньги, она может пригласить их погостить у нее сколько им вздумается. Но самое главное — узнать, хочет ли сам Стивен. Почему он так грустен все эти дни? Что будет, если она скажет «да»?
Мать, нажав кнопку звонка, сказала:
— Извините меня, но так жарко! — Вошла Шарлотта. — Пожалуйста, Шарлотта, принесите еще вентилятор из спальни.
Хорст не скрывал своего недовольства, что ему не дали договорить. Взглянув на часы, он разыграл удивление.
— Не думал, что так поздно! Благодарю, Mutti, что ты напомнила мне о времени. Прошу извинить меня. В шесть часов собрание в американском офицерском клубе.
Джой вскочила.
— Я должна переодеться. Мы с Гансом едем в театр.
— О этот Ганс со своими театрами! Вот если бы вы сделали из него такого же полезного члена общества, как Штефан, как было бы хорошо! Я мог бы еще понять, простите меня, дорогая Mutti, если бы он увлекался актрисами; но это серьезное отношение к театру!
— А что, если в вашей семье подрастает Рейнгарт?
Хорст помрачнел.
— Будьте уверены, в нашей семье этого не может быть.
В дверях появился Стивен. Он окинул всех вопросительным взглядом.
Мать приветливо протянула ему обе руки.
— О дорогой! Наконец-то ты вернулся. Нам так недоставало тебя.
Хорст приветствовал его иронически:
— Признателен тебе за длительное отсутствие, брат! Мы чудесно провели время с твоей очаровательной супругой.
Прощаясь, он положил руку на плечо отца и нагнулся поцеловать мать. Улыбка застыла на ее лице, когда она подставила ему щеку, и Джой почувствовала холодок оттого, что мать не ответила на его поцелуй.
«Бедный Хорст, — подумала она, — мать всю свою любовь отдала Стивену и Гансу».
Если оно так и было, Хорст этого не почувствовал; он вышел из комнаты, исполненный обычной уверенности в самого себя и в тот мир, в котором он жил.
Глава VII
Холодный ночной воздух ударил Джой в лицо, когда они вышли из переполненного театра, где она весь спектакль просидела как зачарованная. Шла в превосходной постановке пьеса «Дневник Анны Франк». Какой-то момент Джой была не в состоянии говорить от охвативших ее чувств, и в ответ на вопрос Ганса она молча покачала головой. Слова застревали у нее в горле.
— Нет! Как можно после такого спектакля ужинать в ресторане? Поедем домой.
Они пошли к стоянке машин вслед за группой девушек и юношей в возрасте Ганса, о чем-то громко разговаривавших.
— Они говорят о пьесе, — сказал Ганс. — Многие из них впервые сталкиваются с этой стороной нашей истории.
Они прошли мимо ярко освещенного бара, где перед стойкой на высоких табуретах сидели молодые девушки в пышных, выше колен юбках-колокольчиках и молодые люди в брючках, узеньких, как водосточные трубы, в пестрых американских рубахах и джемперах стояли рядом, положив голову на их колени. Они слушали удары тарелок, бой барабанов, завывание дудок военного марша, звучавшего весьма странно в данной обстановке.
— Помнишь, Стивен? — спросил Ганс.
— Да, Баденвайлерский марш. — Стивен демонстративно сплюнул в канаву. — Любимый марш Гитлера.
Джой шла молча; мыслями она была в театре, она не слышала марша, не видела в дверях бара замершей в объятиях парочки.
А впереди них маячили две кричаще разодетые девицы. При свете фонарей светлые волосы, зачесанные кверху, создавали над их головами золотой ореол.
Они звонко засмеялись, когда к ним подошли двое американских солдат, и вся четверка зашагала через улицу к отелю, над вывеской которого красовалась выведенная огромными неоновыми буквами надпись: «Добро пожаловать!». Инстинктивно она взяла Стивена под руку, когда два парня, спотыкаясь, вышли из Bierstube[9], но мыслями она все еще была с Анной Франк на чердаке Амстердама.
Уже подойдя к машине, Ганс сокрушенно сказал:
— Не надо было мне водить вас на этот спектакль. Я не думал, что вы так расстроитесь.
— Не волнуйся, Джой любит пустить слезу.
Слова Стивена задели Джой. Стало быть, Стивен все еще под впечатлением их глупой размолвки из-за Хорста, происшедшей перед выходом из дома. Но все же Джой не стерпела:
— Неужели найдется хоть один человек, у которого не дрогнет сердце от этой пьесы?
— Найдется, и таких людей гораздо больше, чем вы думаете. — Ганс посмотрел на Джой, как бы желая сказать еще что-то, но не решился и переключил все свое внимание на машину.
— Мне хотелось бы показать вам эту пьесу в Восточном Берлине, чтобы вы могли сравнить обе постановки, — предложил он, уже сидя в машине.
— В Восточном Берлине? — Джой недоуменно посмотрела на него. — Неужели вы ездите в Восточную зону?
— Не менее двух раз в неделю, — сухо ответил Ганс. — Кто интересуется театром, тот не пропустит ни одной постановки пьес Бертольта Брехта; там идут многие пьесы на таком же высоком уровне. Пьеса «Дневник Анны Франк» в Камерном театре поставлена лучше, чем у нас. Если вы пожелаете посмотреть, скажите, я достану билеты.
— Ни за что на свете! Неужели есть люди, которые туда ездят?
— И еще сколько! Стоит моим друзьям узнать, что я заказываю ложу на «Берлинер ансамбль», они прямо-таки осаждают меня просьбами.
— Но что сказала бы ваша мама, если бы она узнала?
— Мама знает. Дядя Хорст тоже знает. Все знают. Но они считают мои театральные увлечения полезным камуфляжем для более секретной работы.
— Что это за работа?
— Моя дорогая жена, это личное дело Ганса, — вмешался Стивен.
Раздраженная его тоном, Джой ядовито ответила:
— А ты, мой дорогой муж, заболеваешь шпиономанией. Стивен пожал плечами.
— Все же я не позволю, чтобы твои недомолвки испортили мне нынешний вечер, — сказала со вздохом Джой. — Это страшная и все же прекрасная пьеса. Хотела бы я знать, как чувствуют себя сегодня люди, виновные во всех этих ужасах?
— Превосходно! — Словно сорвалось с уст Ганса, как будто упала льдинка.
Джой показалось, что либо он не понял ее вопроса, либо она ослышалась. В полном изумлении она взглянула ему в лицо, слабо освещенное светом приборной доски.
— Что вы сказали?
— Сказал то, что думаю: превосходно. В прошлый год, когда я был в Вуппертале, афиши с объявлением спектакля «Дневник Анны Франк» были испачканы надписями: «Еще мало евреев было отравлено газом».
— Ну, Ганс, ведь это всего лишь выходки маньяков! Посмотрите, какие колоссальные суммы выдаются сейчас бывшим беженцам.
— Кто вам об этом сказал, мать или дядя Хорст?
— И тот и другой.
— А они не говорили, как обстоит дело с бывшими нацистами?
— Говорили вскользь; но ведь всем известно, что нацисты — военные преступники казнены, а прочие денацифицированы.
— А вы знаете, что наш министр иностранных дел, ближайший советник канцлера, был во времена Гитлера уполномоченным по еврейскому вопросу?
— Но его, должно быть, тоже денацифицировали? — не унималась Джой.
— Вы так думаете? — Ганс бросил насмешливый взгляд на Стивена, который смотрел вдаль, словно не слыша их разговора.
— А что скажешь ты, Стивен?
— Дорогая Джой, что касается всего, связанного с Германией, мы с Гансом преклоняемся перед твоими глубочайшими познаниями.
В его голосе было столько иронии, что Джой передернуло.
— Твоя ирония неуместна.
— А как же я должен говорить, когда речь идет о политике? Я знаю тебя десять лет и ни разу не видел, чтобы в газетах тебя интересовало что-то, кроме заметок о музыке, литературной странички или дамских мод.
Джой едва сдерживалась, чтобы не вспылить.
— Может быть, — продолжал Ганс, — вы когда-нибудь захотите поехать со мной посмотреть один фильм, который часто демонстрируют в кинотеатре УФА. В нем достаточно объективно показана история нашей страны начиная с последней войны.
— Благодарю. Но если это какой-нибудь документальный политический фильм, меня это не интересует.
Стивен опять пожал плечами.
У перекрестка Шарлоттенбург мимо них промаршировала процессия с факелами, полыхавшими, как знамена на ветру.
— Что это? — спросила Джой.
— Fackelzug.
Раздосадованная молчанием Стивена, она спросила:
— Ганс, что такое Fackelzug?
— Факельное шествие. Сегодня ночью они проводятся во всей Германии.
— Религиозная процессия?
— Навряд ли. Это процессия в знак протеста против призыва на военную службу.
— А кто они?
— Участники боев под Сталинградом, оставшиеся в живых. Люди, рожденные в тысяча девятьсот двадцать втором году.
— А им не грозит беда за то, что они выступают против правительства?
— Конечно, грозит. Но они на опыте знают, что нет худшей беды, как воевать с русскими.
— Под Сталинградом, — добавил Стивен, — их погибло триста пятьдесят тысяч, включая Карла, хотя, как офицер, он был старше по возрасту.
— Хорст сказал, что его убили.
Смех Стивена задел Джой.
— Ну и недогадлива же ты! Неужели ты еще не поняла, что, если убиваем мы, это именуется «защитой отечества», а когда убивают нас, это называется «убийством»?
До конца пути Джой говорила только с Гансом, который давал уклончивые ответы.
Когда они свернули с Хеерштрассе к особняку фон Мюллеров, он из осторожности предупредил ее:
— Прошу вас сказать дома, что мы были в опере. У меня с собой программа «Мейстерзингеров».
— Зачем?
— Затем, что они будут огорчены, узнав, где мы были.
— Но разве мы не вольны в своих действиях? Я ненавижу ложь.
— Запомни, Ганс: Джой страдает болезненной любовью к правде, — сказал Стивен с напускной веселостью.
— Неужели, Стивен?
— Неужели, Стивен, — передразнил он племянника. — Не беспокойся, Ганс! Мы скажем так, как ты просишь. Спасибо за хороший вечер.
У подъезда в дом их встретила Шарлотта; ее старческое, морщинистое лицо расплылось в улыбке, не скрывшей ее усталости.
— Благодарю, — сказала Джой, мягко отстраняя ее. — Нам ничего не нужно, идите-ка спать.
Она поднялась наверх, предоставив Стивену объясняться с родными. Услужливость верной Шарлотты трогала ее и вместе с тем раздражала.
Ее так и взорвало, когда Стивен вошел в комнату.
— Ничего себе, Стивен! — вскричала она. — Не знала я, что ты такой грубиян!
И она в бешенстве стала сбрасывать с себя одежды.
— А я не знал, что ты такая глупышка! Неужели ты хочешь навлечь беду на Ганса?
— Что ты выдумываешь! При чем тут беда, если я скажу, что по моей просьбе мы смотрели пьесу, которая вот уже несколько лет не сходит со сцены в Западном Берлине?
— При том, моя дорогая девочка, что есть вещи, о которых берлинцы не любят вспоминать.
— Но эту пьесу каждую неделю смотрят тысячи берлинцев.
— Возможно, но не таких берлинцев, как мы.
— Что значит «не таких берлинцев, как мы»?
— Ну, как семейство фон Мюллеров. Послушайся моего совета, избегай говорить о том, что связано с войной. Помни, что мы проиграли войну. А до того, как мы ее проиграли, произошло много такого, о чем некоторые немецкие патриоты не любят вспоминать.
— Но ведь ваша семья была против…
Повесив пальто в шкаф, он обернулся и, положив руки на ее плечи, сказал:
— Послушай, Джой, ты все же, может быть, согласишься, что Ганс и я лучше тебя понимаем, как следует вести себя ради спокойствия в семье? — Он притянул ее к себе и, касаясь губами ее шеи, прошептал: — Ради нас всех, дорогая, не принимай от них никаких милостей.
Ничуть не смягчившись, Джой раздраженно сказала:
— Ты прекрасно знаешь, что тут дело не в милостях.
Стивен молчал. Джой вызывающе спросила:
— Разве это не так?
Он не отвечал.
— Почему ты считаешь, что все происходит по моей вине?Что бы я ни делала, все не по тебе.
— Это не так! Я только сказал тебе сегодня, что мне не нравится, что ты берешь деньги у моего отца, носишься по магазинам, покупая тряпки, как будто у тебя за душой ничего нет. Платьев у тебя не меньше, чем у какой-нибудь кинозвезды. Но если тебе их мало, пожалуйста, на аккредитиве у нас денег достаточно, чтобы удовлетворить все твои желания и не чувствовать себя кому-либо обязанной.
Оттолкнув его, Джой надела халат, застегнув все пуговицы.
— Говоря откровенно, порой мне сдается, что все вы посходили с ума. Я приезжаю, хочу войти в твою семью полноправным членом, словом, поступаю так, как поступила бы, если бы твои родители приехали в Австралию, а ты говоришь о каких-то обязательствах! С одной стороны, ты поощряешь мое поведение, с другой — сам прилагаешь все усилия, чтобы все шло шиворот-навыворот.
— Например?
— Примеров сколько угодно, но приведу лишь один: как ты обошелся вчера с кузиной Луизой! Бедняжка пускается в такой путь, чтобы взглянуть на тебя, а ты ведешь себя так, словно тебе наплевать на нее.
— С удовольствием бы сделал это. Она была несносной девчонкой и стала противной женщиной.
Он сидел, как-то рассеянно глядя на нее.
— Занятно! Однако ты уже вошла во вкус патриархального быта! Благодарю бога, что ты единственная дочь и твои родители не обременены родственниками! Иначе наш дом превратился бы в Центральный вокзал.
Она удивленно взглянула на него.
— Порой мне кажется, что ты никого, кроме своей матери, не любишь.
Он притянул ее к себе, поцеловал.
— Люблю тебя и наших детей. Надеюсь, ты удовлетворена? А тебе разрешаю любить и кузину Луизу и тетушку Хедвиг, und so weiter[10]! Но от меня этого не требуй.
Она отстранила его и встала.
— Нахожу, что ты отвратительно относишься к своим родственникам. Ты должен радоваться, что они меня полюбили и я полюбила их.
— Ты заблуждаешься. Кузина Луиза никогда никого, если ей это не выгодно, не любила.
— Я жалею тех бедных, одиноких женщин, у которых мужья или женихи были убиты на этой войне! Просто сердце разрывается!
— Ну, если у тебя будет из-за этого разрываться сердце, тебе его ненадолго хватит, стоит только проехать от Англии до Урала. По милости нас, немцев, вдовы и старые девы стали эпидемическим явлением в Европе.
— У тебя нет сердца! Неужели тебя не ужасает, что убито шесть миллионов немцев, твоих соотечественников?
— Ужасает больше, чем тебя. Ведь я своими глазами видел, как их убивали. Но еще больше меня ужасает мысль, что войну начали мы. Разве кто-нибудь из моей семьи пожалел убитых на вашей стороне? А ведь там убито десять миллионов! Можешь не отвечать. Они их не жалеют. Но откуда у тебя такой прилив жалости к убитым немцам? Я что-то не слышал, чтобы ты или твоя мать оплакивали твоего дядюшку Билля или тетю Доротти.
— Тогда я как-то не вдумывалась.
— Потому что тебе этого не внушали. А сейчас ты, как и мои родственнички, просто исходишь сентиментальностью.
— Стивен! Замолчи! Неужели тебе ничуть не жаль Луизы, которая должна жить где-то в Швиловзее?
— Ничуть! Швиловзее — прекрасное место, и у нее чудесный дом, даже слишком большой для нее.
— Но ведь он в советской зоне!
— Моя дорогая Джой, ее никто там не держит. Она может уехать оттуда хоть сегодня. Два или три раза в неделю она приезжает в Западный Берлин. Наконец, во французском секторе у нее есть еще один дом, она могла бы жить там.
— Но почему же она там не живет?
— Не знаю. Но думаю, потому, что она желает быть в передовом отряде, когда начнется «Drang nach Osten»[11]. Наконец, ей обязательно надо кого-нибудь ненавидеть. Без ненависти наша семья не может существовать.
— Какой вздор! — зло сказала Джой. — Ты говоришь, как Берта. Но ведь ты сам не умеешь ненавидеть.
— Напрасно так думаешь! И я могу ненавидеть, когда захочу, но ненавидеть из принципа, а не как полагается по штату с полной нагрузкой, возьми хотя бы Мерджерсов. После поражения в тысяча девятьсот восемнадцатом году отец Луизы ни разу не устраивал себе выходного дня, чтобы отдохнуть от ненависти к победителям.
— Ну и что ж! Все равно, мне жаль бедную Луизу.
— И напрасно! Луиза получает извращенное наслаждение от того, что живет в советской зоне. Худого ей там ничего не сделали; правда, заставили сдать свободную часть дома, которой она все равно не пользовалась. Луиза самозабвенно вынашивает свою дикую ненависть. Разве это не видно по ее кислой мине?
— Она жаловалась, что к ней там ужасно относятся.
— Держу пари, что так оно и есть. Видела бы ты, как она на каждом шагу третировала этих людей двадцать лет назад! Да и много позже. Мне довелось кое-что услышать! И я просто не могу понять, как она не подвернулась под горячую руку какому-нибудь красному и тот не столкнул ее в озеро. Это был бы первый коммунистический акт, который я бы приветствовал. И если ты еще когда-нибудь вздумаешь пригласить Луизу на чай, меня там не будет.
— Нет, ты просто невыносим! Я из сил выбиваюсь, чтобы ладить со всеми, а ты, вместо того чтобы помочь мне, все портишь.
— Тебя ничем не проймешь. Ты сама все знаешь.
Джой вспыхнула от такой несправедливости.
— Я знаю одно: если ты хочешь сохранить мир в семье, ты не должен был вести себя так безобразно грубо с Хорстом.
В дверях ванной комнаты Стивен остановился и резко спросил:
— Когда я был груб с Хорстом?
— Да все эти дни, с самого приезда. Перед отцом ты просто пресмыкаешься и от меня требуешь того же. А когда отец хочет, чтобы ты встретил Хорста, ведешь себя, как упрямый мальчишка.
— Мне казалось, ты сама была против того, чтобы я встречал Хорста.
— Я просто радовалась, что ты проявил наконец самостоятельность. Ведь тогда я еще не знала Хорста.
— Но, узнав, изменила свое мнение?
— Мне только не нравится его привычка поддразнивать тебя, что он усвоил еще с мальчишеских лет (ты и сейчас еще попадаешься на это). В остальном я не нахожу в нем ничего плохого. Так мило с его стороны привезти в подарок Энн такую большую куклу…
— И ты на это клюнула?
— Как это — клюнула? Что это значит?
— То, что сказал. Знай ты немецкий язык получше, ты бы услышала, что только за обедом он послал Гесса купить куклу.
— О! — Для Джой это было неожиданностью. Она подошла к туалетному столику и стала расчесывать волосы. — Все равно очень мило, хотя бы и так. Все же он очень большой человек.
— Он тебе это сказал?
— Нет. Но это и так видно.
— So?
Джой села на банкетку перед туалетом.
— Перестань, ради бога, твердить свое «So»! A почему ты мне не сказал, что отец хочет сделать тебя главным управляющим заводами фон Мюллеров, если ты останешься?
Стивен отскочил от двери ванной.
— Когда они тебе об этом сказали?
— Сегодня днем, за чаем. Я попала в дурацкое положение.
— И уж, конечно, Хорст просил тебя повлиять на меня? Да?
В зеркало она видела, как, весь насторожившись, он налег на дверную ручку.
— Нет. Он только хотел знать, как я отношусь к этому предложению, ведь оно касается не только тебя, но и меня и моих детей. По крайней мере он так считает.
— Как это предусмотрительно с его стороны! Не узнаю своего братца в том портрете, который ты нарисовала.
— Ну, перестань! Веди себя прилично, — бросила она его отражению в зеркале. — Как видно, изменился не только ты, но и он.
Стивен молчал. Тогда она спросила:
— Почему ты не сказал мне, что у вас замок на Рейне?
— So? — Он встал за ее спиной. — Так вот на какую приманку ты клюнула?
— Клюнула? Не мели вздор! Почему ты сам не сказал мне? И еще вилла на каком-то озере или еще где-то. Не пойму, почему мы должны задыхаться в таком пекле, когда можно туда поехать? Ты ведь говорил мне, что ваша летняя вилла в Восточной зоне?
— Наша бывшая вилла в Восточной зоне. — Он медленно произнес эти слова сквозь зубы. — Замок на Рейне и вилла на озере Штарнберг куплены после войны. Можешь счесть их наградой за проигранную войну.
Она пристально посмотрела на него в зеркало. Его светлые волосы почти касались ее темных волос. Таким злым она его еще не видела. Он наклонился над ней, почти прильнув щекой к ее щеке.
— Что ты обещала моему брату? — спросил он так тихо, что она едва поняла, что он сказал.
— Обещала? Что значит — «обещала»?
— Хорст не станет попусту расточать свои чары. Ты должна знать, он всегда слыл обольстителем женщин.
— Стивен! — Она повернулась на банкетке.
Он сжал ее плечи:
— Скажи, ты обещала ему задержать меня здесь?
— Ну, конечно, нет. Я сказала, что об этом нужно говорить с тобой.
— Но ты не отказалась остаться?
Она помедлила.
— Нет, я не отказалась остаться на год, самое большее на два. Наконец, твои родители старые люди, и должен же ты пойти им навстречу. Я уверена, мои родители это поймут. У нас будет много денег, и они могут приехать к нам в гости, пожить у нас сколько им захочется. Они всегда так мечтали попутешествовать!
Стивен отпрянул от нее, схватившись за голову.
— Черт возьми! — выругался он, захлопнув за собой дверь в ванную комнату.
Отголосок любимого ругательства отца все еще звенел в ушах, когда она медленно повернулась к зеркалу.
При сильном свете из зеркала на нее смотрело лицо незнакомки: яркий румянец на скулах от прилива крови, глаза — зеленые, как у кошки. Руки дрожали, когда она машинально проводила гребнем по волосам. А сердце билось так учащенно, что она почувствовала удушье.
За всю их совместную жизнь никогда еще они так не ссорились, она даже представить себе не могла, что такая ссора возможна.
Сегодня она ни в чем не могла упрекнуть себя. Сегодня Стивен без всякой на то причины хлестнул по всем ее больным местам.
Вновь блеснула простая догадка, которой она утешала себя на пароходе. Ревность. Какая гадость! Как можно ревновать жену, которой доверяешь, да еще к собственному брату!
Неужели десятый год брачной жизни является критическим, как говорят некоторые?
Эта мысль потрясла ее. Она встала и пошла к Энн посмотреть, все ли в порядке. Завтра они поговорят начистоту.
Когда она вернулась в спальню, свет был погашен. На ощупь она прошла к постели. Стивен так сильно прижал ее к себе, что она вскрикнула.
Глава VIII
Солнце палило немилосердно, такого жаркого июля в Берлине не было уже двести лет. Джой села на скамейку под тенистой липой у главного входа в зоопарк. Слава богу, даже Энн утомилась, перебегая от клетки к клетке, от бассейна к бассейну. Даже звери изнемогали от жары, не находя нигде прохлады. Надо же было пойти в зоопарк в такой зной! Но совершенно неожиданно с утренней почтой она получила от профессора коротенькую записку в ответ на открытку, которую она отправила в Адене. Стивен уехал с главным инженером на завод, и она никому об этой записке не сказала. Правда, ей показалось странным, что такой почтенный человек назначает ей свидание в половине двенадцатого в зоопарке у главного входа.
Все вокруг было так красиво: пушистые зеленые ковры лужаек, цветочные клумбы, одетые в красочный наряд: знойный воздух освежали струйки вращающихся фонтанчиков. Джой следила за шелковистой, белокурой головкой Энн, мелькавшей в толпе у киоска с мороженым. Как удивительно быстро дети воспринимают иноязычную речь! Джой вот уже полтора месяца в Берлине, а ее ухо только сейчас начинает отличать окончание слов от их начала. А Энн болтает по-немецки, как на родном языке. Она видела, что Энн выбралась из толпы, держа в каждой руке по мороженому. Она вприпрыжку побежала по дорожке, споткнулась, упала, и мороженое описало в воздухе сальто-мортале! Энн громко заплакала. Джой бросилась помочь ей, но возле ребенка уже оказался какой-то плохо одетый старик с мальчиком. Старик наклонился и помог Энн встать. Она не ушиблась, но горько оплакивала утрату мороженого.
Джой хотела поблагодарить спасителя, но, взглянув на него, замерла от радости.
— Боже мой, профессор! Я так счастлива снова встретиться с вами.
Он внимательно посмотрел на нее через двойные стекла очков.
Джой схватила его за руку.
— Это я, Джой Блэк! Я только что утром получила вашу записку.
Он так и просиял, взял ее руку обеими руками, и прикосновение его изуродованных пальцев вызвало в ней дурноту.
— Простите, я не сразу вас узнал, дорогая девочка. Не узнал свою любимую ученицу!
— Пойдемте, посидим где-нибудь в тени, — сказала Джой. — На солнце очень жарко.
— Охотно, хотя жара благотворно действует на мой ревматизм. Но раньше позвольте познакомить вас с моим внуком. Петер! Познакомься, фрейлейн Блэк.
Петер сдержанно поклонился и подал руку.
— Нет, я уже не Блэк. И не «фрейлейн», а миссис Миллер. А вот и доказательство — моя дочь Энн.
Энн присела и тоже подала руку.
— О, разумеется, разумеется! Вы написали мне об этом в той открытке; но я получил ее только на прошлой неделе. Ее привез из Мюнхена мой друг.
Джой, вынув из сумочки деньги, сказала Энн: — Ну, а теперь бегите-ка с Петером, купите четыре порции мороженого и еще что захотите! — Помедлив, прибавила: — А может быть, уважаемому профессору не подобает есть мороженое на улице?
Он печально улыбнулся. — Я уже больше не профессор. И не «уважаемый». Но верьте, я так дорожу годами, проведенными в Австралии, что готов есть мороженое где угодно, будь я даже профессором и «уважаемым»! Ах, Сидней, Сидней! — говорил он, направляясь к скамейке в тенистом уголке парка. — Я вздыхаю о годах, проведенных в вашей стране, как, наверно, вздыхал Люцифер о потерянном рае! — Он сидел, мечтательно улыбаясь при воспоминании о прошлом, затем спросил:
— А как поживают ваши родители?
— Они чувствуют себя прекрасно. Они очень обрадуются, узнав, что я встретилась с вами. Мама сокрушалась, что вы не ответили на ее письмо.
— Передайте ей мой привет и мои извинения. Я хотел написать, но произошло столько всяких событий, столько всяких событий! — Он помолчал, затем спросил: — А вы по-прежнему занимаетесь музыкой?
— Ах, профессор! Мне стыдно… — При слове «профессор» он протестующе замахал рукой. — Для меня вы всегда были и останетесь профессором. Позвольте мне называть вас так, как я мысленно всегда вас называла, не возражаете?
— Между нами говоря, нет.
Дети вернулись. На сей раз они бережно донесли свою сладкую ношу, и книксен, который сделала Энн, подавая профессору мороженое, был верхом совершенства.
— Итак, вы забросили музыку? — рассеянно спросил он.
— Да, как только вышла замуж. Сначала была уйма дел по дому. Потом пошли дети.
— И вы совсем не играете?
— Играю. К счастью, муж также любит музыку. По национальности он немец. Кстати, его дед, доктор Штефан фон Альбрехт был известным археологом в Мюнхене.
— Я знал его. Большой был человек.
— Стивен заставлял меня упражняться ежедневно. И это помогло мне удержаться на уровне любительницы, еще окончательно не утратившей надежды.
— Посещаете концерты?
— Увы! После вашего отъезда всего раз или два… там я встретилась со Стивеном и…
— Жаль! По крайней мере уроки не пропали даром?
— О нет! Ваши уроки были для меня наслаждением. А вы по-прежнему преподаете?
— Нет.
Непоправимо тяжко прозвучало это «нет», как бы обрывая разговор. И вдруг Джой увидела своего профессора таким, каким он был в действительности: старым, изможденным, одетым в потертый полотняный пиджак и поношенные брюки. Джой не знала, что сказать.
Они ели мороженое молча. Казалось, не к месту была и эта цветущая липа, и напоенный ароматами воздух, и пьяное жужжание пчел. Что скрывается за этим «нет»? — печально думала она.
Может быть, вернувшись на родину, он не мог приспособиться к новым условиям жизни? Может быть, только теперь он осознал всю горечь утраченного? Но что именно было утрачено, этого она не знала.
Придя в себя, он спросил:
— А как поживают остальные мои ученики?
Она рассказала все, что знала о них. Всякий раз, услышав знакомое имя, он кивал головой. И, если речь шла о преуспевающем ученике, он говорил: «Я в этом был уверен». А если разговор касался ученика, не оправдавшего его ожиданий, он сокрушенно произносил: «Жаль!»
— Вы знаете, Ориель Грег решили послать в Москву на конкурс имени Чайковского?
— Я так и знал. С первого же урока я понял, что эта девушка — будущая знаменитость. Она была не только талантлива, но и настойчива. Чтобы стать знаменитостью, нужен не только талант, но и упорный труд.
— Вы хотите сказать, что нельзя быть такой лентяйкой, как я?
— Не лентяйкой. А нужно любить музыку больше жизни.
Он снова замолк.
— Я часто думала, где вы теперь? Не получи от вас открытки, я стала бы разыскивать вас в Мюнхене.
— Я не живу в Мюнхене, — со вздохом сказал он. — Это уже не мой Мюнхен.
— Дайте мне ваш адрес. Я хочу еще раз встретиться с вами. Мой муж очень хотел с вами познакомиться. Он считает вас до некоторой степени нашим сватом.
Профессор не слушал.
— Мы живем в незавидном домике близ Юнкер-Ритгерштраффе. Если у вас нет больших денег, здесь трудно получить хорошее помещение.
Он далеко унесся мыслями. А она вспоминала тот день, когда впервые пришла к профессору на урок музыки; она играла плохо: глаза ее были прикованы к его распухшим красным рукам. Наконец он сказал:
— Сделаем перерыв, мисс Джой, и немного потолкуем. Если вы желаете стать моей ученицей, нам нужно ближе познакомиться. Вас смущают мои руки, не так ли?
Он положил руки на клавиатуру. И, чувствуя, что ей становится дурно, Джой закрыла глаза.
Он ответил на ее невысказанную мысль.
— Я сам содрогаюсь, глядя на свои руки. Ведь я не могу теперь как следует сыграть даже гамму! Но еще до того, как мне искалечили руки, моя игра была записана на пластинку. Вот послушайте!..
Он завел пластинку, и звуки шопеновского ноктюрна, такие нежные и чистые, наполнили комнату. Какой жалкой показалась ей собственная игра!
Пластинка кончилась. Он подвел Джой к фотографии, висевшей на стене: на клавишах рояля покоились руки такой прекрасной формы, такие сильные, живые, что, казалось, вы слышали музыку, струившуюся из-под этих пальцев.
— Вот руки создателя этой музыки.
Она заплакала. Он нежно погладил ее по голове. Чем были вызваны эти слезы, жалостью ли к нему, стыдом ли за себя, она не знала. Когда она успокоилась, профессор сказал:
— Если вы будете у меня учиться, вам придется преодолеть отвращение к моим рукам и мысленно обращаться к музыке, которую вы сейчас слушали, а не к тому, что видят ваши глаза на каждом уроке. Если вы девушка сильная, это вам удастся. Если же нет, поверьте, я пойму, хотя мне будет жаль потерять талантливую ученицу.
Она стала его ученицей и даже полюбила эти обезображенные руки. То была романтическая девичья любовь, исполненная жалости к пострадавшему, возмущения и ненависти к людям, искалечившим его.
Жалость вернулась, а возмущение и ненависть с годами прошли. Она смутно помнила, что профессору пришлось пережить какую-то трагедию, но ведь в той Германии, что канула в вечность, трагедий было немало. Жизнь этого пианиста с мировым именем была искалечена в самом расцвете. Он был заключен в концентрационный лагерь Дахау. По выходе из лагеря он должен был навсегда проститься с концертной деятельностью.
В Сиднее он начал новую жизнь, став педагогом, и каким педагогом! На какое-то мгновение Джой вновь пережила то наслаждение, которое доставляли ей когда-то уроки музыки. Война окончилась, профессор вернулся в Германию. Очевидно, возвращение на родину не принесло ему счастья.
Вглядываясь в его изможденное лицо, в запавшие глаза, она вдруг вспомнила тот вечер, который они устроили в честь его пятидесятилетия, как раз совпавшего с датой окончания войны. Она вспомнила его смех, когда, надув щеки, вобрав в себя воздух, он пытался одним духом погасить все пятьдесят свечей.
Сейчас ему было лет шестьдесят с небольшим, а он казался дряхлым стариком.
Задумавшись, он молча наблюдал за играющими детьми.
— У вас одна дочь?
— Нет. У меня есть еще дочка трех лет. Она осталась у моей матери.
— Да, да, — пробормотал он и снова замолчал.
— А как поживаете вы, профессор? — осторожно спросила она.
Он не отвечал, казалось, он не слышал ее вопроса. Наконец он спросил:
— Вы вернетесь в Австралию?
— Конечно! А как же иначе?
— А если так, я, пожалуй, скажу вам кое-что. Как вы помните, своим ученикам я рассказывал только о счастливых днях своей жизни?
— Отлично помню. Вы говорили о концертах, которые давали в Лондоне, Париже, Берлине, Риме, Нью-Йорке. Нам все это казалось сплошной романтикой.
— Пожалуй, это было несколько нескромно с моей стороны, но вы должны простить меня. Ведь в жизни у меня остались одни лишь воспоминания.
— Простить вас? Что вы! Мы так дорожили вашими рассказами. Как сейчас помню, вы говорили нам о вечере, на котором исполняли «Императорский концерт» с Тосканини. Еще недавно в ультрасовременном зале я слушала этот концерт в исполнении Хелмута Ролоффа с оркестром берлинской филармонии под управлением Герберта фон Караяна и думала о вас.
— Пожалуйста, не называйте этот концерт «императорским», — заметил он. — Это Пятый концерт для фортепиано.
— Простите! Я забыла, что вы не любите, когда музыкальным произведениям присваивают романтические прозвища; но, видите ли, дурные привычки прилипчивы!
И снова ей показалось, что он не слушает ее. Но вот, видимо что-то решив, он в упор посмотрел на нее.
— Вы уже мать двух детей. Поэтому я могу теперь поведать вам историю своей жизни.
Она вздрогнула под пристальным взглядом его запавших глаз, и, если бы можно было найти удобный предлог, она бы ушла. Ей не хотелось, чтобы какая-то печальная история, до которой сейчас уже никому не было дела, омрачила светлое настоящее.
Как бы прочитав ее мысли, он сказал:
— Я не тревожил бы прошлое, если бы моя страна после войны стала страной, какой я хотел ее видеть. Но, увы, этого не случилось! Злые силы, погубившие меня и мою семью, по-прежнему существуют, как и злые люди, которые управляют ею. Я рассказываю вам об этом не для того, чтобы вызвать ваше сострадание. Время для сострадания ушло. Я рассказываю вам для того, чтобы вы, вернувшись на родину, рассказали людям правду, ибо, как пишет мой друг, многие эмигранты у вас в Австралии, а также и в других странах говорят, что рассказы о зверствах нацистов — пропаганда! Ваша матушка никогда не говорила вам, почему у меня руки искалечены?
— Нет.
— Так вот, я сам расскажу вам об этом. А вы расскажете Энн, когда она подрастет. Люди стали слишком забывчивы.
Он положил руки на набалдашник палки, и его голос, когда он начал свой рассказ, доносился до Джой как бы издалека.
— Моя жена, известная певица, выступавшая в операх Вагнера, моя шестнадцатилетняя дочь и я после захвата нацистами Австрии были арестованы и брошены в разные концентрационные лагеря. Жена с самого начала поняла, что представляют собою нацисты. А я и слушать ее не хотел. Однажды она, презрительно смеясь, захлопнула окно перед самым носом эсэсовцев, маршировавших мимо нашего дома в Мюнхене. И по сей день я слышу этот ее смех!
Двадцать лет прошло, а стоит мне заснуть, я слышу топот их сапог, словно марш самой судьбы. Но в то время только моя жена знала, что это была поступь самого рока, растоптавшего Германию, а после Германии и Европу.
Но арестовали ее не за это. Ее прабабка была еврейка, известная австрийская певица Элизабет Леман, фамилию которой моя жена носила по сцене. То, что в жилах моей дочери течет одна шестнадцатая еврейской крови, было в их глазах уже достаточным преступлением. А в чем было мое преступление? В том, что я, чистокровный ариец, замарал себя позорным браком, что я осквернил чистоту крови немецкого народа, женившись на женщине, в крови которой была одна восьмая часть еврейской крови. Мой брат, известный адвокат, выступал в мою защиту, но все было напрасно.
Меня заключили в Дахау близ Мюнхена. Обычно комендант лагеря, отправляя заключенных на казнь, выстраивал нас, музыкантов, впереди колонны смертников и заставлял играть веселую музыку. И, да простит меня бог, я играл. Я человек несмелый, и я боюсь боли. Но когда он однажды приказал мне аккомпанировать в офицерской столовой нацистам, распевавшим свои гимны, я отказался. Почему, спросите вы. Не знаю, не могу объяснить. Когда я вернулся, моя дочь не раз задавала мне этот же вопрос. «Пусть мы люди аполитичные, все же мы оказывали сопротивление, заставляли считаться с собой, — говорила она. — Мы боролись не только во имя прошлого Германии, но и во имя нашего будущего!» Что мог я ответить? Сказал то, о чем думал-передумывал в те черные ночи: «Эти руки созданы для музыки. Есть вещи, которые они неспособны делать».
Каждый раз, когда я отказывался, они связывали мне руки за спиной и подвешивали за них на крюк в центре парадного плаца.
Когда меня снимали с крюка, кисти рук были синими и распухшими, а в суставах вывернуты. Они проделывали это неоднократно. Убедившись, что меня нельзя заставить играть фашистские песни, они передали меня врачу, который ставил опыты по замораживанию. Опыты эти стоили жизни многим сотням заключенных.
Меня освободили, ведь дело получило широкую огласку, со всех концов света стали поступать протесты. Почему они выпустили меня на свободу, я так и не мог понять. Так просто было предоставить мне возможность умереть «естественной смертью», как это проделывалось со многими. Я поехал в Швейцарию. Я отдал все, что у меня было. Принял все меры, чтобы освободить из концлагеря мою жену и дочь. Тут-то я узнал, что их нет в живых, и я уехал в Австралию.
На родину я вернулся, как только кончилась война: до меня дошли слухи, что моя дочь жива. Но была и еще причина. Как и многие, я верил, что Нюрнбергский процесс положил конец нацистской Германии. В память жены и всех тех, кто пострадал от рук немцев — среди них был и брат вашей матери, — я счел своим долгом принять участие в строительстве новой Германии. Я горячо верил, что Германия возродится к новой жизни, верил в справедливость. Я чувствовал, что еще способен жить и работать. Мне обещали, что мои страдания и мои потери будут возмещены. Но разве можно возместить утрату любимого существа?
Сложив ладони рук, он коснулся ими лба, как человек, совершающий молитву.
— Начались поиски. Я получил доказательство, что жена погибла в газовых камерах Освенцима. Узнал, что мой брат зверски убит в Бухенвальде.
Через Красный Крест я наконец разыскал свою дочь Брунгильду. Уже в самом конце войны она оказалась в концентрационном лагере в Равенсбруке. Она вышла из лагеря совершенно больной и долго пролежала в больнице. Мы вместе вернулись в город, где я родился и вырос. По закону мне полагалась пенсия по инвалидности и возмещение потерь. Я подал заявление.
Никогда не забуду тот день, когда я пришел со своим заявлением в соответствующее учреждение. Как только я назвал свое имя, чиновник (бывший эсэсовец) набросился на меня: «Кто просил вас вернуться? Такие люди, как вы, чистое недоразумение. Двадцать лет вы только и занимались тем, что клеветали на правительство Германии. Что вам не сиделось там, куда вы бежали?» Он даже не предложил мне стул.
Рассмотрение моего заявления день ото дня откладывалось под тем или иным предлогом — чисто техническим. Юридически я не являлся «жертвой». Одна газета договорилась даже до того, что назвала меня преступником, ссылаясь при этом на мое «тюремное заключение», то есть на те годы, которые я провел в концентрационном лагере. Доктора один за другим утверждали, что нет никакого основания приписывать мой ревматизм пребыванию в холодных камерах Дахау. Вся эта история длилась два года. Свои сбережения я истратил на адвокатов. Я стал одержим поисками справедливости. Брунгильде также было отказано в возмещении. Все было обставлено весьма корректно. Вы, наверное, заметили, что в нас, немцах, живет дух бюрократизма? От моей дочери они просто отмахнулись, сославшись на параграф сто сорок восемь БЕГ. Она не принадлежала к немецкой нации. Почему? Объяснять слишком долго. И какое еще может быть объяснение, кроме того, что в нынешней Германии, как и двадцать пять лет назад, подлецы толкуют закон по своему усмотрению!
Хлопоты были бесполезны. Министр — нацист, глава полиции — бывший эсэсовец. Судья — бывший военный преступник.
Итак, мы с дочкой вернулись в Мюнхен. Там нас арестовали. И все началось сначала. Я не мог, не хотел верить, что такова действительность нынешней Германии. Я думал, что во всем виноваты местные власти. А когда Брунгильда уверяла, что такова политика правительства, я и слушать не хотел, ведь в самые худшие времена я не жил в Германии. Несмотря на годы, проведенные в Дахау, я все еще не осознал, до какой жестокости дошел мой народ.
«Ты чересчур немец», — говаривала моя жена. Да, в глубине души я твердо верю, что мы великая нация. Помню, как в дни молодости, если я чем-либо ее раздражал, она говорила: «Ах, Артур! В тебе сидит пруссак». Мой дед был родом из Пруссии. Я был убежден, что немецкий народ, сбросив Гитлера и нацистов, вновь обретет свой здоровый дух. Я был упрям, слеп и глуп. Прожив много лет, я ничему не научился. И даже годы страданий не помогли мне понять, что возродился не германский гений, а нацизм и нацисты.
Я вернулся на родину в надежде увидеть свастику лишь как символ позора. А я увидел свастику как магический знак, приносящий блага тем, кто ее носит.
Он замолк, ломая искалеченные руки.
— Я говорил на эту тему с Томасом Манном — вы знаете его, это великий писатель. Мы были близкими друзьями. «Надо научиться ненавидеть, — говорил он. — Ненавидеть негодяев, которые даже самое имя „Германия“ сделали презренным богом и людьми». Я часто слышал от него такие высказывания. Он не раз предупреждал меня, что положение еще ухудшится, потому что западные державы, на которые мы уповали, возрождают гитлеровское чудовище. Он предлагал мне уехать вместе с ним из Германии.
«Нам здесь не место, — говорил он. — Нам не место в этом мире коррупции. Сейчас хуже, чем тогда, когда я эмигрировал. Прежде можно было взывать к демократическому миру, ныне этот мир вооружает наследников Гитлера. У них короткая память, они вновь идут с открытыми глазами навстречу своей гибели».
Я остался, несмотря на его предупреждение. Я все еще надеялся.
В компенсации за мою погибшую жену мне было отказано. И не только потому, что она не принадлежала к германскому народу, а потому, что двадцать лет назад она его оклеветала, заявив, что только немцы могли оказаться такими простофилями, что позволили оболванить себя какому-то «выскочке, расклейщику плакатов Шикльгруберу».
Может быть, вам покажется странным, но всякий раз, когда прокурор произносил эту фразу, я испытывал чувство гордости за жену. Гитлер мертв. Жена мертва. Но нацисты помнят ее слова, и эти слова еще способны жалить.
Золотой талант моей жены для них — ничто. Блестящий ум моего брата — ничто. Загубленная жизнь моей дочери — ничто. А я… — Он пожал плечами. — Вот тогда я тоже начал драться. Я стал членом Союза жертв фашизма. И тут я понял то, что напрасно старалась внушить мне Брунгильда после моего возвращения, а именно: наша семья не исключение. Женщины, которые сумели уцелеть в Освенциме и Равенсбруке, познали многое такое, чего ни одна женщина не должна была бы знать.
Я стал одним из руководителей Союза. Я был нужен, потому что не был ни евреем, ни коммунистом, ни социалистом, словом, ни одним из тех, кто вел борьбу против Гитлера. И, не будь в крови моей жены капли еврейской крови, я, вероятно, был бы одним из тех миллионов немцев, которые, живя в то страшное время, не видели, не слышали, не замечали, что коричневая чума уничтожает цивилизацию на моей родине.
Я до конца осознал это после разговора с одним знакомым, — заключенным из Бухенвальда. Он готов был поклясться, что знаменитый мюнхенский врач, живший неподалеку от нас, убил моего брата и еще сотни две других заключенных, впрыснув им эвипан натрия.
Мы, поруганные, лишенные прав бедняки, жили в убогих клетушках мрачного старого дома, а через улицу, распираемый успехом, богатством, наглостью, проживал доктор Ганс Кислер. В тысяча девятьсот сорок седьмом году он был приговорен к смерти американским судом, но приговор был заменен пожизненным заключением. Он просидел меньше пяти лет. Он вышел на свободу в тысяча девятьсот пятьдесят втором году. Получил от правительства около трех тысяч фунтов компенсации и поселился в Мюнхене, где приобрел богатую врачебную практику. Это было явным оскорблением всех пострадавших от него. Многие знали о преступной деятельности Кислера. Они потребовали расследования дела.
Он воздел руки с выражением беспредельного презрения.
— Но что значат наши страдания для тех, кто сегодня стоит у власти? Кислер бежал в Каир при попустительстве государственного прокурора, бывшего нациста. В Мюнхене всем было известно, что он знал о преступлениях Кислера. Была сделана слабая попытка воздействовать на прокурора. Но и это ни к чему не привело. Зато полиция начала преследовать нас. Кстати, Кислеру она тоже покровительствовала. Несправедливость терзала мне душу. Япотерял сон. Все свое время я тратил на встречи с людьми, испытавшими то, что я испытал. Я боялся за свою Брунгильду. Я знал, что в Мюнхене не будет жизни ни ей, ни мне.
Один мой друг, у которого умерла жена, предложил нам комнаты в Западном Берлине. Жена его была вместе с Брунгильдой в Равенсбруке. «В Берлине — говорил он, — лучше, чем в Западной Германии». На Берлин устремлены взоры всего мира, и там боятся, что вы — наши союзники — узнаете правду. Но и тут было не лучше, хотя мне и дали ничтожную пенсию — триста марок ежемесячно. Сравните жалкие триста марок с тремя тысячами, которые получают нацистские генералы, военные преступники и убийцы тысяч людей, поселившиеся здесь и наслаждавшиеся жизнью.
— Но, — возразила Джой, — можно же что-то предпринять. Обратиться хотя бы в министерство по делам беженцев.
— О нет, нет! — вскричал старик. — Это самое худшее!
— Уверена, вам помогут там, — настаивала Джой. — Министерство располагает средствами. Позвольте мне похлопотать за вас. Видите ли, брат моего мужа занимает в министерстве видное положение, и я могу с ним поговорить.
Профессор отпрянул, с ужасом глядя на Джой.
— Фон Альбрехт? — пролепетал он. — Я не понимаю.
— Фамилия моего мужа фон Мюллер. Он изменил ее на Миллер. У его отца фабрика электрического оборудования в Берлине.
Как раз в это время Энн громогласно потребовала еще порцию мороженого, и Джой не заметила, какое впечатление произвели на профессора ее слова.
— Вы обязательно должны посетить нас, — сказала она, оборачиваясь к нему. — Стивен будет счастлив познакомиться с вами, и он сделает все, чтобы помочь вам.
— Да, да, — опираясь на палку, старик с трудом поднялся со скамьи, и, хотя его движения были затрудненными, все же видно было, что он чем-то встревожен и спешит уйти. Он резко окликнул Петера, но что именно он сказал, Джой не могла понять. Мальчик переводил взгляд со старика на Джой, и улыбка сбежала с его лица.
— Мы должны уйти, — прерывающимся голосом сказал старик. — Я не думал, что так поздно. Извините меня.
— Но, может быть, вы назначите день? — Джой взяла его за руку. — Приходите с Петером, Энн будет рада поиграть с ним. В нашем доме нет детей, кроме нее.
— Хорошо, хорошо, — профессор резко высвободил свою руку. Сказал что-то мальчику, тот чинно поклонился, и они удалились, ни разу не обернувшись, чтобы на прощание помахать рукой.
«Удивительно, что с ним случилось?» — спрашивала себя Джой, задетая его внезапным уходом. Но тут же сердце ее смягчилось. Со спины он казался таким стареньким: согбенные плечи, старческая походка. И она вспомнила его таким, каким он был, когда дирижировал студенческим оркестром: высокий, представительный, во фраке с развевающимися фалдами, он казался воплощением самой жизни, и вы невольно попадали под влияние магических движений его рук.
Ей стало грустно. Он стар и, видимо, неудачлив. Может быть, это была не просто старость; может быть, от перенесенных страданий он немного помешался. Его история казалась ей невероятной. Она решила спросить домашних, не слышал ли кто-нибудь о нем.
Досадно, он даже не дал ей своего адреса.
В тот вечер Хорст, как всегда, ужинал в американском офицерском клубе. За ужином Джой решила, что рассказ о сегодняшней встрече разрядит тяжелую атмосферу, обычно царившую за столом в отсутствие Хорста.
— Я встретила своего бывшего профессора музыки, — бойко начала она, — и вновь почувствовала себя совсем девчонкой.
— Очень мило, — сказала мать. — Вы можете пригласить его к нам, если хотите.
— Ну конечно, очень хочу! — Неприязненное чувство, вызванное странным поведением профессора, было мгновенно забыто. Для Джой он опять стал кумиром, которому она поклонялась подростком. — Он был замечательным педагогом и знаменитым пианистом, — продолжала она. — Мы все обожали его. Особенно я горжусь тем, что исполняла концерт Грига на его прощальном вечере.
С подчеркнутой любезностью Берта переводила ее слова отцу. Джой с удивлением почувствовала, что Стивен нажал ей на ногу.
— Он совершает турне по Европе? — спросила мать.
— О нет! Он немец. Вернулся на родину после войны.
И вдруг она поняла, но слишком поздно. Стивен так крепко нажал ногой на ее ногу, что она невольно вскрикнула. Взоры всех, кроме Стивена, обратились к ней.
— Немец из Австралии? — воскликнула Берта, подчеркивая последнее слово. — Что за немец?
— Настоящий немец, — ответила Джой, задетая ее тоном.
— Настоящий немец? — Своей интонацией Берта как бы подчеркнула огромное значение этих слов.
— Да. Вы, верно, слыхали об Артуре Шонхаузере? Он был пианистом с мировым именем, пока нацисты не искалечили ему руки в Дахау.
За столом наступило молчание. Стивен как-то весь подобрался, сидел, опустив глаза. Мать крепко сжимала ножку бокала. Ганс, более чем когда-либо, казался отсутствующим. Высоким, презрительным тоном Берта переводила отцу.
— Das ist immoglich![12] — громко сказал старик.
Джой вскипела.
— Нет ничего невозможного! Профессор Шонхаузер приехал в Австралию после освобождения из Дахау. Он не мог уже давать концерты. Руки у него были изуродованы пытками. Он стал профессором в нашей консерватории, и мне посчастливилось учиться у него. Он сам выбирал учеников.
Берта переводила слова отца, отвернувшись от него, но в ее голосе слышались интонации его тяжеловесной, неторопливой речи.
— Все знают, что Артур Шонхаузер был заключен в Дахау за то, что посягнул на честь германского рейха.
— Полноте, Берта! Неужели вы принимаете меня за младенца? Не бойтесь за меня. Я, как и большинство людей, знаю, что творилось в Дахау и в прочих подобных местах.
Берта презрительно посмотрела на нее.
— Если у него руки и действительно изуродованы, то по его собственной вине.
— Не он ли сам их изуродовал? — съязвила Джой.
— Возможно. Это международная еврейская ассоциация распространяла различные клеветнические слухи о лагерях, куда мы были вынуждены заточить евреев и коммунистов ради безопасности страны.
Отец проворчал: «Widerlicher Judenlummel».
— Что он сказал? — воинственно задала вопрос Джой.
Берта молча взяла нож и вилку, как бы прекращая разговор. Стивен не поднимал глаз от тарелки.
Усмехнувшись, Ганс проговорил:
— Гнусное еврейское отребье, пожалуй, это будет наиболее точный перевод, не так ли?
— Ганс! — прикрикнула на него Берта.
Он посмотрел на нее невинными глазами:
— Мама, ты же сама просила меня помочь Джой в немецком.
Джой торжествующе посмотрела на Берту.
— Профессор не еврей!
— Стало быть, коммунист.
Бокал матери ударился о тарелку, опрокинулся, и вино пролилось ей на колени.
Ганс и Стивен подскочили, чтобы вытереть платье салфетками.
— О боже, что я натворила! — воскликнула она. — Придется переменить платье, оно насквозь промокло. Боюсь, что будет испорчено. — Она умоляюще посмотрела на Джой. — Дорогая, проводите меня наверх и помогите переодеться. Прошу всех извинить меня.
Рука об руку свекровь и невестка вышли из столовой и медленно стали подниматься по лестнице наверх. Позади них слышалось непрерывное бормотание отца, напоминавшее бормотание священника, читающего псалмы.
Глава IX
На другое утро место матери за завтраком было не занято.
— Отец сказал, что она плохо спала, — объяснила Берта. — Ничего серьезного, но не нужно забывать, что у матери слабое здоровье и ее нельзя утомлять.
Она бросила укоризненный взгляд на Джой и Эни, которая, ничего не подозревая, показывала Хорсту, как подаренная им кукла говорит «ма-ма» по-английски.
— Оставь куклу в покое, дорогая, — сказала Джой, поймав взгляд Берты, и, взяв у девочки огромную красавицу блондинку, посадила на стул позади дочери.
— Простите меня, я должен спешить, — сказал Хорст с обольстительной улыбкой в сторону Джой. — Сегодня утром приезжает мой близкий друг, один американский полковник, и я должен встретить его.
Он встал из-за стола прежде, чем отец успел позавтракать. Энн, вцепившись в него, объяснила, что кукла названа Патти в честь ее сестренки.
Наконец отец поднялся и вышел из столовой. Джой хотела последовать его примеру, но Берта остановила ее.
— Обождите минутку, Джой, мне нужно поговорить с вами, но прежде я распоряжусь по хозяйству.
Джой, чувствуя себя провинившейся школьницей, нетерпеливо ждала, пока Берта созывала девушек, на лицах которых появилось испуганное выражение еще до того, как она с ними заговорила.
Когда девушки разошлись, Джой, все еще находившаяся под впечатлением вчерашних неприятных разговоров, спросила:
— Почему такая суматоха? В доме ведь все идет как по маслу.
Берта поджала уголки своего полного рта.
— Разве вы не понимаете, — высокомерно сказала она, — что Хорст не только старший сын. Он очень важная персона; полковник Кэри тоже очень важная персона.
— Пусть так, но почему эти бедные девушки должны вертеться, как белки в колесе, ведь они и без того прекрасно справляются со своими обязанностями?
— Вы не привыкли обращаться со слугами, — ответила Берта. — Если не ходить за ними по пятам, они разбалуются и будут пренебрегать своими обязанностями.
— Представить не могу, чтобы Шарлотта пренебрегала своими обязанностями. Она могла бы сохранить свою энергию. Пожалуйста, скажите ей, чтобы она не ждала нас, если мы когда-нибудь задержимся допоздна.
— В этом ее прямая обязанность.
— Но это же смешно! Если нам что-нибудь понадобится, я прекрасно обойдусь и без ее помощи.
— У нас это не принято. Притом, у Шарлотты это вошло в привычку. Она служит у нас сорок лет.
— Придется, стало быть, ужинать в ресторане. Не могу допустить, чтобы пожилая женщина, которая годится мне в бабушки, не спала до полуночи, ожидая нас.
— Считаю спор бесполезным, — вспыхнув, сухо сказала Берта.
— Мы по-разному смотрим на вещи. Я вас прошу об одном: не разлагайте, пожалуйста, девушек подобными рассуждениями. Слуги у нас и так уже достаточно развращены свободными нравами, занесенными американками.
— Это ваш дом.
— Вернее, дом моего отца. И еще попрошу вас, не становитесь, пожалуйста, на равную ногу с прислугой.
— На равную ногу? Что это значит?
— Вы обращаетесь с прислугой, как будто между вами нет различия.
— По-моему, кроме языка, различия между нами нет. И для меня это единственная возможность практиковаться в немецком языке.
— У вас в Австралии странные взгляды на вещи.
— Взгляды в духе нашей страны.
— Вы испортили наших горничных. После вашего приезда Эльза и Грета потребовали повышения жалованья.
— Вполне естественно. Ведь им приходится обслуживать еще нас троих. Мы охотно заплатим им за себя.
— Это было бы оскорбительно для нас. Вопрос не в деньгах, а в принципе. Две приходящие девушки уже и без того получают двести пятьдесят марок в месяц, не считая питания.
— При здешних ценах это жалованье не так уж велико.
— Доведись вам управлять таким домом, как наш, вы поняли бы наши трудности и отнеслись бы к нам более внимательно.
— К счастью, мне никогда не придется управлять таким домом. А сейчас я вас прошу об одном: облегчите работу горничных, и пусть Шарлотта не засиживается по ночам в ожидании нас. Если я буду вам нужна сегодня, скажите, я с удовольствием помогу. И это все, что вы хотели мне сказать?
— Нет, не все! Полковник Кэри прогостит у нас несколько дней. Для Энн не будет места за столом. Я дала указание Шарлотте покормить ее в детской.
— Энн не захочет. Она привыкла сидеть за столом с нами. Неужели не найдется для нее лишнего стула? Посадите ее между нами. Я думаю, Стивен не будет возражать. Ведь за столом может разместиться целая дюжина гостей!
— Дело не в том, будет или нет возражать Штефан, и не в размерах стола. Сажать детей с взрослыми у нас не принято. Ганс до двенадцати лет не обедал с нами. А когда мы были детьми, нас еще и в более позднем возрасте кормили отдельно.
— Дорогая Берта, все это отошло в область предания. С тех пор обычаи изменились.
— Только не в доме моего отца. — Берта отвернулась и тем самым как бы положила конец разговору.
Но Джой не сдавалась.
— Энн еще слишком мала, она не может есть без присмотра. Распорядитесь, пожалуйста, пусть ей подадут обед на полчаса раньше, чтобы я могла побыть с ней.
— При ней будет горничная.
— Мне не хотелось бы передоверять воспитание моего ребенка прислуге.
— Воспитание! — Берта высокомерно рассмеялась. — Моя дорогая Джой, хотела бы я знать, какое же, по-вашему, воспитание вы дали Анне? Мы считаем ее самой невоспитанной девочкой.
— Ну, это не так! По-нашему, для шестилетнего ребенка Энн достаточно воспитанна. Луэлла Дейборн говорит, что она не видела девочки, которая в возрасте Энн держалась бы так хорошо.
— Не смешите, ради бога! Впрочем, делаю скидку: дети в Америке, видимо, воспитываются, как маленькие дикари. Такого непослушного ребенка, как Анна, в нашем доме еще не бывало.
— Вы несправедливы! Ваш дом еще не мерило.
— Что вы сказали?
— А то, что дети, выросшие в этом доме, забиты до такой степени, что в будущем им грозит полная утрата личности.
— На каком основании вы это говорите?
— На примере вашего сына хотя бы. За столом он вообще не смеет рта раскрыть.
— За него говорит Анна.
— Мы считаем, пусть лучше ребенок не знает стеснений, чем будет настолько забит родителями, что слово вымолвить боится. Потребовались годы, чтобы Стивен стал нормальным человеком и научился говорить, что думает.
— Придерживаюсь мнения отца в вопросе воспитания детей и внуков, а не мнения англосаксов, известных своей недисциплинированностью. Поведение английских и американских войск в нашей стране ужасно! Будем надеяться, что ваш сын получит иное воспитание, если вы сумеете родить сына.
— О, сейчас я довольна своими дочерьми. Благодарю вас!
— А Штефан доволен? Я слышала его разговор с отцом. Они оба очень разочарованы, что вы не подарили ему наследника.
Какое-то мгновение Джой не могла вымолвить ни слова из-за душившего ее гнева.
Воспользовавшись минутным замешательством, Берта продолжала:
— Родить сыновей — честолюбивое желание всякой немки.
— Но я не немка.
— Вы немка по мужу.
— Нет! Стивен стал австралийским гражданином.
— Ax! — Лицо Берты выразило презрение к подобным мелочам. — Раз уж мы затронули эту тему, прошу вас, прекратите ваши споры с отцом. Вы его волнуете.
Джой недоверчиво посмотрела на нее.
— Я спорю? Скажите, пожалуйста, когда я с ним; спорила ?
— Не далее, как вчера вечером.
— Вчера вечером? — Джой была озадачена. — О чем же шел спор?
— О том, еврей или не еврей этот ваш ужасный профессор.
— Какой же это спор? Я просто сказала ему правду.
— Ради бога, не вздумайте опять начать сначала. Когда отец волнуется, у него расстраивается пищеварение, а мне неприятно переводить такие вещи.
— Для меня можете не переводить. Перевести может Стивен, Ганс или кто-нибудь еще. Ганс хорошо говорит по-английски.
Берта восприняла это как укол и краска залила ее шею.
— Не обязательно переводить слово в слово.
— Не обязательно. Я не испытываю трудностей, разговаривая без посторонней помощи с девушками, шоферами и продавщицами.
— Возможно. Но это ведь нельзя назвать общением с людьми в полном смысле этого слова. Чтобы вращаться в нашем обществе, вам нужно заниматься немецким языком. Вы говорите по-немецки так же плохо, как наша бывшая служанка, девушка из Голландии, работавшая у нас во время войны.
— Думаю, что она, как и я, находясь в Германии временно, не особенно беспокоилась о чистоте своей немецкой речи.
Берта пропустила мимо ушей эту реплику.
— Не пойму, почему бы вам не усовершенствовать ваши познания в немецком языке. В ваши годы и с вашими способностями заняться языком не поздно. Я была примерно в вашем возрасте, когда по окончании войны должна была изучать английский.
— Обстоятельства были другие.
— А именно?
— Побежденные всегда стараются угодить победителю.
Берта, открыв было рот, тут же закрыла его. Крепко поджав губы, она позвонила, но на ее зов никто не явился. Тогда, надавив кнопку звонка, она не снимала с нее пальца, пока не появилась, едва волоча распухшие ноги, запыхавшаяся повариха Марианна.
— Где горничные? — требовательно спросила Берта.
— Наверху. Готовят комнату для гостя господина Хорста.
Движением руки Берта отпустила ее.
— Отправляйтесь на кухню. Я позднее поговорю с Шарлоттой. — Обернувшись к Джой, она сказала: — Анна будет обедать в двенадцать часов в детской. Надеюсь, вы понимаете, что такова воля отца. Он и без того проявил большую выдержку, не желая огорчать вас. Но он не привык, чтобы за столом ребенок болтал без умолку, не давая взрослым насладиться умным разговором.
— По моим наблюдениям, вряд ли Энн в этом повинна.
По цвету лица Берты можно было заключить, что она близка к апоплексическому удару.
— Прекратим этот неприятный разговор. Прошу об одном: не сажайте ребенка со взрослыми; своей болтовней девочка беспокоит моего отца и Хорста.
Повернувшись спиной к Джой, она буквально вылетела из комнаты в дверь, которая вела в кухню. Вне себя от гнева, Джой посмотрела ей вслед, затем повернулась и побежала наверх по лестнице. Раньше в разговорах с Бертой ее бесило это благоговейное: «Мой отец так», «мой отец этак», точно она читала псалтырь. Но сейчас, когда она с таким же благоговением говорила о Хорсте, чаша терпения переполнилась.
Джой боролась с желанием, как в детстве, броситься на кровать и в слезах излить свое возмущение. «Возьми себя в руки, дорогая, — говорила она себе, — об этом разговоре никто не должен знать. Я огорчу Энн, если скажу ей».
Она пошла в ванную комнату, умылась холодной водой и подосадовала, что вела себя так глупо.
Проводя пуховкой по лицу и тщательно подкрашивая губы, она говорила своему изображению в зеркале: «Ведь ты же сама пожелала приехать сюда. Неделю назад ты колебалась, а не остаться ли здесь? Стивен предупреждал, что быт немецкой семьи отличен от австралийского. А сейчас ты теряешь самообладание при первом же столкновении с действительностью».
Вернувшись в спальню, она решила умолчать о своей ссоре с Бертой. Ведь Стивен очень неодобрительно отнесся к стычке за столом по поводу профессора, но ограничился тем, что сказал: «Ничего не говори об этом Гансу. И помни, я тебя не поставил в известность о своем разговоре с отцом».
Колкие слова Берты насчет ее неспособности родить сына заставили Джой залиться краской. Она не верила, чтобы Стивен был разочарован, когда родилась дочка, а не сын, но мысль, что это послужило темой для обсуждения, причиняла ей боль и сердила.
Из сада доносились радостные возгласы Энн. Джой вышла на балкон и увидела внизу открытую легковую машину Ганса; за рулем сидела Энн.
— Что вы замышляете? — крикнула она, радуясь, что вполне владеет своим голосом.
Ганс взглянул на нее.
— Еду на озеро купаться. Могу я взять с собой Энн?
— Ганс, вот умница! А она вам не помешает?
— Конечно, нет.
Вскинув головку, Энн с возмущением посмотрела на мать.
— Как я могу кому-нибудь помешать, мамочка! — сказала она. — Ведь я уже большая. Правда, Ганс?
— Конечно, не помешаешь. Я с удовольствием возьму тебя с собой. Вот только сбегаю за твоими трусиками и полотенцем.
— Не беспокойтесь! Я кину их вам. Не забудьте, что вы должны вернуться в половине двенадцатого, — предупредила она, бросая вещи с балкона. Увидев, что зашевелились занавесы на балконной двери Берты, она подумала: «Я опять проштрафилась». И отнюдь не раскаиваясь в своем поступке, перегнувшись через перила, она крикнула вдогонку машине, бесшумно скользившей по дорожке сада:
— Желаю хорошо провести время!
Глава X
Самый лучший джаз-банд в самом лучшем (если верить рекламе) отеле Западного Берлина усердно выколачивал модную мелодию, а певица надрывающим душу голосом тянула в микрофон немецкие слова.
Прижавшись лбом к подбородку Стивена, Джой мечтательно вздохнула.
— Знаешь, я кажусь себе страшно светской. Ведь в таком шикарном месте мы после рождения Патриции ни разу не были.
— С меня довольно и Морского клуба, — пробормотал Стивен. — В таких местах, как это, я чувствую себя спекулянтом с черного рынка.
— Не правда ли, здесь все чересчур уж чопорны? Интересно, для кого приготовлен вот тот столик, похожий на цветущую клумбу?
— Для кого же, как не для «короля черного рынка»! Сие злачное место — наглядное свидетельство того, что, даже проиграв войну, можно нажить на ней капиталы.
Джой еще ближе прижалась к нему.
— Иногда ты говоришь, как Луэлла.
— Иногда я и чувствую, как Луэлла.
— Не правда ли, как мило, что они пригласили нас отпраздновать вместе с ними годовщину их свадьбы?
— Да. Милая пара.
Джаз сладостно замирал в последнем аккорде. Стивен задержал Джой дольше, чем это позволяли приличия.
— Милый! — прошептала она. — Как было чудесно! Будем ходить танцевать каждый вечер, а?
— Обязательно. Когда вернемся домой. Только придется мне обзавестись прицепом, чтобы таскать за собой по дансингам наше потомство: не могу допустить, чтобы ты доверяла детей приходящей нянюшке или не менее двух раз в неделю оставляла их на попечение твоей матери, даже если она и согласится на это.
Они вернулись к своему столику, за которым, помимо Луэллы и Тео, сидела еще какая-то незнакомая пара.
Луэлла сделала знак рукой.
— Познакомьтесь! Мисс… простите, я не расслышала ваше имя…
Очаровательная блондинка назвала себя:
— Карен Гетц. — И, обернувшись к тучному, лысеющему мужчине, представила его: — Тод Ирвин. Не знаю, слышали ли вы о Тоде, а если не слышали, это одно из величайших упущений вашей жизни. Тод превратил «Миддл Уест таймс рекорд» из регистратора конкурсов племенных свиней в такую газету, что даже господа из Пентагона раскрывают ее раньше других.
Стивен живо заинтересовался.
— Я о вас слышал. Вас часто цитируют в австралийских газетах.
— Ну и ну! Подумать только! — Тод сердечно пожал ему руку. — Вы и представить себе не можете, как я доволен. Я из тех ребят, которые хотят, чтобы их читали.
— Ну, уж вас-то читают, — заметила Луэлла. — Папа говорит, что после моих писем ваша передовица дает ему больше материала, нежели все официальные отчеты, сверхсекретные и всякие прочие.
Тод восторженно вздохнул.
— Ну, что вы только делаете с моим ego![13] Ну-ка, скажите еще что-нибудь.
Некрасивое лицо Тео — лицо ученого — расплылось в улыбке.
— Если желаете, я могу предоставить вам полный отчет о впечатлении, какое произвела в Ракетном управлении ваша последняя статья о сделке между американскими и западногерманскими промышленниками.
— Потрясающе! У меня имеется еще пикантное сообщеньице от одного военного обозревателя в Бонне. Он заявляет, что в настоящее время нет причины, почему бы немцам не получить разрешение на изготовление атомных бомб и отравляющих газов.
— So! — произнес Тео на немецкий манер.
— Вы одни или с компанией? — вмешалась Луэлла.
— Одни.
— Не хотите ли присоединиться к нам?
— А как посмотрят на это ваши друзья? Я давно уже слыву за человека, который портит вечер.
— Одобрительно! — воскликнул Стивен. Джой сдержанно согласилась.
Кельнер заново накрывал стол. С поклоном он положил в карман доллар, полученный от Тода, и принял от него заказ на напитки.
Заиграл оркестр.
Тод предложил:
— Не потанцевать ли нам липси, Луэлла?
— А что такое липси? — с опаской спросила Луэлла.
— Новый танец. Вывезен из Лейпцига. В Восточной зоне от него все без ума.
— Неужели там танцуют? — сказала Джой, поднимаясь, чтобы танцевать с Тео.
— И еще как танцуют! Посмотрели бы вы, как танцует липси Карен, вы на коленях умоляли бы ее немедленно научить вас этому танцу.
Джой недоверчиво посмотрела вслед тоненькой девушке, танцующей со Стивеном: блондинка, волосы забраны вверх шиньоном, шуршащая юбка колоколом до колен, высоченные — десять сантиметров — каблуки, на запястье висит продолговатая сумочка, усыпанная брильянтиками. Одета по последнему слову моды.
— Неужели она из Восточной зоны?
— Точно так.
— Она похожа на кинозвезду или манекенщицу.
— Там и такие есть! Но Карен не кинозвезда и не манекенщица. Она замужняя женщина, у нее двое детей, она обожает своего мужа — верзилу шести футов. — Тод даже застонал, сожалея об этом обстоятельстве. — И она самый замечательный из всех фоторепортеров, которых я встречал.
Джой предавалась своим мыслям, молча танцуя с Тео мамбу. Когда танец окончился и они заняли свои места за столиком, заговорила Луэлла.
— Тод рассказывал мне о своей поездке в Восточную Германию.
— Вы хотите сказать, в советскую зону? — недоверчиво спросила Джой.
— Именно, хотя они сами так ее не называют.
— Не только в Восточный Берлин? — настойчиво допытывалась Джой.
— И в Восточный Берлин и в другие места к северу, югу, востоку и западу от Балтики до чешской границы и от линии Одер — Нейссе до Брокена.
— А ведьмы вам там не попадались? — задорно спросила Луэлла как раз в тот момент, когда к столику подошел кельнер.
— Ни единой! Все они убрались в Западную зону.
— А я думала, что нам запрещено ездить в Восточную зону, — не унималась Джой.
Тод поднял глаза.
— Да-а! Пресса могущественна!
— Ну и глупышка же вы, Джой! — Улыбка Луэллы смягчила иронию ее слов. — Трудно представить, чтобы умная девушка была такой несообразительной.
Тод поднял стакан.
— Желаю вам долгие годы счастья! Помните, Луэлла, четыре-пять лет тому назад мы с вами чуть не испортили вечер, который давала Prinzessin в Дюссельдорфе? Помните? С того вечера мы с вами не танцевали.
— Разве такое можно забыть? Вот это первосортная ведьма! Прямиком с Брокена, — Луэлла скорчила страшную гримасу. — Холеный вампир! Специалистка по ввозу и вывозу нацистов — чем преступнее, тем лучше.
— Фашистская священная корова! — загрохотал Тод. — Вовек не забуду, какие физиономии скорчили Макглои, когда ваш папаша рассказал им об этом случае. Ума не приложу, как это Макглои могли снюхаться с этой шайкой.
— Миссис Макглой, как истая демократка, была так потрясена благоволением Prinzessin, что даже пожертвовала солидную сумму этой самой «Тайной службе»! Она сама рассказала мне об этом еще до того, как мой папаша выдрал их за уши за такие дела.
— Они поставили на верную лошадку, — мрачно сказал Тод. — Нынче «Тайная служба» идет в гору. «Лига убийц» — просто воскресная школа в сравнении с этой бандой.
— Никак не могу примириться с тем, что логово Prinzessin называют «Святым домом»! — содрогнулась Луэлла.
— Вы не читали в «Тайме» статейку о Фокси Флике? — спросил Тод. — «От военного преступника до могущественного промышленника номер два в Федеративной Германии»? Тонкая работа. Я посетил старого Фокси в день его семидесятипятилетия. Взял у него интервью. Старик показал мне сногсшибательную поздравительную телеграмму от канцлера. Тот поздравлял его «с жизнью, полной великих подвигов, вопреки ударам судьбы, нанесенным нашему народу и лично ему, Фокси…»
— У вас довольно милые знакомые, — бросила Луэлла.
— Ja. Так, например, я присутствовал на пресс-конференции, которую устроил для нас генерал Ламмердинг, тот самый субъект, выдачи которого вот уже несколько лет требуют французы. Они хотят привлечь его к суду за массовые убийства в Орадуре. — Вопросительно подняв брови, он посмотрел на Джой. — Вы не слышали об этой вечеринке? — спросил он Джой.
— Нет.
Поймав его насмешливый взгляд, она почувствовала себя неловко.
— А надо бы знать. Это было французское Лидице.
— Почему же его не выдали как военного преступника? — спросила она.
— Да потому, что в британской зоне его не могли найти, когда французы впервые потребовали его выдачи; а когда атмосфера слишком накалилась, ему пришлось удрать в американскую зону. Мы не можем его найти, и французам остается только скрежетать своими вставными челюстями.
— Но как же он тогда устраивает пресс-конференции?
— Тут вы уж сами догадайтесь.
Раздраженная его покровительственным тоном, Джой задала вопрос:
— Вы не рассердитесь, если я спрошу, как вы попали в советскую зону?
— В силу соударения ряда обстоятельств, если мне будет позволено сочинить такое словцо, обусловленное соображениями высокой политики и волей моего редактора, являющегося одновременно и моим родителем. Когда в холодной войне началось потепление, один выдающийся, хотя и раболепствующий, современник опубликовал в нью-йоркской газетке репортаж о Восточной Германии и не был за это вызван в комитет по антиамериканской деятельности, мой отец и решил, что мне следует, отточив зубы и навострив глаза, посмотреть, что там на самом деле происходит. К тому времени я уже был сыт по горло западногерманскими помоями, накопившимися за четырнадцать лет. Я запросил визу обычным порядком и получил ее намного быстрее, чем любой парень из коммунистической газеты, который пожелал бы попасть в «благословенную богом Америку». И вот я перед вами, вернулся оттуда жив и невредим и даже стал на два килограмма тяжелее от сливок, которые там кладут куда надо и куда не надо.
— Расскажите нам правду об этой зоне, — попросил Стивен.
— Лучше уж когда-нибудь в другой раз. Это слишком долгое дело. Могу процитировать нашего современника: «Хотим мы или нет, это предприятие работает».
— Мне говорили, что там нехватки во всем, — не унималась Джой.
— Кто это вам говорил? — спросил Тод.
— Все.
— Как прожженная газетная борзая, я ничего не принимаю на веру, поэтому спрашиваю: «Кто это все?»
— Все, с кем я встречалась здесь.
— Вы говорите по-немецки?
— Нет, но…
— Ну, если вы можете позволить себе совершать кругосветные путешествия, то, стало быть, принадлежите к классу австралийских баронов, которые стригут баранов и которые частенько дают мне подобного рода дезинформацию прямо из бараньих уст, посему, когда вы говорите «все», это обычно ограничивается лишь марочными миллионерами, изъясняющимися по-английски, или же их прихлебателями, которые изо дня в день живут надеждой, что по ту сторону границы что-нибудь стрясется. Да знаете ли вы, что шестьдесят процентов людей, живущих в Западном Берлине и поставляющих вам эти сведения, никогда не были в Восточной зоне? И я, который исколесил две тысячи километров по Восточной Германии и встречался там с немцами всех мастей, должен теперь выслушивать всякие небылицы о Восточной Германии!
— Стало быть, вы говорите по-русски? — Замечание Джой означало скорее утверждение, нежели вопрос.
— Нет. И не собираюсь изучать. Вот уже пятнадцать лет я изучаю немецкий язык, будь он неладен, и добился того, что уже не забываю начало слова в сорок семь букв, когда доползаю до его конца. Благодарю покорно, хватит на целую жизнь!
— Но как же вы разговаривали с жителями Восточной зоны, если не говорите по-русски?
Тода словно осенило.
— Ну, после такого мне необходимо еще выпить. — Он дал знак кельнеру и, обращаясь к Джой, сказал: — Мой маленький милый простак, за границей я не говорю по-русски, и я не встречал ни одного немца из Восточной зоны, который говорил бы по-русски, хотя такие люди там есть. Там, как и здесь, говорят по-немецки. Жители северной части Германии отличаются от жителей южной части своим произношением и подсмеиваются друг над другом из-за их акцента.
— А много ли русских вы там встречали? — спросил Стивен.
— Встретил нескольких на контрольном пункте Восточного Берлина при проезде в Восточную Германию, но все формальности выполняла немецкая охрана. Когда мы проезжали мимо казарм, где-то около Макленбурга, потом близ Лейпцига, если бы шофер не сказал, что они заняты русскими, я бы не догадался. Они не размахивают серпом и молотом за границей, как это проделываем мы со своими звездами и полосками! А еще я повстречал один военный грузовик, битком набитый молодыми Иванами, который ехал следом за нашей машиной. Мой шофер сбился с пути и привез меня в какой-то тупик. Вот было смеху, когда русским пришлось разворачиваться и искать правильную дорогу! Видел я немало русских кладбищ, где лежали Иваны, которые помогли разбить Гитлера.
— Но все же там много русских? — настаивала на своем Джой.
— Есть и русские. Статистические данные много раз печатались в газетах.
— И вам понравилось там? — спросила Джой.
— Понравилось! У меня антипатия к коммунистам! Разве это не видно из моего последнего репортажа, который я отправил оттуда? Чертовски приятно, что тебе целых три недели не пришлось говорить ни с одним нацистом! — Он в упоении закатил глаза. — Подумать только! Никто не ударяет вас по барабанной перепонке чепухой, вроде: «Когда мы снова захватим Польшу!», «Когда мы возьмем Чехословакию!», «Когда мы линию Одер—Нейссе отодвинем до Урала!», «Когда у нас будет самая сильная армия в Европе!», «Когда наша армия будет оснащена атомным оружием!», «Когда будут работать наши военные базы в Испании!»
— Герника на веки вечные! — прибавил Тео.
— Дело не в том, что люди на Востоке совершенство. Они еще не выколотили из своих стариков убеждение, что немцы лучше всех на свете. Там много и таких, которые все еще скулят по поводу своих страданий во время войны, забывая при этом упомянуть, что именно они начали войну. Но правительство там против нацизма и милитаризма, надо отдать ему должное. В их школах беспощадно разоблачают фашизм.
— А они хотят, чтобы их освободили?
Тод с недоумением посмотрел на Джой.
— Не знаю, кто вас кормит здесь этой чепухой. Вбейте в вашу хорошенькую головку: ребята на Востоке не хотят никакого освобождения. Они уже отвоевались. Они там хотят только одного: чтобы их оставили в покое и не мешали им строить побольше фабрик, побольше домов, побольше есть масла, чем где-либо в Европе.
— Но почему же к нам переходит так много немцев оттуда? — чуть ли не воинственно продолжала Джой.
— Им не нравится политика Востока, точь-в-точь как и тем, кто уходит отсюда на Восток. Им не нравится политика Запада. К тому же на Востоке нет воинской повинности.
— Впервые слышу, чтобы кто-то переходил отсюда на Восток!
— Вы позволите мне, не сходя с места, предложить вам годовую подписку на «Миддл Уэст тайм рекорд»?
— Так, значит, они переходят?
— По данным «Голоса Америки» в этом году перешло около пятидесяти тысяч, а по данным Восточной Германии — семьдесят тысяч. Так что я остановлюсь на средней цифре — шестьдесят. Кое-кого они отослали обратно, ибо от них дурно пахнет. Но, как я уже говорил до этого маленького отступления, на мое пищеварение благоприятно действовало одно обстоятельство: когда я разговаривал с их представителями, пусть я даже и не соглашался с их политикой, мне никогда не приходилось задумываться, не стоит ли передо мной один из тех военных преступников, что делают головокружительную карьеру здесь, в Западной Германии.
Он попросил принести ему еще выпить.
— Я уже говорил своему старику, что это просто жестокость по отношению к своей собственной плоти и крови держать тут человека, который писал отчеты о Нюрнбергском процессе. Там-то я и познакомился с отцом Луэллы — неплохой старик, хотя «Миддл Уэст таймс рекорд» не всегда согласна с его политикой. Выразить не могу, как растравляется моя язва желудка, когда, сидя на какой-нибудь из их пресс-конференций, я слушаю разглагольствования о роли Западной Германии как защитницы христианской цивилизации какого-нибудь субъекта, который на моих глазах получил от союзного трибунала двадцать пять лет тюрьмы за убийство польских епископов, польских, чешских, итальянских священников, бельгийских монахинь — не говоря уже о девяти миллионах других жертв.
Тод мрачно задумался, устремив невидящий взгляд на стакан.
— Мне об этом не нужно говорить, — сказала Луэлла. — Когда мы с Тео впервые направились в Мюнхен — культурный центр рейха, — по пути по просьбе отца мы заехали в Дахау. Он сохранил глубокий интерес к этому лагерю с тех пор, как в сорок пятом году провел обстоятельное расследование всего, что там творилось, и поговорил с уцелевшими в живых свидетелями. Дежурный у ворот лагеря, увидев нашу машину, чуть не упал на колени от усердия. И тут же выразил сожаление, что не может впустить нас. «Теперь тут военная тюрьма». Я спросила: «Для кого?» — «Для американских солдат, — ответил он. — За небольшие преступления — изнасилование и воровство».
Все, кроме Джой и Карен, рассмеялись.
— Когда мы спросили, нельзя ли осмотреть бывший концлагерь, его лицо стало непроницаемым. «Не верьте, все это враки. Коммунистическая пропаганда». — «А Нюрнбергский процесс?» — спросил Тео. — «Тоже пропаганда».
Ошеломленные подобной расправой с историческими фактами, мы, шатаясь, побрели к ближайшему киоску и, чтобы привести себя в чувство, заказали Most[14].
«Ну и жара! — сказала, излучая улыбки, толстая фрау. — Не припомню такого жаркого лета».
«А вы давно живете здесь?» — спросил Тео с присущей ему деликатностью.
«Двадцать пять лет, — жеманно процедила она. — Приехала сюда сразу же после замужества, вырастила здесь же пятерых детей. Мужа убили в Вене красные».
Мы сочувственно промычали.
«Место для воспитания детей не очень подходящее», — сказал Тео с привычной ядовитой вежливостью. «Почему же?» — резко сказала фрау; ее взгляд стал настороженным. «Да потому, что тут день и ночь из труб валил желтый дым», — сказал он, указывая на крематорий.
— Вы не поверите, но она, посмотрев нам прямо в глаза, сказала: «Я никогда не смотрела в ту сторону».
Тео расплатился с точностью до одного пфеннига, — обычно он щедр на чаевые, — и мы поторопились удрать оттуда как можно скорее.
— Мне это знакомо, знакомо! — Тод оторвал взгляд от стакана. — В этой проклятой стране полным-полно субъектов, которые «никогда не смотрели в ту сторону».
Его пристальный взгляд остановился на Стивене. — Карен хорошо понимает все это, ведь ее отец отсидел десять лет в Бухенвальде. А если такие разговоры вам не нравятся, я могу уйти.
— Я тоже понимаю, — ответил Стивен, твердо посмотрев ему в глаза.
Лицо Тода расплылось в улыбке, стянувшей все его глубокие морщины.
— Благодарю, друг.
Тод оглядел всех сидящих за столом. Внезапно посерьезнев, он заговорил:
— Знаете ли, за все время, что я пробыл здесь, чувство вины за содеянное я встречал только у пострадавших, как отец Карен, или же у тех, кто был против нацизма по той или иной причине: религиозный, политической или просто из соображений гуманности. А остальные? Начиная от тех, которые «никогда не смотрели в ту сторону», и кончая теми, кто по сей день сожалеет о том, что еще они мало жгли! — вот они остальные! Ночью я часто просыпаюсь в холодном поту и спрашиваю себя: «Как сумели сделать людей такими?»
— Я мог бы рассказать, — хмуро сказал Стивен.
Тод смерил его взглядом, как будто оценивал его.
— А что, если нам с вами встретиться как-нибудь и покалякать подольше?
Стивен кивнул головой.
Тод продолжал развивать свою мысль.
— Меня беспокоят не вампиры, вроде Ильзы Кох. Эта самая Кох скуки ради развлекалась в Бухенвальде тем, что делала абажуры из татуированной кожи людей, замученных по ее прихоти. — Он обернулся к Джой. — Из верного источника я узнал, что на прошлой неделе эта особа отбыла в Австралию со своим мужем-американцем. Вы слышали об этом?
Джой содрогнулась.
— Не может быть!
Губы Тода искривились.
— Когда-то мы тоже сочли бы невозможным, чтобы американец женился на такой гнусной твари, — сказал он. — Вся беда в том, что эта особа внешне вполне нормальна. Кстати, это можно сказать и о многих подсудимых в Нюрнберге. — Он перевел взгляд на Стивена. — Встретимся здесь же завтра в час дня?
— Ладно.
— Долго ли вы собираетесь пробыть здесь? — спросил Тео, обращаясь к Тоду.
— Пока не узнаю, что произошло с Тони.
Тод сидел ссутулившись, мрачно уставившись в стакан.
— Они с Тони близнецы, — шепнул Тео.
— Тони был сбит где-то в южной части Германии летом сорок четвертого года, — продолжал Тод. — Все выбросились на парашютах. Тони был последним, но его товарищ клянется, что видел, как его парашют раскрылся. Раньше или позже, все вернулись домой. Что же случилось с Тони?
Он обвел глазами присутствующих, меж густых бровей легла складка.
— Беда в том, что мать не успокоится, пока не узнает точно, что с ее сыном! У нее это превратилось в какую-то одержимость. И как только у меня начинают опускаться руки, призрак Тони садится на мою кровать. Пока я не попал три недели назад в Бухенвальд, тот самый Бухенвальд близ Веймара, где «творил Гете и слагал песни Шиллер», я думал, что мне суждено застрять тут на всю жизнь. Гитлеровская банда, не потеряв ни минуты, позаботилась уничтожить все разоблачительные архивы. И будь я проклят, если эта златокудрая малютка не помогла мне напасть на след, когда мы с ней оказались в одной группе, осматривающей Бухенвальдский лагерь. Отец Карен состоит в комитете, и у него имеется доказательство, что семнадцатого августа тысяча девятьсот сорок четвертого года тридцать семь офицеров — английских, французских, бельгийских, канадских — и еще один парень в форме, национальность которого не смогли установить (полагают, что это был американец), были пригнаны в Бухенвальд в нарушение всех законов о военнопленных.
Шестнадцать были убиты десятого сентября. Отцу Карен было приказано переносить трупы с места казни к печам крематория. Девять были убиты пятого октября. Трое — тринадцатого октября. Одним из трех был тот самый парень, опознать которого не удалось. Друг ее отца говорит, что, когда этих людей привели к месту казни, он сам слышал — тот парень сказал по-английски: «Чертовски обидно быть расстрелянным в день, когда тебе исполняется двадцать один год».
И Тод обвел всех глазами, полными боли, той боли, которая стала нераздельной частью его самого. — Тринадцатого октября тысяча девятьсот сорок четвертого года нам с Тони исполнился двадцать один год.
Он помолчал. Все ждали, что он продолжит свой рассказ.
— Трудность в том, что редко кто запоминает имена, особенно иностранные. Но я все же узнал имя английского офицера. Заключенным удалось спрятать его в Бухенвальде. Вот это, скажу вам, мужество! Сейчас он живет в Лондоне и, возможно, что-то знает о брате. Люди, сидевшие в Заксенхаузене, назвали мне еще одну фамилию. Это был английский летчик, Джон Дэвис. Расстреляли его вместе с английскими офицерами, их было несколько человек, в феврале тысяча девятьсот сорок пятого года. Вот только дождусь замены, поеду в Лондон, а оттуда, может быть, домой.
Карен коснулась его руки, показав на компанию, вошедшую в зал в сопровождении подобострастно кланявшихся кельнеров, которые с большой торжественностью провели вновь прибывших к отведенному для них столику, заставленному цветами.
Заиграл оркестр.
— Прошу вас, — сказал Тод, — быстренько подобрать себе партнеров, даже если вам не по душе, не то придется отплясывать под любимую мелодию Гитлера.
Карен сняла с запястья свою несколько странную сумочку и кивнула Тоду.
— Держитесь поближе к нам с Карен, даже с риском, что вам оттопчут ноги, — шепнул Тод Луэлле и пустился танцевать, мурлыча мелодию с напускной веселостью.
Среди танцующих, круживших вокруг почетного столика, Джой увидела Карен. Открыв сумочку, она сосредоточенно подмазывала свое лицо, на котором уже был толстый слой косметики, не обращая внимания на Тода и окружающих.
В это мгновение Луэлла вскрикнула: по полу рассыпалось содержимое ее сумочки; танцующие расступились, а Тео и Стивен бросились подбирать рассыпанное.
— Что они там делают? — спросила Джой у Тео, наблюдавшего за Карен, которая мечтательно уносилась в танце в объятиях Тода. Тео расплылся в широкой улыбке, которая мало шла его аскетическому лицу, и прошептал: — Полагаю, шпионят.
Сначала Джой показалось, что он подшучивает над ней; и вдруг мелькнула мысль: «Здесь все возможно, даже шпионаж».
Вернувшись к столику, Тод заказал бутылку шампанского. Он поднял бокал за здоровье Карен и обратился к присутствующим.
— Как видите, в сие заведение прибыл элегантный отпрыск старинной аристократии. Не правда ли, когда поглядишь на него, начинаешь чувствовать, что ты-то сам не больше как троглодит. Das ist der Prinz von und zu Malmeek[15]. Кровь у него такой голубизны, что он пользуется ей взамен чернил для своей ручки. А чтобы сделать его еще привлекательнее, скажу, это deutscher[16] Рокфеллер. Вы видите, он целует даме ручку? Какое изящество! Какое достоинство! Какой ша-а-рм! Хотите, я таким же манером поцелую вашу ручку, Златокудрая?
Карен подумала, потом решительно покачала головой:
— Вы не знаете, как это делается.
— Она права. Я не знаю. Для этого у ваших предков должен быть стаж целования рук не менее пяти столетий и десятилетний стаж главного вершителя правосудия в концентрационном лагере, а именно в Бухенвальде.
В балагурстве Тода Джой почувствовала яд.
— Он такое вершил «правосудие», о котором отец Луэллы — сам хороший судья — не читал ни в одном своде законов. Я на месте получил представление, как изящно он это проделывал. Целование рук не входило в распорядок лагерной жизни, но зато я узнал, как работает хорошо организованная фабрика смерти.
Перед Джой мысленно возникло лицо профессора, когда она посмотрела на это надменное, аристократическое лицо.
— А чем занимается сейчас этот… принц? — спросила Джой, страшась ответа.
— Кроме целования рук, он оказывает услуги одной почтенной родственнице, как и он, голубых кровей, — нашему старому, дорогому другу Prinzessin, с которой мы уже встречались в Дюссельдорфе в ее деятельности по части достославной и бесславной «Тайной службы».
История профессора стала приобретать для Джой особую окраску.
— Кому же она оказывает помощь?
Вопрос Джой прозвучал неуверенно.
— Военным преступникам. Помогает им бежать из страны, когда скандальное дело принимает огласку, и возвращаться обратно, как только опасность минует. Они умны. Многих они держат за пределами страны, многих они уже сейчас возвращают. Не удивительно! В Западной Германии насчитывается тридцать филиалов «Тайной службы», тринадцать филиалов за границей — один в доброй старой Англии, а еще один в «прибежище свободных», сиречь в Соединенных Штатах, а большой бизнес здесь заботится, чтобы они ни в чем не терпели нужды.
Луэлла резко вскочила.
— Уйдем отсюда. Мне становится дурно, когда я вижу, как этот угорь голубых кровей из кожи лезет вон в своих кривляниях.
— Уходить так уходить! — Тод и Карен встали. — Сегодня мы с Златокудрой собираемся посетить не совсем обычное сборище.
— И мы с вами, — живо отозвалась Луэлла. — О'кэй, Тео?
— Что до меня, так о'кэй. А что скажут наши гости?
— Я отвратительная хозяйка, — извиняющимся тоном сказала Луэлла. — Но уверяю вас, провести время с Тодом всегда занимательно.
— И мы с удовольствием пойдем с вами, благодарю, — сказал Стивен, не глядя на Джой, которой это приглашение было явно не по душе. Джой принужденно улыбнулась, желая скрыть досаду.
Она нехотя прошла вслед за ними через роскошный вестибюль. Раздражение нарастало, тем более что Стивен умело лишал ее возможности выразить его. Обычно он был так заботлив и предупреждал каждое ее желание. А сейчас он просто увлекал ее за собой, будто ее и не было, мимо бесчисленных ливрейных лакеев, мимо изящных, миловидных девиц, восседавших в одиночестве на стратегических пунктах.
А там, на ярко освещенных улицах, где над витринами магазинов, торгующих предметами роскоши, мелькали неоновые огни реклам, прохаживались на высоких, как ходули, каблуках столь же изящно одетые девицы и слонялись молодые люди в костюмах новейшего покроя; из крохотных карманных радиоприемников плыла музыка; глаза из-под наклеенных ресниц следили, как в блестящих лимузинах подъезжали мужчины, старые и пожилые. Мимо проходили пары: покачивались юбки-колокольчики рядом с форменными брюками оккупационных войск, гнусавые звуки чужестранной речи сливались с женским смехом.
— Итак, вы предаете себя в мои руки? — спросил Тод.
— Да! — в один голос сказали Стивен, Луэлла и Тео. — Тогда я намерен предложить всем втиснуться в ваш кадиллак, Тео. Согласны?
— Валяйте!
— Здесь ничто не производит такого впечатления на людей и не завоевывает их дружбы, как американский военный номер на машине, — прибавил он, усаживаясь вместе с Карен на переднее сиденье в машине Тео.
— Паспорт при себе?
— Еще бы! — воскликнула Луэлла.
— Да, — сказал Стивен.
Выбравшись с трудом из рядов машин на месте стоянки на проезжую дорогу, они сломя голову понеслись в бесконечном потоке автомобилей. Вопросы Тода приводили Джой в мрачное настроение. Чтобы показать свое недовольство, она как можно дальше отодвинулась от Стивена; но Стивен разговаривал с Луэллой, и Джой оставалось только изучать рекламы, сверкающей лентой мелькавшие перед ее глазами: «Haus Wien», «Hotel am Zoo», огромная кисть винограда, а когда они выехали с Курфюрстендама — бесконечные вывески, которые она не могла прочесть.
— Мы едем в сногсшибательный кабачок, — объяснил Тод, — о существовании которого большинство берлинцев и не подозревает. Кабачок оригинальный, но не высшего класса. Что от вас требуется? Растянуть губы в приятной улыбочке и так застыть до конца.
Джой почувствовала себя совсем несчастной, когда машина, протиснувшись через узенькую, скупо освещенную улицу, остановилась у невзрачного здания с вывеской на старинном фонаре: «Weinstube».
Когда Тод повел их вниз по лестнице в погребок, откуда слышался звон стаканов, гул веселых голосов, распевающих песни, какой-то человек, подойдя к краю тротуара, проверил номер их машины.
— Песня что надо! — громко сказал Тео, а шепотом, не шевеля губами, добавил: — «Бомбы над Англией».
Джой крепко схватила Стивена за руку, у нее вдруг закружилась голова, когда они остановились на лестничной площадке, глядя вниз сквозь пелену дыма на розовое сияние бритых черепов и лоснящиеся от бриллиантина головы молодых людей, у которых волосы ниспадали до воротничков, нависая на глаза; все они ритмично двигались из стороны в сторону, а певцы, как загипнотизированные, покачивались под звуки музыки, которую выколачивали из разбитого пианино.
— Achtung! — рявкнул голос из-за стойки. Пение прекратилось. Все обернулись в их сторону. Враждебные лица, настороженные взгляды.
— Sieg Heil! — Тод, выкрикнув эти слова, щелкнул каблуками. Раздался приветственный рев. Раздвинулись стулья, чтобы дать им возможность пройти через переполненный зал. Освободили столик, подбежал кельнер; вокруг них суетился, точно лысая нянюшка, хозяин кабачка.
— Не обращайте на нас внимания! — прокричал Тод по-немецки. — Здесь все друзья! — Он чокнулся с юнцом, который поминутно откидывал со лба прядь льняных волос и, глядя на них дикими глазами, представляясь, произнес по-английски с сильным немецким акцентом:
— Вильгельм, фюрер викингов.
— Толково! — сказал Тод, предлагая ему сигареты. Карен невозмутимо принялась приводить в порядок свой грим с помощью продолговатой сумочки.
— Все американцы? — спросил юнец, наклоняясь, чтобы прикурить сигарету от зажигалок, которыми Тод и Тео одновременно щелкнули.
— Все, — бойко солгал Тод.
— По-немецки говорите?
— Только я, да и то неважно. Мой друг, полагаю, вы его знаете, генерал эсэс Мейнберг, посоветовал нам, когда мы будем в Берлине, заглянуть сюда и посмотреть, как вы тут, ребята, готовитесь подогреть холодную войну.
Юнец с дикими глазами перевел слова Тода, и весь подвал огласился приветственным ревом.
Какой-то худощавый мужчина с выбритой головой и глубокими шрамами через всю щеку пробился через толпу и пожал всем им руки.
— Это Гунтер, он был одним из фюреров гитлерюгенд, — с гордостью пояснил Вильгельм-викинг. — Ему мы обязаны всем, что мы знаем.
Тод снова крепко стиснул руку Гунтера и назвал его «мировым парнем», прибавив к этому немецкий эквивалент, чтобы доставить удовольствие присутствующим, которые окружили их плотным кольцом так, что дышать стало нечем из-за дыма, пивных паров и запаха потных тел.
— Спойте нам песню, мальчики! — крикнул Тод, когда Луэлла взмолилась о пощаде.
Гунтер раздвинул толпу, давая им проход, водрузился на табурет за стойкой и воздел руки. Он подал знак толстому флегматичному мужчине, чтобы тот задал тон. Прозвучала первая нота, чистая и звонкая, как колокольчик. Он спел первые такты, остальные подхватили.
Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen[17].
Джой перехватила страдальческий взгляд Стивена; лицо его было сковано гримасой.
Тод наклонился к Стивену.
— Держите себя так, как будто это вам нравится, — сказал он, но его тревожные интонации не соответствовали широкой улыбке на его лице.
— Стараюсь получше перевести им! — крикнул он, заметив устремленный на него мрачный взгляд Гунтера. — Я выучил ее, когда был в Вюрцбурге.
— Подождите! — сказал Вильгельм, подойдя к ним. — Я вам переведу это на английский, только без рифмы. Вы знаете, что это песенка нашего Хорста Весселя?
— Ну как же! — Тод хлопнул его по плечу. Стивен последовал его примеру.
Откинув назад волосы, уставившись горящими глазами в какую-то точку, Вильгельм с пафосом стал декламировать. Кровь так стучала в ушах Джой, что она расслышала лишь конец песни:
Дайте дорогу коричневым батальонам,
Дайте дорогу штурмовикам!
Песня началась без аккомпанемента, гармонично, слаженно и мощно: пели чистые, звонкие тенора и бархатный бас.
Пение нарастало и закончилось мощным крещендо.
— Браво! Браво! — захлопал Тод, остальные последовали его примеру. Только Карен все еще возилась со своей сумочкой, закончив обычную, продолжительную «реставрацию» своего лица. Гунтер подошел, чокнулся со всеми и прикурил сигарету от трех соревнующихся в угодливости зажигалок.
— Будь я проклят! — Тод вытер пот со лба. — Лучшего исполнения этой песни я не слышал. — Он встал. — Ну, а теперь, ребята, я угощаю!
Вильгельм перевел его слова на немецкий язык. Кельнер и хозяин поспешили наполнить стаканы пенящимся пивом, и все обменялись тостами.
Воздух все более насыщался пивными парами, клубился дым сигарет. Карен была вполне удовлетворена своим лицом, которое, впрочем, претерпело мало изменений, несмотря на время, щедро затраченное на косметику.
— Я чувствую, мне станет дурно, если мы сейчас же не уйдем отсюда, — взмолилась Джой.
— О'кэй? — обратился Тод к Карен.
— О'кэй! — ответила она.
— Хорошо, — сказал Тод, обращаясь к Джой. — Падайте в обморок, леди, как только вам вздумается. Удобный предлог убраться отсюда.
Стивен встал, заботливо склонился над ней.
Тод крикнул что-то Вильгельму, Гунтер перевел его слова присутствующим. Подойдя к высокому табурету за стойкой, Гунтер поднял стакан, обращаясь к заокеанским гостям, в то время как они с трудом прокладывали себе путь к выходу.
— Achtung! — крикнул он, поставив стакан на стойку, и призвал к порядку. Запрокинув голову, он вытянул вперед руку. Сразу же поднялся лес рук, и все в один голос гаркнули: «Heil Hitler!»
Джой взглянула вниз: лысые головы, гривастые головы, горящие глаза.
— Sieg Heil! — прокричал Тод в ответ и тихо добавил: — Ну, быстрее отсюда. Это уже слишком.
— Я не намерен извиняться, — сказал Тод, когда Тео отъехал от бара на несколько кварталов. — Если вы намерены высадить нас и отделаться от нашего общества — о'кэй! А по-моему, вам надлежало бы выдать нам обоим блестящий аттестат в благодарность за расширение вашего образования. У меня имеются адреса дюжины подобных заведений, тут поблизости, но мы с Карен уже высосали из них все, что нам было нужно, ну, а вы, мне кажется, не горите желанием туда попасть.
— Дюжины? — спросил Стивен сдавленным голосом.
— Да-а, даже больше. Вильгельм — фюрер местной DRP — Deutsche Reichspartei[18], — это для вашей супруги. Но не все неофашисты состояли в этой партии. В Западной Германии их миллионы, и они всюду простирают свои щупальца. Старые борзописцы утверждают, что сейчас происходит то же, что и в тридцатые годы, когда Гитлер и его соратники-головорезы получали субсидию и полную свободу действий. И мы знаем, к чему это привело. Ну, а теперь, кому хочется бай-бай, прошу поднять руки.
— В какие края вы направляетесь? — спросила Луэлла.
— Хочу подкинуть Златокудрую малютку домой, а на обратном пути думаю взглянуть на гитлеровское логово. Хочу убедиться, что этот ублюдок все еще мертв.
— И я с вами, — сказала Луэлла. Тео кивнул головой.
— А вас, бараньи бароны, в отель?
Невзирая на сарказм его вопроса, Джой собиралась сказать «да», но в это время Стивен добавил:
— Мы тоже с вами.
Джой, рассерженная тем, что ее впутывают в эту историю, дернула Стивена за руку. Но Стивен вел себя так, словно ее вовсе не существовало.
На сине-фиолетовом небе всходила золотая луна, когда их машина проносилась по Шарлоттенбургскому шоссе, между двумя парками Тиргартена.
При ярком лунном свете на фоне неба возникли очертания Бранденбургских ворот, на которых, впряженная в колесницу, четверка коней обречена была на веки вечные грызть удила над Унтер-ден-Линден.
Перед часовым на контрольном пункте Тео остановил машину. Карен показала паспорт. На прочие паспорта он едва взглянул.
— Danke! — И солдат дал знак ехать.
— Так-то они проверяют! — воскликнула Джой, недоверчиво, но с облегчением.
— И только из-за того, чтобы не пропустить контрабанды, — пояснила Карен, как бы в виде извинения. — Иди вы пешком, в ваш паспорт даже не потрудились бы заглянуть.
Джой с сомнением посмотрела на Луэллу, та кивнула головой в подтверждение.
— Тогда что же означают эти крики: «Открыть ворота на Восток»? — не унималась Джой.
— Да это именно то, — бросил Тод через плечо, — что мы называем «информацией», когда это исходит от нас, и «пропагандой», когда это делают другие.
Он похлопал Карен по плечу. — Сегодня вы, дорогая, отлично поработали для меня. Как вы думаете, сколько снимков вы сделали?
— С фон Мальмека по меньшей мере четыре. Не уверена, как они выйдут. Пять снимков в Weinstube. Два снимка — я навела кинокамеру прямо в рот Вильгельму, когда он прикуривал от ваших зажигалок. На трех должен выйти даже шрам на лице Гунтера; и два снимка, когда они кричали: «Хайл Гитлер!» Боюсь, не помешал ли дым, слишком было накурено.
— Wunderbar! Wunderbar![19] — Тод опять похлопал ее по плечу. И Тут Джой поняла наконец, почему Карен проявляла такой повышенный интерес к косметике.
— Довожу до вашего сведения, друзья мои: в ведении Гунтера находились все военнопленные союзных войск в Бухенвальде. На эту тему я пишу сейчас статью.
Машина плавно скользила по Унтер-ден-Линден мимо молодых деревьев с листвой, блестевшей при лунном свете.
— Мне почему-то казалось, что на этом красивом авеню должны быть тенистые липы, — разочарованно сказала Джой.
— Когда-то тут были липы, — пояснил Стивен. — Но, говорят, липы вырубил Гитлер во время войны.
— И здесь не такое яркое освещение, как на улицах Западного Берлина, — пренебрежительно заметила Джой, надеясь вызвать на спор.
— Да, вы правы, — согласилась Карен, оставив ее ни с чем.
Машина повернула вниз по Фридрихштрассе и пошла по этой широкой оживленной улице с ярко освещенными магазинами: люди толпами выходили из театров и кино, а между домов во всю ширину улицы электрическими огнями горели сводки последних новостей.
— Kriegsverbrecher, — по буквам прочла Джой. — Что это означает?
— Военные преступники, — сухо сказал Стивен.
— А дальше?
— Имена членов боннского кабинета.
Автомобиль нырнул под железнодорожный мост, по Шиффбауердамм Брюке, и повернул на автомобильную дорожку, ведущую в тихий внутренний дворик, казавшийся инородным телом в сердце большого города.
Карен попрощалась.
Тод вышел из машины, и они направились по дорожке среди густых деревьев. Волосы Карен отливали серебром в свете уличных фонарей, а ее хрупкая фигурка казалась фигуркой ребенка.
Тод вернулся и, сев рядом с Тео, сказал:
— Уф! Слава богу, благополучно доставил домой это маленькое сокровище. Благодарю вас всех!
Автомобиль скользнул вдоль Фридрихштрассе, через мост, где Шпрее переливалась серебряной чешуей при свете луны. Тео вел машину, следуя указаниям Тода, замедляя ход, чтобы пропустить пешеходов, толпами направлявшихся к автобусам, поездам и метро. И наконец пристроился к ряду машин, направлявшихся в Западный Берлин.
— Возвращаются из «Берлинер ансамбль». Сейчас там идет пьеса Брехта «Взлет и падение гангстера Артура Уи». Пьеса старая, но все еще действенная. Уи — это Гитлер. Эпилог — всего одна строчка, но эта строчка заставляет зрителей, уходя из театра, задуматься. «Ребенок мертв, но мать, породившая его, все еще жива!» Непременно посмотрите эту пьесу.
В лабиринте улиц, там, где новые здания соседствуют с остовами зданий — скрученными стальными каркасами — и развалинами каменных домов, Джой потеряла всякое представление о том, где они находятся. Наконец они выехали на освещенный луной обширный пустырь, где царило полное безмолвие.
Джой нехотя вышла вслед за всеми из машины; зеленые лужайки поблескивали от росы, и какой-то ночной цветок наполнял воздух благоуханием.
— Помнишь, Стивен? — спросил Тод.
— Помню. — Голос Стивена звучал резко.
— Леди и джентльмены! — сказал Тод, подражая профессиональному гиду и указывая на ухоженные сады, оставшиеся позади, и на пустырь, расстилавшийся перед ними. — Тут было сердце нацистской империи! Вот там находилась пышная канцелярия Гитлера, где он мечтал о славе и откуда он наблюдал, как эта слава шагала почти вплоть до той цели, до которой он хотел ее довести. Именно там, где вы видите эти колоссальные нагромождения бетонных глыб толщиной, ей-богу, в три метра, именно там он и подох, когда и Берлин и вся его слава рушились вокруг него. Подох, как крыса в капкане. Точка.
Все молча глядели на темные грязные обломки, беспорядочно нагроможденные, наподобие рухнувшей пирамиды, посреди поросшего сорняками пустыря. Молча они вернулись к машине, бесшумно проскользнули по Вильгельмштрассе, где луна светилась сквозь остовы некогда роскошных дворцов, повернули, и не успела Джой опомниться, как машина, приостановившись у поста демаркационной линии, въехала обратно в Западный Берлин.
Глава XI
События той ночи образовали пропасть между Джой и Стивеном. Когда, вернувшись домой, она пожаловалась, что Тод совершенно испортил вечер, Стивен резко ответил:
— Только одной тебе, моя дорогая. Всем было очень интересно.
— Странные вкусы! Не могу понять, что интересного в том, что мы попали в грязный погребок, где полным-полно каких-то сумасбродов!
Стивен, снимавший с ног туфли, поднял голову, и Джой долго не могла забыть его колючий взгляд, брошенный на нее.
— Ну что ж, поговорим. Во-первых, погребок вовсе не грязный. Обычная опрятная Weinstube, не хуже любой пивнушки в Сиднее.
— Не знаю, — заносчиво сказала Джой. — По части таких мест у тебя больше опыта, чем у меня.
— Ты многого не знаешь. Кстати, люди, бывшие в пивной, далеко не маньяки. Большинство из них типичные немецкие нацисты, упрямые, нетерпимые, работящие; они пользуются уважением у некоторой части населения, они всем недовольны, сентиментальны и несут всякий вздор. Это содержатели пивных, владельцы магазинов, мелкие торговцы, безработные. Это те, кто поддерживал Гитлера. «Профессионалами» можно назвать только Вильгельма и Гунтера. Они-то и делают наш государственный строй опасным.
— Опасным! Да ты и впрямь несносен, как тот противный журналист-янки. Никак не могу понять, почему Луэлла по нему с ума сходит.
Стивен, тяжело вздохнув, встал.
— Могу себе представить, что Тод задает себе такой же вопрос о Луэлле и о тебе.
— Хочешь знать мое мнение? Этот человек — коммунист! — выпалила Джой вслед Стивену, когда он направился было в комнату Энн.
Стивен остановился, погладил ее по голове:
— Интересно, на каких данных, мой дорогой Уотсон, построено ваше столь категорическое заключение?
— Ну, он говорит, как коммунист.
— А откуда же вы, мой дорогой Уотсон, знаете, как говорят коммунисты?
Джой отбросила его руку.
— Не знаю, что такое нашло на тебя в последнее время, но ты ведешь себя со мной, как с какой-то дурочкой! — вскричала она.
Он стоял, глядя на нее все тем же колючим взглядом, на его губах играла ироническая усмешка, которую она так ненавидела.
— Вся беда, моя дорогая, в том, что это так и есть.
Шли дни и ночи, но холодок того вечера не растаял. В их отношениях что-то изменилось. Уязвленная и оскорбленная Джой считала, что первый шаг к примирению должен исходить от Стивена. Но он не делал ни малейшей попытки. Он по-прежнему был вежлив, готов помочь и в присутствии других любезен. Каждую ночь она ложилась спать, не примиренная с ним, каждое утро она просыпалась, чувствуя, что пропасть между ними ширится.
Разлад с каждым днем углублялся; когда Хорст на субботу и воскресенье прилетал домой, Джой встречала его с подчеркнутым радушием в надежде расшевелить Стивена, сломить его вежливую отчужденность.
Но Стивен стал относиться к Хорсту более дружелюбно, вспоминал с ним о бывших знакомых, интересовался их жизнью, словом, в доме царили мир и спокойствие, а в сердце Джой была пустота, гнев и обида.
Жара не спадала. Ртуть в термометре взлетала неслыханно высоко, даже ночью ветер не освежал горячий и душный берлинский воздух.
Жужжание электрических вентиляторов наполняло дом. Мать Стивена изнемогала от жары. Доктор предписал ей полный покой. Отец, истомленный зноем, вспотевший настолько, что пятна пота проступили на полотняной куртке, все же каждый день работал в библиотеке, дверь в которую теперь была открыта, и вентиляторы создавали некое подобие ветерка.
Мученическое выражение не сходило с лица Берты, и она вымещала свои страдания на девушках. Исходя добродетелью и потом, она ежедневно посещала свой комитет. Подобная преданность долгу восхищала Джой, покуда Ганс не сказал ей, что в здании комитета работает кондиционная установка.
После ссоры с Бертой, эхо которой несколько дней отдавалось в доме, Ганс исчез. Беспокойство, вызванное его уходом, говорило о том, что никто не знал, где он находится.
Прилетел Хорст, как всегда блистающий военной выправкой и сознанием собственной значительности. Его непрерывно подзывали к телефону, и по дому шел гул от его громогласных и, видимо, гневных разговоров. Почти каждый час правительственные машины с посланцами в военной форме подкатывали к дому. В те дни он едва мог перекинуться с Джой словом.
Она пыталась расспрашивать Стивена, ответ был один:
— Сейчас министерский кризис, и Хорст готовится к встрече своего министра, который посетит Берлин, чтобы разделаться со своими врагами. — И с издевательской улыбкой добавил: — В данный момент ему не до женщин.
Даже для Джой, родившейся в жарком климате, континентальная жара была тягостна. Она привыкла к морскому бризу, постоянно гулявшему в ее спальне, а от здешней духоты ночью можно было просто задохнуться.
Стивен решил спать на диванчике; и, хотя летом он даже дома часто спал на веранде на раскладной кровати, она сочла его переселение ударом по их супружеской жизни.
У Энн появилась потница, и Джой, пытаясь побороть отчужденность Стивена, попросила его отпустить дочку к их дальней родственнице, жившей в Ваннзее, где Энн могла бы купаться в озере чуть ли не у самой двери дома и обзавелась бы подругой, с которой можно поиграть. Но Стивен только сказал:
— Для нее это будет полезно, притом у кузины Ингеборг больше здравого смысла, чем у других женщин.
Джой приняла его замечание, как выпад против себя, и не один день она обдумывала его слова.
Единственно, что обрела она с отъездом Энн, — это полное одиночество. Стивен ежедневно уезжал на фабрики, а возвратясь домой, часами сидел с отцом в библиотеке.
Она уже подумывала, не решил ли он остаться, но не могла заставить себя спросить его, а он ничего ей не говорил.
Неужели же замок на Рейне мог заменить ей жизнь в родном доме? — думала она. В этом доме, кишащем слугами, где под внешним благополучием бурлили таинственные подводные потоки, ее собственный мирный дом приобретал очарование, которого она не чувствовала, когда там жила.
Особенно угнетало ее одиночество. Поэтому она стала часто отлучаться из дому под предлогом, что проводит время с Луэллой, постоянно отклоняя предложение воспользоваться автомобилем и шофером.
Устав от беготни по магазинам, она стала посещать галереи и музеи в Берлине и в его предместьях. Найти дорогу в Далем было просто, все указатели, включая надписи на автобусных остановках, были на английском языке, и ей казалось, что она очутилась в каком-то американском поселении в неизвестной стране.
Впервые чувство красоты и быстротечности жизни охватило ее, когда она вновь и вновь любовалась в далемском музее головой Нефертити на фоне серых бархатных занавесей, создававших подобие склепа. Всматриваясь в лицо египетской царицы, восхищаясь посадкой головы, мудростью и безмятежным выражением покоя в ее чертах, Джой остро чувствовала свое собственное ничтожество. Что знала она о жизни?
До сих пор она довольствовалась сознанием, что у нее есть дом, семья, привычный комфорт. Все это она принимала как должное. Мир, в котором она жила, был хорош для нее, а как живут другие люди — до этого ей не было никакого дела. Все ее желания были удовлетворены. Единственная размолвка с родителями была вызвана ее замужеством. Но сопротивление родителей ее браку со Стивеном только сильнее разожгло ее любовь.
Она принимала как должное полное благополучие их жизни. А ныне, в расцвете зрелости, она поняла, какой пустой была эта жизнь, если Стивен, придравшись к какому-то ее недостатку, о котором она вплоть до настоящего времени не подозревала, отдалился от нее. Каждую ночь она терзала себя одним и тем же вопросом. А днем, чем бы она ни занималась, мысль об этом не давала ей покоя.
Жара достигла высшей степени. Джой устала бродить по улицам, где с раскаленных тротуаров подымался запах дегтя и асфальт таял под ногами; ей наскучило часами просиживать под тентами уличных кафе, где жирные женщины раскармливали себя и своих жирных собак приторными кексами со взбитыми сливками.
Она стала посещать кинотеатры, где было по крайней мере прохладно. Фильмы мелькали перед глазами, но она видела их и не видела: мысли текли своим чередом, наподобие метронома, отбивающего такт.
Однажды ее внимание привлекла афиша одного кинотеатра на Курфюрстендам, где на фоне синего неба вырисовывались пальмы и белели паруса. Женщина, сидевшая за кассой, что-то сказала ей, но она не поняла.
Джой облегченно вздохнула, войдя в темный зал небольшого современного кинотеатра. Шел выпуск еженедельной хроники, который она видела уже несколько раз: демонстрация протеста шестидесяти тысяч горняков, парад дамских мод на улицах Бонна; одна из манекенщиц напоминала Карен; и мысли ее потекли по привычному руслу.
Но, подобно бумажному змею, когда его дернут за веревочку, мысль ее обратилась к настоящему. Ярче, чем это бывает в жизни, перед ней на экране предстала картина судебного разбирательства в трибунале. Лица обвиняемых попали в самый фокус кинокамеры. Судьи, защитники, стража в касках.
В зале раздался смех, когда на экране появился Геринг в военной форме, ставшей для него чересчур свободной.
— «Unschuldig!» — сказал он. — «Не виновен!»
Кассельринг: «Unschuldig!»
Перед ней одно за другим мелькали незнакомые имена и лица, слышалось: «Unschuldig».
Кинокамера запечатлела это «Не виновен», сказанное каждым из них. Затем последовали кадры, с неумолимой наглядностью запечатлевшие преступления, которые привели их на скамью подсудимых; перед ней развернулась цепь событий, предшествовавших сцене в зале суда в Нюрнберге: поджог рейхстага; напыщенная декламация Гитлера; развевающиеся по ветру знамена со свастикой; сапоги марширующих отрядов штурмовиков, под касками высокомерные лица, разинутые рты, горланящие песню, которую Джой слышала в Weinetube:
Дайте дорогу коричневым батальонам,
Дайте дорогу штурмовикам.
Австрия, Чехословакия! Топот сапог! Топот сапог! Полосатые арестантские одежды жертв концентрационных лагерей.
Польша. Топот сапог! Топот сапог! Череп со скрещенными костями. Небо в зареве пожаров, зажженных бомбардировщиками, с ревом рвущихся на Польшу. Разрушенные города. Роттердам. Ковентри. Пикирующие бомбардировщики бомбят мирных жителей. Массовые убийства. Танки грохочут по всей Европе: по Голландии, Бельгии, Франции, Дании, Албании. Виселицы. Массовые казни. Повсеместно массовые казни. Расстрелы. Повсюду виселицы, расстрелы.
Блистательные парады. Знамена со свастикой, раздуваемые ветром побед. Толпы: десятки тысяч опьяненных до истерии своей победой. Гитлер, Геринг, Геббельс. «Heil Hitler! Heil Hitler!» Марш солдат вермахта, скандирующих «Sieg heil!», и счастливая, ликующая толпа, вторящая им: «Sieg heil!» Топот военных сапог слышен повсюду, от африканских пустынь до Арктики. Повсюду победа — от Ламанша до Сталинграда. «Sieg heil! Sieg heil!»
И вдруг новый кадр: небо, потемневшее от бомбардировщиков, несущих свой разрушительный груз. Бомбардировщики над Гамбургом, Руром, Лейпцигом, Берлином. Знамена со свастикой, втоптанные в снег под Сталинградом.
Пятьдесят тысяч пленных солдат, плетущихся по московским улицам. И машины, смывающие водой их грязные следы с московской мостовой. Смерть и разрушение.
Поражение!
Десятки тысяч трупов в концентрационных лагерях, и скелеты, все еще не сомкнувшие глаз.
«Unschuldig!»
«Как могут люди, испытавшие все эти ужасы, смотреть такие фильмы и снова все это переживать?» — думала она, глядя на своих соседей. «А может быть, они пришли сюда, чтобы острее почувствовать свою вину или же оправдать себя? Был ли прав Тод? И не являлись ли эти люди молчаливыми судьями своего собственного преступления?
А Стивен? Где были фон Мюллеры, когда коричневые батальоны маршировали гусиным шагом? Где были Хорст, Карл, Вильгельм — в чем была истина, которую они скрывали?»
И под натиском этого неотвязного вопроса в ней стало расти убеждение, что история, поведанная ей Стивеном, была правдива лишь наполовину.
Выйдя из кино на дневной свет, она, как бы пораженная неожиданным открытием, увидела толпы берлинцев, расходившихся по домам или спешивших в сторону вокзала Zoo. Ничто не напоминало о прошлом. Разве только одна разрушенная церковная колокольня, которую берлинцам удалось не без борьбы сохранить в новом городе, где из руин, подобно грибам, вырастали модернистские здания, неприятные старшему поколению. И Джой поняла, что для нее Берлин уже не будет прежним.
Время тянулось медленно. Жара спала. Мать чувствовала себя лучше. Вернулись Энн и Ганс. В доме все вошло в свою обычную колею.
Но не для Стивена.
Уговоры остаться незаметно одерживали верх.
Однажды вечером, когда Джой переодевалась к обеду, Энн с криком ворвалась в комнату:
— О мамми! Я встретила Петера.
— Петера?
— Ну, ты же знаешь! Ну, того самого Петера, который с дедушкой… Ну, когда я еще уронила мороженое. Помнишь?
— Где же ты его встретила?
— Когда мы с папой купались. А он был со своим папой. Учитель не позволяет ему больше ходить в детский сад. А я могу ходить в детский сад, мамми? Так скучно, когда не с кем поиграть!
— Возможно, попозже.
Джой положила руку на ее мягкие волосики. Возможно, это будет выходом. И все же… Как Стивен воспримет это? Не подумает ли он, что это обдуманный ход с ее стороны, чтобы заставить его остаться. А разве она в самом деле хотела остаться? И вдруг она почувствовала тоску по дому. Она увидела себя в своем доме. Воздух полон запаха франджипани. Она обнимает Пэт. Разговаривает с матерью, а издали слышен громкий и добродушный голос отца. Все счастливы; все идет нормально; но как все это далеко! Голос Энн привел ее в себя.
— Петер сказал, его дедушка очень болен.
«Так вот оно что!» — подумала Джой. Здоровье старика стало сдавать. Тут она вспомнила, что годами он еще не старик, хотя в тот день, когда они встретились, он глядел столетним старцем.
— Петер сказал, что на дедушку набросились какие-то гадкие люди, сбили его с ног, избили палками, вот с тех пор он и не может подняться.
Джой так и замерла с карандашом для подкраски бровей в руках. Она побледнела, ее глаза встретились в зеркале с глазами незнакомки.
И вновь она услышала, как сердито огрызнулся отец Стивена: «Widerlicher Judenlummel». Она вновь вдохнула пропитанный дымом воздух Wienstube, увидела вскинутые головы, воздетые руки.
Нет. Это повториться не может. Это невозможно. «Спокойно!» — сказала она своему отражению в зеркале, надевая через голову полотняное платье в белую с черным полоску, только что купленное. И вдруг оно показалось ей пародией на сумятицу ее мыслей.
— Позови папу, — сказала она. И не успела девочка выбежать из комнаты, как она крикнула: — Нет! Не нужно, дорогая. Пойди, помойся, и мы спустимся в столовую к чаю.
— Какой у тебя смешной вид, мамми, — сказала Энн. — У тебя, верно, болит голова, как у тети Берты?
Джой заставила себя улыбнуться:
— Нет, что ты! Как тебе нравится мое новое платье?
— Какое хорошенькое. У-у-у! Какая миленькая юбочка с оборочками!
— А теперь марш в ванную! Надевай штанишки и возвращайся. А потом посмотришь, что я тебе купила.
Энн бросилась к гардеробу.
— Нет, нет! Пока не выкупаешься, не смей трогать.
Энн убежала в ванную и тут же вернулась.
— Юбочка в оборочку, да?
— Не приставай.
Глядя на детское тельце со следами купальных трусиков на нежной, розовой коже, Джой почувствовала, как у нее защемило сердце. Она накинула на Энн простынку и прижала ребенка к себе. Какой-то частью своего существа она играла в старую игру, купая Энн. Другой она была с профессором в том не пригодном для жилья доме близ Юнкер-Ритнерштрассе. Что-то ей подсказывало: «Молчи! Не подавай вида, что ты знаешь!» Но она знала, как если бы они сами сказали ей о том, что они знали. Но знал ли Стивен?
Когда Стивен вошел в комнату, она испытующе посмотрела на него. «Неужели он знал и не сказал ей?» Поймав ее взгляд, Стивен тревожно спросил:
— Что случилось?
Она колебалась.
— Ничего. Просто у меня немного болит голова, вот и все.
По его глазам она поняла, что ее ответ его успокоил. Он испугался. Но чего испугался?
Верх одержало то, что стало для них правилом соблюдения приличий; с ними была их маленькая дочь, которая визжала от восторга, облекаясь в новый наряд — юбочку с оборками, точную копию материнского платья. И оба они оттаяли в свете того счастья, которое излучала Энн. Джой чуть было не спросила его, знал ли он что-нибудь о профессоре, но вопрос застрял у нее в горле.
Втроем они сошли вниз по лестнице в старую детскую, и Энн забыла обиду на то, что ее посадили за детский столик. Пока она обедала, Стивен рассказывал ей смешные истории, и все трое покатывались со смеху, а сморщенное лицо Шарлотты, сновавшей туда и сюда, расплывалось в улыбке, хотя она не понимала ни слова.
В ту ночь Джой долго не могла заснуть, раздумывая, почему Стивен умолчал о происшествии с профессором. По его дыханию она знала, что он тоже не спит. И вдруг ее охватило желание прильнуть к нему, но она так крепко сжала руки, боясь коснуться его, что ногти впились в ладони. Как глупо лежать вот так рядом, томиться желанием, а она знала, что он тоже ее желает, и не сметь прикоснуться друг к другу, словно они чужие.
Но она знала, что стоит им коснуться друг друга, и вопросы, освобожденные страстью, посыплются сами собой. И она боялась услышать его ответ, как боялась и его молчания.
Решение крепло с каждой минутой. Ради себя самой, ради него самого она должна узнать, что таилось за этим заслоном лжи и недомолвок, за которым скрывалось нечто, страшившее ее.
Наконец она заснула. Во сне ее кто-то преследовал по ужасающим лабиринтам, кто-то хотел отрубить ей голову. Когда она проснулась, солнце заливало комнату. Стивен и Энн уже ушли. Голова была свежая. Она навестит профессора, скажет домашним, что условилась встретиться с Луэллой, побегать с ней по магазинам. Но ведь Луэлла и Тео еще не вернулись из Дортмунда. Она это знала.
По коридору она проскользнула в комнату Ганса, прежде чем гонг позвал к завтраку. Осторожно постучала, вошла, услышав его приглушенное: «Войдите!» Ганс стоял у письменного стола, спиной к дверям. У него было испуганное лицо, когда он обернулся, но, увидев Джой, он воскликнул:
— Уф! Я думал, что это мать.
Но, взглянув на нее, он подбежал к ней.
— Что случилось?
— Вы знали о нападении на профессора Шонхаузера?
Мгновение он колебался.
— Да, об этом сообщалось в газете на прошлой неделе.
— Почему вы не сказали мне об этом?
— Я думал, что вы сами узнаете.
— От кого же?
Он не ответил.
— Стивен знал?
— Не знаю, знал Стивен или нет.
— Вы говорите неправду.
Он ничего не ответил.
— Я хочу навестить его. Вы можете отвезти меня к нему сегодня же утром?
— Но как же Стивен?
— Не хочу, чтобы Стивен знал, куда я еду. Скажу, что поехала по магазинам с Луэллой.
— Хорошо, я подвезу вас. — Открывая дверь, он улыбнулся своей мальчишеской улыбкой. — Вы начинаете прозревать.
Она почувствовала, что краснеет, сообщая за завтраком о распорядке своего дня, но никто не заметил ее смущения.
Беготня по магазинам была тем видом женской деятельности, к которому отец относился вполне одобрительно. Как обычно, он предложил ей одну из своих машин и шофера, но она отказалась, объяснив, что это свяжет ее. Ганс сказал, что может подвезти Джой до гостиницы, где жила Луэлла. Джой, поблагодарив его, подумала с отвращением: «Лгать легче, чем мне казалось».
Когда она встала из-за стола, отец вложил в ее руку пачку банкнотов, сказав, чтобы она не стесняла себя в трате денег.
Берта услужливо составила список магазинов, где у них был открытый счет. Ганс внес свой вклад, сказав, как хорошо, что в доме есть человек со вкусом, и его замечание не вызвало у Берты отрицательной реакции; она чрезвычайно любезно попросила сына отправить какое-то письмо.
Помахав рукой Стивену и Энн, провожавших машину до ворот, Джой содрогнулась: впервые в жизни она умышленно солгала человеку, который был для нее дороже всего в жизни.
Сидя в машине, она пыталась разработать план действия, но ее мысли путались. В воображении неотступно стоял образ согбенного старика, которого избивали молодые хулиганы с взлохмаченными волосами, нависшими на глаза. Зачем поехала она сейчас к профессору, с которым случайно встретилась несколько недель назад? Она не могла этого объяснить. Ее старой привязанности к нему было слишком мало, чтобы объяснить такой порыв жалостью к нему. Она сама себя не понимала. Ей хотелось сделать нечто большее, нежели только выразить свое сожаление и предложить свою помощь. Но чем она может быть полезна ему? Не предложить ли ему деньги? Но ведь он больше всего нуждается в защите против возрождающихся сил зла, погубивших его? Чем она тут может помочь ему? Прежде зло было безликим. Теперь у него есть лицо. Много лиц. Физиономии, которые она видела в баре и в Weinstube, проносились перед ней, как разрозненные кадры кинофильма: лицо принца, лицо Вильгельма, лицо Гунтера, безвестные лица.
— Куда вам нужно ехать? — спросил Ганс.
— Сначала мне нужно купить ананасов и сластей (она помнила, что профессор любил ананасы). А дальше? Не знаю точно, но это где-то неподалеку от Юнкер-Риттерштрассе.
— В таком случае я сперва отвезу письмо матери. Это немного в стороне от нашего пути.
— А что, в газетах много писали о нападении на профессора? — спросила Джой.
— Смотря какую газету читать. В газете, которую читают в нашем доме, была коротенькая заметка в конце сообщения о демонстрациях, инспирированных коммунистами и направленных против министра по делам беженцев. Все, что идет вразрез с политикой нашего правительства — будь то протест против мобилизации, либо против атомного вооружения, либо против бывших нацистов, занимающих высокие посты — все это приписывается проискам коммунистов. Меньше хлопот!
В заметке все объяснялось несчастным случаем, в котором повинен сам профессор, и выражалось сожаление, что он оказался в связи с неблаговидными людьми. Прочие газеты, каждая по-своему, излагали происшедшее. По этому поводу поступило много протестов.
Он остановил машину у роскошной виллы, где у ворот стояли два американских часовых и двое у входа в дом.
— К сожалению, я не могу взять вас с собой. Легче попасть на небо, чем в этот особняк. Но я не задержусь.
Пропуск он показал дважды: у ворот и при входе в дом. Часовые щелкнули каблуками и отдали честь. Джой без особого интереса наблюдала за людьми, входившими в особняк и выходившими из него: все были элегантно одеты, все необыкновенно искусно щелкали каблуками.
Ганс вернулся, преодолев два упомянутых уже заграждения. Машина тронулась.
Обогнув разбомбленный район, он остановил машину перед магазином с соблазнительной витриной из фруктов и всяких сладостей.
Джой внимательно выбирала ананасы. Все они были или перезрелые, или недозрелые. Она выбрала лучшие; затем, вспомнив о Петере, купила коробку шоколадных конфет и пачку мороженого.
— Цены фантастические! — сказала она Гансу, принимавшему у нее покупки.
— Но не для американцев и спекулянтов, нажившихся на войне, — сказал он с обычным спокойствием. Когда они сели в машину, он раскрыл справочник.
— Гм… я так и думал. Рядом с Кохштрассе.
— Это далеко?
— Нет. Как и наш дом — в американской зоне.
Они кружили по улочкам и закоулкам, которые становились все уже и все грязнее, чем дальше они ехали.
— А что думают обо всем этом ваши университетские друзья? — спросила наконец Джой.
— О том, что произошло с профессором?
— Да.
— Некоторые негодуют, но про себя. Мы должны соблюдать осторожность, как вы сами это сказали, если хотим остаться целыми в этих джунглях, из которых только и думаешь, как бы выбраться поскорее. Мы не хотим загнивать заживо, расплачиваясь за прошлые грехи, в которых мы неповинны, не хотим и погибнуть, осуществляя планы завтрашних реваншистов. Мы хотим жить и смеяться, как все люди. А тем временем мы помогаем всем, чем можем, смельчакам, которые отважно выступают с протестами.
— А кто же эти смельчаки?
— Существует социал-демократическая организация молодежи «Falken»[20]. Молодые коммунисты, религиозные организации. Недавно в Дахау две тысячи членов этих организаций собрались на митинг протеста против политики нынешнего правительства, которая, как это понимает всякий, приведет нас к войне. Они выступают против всеобщей воинской повинности — в Восточной зоне этих проблем не существует, — с протестом против реабилитации военных преступников в Бонне, против попытки запретить VVN[21], лидером которой был ваш профессор.
— Стивен рассердился, когда я назвала молодчиков, которых мы видели в Weinstube, маньяками. Кто прав, я или он?
Ганс пожал плечами.
— Сказать, что эти люди маньяки, значит, ничего не сказать. Гитлер многим казался бесноватым, пока не стало слишком поздно. Стивен прав. В ту ночь вы видели викингов. Сейчас в Федеративной республике насчитывается тридцать таких организаций молодежи. Правительство признает все эти организации, они действуют легально. Возглавляют их бывшие фюреры гитлерюгенд или бывшие эсэсовцы. У них свои газеты. Можете купить их в любом киоске. Все они почитатели Гитлера. Гитлер — их бог. Все их газеты — антисемитские, антибольшевистские, все — поджигательские, все реваншистские.
В прошлый месяц в Тевтонском лесу «Коричневая рука» организовала фашистский съезд, на котором присутствовали английские, шотландские, скандинавские, французские и голландские фашисты. Не удивлюсь, если в ближайшее время наши западные союзники получат неприятный сюрприз.
Но самое опасное не в этом.
Ганс помолчал, в его глазах промелькнула тревога.
— Следуя старому гитлеровскому образцу, коррупция начинается с самых низов. Каждая школа, каждый университет — полигон. Большинство наших школьных преподавателей и университетских профессоров были активными нацистами, такими они и остались. Если бы вы могли почитать наши учебники истории, вы бы поняли, что ни один немецкий ребенок — если у него нет такой бабушки, как моя, — не знает правды о преступлениях нацистов. В двух самых популярных учебниках об этом вовсе не упоминается. Там нет ни слова и о газовых камерах. Не говорится и о зверствах, которые мы совершали. За все свои школьные годы я ни разу не слышал, что мы уничтожили девять миллионов заключенных в наших концентрационных лагерях.
Озабоченное выражение преждевременно омрачило юное лицо Ганса. Слушая его, Джой подумала, что Ганс старше ее.
— Как трудно узнать, в чем же истина? — сказала она в раздумье.
— Вы хотите сказать, что неприятно поверить истине?
— Не совсем так. Но многие, не только здесь, но и в Австралии, все объясняют коммунистической пропагандой.
— Для женщины демократической страны вы недурно натасканы.
Он замедлил ход, чтобы спросить у бедно одетой старушки с сумкой, нагруженной хлебом, как им проехать по такому-то адресу.
— Nein, nein, — сказала она и указала на узенькую уличку, которую скорее можно было назвать переулком.
— За следующим перекрестком советская зона, — пояснил Ганс, когда они проезжали по пустырю, где почерневшие руины пострадавших от бомбардировки домов создавали причудливый архитектурный ансамбль, а потрескавшаяся от жары земля поросла бурьяном. Только теперь перед Джой предстало зловещее зрелище последствий войны, зияющие раны и развалины. Уцелевшие дома были серые, словно посыпанные пеплом, с отбитой штукатуркой. На здании кинотеатра висела броская афиша, на которой гангстер расправлялся со своей жертвой, а развязная девица демонстрировала свои обнаженные прелести.
Ганс свистнул и продекламировал:
— «Так молода и так развратна!» Вот она, западная культура! Ее надо принимать вместе с дозами чикагских гангстерских фильмов. А рядом музыкальный автомат, здесь жители Восточной зоны, если им заблагорассудится, могут пополнить свое музыкальное образование. И тут же магазин с последними моделями из Голливуда по ценам, достаточно вздутым, чтобы поощрять юных девиц выходить на панель, а молодых людей заниматься контрабандой и шпионажем. У нас имеются шпионские организации на любой вкус.
Он остановил машину возле убогой лавчонки, где в окне, кроме капусты, картофеля и лука, почти ничего не было, и спросил у хозяйки, расположившейся со своим товаром прямо на дороге, как ему проехать.
— Она говорит, что дальше машина не пройдет. Вам придется пройти пешком через дорогу, а там посреди пустыря вы увидите дом, на крыше которого выросло дерево.
— Но ведь в этот дом попала бомба? — сказала Джой.
— Ну и что ж! Попала. Здесь все разрушено бомбежкой. Это был рабочий район.
— А жить здесь безопасно? Как вы думаете?
— Если вы говорите вот об этом доме — относительно безопасно. Снесены только верхние этажи. Подвалы и первые этажи еще достаточно крепкие, в них жить еще можно.
Джой неохотно вышла из машины, задумавшись над словами Ганса.
Среди этих развалин в центре большого города она впервые почувствовала безрассудность своего порыва.
— Ганс, а для нас здесь не опасно? В конце концов профессор…
— Опасно? Для вас? Ничуть. У вас британский паспорт, а мы показываем иностранцам только самое лучшее.
— А для вас?
— Если бы открылось, что я, как и вы, впутан в эту историю… — Он поджал губы. — Мы не очень-то церемонимся со своими собственными крамольниками.
— Как жаль, что я впутала вас. Вам лучше уехать.
— Уеду, как только увижу, что вас впустили в дом. Я не унаследовал ни одной из героических черт нашей семьи, но все же я не оставлю вас: все может случиться. Помашите мне, если все сойдет благополучно; и, если вам понадоблюсь, позвоните вот по этому номеру.
Дрожащими губами она произнесла несколько слов благодарности.
И когда она шла через пустырь, сухие сорняки цеплялись за ее юбку; Джой чувствовала себя покинутой среди этой пустыни. Если не считать дома, к которому она направляла свой шаг, вокруг не было никаких признаков жизни. Вокруг нее высились руины, подобные скалам, израненным огнем, ветром, дождем. Сквозь пробоины в стенах, сквозь разбитые окна виднелись останки того, что некогда было жизнью. Камины, прилипшие к стенам, клочья оборванных обоев, лестничный пролет, повисший в воздухе. Она чуть не повернула назад, но перед ней предстало лицо профессора… и пусть колотится сердце, пусть пересыхает в горле, она не остановится.
Глава XII
Дом выходил фасадом на пустырь. Если здесь когда-то и была проезжая дорога или улица, бомбардировка и время уничтожили ее следы. Среди этого полного запустения дом казался излишне веселым: на окнах ящики с яркими цветами, входная дверь выкрашена в ослепительно синий цвет. Там, где когда-то был третий этаж, словно зеленый фонтан высилось молодое деревцо. Джой, положив руку на молоточек в форме дельфина, помедлила, затем постучала два раза. Послышались торопливые шаги, дверь приоткрылась на всю длину предохранительной цепочки. Выглянуло детское личико.
— Хэлло, Петер, — приветливо сказала она.
— Хэлло.
Петер повернулся и с громким криком побежал обратно. Женский голос зашикал на него. Цепочка упала, дверь открылась, и Джой очутилась лицом к лицу с худенькой женщиной невысокого роста с копной удивительных волос цвета меди.
— Извините, пожалуйста, — запинаясь, начала Джой по-немецки. — Я Джой Миллер.
— Пожалуйста, говорите по-английски.
Резкость тона этой женщины еще усилила нервное состояние Джой.
— Вчера Петер сказал моей дочке, что его дедушка болен. Я пришла его навестить.
Женщина смерила ее враждебным взглядом. Джой словно холодной водой обдало.
— Желаете видеть моего отца?
— Да, если он может принять меня.
— Это невозможно.
— Очень жаль. Он тяжело болен?
— Ему уже лучше, благодарю. — Она хотела закрыть дверь, но ей помешал Петер.
— Но, может быть, вы передадите ему фрукты? Он так любил ананасы. В Сиднее мы даже подшучивали над ним за это пристрастие.
Дочь профессора бросила взгляд на пакеты, которые ей предлагала Джой, но не пошевелилась, чтобы взять их. Джой сунула Петеру пачку мороженого и коробку конфет.
— Это тебе от Энн, — и, как бы извиняясь, прибавила: — Они оба любят мороженое.
Но женщина не притронулась к пакетам. Джой, чтобы не стоять с протянутой рукой, отдала пакеты Петеру.
Женщина нахмурилась, и Джой испугалась, что та заставит мальчика вернуть их, но Петер, прижимая к себе пакеты, тут же убежал. Джой стояла, не зная, как ей быть. Она ожидала, что женщина заговорит, но та зловеще молчала. Джой была слишком испугана, чтобы обидеться.
— Если вы находите, что мне лучше не видеться с профессором, — нерешительно сказала она, — передайте, пожалуйста, что как только он поправится, я надеюсь… возможно, на днях…
— Ни сегодня, ни в какой другой день вам не имеет смысла приходить сюда.
— Брунгильда! — издалека послышался слабый голос профессора.
Женщина ушла. Наступила тишина. Наконец прибежал Петер, вслед за ним пришла Брунгильда.
— Отец просит вас зайти к нему.
Джой обернулась и помахала Гансу.
После жаркого солнечного дня Джой с чувством облегчения вдохнула прохладу прихожей. Во мраке комнаты, в которую она вошла, Джой услышала голос профессора прежде, чем увидела его, сидящего в подушках на узенькой кровати.
— Как мило, что вы пришли, Джой!
Она схватила его руку, хрупкую, как лапка птицы.
Брунгильда поставила стул ближе к кровати и вместе с Петером вышла из комнаты, закрыв за собой дверь.
Когда Джой увидела его, такого истощенного, с полоской пластыря на лбу, которая еще более подчеркивала пергаментную желтизну кожи, она почувствовала, как комок подкатывается к ее горлу.
— Я так рада, что вижу вас, — сказала она, садясь на стул. — Я пришла, как только услышала, что вы больны.
— Да, Петер сказал мне, что видел вашу Энн. Но я не думал, что вы придете ко мне.
— Я принесла вам ананас, — прибавила она, чувствуя, что в данной обстановке нельзя было сказать большей банальности.
— Петер уже показал мне ваши подарки. Тронут вашим вниманием.
Оба замолчали. Джой подыскивала нужные слова.
— В доме прохладно, а на улице жарко, как в Сиднее.
Они рассмеялись, но внутри у нее все разрывалось от жалости: до чего же довела его жизнь! Мрачная, голая комната, от прошлого остался только рояль, что у окна, да былой огонь в его запавших глазах.
— Никогда не забыть мне того дня, когда я впервые увидел Сидней. — Голос его, казалось, исходил откуда-то издалека. — Это было в середине зимы, и сиднейская гавань была такая же синяя, как те сапфиры, которые я некогда подарил жене в память ее дебюта в Бейруте. Это были искрящиеся сапфиры. В тот день у меня сердце было мертво. Я принес в Сидней только свою оболочку. Но Сидней вдохнул в меня жизнь. Там люди были добры. Добры, очень добры. Доброта — редкий и прекрасный дар. Нужно было прожить шестьдесят пять лет, чтобы понять: ничто не имеет цены, если люди не будут добры друг к другу. Все то, что люди называют культурой, гениальностью, славой, — все это не имеет цены. Ничто не имеет цены!
Он обратил к ней взгляд своих запавших глаз, и, к своему ужасу, она увидела, что они полны слез.
— Ваша мать приняла мою судьбу близко к сердцу, как если бы я был ее погибшим братом.
Он заплакал, и Джой нежно отерла слезы, катившиеся по его лицу. Рыдания сотрясали его больное тело, и встревоженная Джой решила позвать Брунгильду.
Брунгильда вихрем влетела в комнату, оттолкнув Джой в сторону.
Джой на цыпочках вышла в гостиную, как нашалившее дитя, и стала прислушиваться.
Как только больной успокоился, она тихонько прошла в прихожую и хотела уже открыть дверь на улицу, как ее окликнула Брунгильда.
— Пожалуйста, обождите минуту. Я хочу поговорить с вами. — Неохотно Джой вернулась в гостиную.
— Возьми книгу, Петер, и посиди в кухне. — Мальчик ушел. Плотно закрыв за ним дверь, Брунгильда остановилась перед Джой. Глаза у нее сверкали, губы были плотно сжаты. — Он заснул. Я просила бы вас больше не приходить сюда. Верю, что у вас доброе сердце, но ваши посещения могут только повредить ему.
— Но это же смешно! — воскликнула Джой. — Я уверена, что он обрадовался моему приходу. Он заплакал, вспомнив о добром отношении к нему моей матери.
— Возможно. Но отец стар, болен, память порой изменяет ему.
— Но чем может повредить ему воспоминание о нашей семье?
Брунгильда отвернулась. Она молчала, как показалось Джой, целую вечность. Затем глухим голосом сказала:
— Прошу вас, уходите. Я не хочу вас видеть в своем доме. Одно ваше имя — оскорбление для нас.
Сбитая с толку и рассерженная, Джой пошла к двери.
— Простите, если я огорчила вашего отца, но верьте, у меня и в помыслах не было причинить неприятность ни ему, ни вам.
Брунгильда не шелохнулась.
Джой уже взялась за ручку парадной двери, как приоткрылась дверь комнаты и выглянуло испуганное личико Петера с широко открытыми глазами. Она не разобрала слов, но все же поняла, что речь шла о его дедушке.
— Подождите! — резко бросила Брунгильда и, не извинившись, убежала в комнату.
Джой ждала не потому, что уступала просьбе Брунгильды, а потому, что хотела как-то оправдаться.
Брунгильда вернулась.
— Отец просит вас зайти к нему. — Она смотрела поверх головы Джой, надменно подняв подбородок, ее тонкие ноздри раздувались. Когда Джой сделала шаг в сторону коридора, Брунгильда, глядя ей прямо в лицо, сказала: — Он просит вас сыграть для него. Извините, если я буду присутствовать.
Джой тихо вошла в мрачную комнату. Старик приветливо встретил ее, глаза у него лихорадочно блестели, лицо, Казалось, осунулось еще больше за время его короткого сна. Он положил свою руку на ее и умоляюще попросил:
— Сыграйте для меня, Джой.
— Мне стыдно. Я так давно не играла.
— Ничего. Я не буду слишком строг. Ну, разве что вы играть будете из рук вон плохо.
Остро чувствуя, что Брунгильда наблюдает за ней из темного угла, Джой села за рояль у окна. Свет падал со стороны двора, где от прокопченных стен, раскаленных на солнце, дышало жаром. Сняв браслет, она положила руки на клавиатуру.
— Что вам сыграть?
— Начинайте, пожалуй, с гамм, чтобы погромыхать, — предложил он, и оба рассмеялись.
Все было так, как если бы она вновь оказалась в том классе, где он обычно давал ей уроки музыки, и слово «погромыхать» коснулось ее, как светлое воспоминание юности. То была их любимая шутка. Когда профессор впервые услышал это слово, он по созвучию вместо «поразмяться» сказал «погромыхать»[22]. И это ее рассмешило.
Пальцы не повиновались Джой, и ей было стыдно, что он услышит, как плохо стала она играть. Но вот зазвучали гаммы, и пальцы уверенно забегали по клавиатуре, удар стал точным.
— Неплохо. Неплохо, — сказал он, когда она кончила. — А теперь мой любимый полонез Шопена. Мне нравится, как вы его играете.
Он сказал «играете», а не «играли», и все те годы, что прошли со времени его последнего урока в классе, окнами выходившем на ослепительную сиднейскую гавань, собрались, как в фокусе, в этой мрачной комнате, окна которой выходили на почерневшие стены заваленного обломками дворика. Положив руки на клавиши, она, прежде чем решиться взять аккорд, мысленно проиграла полонез.
Выбор был не случаен. В те далекие дни он часто просил ее сыграть шопеновский полонез. «Это была последняя вещь, которую передавало варшавское радио, когда фашисты подступали к городу, — говорил он. — Для нас это было символом возрождения».
Но для него уже не было возрождения. Она обернулась к нему, как бы набираясь мужества, прежде чем сыграть то, что стало для него символом поражения. Огнем глаз, рукой, поднятой, как бывало, когда он дирижировал студенческим оркестром, приоткрытым ртом он словно давал знак: «Начинайте!» Воодушевленная его вдохновенной позой, она взяла первый аккорд.
Руки упали на колени, голова кружилась от охвативших ее чувств. Хорошо она играла или плохо, какое это имело значение? Ей открылось нечто, чего она раньше не знала.
Оторвав глаза от рояля, она обернулась. Профессор с трудом кивнул ей головой и повернулся, желая поймать взгляд Брунгильды.
— Неплохо. Неплохо, — пробормотал он наконец. — Вы не так уж отстали, как боялись. Вначале вы взяли неверно темп и слишком нажимали на педаль, приглушая звук. Запомните, каждая нота имеет смысл, как слово в поэме. Вы должны проникнуть в замысел композитора. Когда Шопен создавал этот полонез, он знал: покамест человек ведет борьбу, поражения быть не может.
Голос замер, он лежал умиротворенный, обращая взор e будущее, где он провидел торжество добра и красоты.
— Я рад, что вы не сбились на легкую музыку, — сказал он скорее себе, нежели ей. — Музыка не терпит скверны. Вот почему я не мог играть для них там, в Дахау. Музыка создана не для исчадий ада. А теперь сыграем сонату Бетховена, опус двадцать семь, номер два… — сказал он спокойно, как в былые дни.
Джой закрыла лицо руками, стараясь войти в музыку. В последний раз она играла «Лунную сонату» в ту ночь, когда высоко в тропическом небе сияла луна. Играла она для Стивена, а он не был суровым судьей.
— Сейчас, одну минуту, — попросила она.
— Сколько вам будет угодно.
Она взяла начальные аккорды и тут впервые поняла, что означает такая музыка. Не сентиментальная греза при лунном свете, посеребрившем морскую гладь, не греза о возлюбленном, погруженном в мечты, навеянные вашей игрой, не возбуждение чувств, а такая собранность ума и сердца, что вам становится ясен смысл каждой ноты, смысл каждой музыкальной фразы и значение всего произведения в целом. Музыка уже не служит для вас развлечением или утешением, но наводит на раздумье о том, что вы есть и чем должны быть. Музыка не предназначена для исчадий ада или для глупцов, которые живут в чувственном угаре, бросаясь от страсти к страсти.
Она словно прорвалась в другое измерение, стала мыслить иными категориями, и то, что она не понимала, прояснилось, и она играла с таким проникновением, какого еще никогда не вкладывала в музыку, и с такой силой, какой в себе до сих пор и не подозревала.
Закончив, она сидела, опустив глаза, глядя на свои руки, не столько ожидая похвалы профессора, сколько не желая упустить минуту озарения.
Профессор молчал. Обернувшись, она увидела, что он спит, неловко уронив голову на подушку.
Она вскочила, испугавшись восковой бледности его лица, которое не озарялось светом глаз.
— Боюсь, я утомила его, — шепнула она Брунгильде.
— Пусть отдохнет! — И они вместе вышли из комнаты.
Глава XIII
Вся в слезах, Джой подошла к входной двери, спеша поскорее уйти, но ее окликнула Брунгильда:
— А вы не выпьете со мной чашку кофе?
Джой задержалась на минуту. Она хотела уже отказаться, но что-то в лице женщины остановило ее.
— Благодарю вас, — сказала Джой и пошла вслед за ней в гостиную.
Налив кофе в чашки, Брунгильда села.
— Прошу простить меня, — сказала она. — Я встретила вас так неучтиво. Но прошлый раз отец вернулся после свидания с вами чем-то сильно расстроенный, а ему вредно волноваться. Я единственная дочь у отца и обязана его оберегать.
— Поверьте, — серьезно ответила Джой, — я не сказала ничего такого, что могло бы его расстроить. А если он заплакал, так потому, что вспомнил доброе отношение к нему моей матери. Сегодня все было так, как бывало в те дни, когда я брала у него уроки музыки.
Она замолкла, внимательно вглядываясь в осунувшееся лицо Брунгильды. Когда-то она была красивой. Даже сейчас в спокойном состоянии в ее лице была трагическая красота.
— Расскажите, пожалуйста, когда случилось это несчастье?
— Случилось это в ночь того самого дня, когда в знак протеста против военного преступника Оберлендера была организована демонстрация. В демонстрации участвовали не только жертвы фашизма. Там были все члены Союза. Короче говоря, все те, кто мог двигаться! Мы пробовали уговорить отца остаться дома, но он об этом и слышать не хотел. Вы не знаете его, он сильный духом, несмотря на слабое здоровье.
— Но что же с ним случилось?
— Никто так и не знает истины. Мы нашли его в канаве. Из раны в голове текла кровь. Два ребра были сломаны. По словам полиции, он якобы споткнулся, выходя из машины, и упал в канаву. А отец говорит, что его вытащила из машины банда неонацистов; эти головорезы часто устраивали налеты на помещение нашей организации. Двух из них отец узнал. В госпитале обнаружили, что в руке у отца был зажат какой-то их значок.
Для полиции эта улика не доказательство. Главный судья того района, где должно слушаться дело, — один из гитлеровских судей. Слушание дела будет откладываться, пока не станет слишком поздно. «Полиция приложила руку к этому убийству», — сказал врач из госпиталя.
— Убийству? Вы думаете, что…
— Я солгала вам. Он умирает. Доктор считает, что это вопрос дней, если не часов. Сегодня утром он предупреждал меня, что отец может потерять сознание. Ваша игра, по-видимому, последнее, что он слышал. Я всегда буду благодарна вам за это. Но вам все же лучше уйти. Нагрянет полиция, оставаться вам здесь неблагоразумно.
— Позвольте мне остаться, помочь вам, — взмолилась Джой. — Дома я сказала, что проведу день с приятельницей, меня не будут ждать.
Брунгильда, нахмурившись, посмотрела на нее.
— Вы странная женщина, но предупреждаю… полиция занесет ваше имя в списки неблагонадежных.
— Мне все равно. Позвольте остаться. Не могу объяснить, но мне очень нужно остаться. — Рукой она смахнула непрошеные слезы. — Простите. Я веду себя, как сентиментальная дурочка. Больше не буду.
— Хотите остаться — оставайтесь! Я вам признательна. А если отец проснется, он будет счастлив.
Брунгильда замолчала, устремив взгляд на дымок, тоненьким столбиком поднимавшийся в воздухе.
— Я и себя виню в том, что случилось. Когда он из-за меня вернулся из Австралии, мы должны были вместе уехать обратно. Деньги на дорогу были. А там он снова взялся бы за уроки, пока я не поправилась бы и не стала работать. Но мы ждали возмещения за наши муки и потери. — Она резко и невесело рассмеялась. — Никогда не прощу себе, что мы не уехали. Он мой отец, но я опытнее его. Он не пережил того, что пережила я. Когда он был в Дахау, мы еще не достигли вершин варварства, на которые оказались способны арийцы в Освенциме, где было отравлено газом и сожжено в печах не менее четырех миллионов мирных граждан всех европейских стран!
Мы слишком долго ждали компенсации. И чем дольше мы ждали, тем меньше было шансов получить эти деньги. Останься мы в Австралии, мы скорее бы добились своего. Наше правительство чувствительно к своей репутации в других странах. Мир не знает, что творится у нас, а возможно, и не желает знать. Компенсация! — И она горько засмеялась. — Да разве можно возместить восемь лет, проведенных в аду? Какой ценой оценишь загубленную молодость? Мне было шестнадцать лет, когда меня арестовали. Мне было двадцать три года, когда меня стерилизовали. Теперь мне тридцать девять лет, и они убили моего отца.
Послышался какой-то звук. Брунгильда вздрогнула и вышла из комнаты. Вернувшись, на вопросительный взгляд Джой она ответила:
— Он все еще спит.
Брунгильда села, облокотившись о стол.
— Простите, что я обо всем этом вам рассказываю. Надоела я вам.
— Ну, что вы. Я хочу все знать. Если вам не слишком тяжело, расскажите всю правду. — Джой помолчала. — Я должна знать все. Когда вас арестовали, я была счастливым ребенком, не ведавшим, что существует зло. Когда вас освободили, мне исполнилось шестнадцать лет, моя жизнь протекала так счастливо, что я не хотела ни о чем знать. Я вспоминаю сейчас, мне доводилось слышать от матери нечто похожее на то, что вы сказали. Но я об этом забыла. Я думала, что это прошлая история, что все это кануло в вечность.
— Это история нашего времени.
— Я начинаю понимать. У меня две маленькие дочки, и я начинаю смутно догадываться, что их жизнь во многом зависит от тех событий, о которых вы говорите.
Брунгильда улыбнулась, что с ней случалось редко. — Понимаю, почему отец любил вас. На то, чтобы рассказать вам все, ушел бы месяц, год. Но все же кое о чем я расскажу: это не займет много времени.
Открыв шкаф, она протянула ей комочек сероватого цвета. Джой с любопытством посмотрела на него, поднесла к окну, чтобы разобрать выдавленные на нем цифры.
— Знаете, что это? — спросила Брунгильда.
Покачав головой, Джой понюхала кусочек, от него исходил слабый запах прогорклого жира.
— Похоже на мыло.
— Это и есть мыло; особый сорт мыла.
Взяв кусочек из рук Джой, она положила его обратно и, медленно повернувшись, стала, прижавшись спиной к шкафу.
— Это мыло изготовлено из человеческого жира.
Джой застыла на месте. Черная пелена застлала ей глаза. На какое-то мгновение ей показалось, что она теряет сознание. Опустившись на стул, Джой едва вымолвила: — Простите, я не из тех, что падают в обморок. Это просто…
— Просто потому, что вам трудно поверить правде, о которой вам говорили в то время, когда уже весь мир знал эту правду, но вы не верили: ведь нацистские агенты называли все это пропагандой.
Джой молчала. В комнате было душно. Брунгильда смотрела на сожженный солнцем пустырь невидящими глазами.
— Я не буду говорить, что я пережила в первые годы заключения, об этом вы слышали от отца. После «допросов» во многих лагерях нас с матерью вывезли под конвоем в Освенцим, самый вместительный из всех лагерей смерти в Польше, где орудовал организатор массовых убийств эсэсовец Эйхман.
Поездом мы ехали много дней. Скучившись в вагонах для перевозки скота, без света, без воздуха, мы потеряли счет времени; так не перевозили даже животных на бойню! Когда нас наконец вывели из вагона, глаза долго не могли привыкнуть к дневному свету. Навсегда запомнила я ту толпу несчастных: старых и молодых женщин, мужчин, подростков и детей; все эти люди еще старались бодриться, не желая показать, что они теряют последние силы.
Там, на железнодорожной станции, мы прошли «отбор». Для вас это пустое слово. Для нас это означало, что старые и обессилевшие сегодня же будут отправлены на смерть. Остальным было даровано право прожить еще несколько часов или дней этой драгоценной жизни.
Эсэсовец-офицер орал: «Кто вздумает бежать, будет расстрелян! Евреи могут прожить еще один день. Священники — месяц. А прочие должны работать на фюрера во славу рейха!»
Потом нас погнали, выстроив колонной. Но какая уж там колонна, когда заплетаются ноги, онемевшие без движения! На воротах лагеря был вывешен дьявольский плакат с надписью: «Arbeit macht frei». (Труд приносит освобождение!) Что за зверь придумал эту циничную надпись для лагеря смерти?
Я сказала «зверь»? Я оговорилась. В джунглях нет зверя столь жестокого, столь подлого, столь дьявольски изобретательного, каким были наши тюремщики, не только мужчины, но и женщины.
Перед бараками была площадь, окруженная высоким забором из колючей проволоки, мы смотрели на это заграждение со страхом. «Через проволоку пущен электрический ток», — смеясь, сказал молодой охранник-эсэсовец. Он был молод и хорош собой, но когда меня душит кошмар, я вижу его лицо. Однажды нам приказали раздеться донага, и эсэсовский офицер сфотографировал нас. Красивый был мужчина, и мы нередко видели его с хорошенькой трехлетней дочкой, которую он носил на плече. Девчушка визжала от восторга, когда ее отец порол заключенного. Все вещи, какие только были при нас, отобрали под предлогом дезинфекции. Это была ложь, сплошная ложь, как и все их слова. Одежда, обувь, драгоценности, часы — все было отправлено в Германию. Ничего не пропало зря. Ни золотые зубы, ни протезы, ни волосы… Из волос изготовляли ткани, кости шли на удобрение. В лагерях всему вели строгий бухгалтерский учет. Столько-то килограммов золота, столько-то тонн волос. Такая оперативность!
В карантине нас продержали несколько недель. В бараках были деревянные нары в два яруса. Мы спали на них вповалку, на соломе, по двенадцать в ряд. Укрыться было нечем. Днем нас в любую погоду выгоняли наружу. И мы так голыми и сидели перед бараками. Старики и больные все перемерли. Наше питание до последней калории было по всем правилам науки рассчитано на то, чтобы мы подохли как можно скорее. И мы теряли последние силы.
Родился ребенок. Матери удалось спрятать младенца, но надолго ли? Разве можно в лагерях укрыть ребенка? У матери пропало молоко, ребенок стал плакать. Ворвался эсэсовец. Выхватил ребенка из рук обезумевшей женщины. Свистом подозвал полицейскую овчарку и швырнул ей плачущего младенца.
Однажды утром нас — а с нами была и моя мать — погрузили на машину и повезли в лес, что был на окраине лагеря. Нагими нас выстроили перед железобетонным зданием; они называли его «душевой».
Даже сейчас кровь стынет в жилах, стоит мне вспомнить их хохот. Их непристойности. Они заставляли нас прыгать, желая убедиться, не спрятаны ли у нас драгоценности. Они грубо нас осматривали.
Мать стояла впереди меня. В давке у нее рассыпались волосы. Длинные, до самого пояса, тициановские волосы: такие красивые волосы! Она гордилась ими и никогда не подстригала. Она любила играть роли, в которых можно было распустить их. Когда она выступала в роли Брунгильды, волосы ее развевались, как музыка огня. Я потом видела их в куче других: черных, каштановых, белокурых волос. Они сверкали, как пламя.
До конца жизни не забуду ту женскую очередь: были в ней и матери с младенцами на руках, были и с малыми детьми, которых держали за ручки. Холодно было стоять на ветру, но никто не плакал. Все слезы были уже выплаканы, даже младенцы не в силах были плакать. Я помню девочку в возрасте Петера, такую голубоглазую! Я помню мать с грудным младенцем. Она кормила свое дитя, идя на смерть. А может быть, она в самом деле думала, что идет в душ, как нам сказали? Эсэсовцы прилагали все усилия, чтобы ввести нас в заблуждение. Паника создавала лишнее беспокойство. Позже мне довелось увидеть макеты душа в потолке здания, куда нас тогда вели. Все было предусмотрено. Когда душевая была набита до отказа, дверь захлопнулась и была пущена не горячая вода, а циклонный газ, изобретенный каким-то химиком на заводах Фарбен, наших знаменитых химических заводах. Стопроцентная смертность была гарантирована! Вам, верно, приходилось слышать, какие у нас замечательные химики.
Мать все понимала. Прижав меня к себе, она прошептала: «Прости, что из-за меня ты так страдаешь!» Молодой офицер ударил ее хлыстом по лицу. Вскинув свою великолепную голову, она громко сказала: «Свинья».
Больше я ее не видела. Меня вывели из очереди и поволокли в караульное помещение. Я была обнажена, и кругом никого не было. Я знала, что молодых девушек часто отправляли в публичные дома при лагерях для утехи «капос» — уголовных элементов, служивших для эсэсовцев «доверенными» лицами. Слава богу, это меня миновало!
Я долго пробыла в Освенциме. Время течет медленно, когда счет ведет Ужас.
Мы выполняли бессмысленные работы: таскали с места на место глыбы камней. Ежедневные переклички по списку. В один холодный день — это было в конце октября, а зима в Польше наступает рано — нас выгнали из бараков и приказали раздеться. Два дня и две ночи мы простояли так, не смея шагу шагнуть, голодные. Хорошо еще, что дали по кусочку черного хлеба!
Наконец, нас хлыстами загнали в какое-то большое, ярко освещенное помещение. Так приятно было согреться, хотя мы знали, что офицер-эсэсовец — мы называли его «ангелом смерти» — только и ждет, чтобы мы проявили хотя бы малейший признак слабости. Этот ни при каких обстоятельствах не расставался с моноклем и белыми замшевыми перчатками. Он смотрел на нас, как на скот, которого гонят на бойню.
Боже мой! Как мы боролись! Как расправляли плечи, высоко держали голову! Старухи клялись, что они молоды!
Она закрыла лицо руками. И когда она отвела их, в нем не было ни кровинки.
Простите меня. Вспоминая о тех днях, я думаю не о себе. Я думаю о тех, которые оттуда не вернулись. Они умирали и днем и ночью. Во всех лагерях, повсеместно. А те, что еще остались в живых, жили под страхом смерти. В ушах еще не отзвучали вопли задохнувшихся в газовых камерах; сначала вопли, затем стоны, все тише, тише, ведь умирали они медленной смертью. Чем страшнее были мучения, тем громче хохотали охранники. И вдруг крик какого-нибудь заключенного, который, не в силах вынести все эти ужасы, бросался на колючую проволоку, через которую был пропущен электрический ток. Лай полицейских овчарок, разрывавших на куски несчастного. И надо всем этим бравурная музыка по радио! А ночью воздух был пропитан запахом человеческого мяса из печей!
Но чаще вспоминаются не эти ужасы. Я вспоминаю о неистребимом благородстве человеческой натуры. Вот русская девушка, она буквально выходила меня на своих руках. Ведь я была близка к безумию, увидев срезанные волосы матери! А бельгийская монахиня. Она ухаживала за мной, украдкой делилась со мной своим пайком. Утром она поднимала меня с нар. Больные были первыми кандидатами в газовую камеру. О, эта женская доброта! Мужество обреченных на смерть!.. Да, мы познали всю бездну человеческой подлости, но познали и нечто высшее. — Она обратила на Джой взгляд своих больших карих глаз. — Вам может показаться, что я сочиняю из чувства злобы или в силу расстроенного воображения; так вот, познакомьтесь с биографией одного человека, нашего бывшего коменданта, Рудольфа Гесса. Его воспоминания написаны в заключении, где он содержался до суда.
Это была любопытная личность. Любил жену, детей. Гесс был человек совестливый, если слово «совесть» применимо в данном случае. Так вот, он пишет, что бессонными ночами его мучил страх, вдруг он не оправдал доверие фюрера: не упустил ли он какого-нибудь лучшего средства уничтожить десятки тысяч людей, что днем и ночью целыми потоками вливались в его лагерь товарными поездами со всех уголков Европы? Комендант Гесс был приговорен к смерти польским судом и повешен. Какая быстрая и безболезненная смерть!
Она замолкла. Мыслями унеслась далеко, в тот мир, куда Джой доступа не было. Где та сила воображения, что способна воссоздать мир, в котором пытки и смерть стали обычным явлением… а количество уничтоженных измерялось пропускной способностью фабрики смерти?
Но вот Брунгильда подняла глаза, нахмурилась.
— На вашем лице, — сказала она, — я вижу порой тень сомнения. Вы, верно, думаете, если я и не лгу, то все же сильно преувеличиваю. А я скажу вам: это все лишь частица того, что происходило в действительности. Ум человеческий не выдержит, если рассказать всю правду. Вот поэтому-то, несмотря на Нюрнбергский процесс и фильмы, повествующие о режиме в лагерях Бельзена, Освенцима и прочих, люди во многих странах все еще позволяют вводить себя в заблуждение. Люди не хотят верить правде. Иначе чем же можно объяснить их равнодушие? Не хотят этому верить и многие немцы. Разве можно жить, чувствуя за собой такую вину?
— Я верю вам, — сказала Джой. — Если на моем лице вы видите порой тень сомнения, причина тому не в вашем рассказе. Я не могу поверить, что человеческие существа способны на такую низость.
— Ну, если так, я расскажу еще кое-что. Но мой рассказ будет мрачен.
Для проверки умственных способностей меня подвергли испытаниям и отправили на фабрику электрооборудования. Я осталась жива только благодаря тому, что быстро научилась собирать сложные детали неизвестного назначения. Что именно выпускала эта фабрика, думаю, мало кто из нас знал. Вообразите себе! Пятьсот женщин в нескладных, полосатых арестантских одеяниях, изможденных, худых — иные просто ходячие скелеты. Утром мы выходили на работу под охраной эсэсовок, здоровых, с хорошей выправкой. Одеты они были в новенькие мундирчики, обуты в кожаные сапожки на высоких каблуках. А с ними, натягивая поводок, рвались вперед немецкие овчарки. Если одна из нас падала, ее уносили; и мы знали, что ее больше не увидим. Работали мы из последних сил, на обед нам давали репу и картошку. Но вот начинали выть сирены. И мы снова брались за работу. А нет сил работать — погибай от отравления газом, если голод и болезни не прикончили тебя раньше! Но от убытков наши мучители были застрахованы благодаря, если говорить языком бухгалтерии, «рациональному использованию трупов».
Она помолчала, стряхнула пепел с сигареты.
— Смерть подстерегала меня. Я попала вместе с польскими женщинами и цыганками в число пригодных для медицинских экспериментов. Под конвоем нас погрузили в вонючие грузовики для перевозки скота и доставили в лагерь Равенсбрук. Там были только женщины: немецкие антифашистки, члены религиозной секты «Свидетели Иеговы», участницы Сопротивления из оккупированных стран, французская балерина, бельгийские монахини, русские медицинские сестры, летчицы, женщины-офицеры и врачи. Сто тридцать тысяч женщин, из которых девяносто две тысячи были уничтожены. Большинство новорожденных было убито либо эсэсовцами, либо экспериментами их врачей, или же они умирали от голода.
Там я встретила мать Петера. Она была немецкой коммунисткой. Врачи умышленно заразили ее туберкулезом. Она умерла вскоре после рождения Петера.
В лагере были три женщины-врача. Гинеколог и педиатры. Главным врачом была некая Оберхойзер, ее ассистентом Нейберт. Они специализировались на экспериментах, касавшихся воспроизведения расы. Само собой, немецкой расы — «расы господ». Untermenschen — люди низшей расы — использовались для экспериментов.
Меня стерилизовали вместе с польками и цыганками. Я избавлю вас от подробностей, скажу лишь, что Оберхойзер запретила применять анестезию и болеутоляющие средства. По двое нас вводили в комнату в той одежде, какая на нас была. Оберхойзер и Нейберт ожидали нас в ослепительно белых халатах и шапочках, с резиновыми перчатками на руках. Заражение делалось умышленно. Две цыганки, не старше двенадцати лет, вошли перед нами. Кровь леденела от ужаса еще задолго до того, как подошла наша очередь. Нас привязывали, наш крик парализовал тех, кто ждал своей участи.
Однажды — я была уже в состоянии ходить — мне приказали прислуживать в родильной палате.
Там в комнате с цементным полом, застланным свежей соломой, совершались такие вещи, что язык не поворачивается об этом рассказывать! Оберхойзер, Нейберт и еще одна ассистентка самым варварским способом вызывали преждевременные роды.
Когда все было закончено, нам приказывали убрать «остатки». «Остатками» были истерзанные детские тела, руки, ноги женщин, умерших от потери крови.
Однажды — это был страшный день — в госпиталь доставили молоденькую украинку. Красивая была девушка, пышущая здоровьем. Ее положили в операционную, никто не знал зачем. Оттуда она не вернулась. Оберхойзер и ее коллега вышли, замкнув за собой дверь операционной, и мы слышали, как они смеялись, возвращаясь домой. Особенно весело смеялась Нейберт. В ту ночь часового на посту почему-то не было. Мы с одной девушкой, уже способной передвигать ноги, пошли в уборную. К нашему удивлению, в операционной горел свет. Мы подкрались и заглянули внутрь. Тело украинки лежало на операционном столе с ампутированными конечностями.
Она помолчала, закурила сигарету, затем, подняв юбку, показала зарубцевавшийся шрам во всю длину от колена до бедра.
— Таким способом оперировали многих женщин. Раны умышленно оставляли открытыми, заражали столбняком, газовой гангреной. Бывало, что заражали грудь женщины раком. — Она вынула из шкафа фотографию. — Вот доктор Герта Оберхойзер, одна из тех женщин, которые проделывали все это.
Снимок был сделан во время судебного процесса. Какое жестокое лицо, какая вызывающая поза! В тысяча девятьсот сорок седьмом году американский суд признал ее и двух ее коллег виновными в убийстве и пытках заключенных. Их приговорили к двадцати годам лишения свободы. Американские власти освободили их досрочно, они не отбыли и четверти положенного им срока наказания. А правительство Федеративной Республики Германии не только разрешило им практиковать, но и обратилось с призывом к населению помочь им, как «военнопленным, задержанным в выдаче». Оберхойзер обзавелась богатой клиентурой в Штокзее, недалеко от Гамбурга.
Давая показания, я поклялась без ненависти и страха говорить всю правду. Я так и поступила, отбросила все личное. Но иногда мне казалось, что рядом со мной стоит мать и взывает к справедливости, И тогда слова застревали в горле и возникали лица умирающих и тех, кто был еще жив, но чьи мучения были горше смерти. А приговор суда к двадцати годам заключения в комфортабельной тюрьме союзников… это было похоже на то, что судьи плюнули нам в лицо. Ну, а когда их освободили, я поняла, что все разговоры о «денацификации» были ложью.
Она пристально посмотрела на Джой.
— Если бы все пошло иначе, я не посвятила бы вас в наши дела. Но раз это не так, я хочу, чтобы все сказанное мною запечатлелось в вашей памяти. Ведь преступники не только живут припеваючи, но и готовятся повторить содеянное. — Она помолчала, тяжело дыша. Затем сказала: — Я лежала в госпитале «под наблюдением» за состоянием моей ноги, зараженной ради какого-то эксперимента, когда пришла Красная Армия. Меня положили в их военный госпиталь, где я пролежала целый год. Благодаря им я стала выздоравливать. Но по вине тех женщин-врачей у меня никогда не будет ребенка. И я счастлива, что у меня есть Петер. Думаю, что вы порадуетесь за меня, узнав, что я вышла замуж за его отца. Он шесть лет пробыл в Дахау.
— Как я рада за вас! — И Джой, положив руку на руку Брунгильды, почувствовала, как теплеет ее собственная рука. — Какая это победа для вас обоих!
Брунгильда мягко поправила ее.
— Скажите лучше — для всех нас!
Она положила обратно книги и фотографии и замкнула шкаф. В ее глазах промелькнула легкая усмешка, когда она, садясь на стул, сказала:
— Вам будет приятно узнать, что правительство преподнесло нам свадебный подарок. Спустя неделю после нашей свадьбы мужа лишили пенсии, которую он получал, как жертва нацизма. Почему? Да потому, что он подписал протест против атомного вооружения!
Прежде чем уйти, Джой прошла к профессору. Он лежал все в той же позе. Слабое дыхание едва вздымало его худую грудь, глаза глубоко запали.
Джой коснулась губами его израненного лба, уже тронутого холодом смерти. В коридоре она открыла сумочку.
— Пожалуйста, не обижайтесь и позвольте мне помочь вам. У меня много денег, прошу вас, возьмите!
Брунгильда взглянула на пачку марок и покачала головой.
— Простите — не могу.
— Но возьмите хотя бы вот это — ради него. — Джой вынула из бумажника, где лежал ее аккредитив, двадцать английских фунтов. — Перед отъездом мне дала их мать. Она любила профессора, и он любил бывать у нас.
Брунгильда взяла деньги.
— Благодарю вас. Не буду притворяться. Деньги нам очень нужны.
Они стояли в дверях; перед ними простирался заросший сорняками пустырь; солнце, уходящее за развалины, создавало трагический фон для этой картины разрушения.
— Благодарю. — Брунгильда крепко пожала руку Джой. — Благодарю, не только от его имени, но и от всех нас. — Она немного помедлила. — Поскорей возвращайтесь в Австралию. Здесь вам не место.
Сорняки цеплялись за юбку Джой, когда она шла по тропинке. У поворота она обернулась: видна была верхняя часть полуразрушенного дома и деревцо, помахивающее зелеными ветвями на фоне перламутрового неба.
Глава XIV
Вернувшись домой, Джой облегченно вздохнула, узнав, что Стивен уехал куда-то с отцом, а Энн ужинает с бабушкой, опекаемая заботливой Шарлоттой.
Девочка была не в духе, капризничала, отказывалась от крема, особо приготовленного для нее Шарлоттой, и на вопрос, не больна ли она, уверяла, что вполне здорова.
— Просто перекупалась и перегрелась на солнце, — сказала Джой, вглядываясь в ее воспаленное личико.
— Ja, ja, — суетилась Шарлотта и, желая угодить девочке, вместо обычного стакана молока принесла ей молочный коктейль.
Джой попросила принести ей чай и с жадностью выпила целую чашку, а Энн лениво тянула через соломинку свой коктейль.
— Вы обе переутомились, — решила мать. — А у вас, Джой, мне кажется, болит голова.
Джой ухватилась за столь уважительную причину отказаться от ужина, хотя понимала, что мать приняла ее извинение с озабоченностью, под которой скрывалась гораздо более глубокая тревога, — тревога, нараставшая с того времени, как она заметила, что между Джой и Стивеном не все гладко. Притворяться перед ней было бы напрасно. Она знала правду без слов. Ее взгляд испытующе пробежал по лицу Джой; вздохнув, она поцеловала ее, прощаясь на ночь. Джой безропотно проглотила таблетку, которую дала ей мать. Поистине ее душевное беспокойство было мучительнее любых физических страданий.
— Спите спокойно, дорогая, — сказала мать. — Завтра будете самой собой.
Эти слова отозвались эхом в сознании Джой, когда она ложилась спать. Энн уснула, как только ее головка коснулась подушки.
«Будете самой собой». А кем же она была? Пошлой «всезнайкой», над которой подсмеивался Стивен? Чувственной женщиной, которая вспыхивала, как пламя, отвечая на его страсть! Или той, которая пробудилась в ней в те минуты, когда она играла профессору?
В окно она наблюдала, как высоко в вечернем небе взмывали и ныряли ласточки, оглашая воздух своим криком, напоминавшим высокие ноты скрипки. Долгие берлинские сумерки, так непохожие на быстрый переход от заката солнца к наступлению темноты у нее на родине, усиливали чувство одиночества. Слезы, которым она не дала воли, прощаясь с профессором, готовы были вылиться в рыдания, а сердце щемило от горя не только из-за него.
Подушка промокла от слез прежде, чем принятая таблетка принесла ей благодатный сон. Таблетка оказала свое действие, Джой так крепко уснула, что не слышала, как вошел Стивен.
Она потеряла всякое представление о времени, когда, пробудившись от глубокого сна, услышала, что Энн ее зовет. Стивен был уже на ногах. Она лежала, прислушиваясь. Просыпаться ночью Энн было несвойственно. А если И случалось проснуться, глоток воды и ласковое слово ее успокаивали. Стивен, как и она, умел успокоить ребенка, Джой повернулась к стене, чтобы свет из соседней комнаты не падал ей в глаза. Она задремала, как вдруг Стивен позвал ее. По его голосу она поняла, что он встревожен. Она вскочила с кровати.
— Она горяченькая и жалуется на горло, — сказал он, когда Джой вошла в комнату Энн.
Джой села на край кроватки и посмотрела на раскрасневшееся личико девочки.
— У меня горло болит, мамочка, — пожаловалась она.
Ребенок был в жару, волосы были мокры от пота.
— Принеси термометр и лампочку, — сказала Джой. — Они там, в большой сумке.
Она поставила термометр Энн под мышку.
— Принеси таз с теплой водой, ее губку и полотенце — она вся липкая от пота.
Джой взглянула на термометр, затем молча подала его Стивену.
— Дай чистую ночную рубашку, эта вся промокла. И розовые таблетки.
Вымытая и успокоенная, Эни беспрекословно открыла рот, и Джой посмотрела ей горло, осветив его лампочкой. Но эта процедура не вызвала у ребенка обычного смеха и старой шутки: «Боже мой! Какой у тебя в горле вырос миндаль!» Если уж Энн не смеялась, значит, она действительно больна.
В стакане Джой растворила таблетку, которую принес Стивен.
— А теперь, дорогая, свернись калачиком и постарайся заснуть. Проснешься утром здоровой.
— Мне больно глотать, — запротестовала Энн, но все же выпила лекарство и захныкала: — Я хочу спать в вашей кроватке, мамочка.
Джой взглянула на Стивена. Он кивнул головой.
— Ну, хорошо, папа тебя отнесет.
Стивен взял ее на руки и понес в другую комнату, прижавшись щекой к ее щеке, шепча ласковые слова, и положил ее в большую кровать.
— Дай мне и кенгурушу, — попросила она, и Джой пошла за игрушкой.
— Не уходи, папочка, — попросила Энн, держа его за руку.
— Я буду с тобой, дорогая.
Хриплым голоском она прошептала:
— Расскажи мне о маленькой кенгурушке, которая не хотела обедать.
Стивен начал рассказывать своим, как это называла Энн, «рассказочным» голосом.
— Жила-была маленькая кенгуру, которая не хотела обедать. Мать сказала ей: «Если ты не будешь обедать, с тобой случится то же, что произошло с маленькой коала».
Сонным голоском Энн спросила:
— А что случилось с маленькой коала?
— Однажды жила-была маленькая коала, которая не хотела обедать. И мать сказала ей: «Если ты не будешь обедать, с тобой случится то же, что и с маленьким утконосом».
Энн пробормотала автоматически:
— А что случилось с маленьким утконосом?
К тому временя, когда Стивен покончил с сумчатой крысой, бандикутом, и начал рассказывать об эму, Энн уже крепко спала.
Он пошел за Джой в ванную комнату.
— Что с ней такое?
— Опять ее гланды. Поднялась температура, но ничего серьезного. Ей надо выспаться. Утром вызовем доктора.
За завтраком Берта восторженно расхваливала одного детского врача-женщину, которую она вызвала по телефону к Энн.
— В школе она была моей лучшей подругой. Вплоть до начала войны недели не проходило, чтобы мы не виделись. У нее отличный послужной список. Но в конце войны ее заслуги не были оценены, и ей пришлось пережить трудное время. Года два назад принцесса решила вызвать ее в Берлин, чтобы улучшить условия ее жизни. Организация дала ей деньги, чтобы она могла практиковать в Вильмерсдорфе. Это в десяти минутах отсюда. Она компетентный врач, у нее большой опыт работы с детьми и женщинами. Она очень преуспела в последнее время. Свой первый визит она обещала сделать Энн.
Часы в холле пробили десять, когда к подъезду подкатила машина доктора Гейнц. Берта выбежала навстречу. С балкона Джой видела, как обнялись женщины и, поднимаясь по лестнице, о чем-то серьезно разговаривали.
Открыв дверь спальной, чтобы поздороваться с доктором, Джой окинула взглядом ее полную, но стройную фигуру в отлично сшитом сером костюме. Джой понравился ее самоуверенный вид, проницательные, холодные голубые глаза на широком молодом лице в ореоле модной прически подозрительно светлых волос.
Последовало крепкое рукопожатие ее сильной руки. И Джой обратила внимание на то, что она особенно усердно терла руки, прежде чем осматривать Энн. Она села на стул возле кровати.
— Так вот какая она, эта маленькая Энн, — сказала она, взяв ручку Энн и похлопав по ней. Пальцы ее скользнули на пульс. Другой рукой она подхватила кенгуру, сказав шутливо:
— Что это за смешное создание?
Энн отняла кенгуру, крепко прижала ее к себе.
— Это моя кенгуруша! И она не смешная. Она хорошая.
— So? — Доктор подняла свои тщательно подрисованные брови. — Но ее нельзя брать с собой в постель.
Выхватив игрушку из детских ручек, она положила ее на край постели, откуда кенгуру скатилась и с шумом упала на пол.
Энн вскочила, горько рыдая.
— Она ушибла мою кенгурушу!
Подняв игрушку, Джой пыталась успокоить Энн:
— Все в порядке, дорогая. Посмотри-ка.
Доктор, сдерживая свое нетерпение, слегка постукивала ногой в элегантной туфельке. Когда дело с кенгуру было улажено, она мягко сказала:
— Ну, а теперь, Энн, открой рот.
Энн плотно сжала губы, отвернув лицо.
— Ну, прошу тебя, Энн, дорогая, — уговаривала Джой, стоя в ногах кровати. — Покажи горлышко доктору. Она хорошая и хочет, чтобы ты выздоровела.
— Она нехорошая! Она ушибла мою кенгурушку.
Доктор Гейнц посмотрела на Джой и чуть насмешливо улыбнулась. Улыбка не коснулась ее глаз ледяной голубизны.
Держа лопаточку наготове, она сказала голосом, столь же холодным, как и ее глаза:
— Посмотри на доктора, дорогая Энн.
Энн медленно обернулась и посмотрела на нее, как зачарованная. Послушно открыла рот.
Отложив в сторону лампочку и лопатку, доктор Гейнц нажала своими белыми сильными пальцами на гланды девочки.
— Вы сделали мне больно! — возмущенно завопила Энн, схватившись за горло.
Доктор Гейнц встала.
— Берта сказала мне, что девочку и раньше мучили гланды. Я выпишу рецепт на лекарство, которое снимет температуру, и полоскание для горла. Ничего опасного, но гланды нужно удалить.
— Не дам ей вырезать гланды! Она делает мне больно! — разрыдалась Энн.
— Ну, ты же большая девочка, моя дорогая, — утешала ее Джой. — И не надо плакать, доктор хочет, чтобы ты поправилась.
Доктор Гейнц вышла из комнаты, не взглянув на девочку. Джой поцеловала дочку, водворила на место кенгуру и пошла в гостиную. Доктор Гейнц сидела за секретером, выписывая рецепты.
— Я должна извиниться, — сказала Джой. — Девочка больна и капризничает. Обычно она ведет себя хорошо, ведь правда, Берта?
— Да, — неубедительным тоном ответила Берта.
Заметив, что женщины переглянулись, Джой сказала в оправдание:
— Ей нет еще шести с половиной лет.
— Понимаю, понимаю! — согласилась доктор Гейнц. — Но в будущем, я думаю, лучше, если при осмотре ребенка вас не будет в комнате. Без матери дети ведут себя спокойнее. И меньше хлопот для меня.
Джой чуть не сказала вслух: «Речь идет не о том, чтобы избавить вас от хлопот. На то вы и врач». А про себя подумала: «И она воображает: вот еще одна глупая мамаша! Пусть думает что хочет, а я не позволю осматривать моего ребенка в мое отсутствие».
Доктор Гейнц, тщательно вымыв руки в ванной комнате, вышла, вытирая их как-то особенно усердно.
— Воспалительный процесс должен разрешиться через несколько дней. Пусть хоть месяц отдохнет после болезни, прежде чем мы приступим к операции. — Она открыла свой блокнот. — Предлагаю назначить операцию на первую неделю октября.
Джой помедлила.
— Я должна посоветоваться с мужем.
— Я уверена, Штефан согласится с любым вашим решением, — вмешалась Берта.
— Итак, на пятое октября? — Доктор Гейнц вынула карандаш, чтобы сделать запись в блокноте.
— Извините, доктор, все же я не могу решить окончательно. Если гланды не будут беспокоить ребенка, я отложу операцию. Жаль отравлять последние месяцы нашего пребывания здесь.
Доктор Гейнц вложила карандашик обратно в блокнот.
— Я забыла, что вы уезжаете. Но все же посоветуйтесь с мужем, и мы поговорим завтра, когда я приеду навестить ребенка.
И снова Джой почувствовала крепкое, уверенное рукопожатие и поймала себя на том, что она невольно рассыпалась перед ней в благодарности. Дверь осталась открытой, и Джой услышала, как, спускаясь по лестнице, Гейнц сказала холодным, отчетливым голосом: «Ja! Das Kind ist verwohnt!» И ее грудной смех раскатистым эхом прокатился вверх по лестнице.
Скорее из любопытства, чем из беспокойства, Джой поинтересовалась узнать, что означал этот докторский комментарий. Она раскрыла словарь на букве «V» и пробежала глазами колонку слов. «Verwohnen — „баловать“, „потакать“. „Избалованный ребенок“. Как бы не так! С возмущением она бросила словарь на стол и пошла в комнату Энн.
Глава XV
Десять дней спустя весь дом был поднят на ноги: накануне из Бонна позвонил Хорст, сообщив, что приезжает и привозит с собой полковника Кэри.
— Слава богу, Энн лучше, — сказала Джой Стивену утром в день их приезда. — Но что творится внизу! Настоящий сумасшедший дом.
— Пусть тогда Энн сидит у себя наверху. А что, доктор будет?
— Нет. Я ей сказала, если понадобится, позвоню.
— Что до меня, я не рвусь увидеть эту госпожу. Я ничего не имею против нее, но она мне не нравится.
— Энн она тоже не нравится, не понравилась она и мне и кенгуруше, в этом у нас полное единодушие.
Они в нерешительности смотрели друг на друга. Болезнь Энн несколько сблизила их, но разлад стал еще чувствительнее, не находя выхода в бурных вспышках.
Из коридора доносился громкий голос Берты, отдававшей приказания горничным.
— Почему в доме такая суматоха? — спросила Джой.
— Секрет, о котором не позже чем часов через пять раструбит вся мировая пресса. Сегодня днем будет подписано соглашение и корпорация полковника получит право реализовать патенты фон Мюллера в Соединенных Штатах и в Южной Америке.
Не вникая в суть дела и стараясь навести Стивена на разговор о профессоре и Брунгильде, Джой рассеянно спросила:
— А что, это принесет большой доход?
— Материальная сторона тут не имеет большого значения, но, как сказала бы моя дражайшая сестрица, важен принцип.
Подмигнув понимающе, он закрыл за собой дверь, и Джой особенно остро почувствовала себя одинокой.
Вздохнув, она пошла писать письма.
Обед, данный в честь полковника Уэйна Кэри, удался на славу. Полковник уверял, что цыпленок Мариленд и пирог с голубикой не приготовили бы лучше и дома.
«В этом можно не сомневаться, — подумала Джой про себя. — Берта умеет принять». По взволнованным же лицам горничных и Шарлотты, подававшей Энн обед, было ясно, что кухня представляла собою поле сражения в миниатюре.
Стол ломился от изобилия. Перед каждым прибором выстроился ряд сверкающих гранями хрустальных бокалов; полковник поздравил хозяина с отличным выбором вин. Он явно был знатоком. Полковник и Хорст соревновались в провозглашении тостов и по этому случаю каждый раз выпивали по объемистому бокалу вина. Семейство фон Мюллеров, казалось, готово было согласиться с мнением полковника, что обеденный стол должен служить не только для трапезы, но и для приятной беседы. Немецкий язык полковник знал не лучше Джой, и переводчиком был Хорст, который доносил своеобразие его речи и его остроты с таким юмором, что рассмешил даже отца. Впервые Джой услышала грохочущий хохот отца, смеявшегося над остротами полковника.
Когда они перешли пить кофе с ликерами в гостиную, разговор еще более оживился. Тон задавали Хорст и полковник Кэри. К удивлению Джой, отец попросил ее помузицировать, с гордостью глядя на нее поверх поднятого фужера для коньяка. Волнуясь, она села за рояль. Но волноваться ей не стоило: слушатели были вообще непритязательны, к тому же под хмельком, а стало быть, и чрезвычайно любезные. Когда она кончила, Хорст попросил еще что-нибудь сыграть, и это ее очень удивило. Он стоял, облокотившись о рояль, с бокалом шампанского в руке, смущая ее своими восхищенными, дерзкими взглядами.
Послышался звонок, горничная, неслышно подойдя к Джой, шепнула, что ее спрашивают. Джой, крайне удивленная, извинилась и вышла из комнаты. В приемной, рядом с холлом, Джой увидела Луэллу и Тео.
Она постаралась скрыть смущение. Ведь она не у себя дома. Неужели она их пригласила?
— Надеюсь, мы не испортили вам вечер? Ведь мы ввалились без приглашения, — сказала Луэлла. — Мы проходили мимо, вот и заглянули на огонек…
Хорст вывел Джой из затруднительного положения. Войдя в комнату, он воскликнул:
— Э-э! Да это мой старый друг, капитан Дейборн!
Обворожительная Луэлла привела Хорста в отличное настроение, и он проводил их в гостиную, как своих личных друзей. Джой пошла за ними, радуясь, что Хорст снял с ее плеч неожиданную заботу.
Положив руку на плечо Тео и поддерживая Луэллу под локоть, Хорст представил их. Тео, как всегда, был скромен, Луэлла — ослепительна в черном с глубоким вырезом платье для коктейля, шелестевшем при каждом ее движении; волосы ее были высоко уложены на голове, на плечи небрежно накинут горностаевый палантин.
Взглянув в другой конец комнаты, Джой уловила на лице полковника Кэри выражение, отнюдь не восторженное. Это выражение исчезло, как только Луэлла подошла к нему.
— О боже, полковник! Как я рада встретить вас здесь!
Он мгновенно принял светский тон, и только одна Джой поняла, что появление Луэллы отравило ему удачный во всех отношениях вечер.
Тео сел на диванчик рядом со Стивеном и его матерью, а Луэлла завела оживленный разговор с Хорстом, его отцом и полковником. Берта хлопотала, как гостеприимная хозяйка, желавшая, чтобы новоприбывшие чувствовали себя хорошо в их доме.
Взглянув на нее, Луэлла сказала:
— По-моему, мы с вами где-то встречались?
Берта, в платье, напоминавшем ночное небо, усыпанное бриллиантами, пришла в восторг от того, что с ней вступили в разговор.
— Когда вы вошли, у меня тоже мелькнула такая мысль. Вас трудно забыть.
— Как и вас! Но все же где могли мы с вами встречаться? — лицо Луэллы просияло. — Ах, вспоминаю! На этом потрясающем приеме у Prinzessin, как бишь ее зовут, в Дюссельдорфе… Ах да, там был еще мой отец и Макглои!
— Да, да! Теперь и я вспомнила. Это было в то время, когда я помогала нашей дорогой принцессе в организации…
— О-о! Так это были вы? — В голосе Луэллы послышалось нечто такое, что заставило Джой сердито посмотреть на нее. Но, Берта, чувствуя себя в центре внимания, не заметила ее иронии.
— И вы все еще помогаете дорогой Prinzessin?
На сей раз Берта обратила внимание на тон, каким был задан вопрос, и, сделав вид, что не расслышала, срочно позвала Гесса.
Хорст увивался вокруг Луэллы, как пчела вокруг жимолости.
Освободившись от забот о своих гостях, Джой села на диванчик рядом с Гансом, который с самого начала обеда не произнес ни слова. Он смотрел на Луэллу как зачарованный.
— Настоящая Нефертити, сошедшая на землю, — сказал он чуть ли не с благоговением. — И какой вкус! Черное с белым, и пламя волос! Другая испортила бы все драгоценностями.
Ганс следил за оживленным разговором. Услышав раскатистый хохот отца, которому Хорст переводил остроумные реплики Луэллы, он заметил своим обычным тоном:
— Кажется, она встряхнет старика.
Джой, оживившись после шампанского, выпитого больше обычного, подшучивала над Гансом:
— Видите ли, они не знают, что играют с динамитом. Не могу представить, чтобы Луэлла, поговорив минут пять, не подложила бы какой-нибудь взрывчатки.
— Ну, это нашему семейству ничего, кроме пользы, не принесет.
Почувствовав в его словах иронию, Джой вопросительно взглянула на Ганса.
— Уж не считаете ли вы меня чересчур безобидной?
— Не безобидной, но чересчур доброй.
Джой поймала взгляд матери, брошенный на Хорста. В ее глазах промелькнуло беспокойство, но тут же все свое внимание она сосредоточила на Тео и Стивене.
Хорст, расточая свои чары, превзошел самого себя. Он приказал принести еще шампанского, и начались тосты:
— За здоровье обворожительной мисс Луэллы! Вы позволите называть вас мисс Луэлла? Это гораздо интимнее, и я могу мечтать…
— Называйте как хотите. Но, мечтая, помните: я с удовольствием сплю в супружеской постели с моим законным мужем.
— Ну что же, выпьем за ваше счастье! За ваше и Тео, счастливейшего человека на свете.
— Положим, на этот счет мнения расходятся. Ну, ничего, продолжайте. Доброе пожелание еще никому не приносило вреда.
И снова в бокалах пенилось шампанское. Хорст был прекрасным хозяином. После пожелания счастья был провозглашен тост — причем все встали — «за германо-американскую дружбу!»
Луэлла поставила бокал.
— Здесь присутствует американка, — сказала она. — Я могу поручиться, что она сохранит навечно дружбу к вам, но только как можно скорее отпустите Тео домой. Я хочу осесть на месте и обзавестись семьей.
Хорст расхохотался.
— Мне нравятся американские девушки за их откровенность, — обратился он к полковнику Кэри. — Но я боюсь, мисс Луэлла, что именно этой-то вашей просьбы мы выполнить не можем. Как и вам, нам нужен ваш Тео.
— О нет! Вам он так не нужен. Для меня он незаменим. Незаменим он и для исследовательской работы в университете. Ну, а вы… Найдется много любителей заняться научными изысканиями более совершенного способа взлететь в воздух и нас увлечь за собой.
— О том, что работа вашего супруга совершенно секретна, напоминать вам излишне, — прервал ее полковник Кэри.
— Излишне, полковник Кэри? — Луэлла широко улыбнулась, показав свои великолепные зубы. — А раз так, я предложила бы вам напомнить об этом прессе Соединенных Штатов, нашим сенаторам и генералам, которые приезжают сюда погостить. А кстати, и «Голосу Америки», ведь как те, так и другие не меньше чем раз в неделю разбалтывают эти секреты на весь мир.
Лицо полковника помрачнело:
— Я давно уже ратую за строгую цензуру.
— Ну, а раз так, поезжайте-ка к себе домой и там уже ратуйте за цензуру. Это доставит моему папаше больше удовольствия, чем самый вкусный обед в день Благодарения.
Полковник Кэри уставился на нее своими маленькими серыми глазками, из которых исчезли все признаки веселья. Он, видимо, колебался, ответить ему или нет. Но тут вмешался Хорст, шутливое настроение которого все возрастало. Он и не подозревал, что, по мнению полковника, Луэлла была вовсе не так привлекательна, как это ему казалось.
— А почему бы вам не осесть в нашей стране и не предоставить нам удовольствие бывать в вашем обществе? — спросил он Луэллу.
— А позвольте вас спросить, кто добровольно поселился бы на вулкане? И я не хочу быть «оккупационной дамой». Это, знаете ли, внушает женщине ложное представление о своем величии.
— Напрасно. Это может быть столь же интересным, сколь и приятным. Полковник Кэри мог бы вам рассказать, насколько это интересно и приятно.
— Пусть он не беспокоится. Я это уже видела! Когда мой отец вернулся из последней поездки по Европе, он заявил в сенате, что холодная война, которую ведут наши парни в последние пятнадцать лет, вполне их устраивает и они готовы заниматься ею до конца жизни, лишь бы она не превратилась для них в горячую. При всем уважении к вашей стране скажу, что и наша страна совсем не плоха, и мы хотим жить у себя на родине и обзавестись семьей. И вот каждый раз, как только мы соберемся это сделать, вы куда-нибудь уволакиваете моего Тео. Ни мне, ни ему это не нравится. И под суд вы его за это отдать не можете, полковник Кэри, и поэтому не стройте кислой мины, как будто наглотались уксуса.
Хорст опять зычно расхохотался.
— Вы просто неподражаемы, мисс Луэлла! Хотел бы я, чтобы кто-то думал обо мне так, как вы о своем капитане Тео!
— Ну, уж об этом вы должны сами позаботиться. Но так или иначе, полковник Кэри, если вы летом не отпустите Тео домой, я намерена попросить отца поднять об этом вопрос в сенате. В нашем университете по Тео проливают слезы, а вы заставляете беднягу торчать на этой чертовой ракетной базе в Ансбахе, попусту растрачивая свою жизнь — да и мою в придачу!
— Но оказывается, нет худа без добра. — Хорст становился все более шаловливым. — Ведь иначе я не встретился бы со своим старым другом Тео. Выпьем же за нашу первую приятную встречу! — Он дал знак Гессу наполнить бокалы. — И пусть таких встреч будет побольше!
— Не пей за это, Тео! — предостерегла его Луэлла. — Это может принести нам несчастье.
— Несчастье? — Хорст расхохотался, положив руку на плечо полковника Кэри. — Вы слышали, Уэйн? Несчастье!
— Слышал. — Полковник поставил бокал с шампанским и налил двойную порцию виски. Хорст отнял у него виски и расхохотался над своей ребяческой выходкой. Полковник налил вторую порцию. Они стояли рядом. Хорст, опираясь на его плечо, давился от смеха. Полковник хранил зловещее молчание. И все же между ними было сходство, нечто общее в глазах, и Джой удивленно взглянула на Ганса.
— Пьяны, — сказал Ганс вполголоса. — Они всегда напиваются вдвоем, когда в отпуске. Но только вино разбирает их по-разному.
Хорст никого, кроме Луэллы, не замечал.
— Вы говорите о несчастье, мисс Луэлла, в день, который, пожалуй, можно считать самым счастливым для Германии днем за последние четырнадцать лет.
— Неужели? Но тогда мы, пожалуй, не сойдемся на определении слова «счастье».
— Сойдемся, когда я вам расскажу.
И Хорст, сняв руку с плеча полковника, подошел к ней и поднес бокал почти к самому ее лицу.
Мать положила руку на руку Стивена, и в их глазах Джой приметила одинаковое беспокойство.
— Вы знаете, какой сегодня день?
— Я еще достаточно трезва, чтобы не забыть, какой сегодня день и год, если вы именно это имеете в виду.
— Я имею в виду, что сегодня на совещании представителей западных держав в Лондоне устранено последнее препятствие к развертыванию у нас производства управляемых снарядов.
Луэлла посмотрела на него из-под полуопущенных век.
— Я думаю, что англичане, которым основательно досталось от ваших ФАУ-2, не находят слов, чтобы выразить свое удовольствие по этому поводу.
— А-а! Англичане! — Хорст опрокинул бокал. — С ними уже никто не считается.
— Их песенка спета, — произнес полковник Кэри.
— Но некоторые английские газеты, слава богу, сумели разглядеть, чем вы тут собираетесь заниматься.
— Ну, это нас мало волнует. Сейчас мы в силах оттеснить Англию от командования войсками НАТО. Мы, например, уже отказались допустить английских адмиралов командовать флотом в Балтике.
Полковник предостерегающе коснулся его руки.
Хорст круто обернулся. — Разве это неправда? Вы, американцы, наши единственные надежные союзники. С вашей помощью мы осуществим наш план.
Луэлла во всеоружии своих женских чар грациозной походкой подошла к нему.
— Если это не слишком секретно, могу я спросить, в чем состоит ваш план, поскольку он затрагивает мой план?
Явно не сознавая, насколько хмель ослабил в нем самоконтроль, Хорст наклонился, почти касаясь лицом ее лица.
— Это не секрет. Об этом заявляют наши представители. Об этом можно прочесть в газетах. Об этом говорит боннское радио.
— И вы мне об этом говорите! Приехав сюда в этот раз, наслушавшись вашего радио, начитавшись ваших газет, я задала себе вопрос: «Когда же начнется война?»
Теперь улыбалась одна Луэлла. Мать, отбросив все светские приличия, прислонилась к Стивену, на их лицах Джой прочла тревогу. Их страх — если то был страх — передался ей. Она обернулась к Гансу, но он избегал ее взгляда. Берта, склонившись к плечу отца, что-то шептала ему на ухо. И в их глазах появилась настороженность, как это бывает, когда предчувствуешь беду.
Безуспешно пытался полковник Кэри что-то сказать Хорсту. Хорст был уже в другом конце комнаты. Он стоял, широко расставив ноги и глядя в упор на Тео.
— Капитан расскажет вам, что он услышал в тот день, когда мы с ним впервые встретились.
Тео вяло взглянул на него.
— Я уже говорил ей.
— Но, возможно, вам, капитан, неизвестно, что то был один из счастливейших дней моей жизни.
— Вот как! — вежливо сказал Тео.
— Именно так! — И Хорст очутился посреди комнаты, подхваченный волной опьянения и красноречия. — Нет, подумайте только! В тот день две тысячи немцев, рассеянных по всем уголкам мира со времени отвратительного нюрнбергского судилища, снова были призваны в строй! — Покачиваясь, он переводил взгляд с одного на другого. — Подумайте только, что это значит! Две тысячи эсэсовцев вернулись в свои старые казармы и стали в строй, как и двадцать лет назад, когда мы маршем прошли по Австрии, Чехословакии, Польше, Голландии, Бельгии, Франции, Норвегии, России, и завтра тем же строем пройдем маршем по всему миру!
Вся напрягшись, Джой впилась в него взглядом, и каждое его слово звучало, как ключ к разгадке той головоломки, какой была для нее Германия.
— Мы символ возрождения Германии. Подумайте, что значил тот день для меня, меня, с которым вы обращались, как с преступником! Длявсех нас, для тех, кто со дня Нюрнбергского процесса, все эти тринадцать лет, должен был страдать не только от приговора неправедного суда, но и от нескончаемых поношений, не имея права поднять голос в защиту чести живых и мертвых героев! Но мы отомстим за них!
Он поднял бокал и, обращаясь к портрету Карла, щелкнул каблуками и выпил вино.
Мать поникла головой. И взгляды Джой и Стивена встретились.
Хорст повернулся к Луэлле, которая, ничуть не растроганная его излияниями, сидела на подлокотнике дивана, покачивая остроносой туфелькой.
— Вы что же, хотите, чтобы я оставил неотомщенным убийство брата под Сталинградом?
Она пожала плечами.
— Я бы хотела сначала узнать, а что он делал в чужой стране? — Она насмешливо посмотрела на Хорста. — Знаете ли, я бы на вашем месте еще и еще раз подумала. Взбучка, которую вы получили в этой небольшой потасовке, должна была вас кое-чему научить.
— Нас предали! — вставил Хорст, в глазах его сверкнула ненависть. Он перевел взгляд с Луэллы на полковника. — И вы и англичане поняли это слишком поздно. В следующий раз вы не ошибетесь, вы будете с нами.
— Разрешите сказать вам по секрету, — прошептала Луэлла, — мы готовимся предать вас.
— Тогда мы своими силами сотрем варваров с лица земли.
Взяв Хорста под руку, Луэлла подвела его к окну, которое выходило в сад, залитый лунным светом. Она указала на луну, запутавшуюся в ветвях липы. — Скажите это человеку на Луне, полковник! Вы видите? Он только что помахал нам оттуда серпом и молотом.
Хорст отпрянул от нее.
— Вы думаете, нам их не разбить?
— Если вы не могли разбить их в прошлую войну, располагая ресурсами всей Европы, как же вы можете это сделать в одиночку?
— Для нас нет ничего невозможного! Разве вы не слышали о германском «чуде»? Мы, немцы, без посторонней помощи, своим гением возродили нацию, чтобы вновь стать величайшей державой в Европе…
Подняв руку, Луэлла прервала его.
— Прошу вас без рекламы! Или я буду вынуждена рассказать, во что обходится, по подсчетам моего отца, американским налогоплательщикам это самое возрождение без посторонней помощи.
Берта коснулась руки Луэллы:
— Прошу вас, у моего отца повышенное давление.
Луэлла удивленно посмотрела на Берту, а затем перевела взгляд на ее отца.
— Да неужели? Тогда ему не следует глотать столько коньяку, а не то его скоро хватит удар. Вы бы сказали ему.
Разделавшись с Бертой, она снова повернулась к Хорсту и начала с того, на чем ее прервали.
— С вами, вояками, просто беда! Вы упиваетесь собственной пропагандой. У меня такое представление, будто вы и полковник Кэри всерьез думаете, что вы правите миром.
— Вместе мы будем править миром! — крикнул Хорст. — Вместе мы будем решать не только судьбы Европы, но и судьбы всего мира. Когда мы восстановим свою военную мощь, уж тогда-то мы поговорим на чистом немецком языке и с англичанами, которых мы уже потеснили как великую европейскую державу; поговорим и с разложившимися французиками, которые хотят изолировать нас от руководства НАТО со своим пресловутым директоратом трех держав.
Онемев от страха, Джой наблюдала за разыгравшейся перед ней сценой, и где-то в мозгу отстукивал метроном такт марширующих сапог.
Не обращая внимания на то, что полковник Кэри едва сдерживал свой гнев, Луэлла весело спросила:
— А какова ваша функция в этой затее?
— Если бы вы, миссис Дейборн, следили внимательнее за прессой, вам было бы известно, что полковник фон Мюллер лишь повторяет то, что в последние годы является политикой американского командования.
— То-то посмеялся бы мой отец! Он считает, что вся беда наших военных в том, что они вообще ничего не читают, кроме собственных рапортов. Он даже начинает сомневаться, умеют ли они вообще читать!
У полковника Кэри дрожала рука, когда он наливал двойную порцию виски.
— Боюсь, что вопрос о безопасности Европы вне вашей компетенции, миссис Дейборн. Вот уже десять лет я нахожусь здесь, и…
Луэлла не дождалась, когда он окончит предложение.
— Отец считает, что в этом-то вся и беда. Вы, друзья, слишком засиделись за границей. Вы потеряли связь с родиной. Вы не знаете, что думает народ.
— Не имеет значения, что думает народ. Равно как и политические деятели.
Луэлла весело рассмеялась.
— О, вам нужно обязательно познакомиться с моим родителем! Вы безупречный клинический экземпляр мании величия. А теперь скажите, кто отозвал генерала Макартура из Кореи?
— Генерал Эйзенхауэр, — отрезал он.
— О нет! Президент Эйзенхауэр. А кто пригласил мистера Хрущева в Соединенные Штаты?
— Мы считаем это предательством! — вставил Хорст, прежде чем полковник Кэри успел ответить.
— Вы так считаете? Возможно! Но американский народ думает иначе. Вся беда в том, что вы, друзья, завязли в эпохе, предшествующей Д. Л.
Берта, с возрастающей яростью следившая за дискуссией, суть которой она докладывала отцу, спросила:
— Что означает Д. Л.?
— До Лунника.
Хорст вышел из себя:
— И вы воображаете, мы позволим, чтобы подобная чепуха помешала возрождению Германии? Нас предали в сорок пятом, но сейчас мы опять на коне. Германия уже сильна. Через год мы будем еще сильнее. И тогда мы начнем с воссоединения Германии. Вернем советскую зону, затем Эльзас-Лотарингию, Швейцарию, Австрию, Венгрию, Чехословакию, Польшу — короче говоря, всю Восточную Европу вплоть до Урала и на западе до Ирландского моря.
— Старый германский миф! И за попытку осуществить его мы уже дважды вас отлупили, а?
Хорст оставил без внимания реплику Луэллы.
— На нас возложена историческая миссия, — напыщенно произнес он. — Я пью за эту высокую миссию. — Он дотронулся бокалом до бокала Луэллы и полковника. Мужчины выпили до дна.
— О нет! — И Луэлла демонстративно вылила вино в вазу с розами. — Это же просто идиотизм! Тео говорит, что у обеих сторон достаточно средств взорвать друг друга. И Германия будет первой. — И она сделала выразительный жест: — Alles kaputt![23]
Хорст так и застыл, сверкая глазами. По знаку отца Берта тронула его за рукав. Он отстранил ее.
— Вы очень красивы, миссис Дейборн, но я боюсь, что головка у вас пустая.
— Может быть, вы правы, но все же ума у меня хватит, чтобы понять: кто может достать ракетой до Луны, тот может достать и до Берлина. Или, точнее, до Бонна. И по-моему, все вы маньяки.
Хорст почти вплотную подошел к ней.
— Так вы думаете, что мы маньяки? Мы, которые менее чем за пятнадцать лет воспряли после самого тяжкого поражения, какое только знала история, — поражения, нанесенного вами, нашими друзьями, не понявшими, в чем гарантия их же собственной безопасности. Мы, которые были вашим заслоном против большевизма. Мы, кто сегодня является единственным народом, устоявшим перед соблазнами Кремля. В нашей исторической миссии впредь поражений не будет. Deutschland uber alles![24]
Еще не успел отзвучать его голос, как Луэлла вставила:
— А кто же собирается затеять эту канитель с вашим «uber alles», бизнес?
— Мы, немецкий народ.
— Судя по словам немцев, с которыми нам приходилось встречаться, не видно, чтобы немецкий народ был в восторге от этой идеи. Где бы мы ни побывали, в Западной ли Германии, в Западном ли Берлине, мы всюду сталкивались с протестами.
Лицо Хорста застыло в гримасе, обнажив жестокость этого человека, прятавшуюся за улыбками.
— Они будут драться, когда настанет срок, а иначе… Вы понимаете, миссис Дейборн, что через год наша армия будет самой сильной из всех войск НАТО в Европе. Триста пятьдесят тысяч солдат, армия, оснащенная самой современной техникой — вашей техникой! Ракеты, атомные бомбардировщики, подводные лодки. Это будет непобедимая сила, возглавляемая величайшими генералами в мире.
Луэлла захлопала ресницами.
— А откуда вы их возьмете?
— Это генералы фюрера. У многих из них за плечами опыт первой мировой войны. Более ста наших генералов служили в армии Гитлера.
Луэлла задумчиво посмотрела в бокал, затем с ангельской улыбкой взглянула прямо в лицо Хорсту, налившееся кровью.
— Видите ли, полковник фон Мюллер, я не доверила бы и колбасной фабрики генералам, проигравшим две мировые войны.
Бой старинных дедовских часов нарушил мертвое молчание. Луэлла посмотрела на свои часики.
— О, мы должны бежать! Не думала, что так поздно. Налей себе, Тео. — Свой бокал она протянула Гессу.
— А теперь я собираюсь выпить за мой тост! — Она покрутилась, высоко подняв бокал и расточая улыбки присутствующим. — Пью за вас, милых людей, оказавших гостеприимство чужестранцам, которые были такими одинокими. У вас мы почувствовали себя как дома. Мы провели приятный вечер! Больше всего я обожаю занимательную беседу, а наш разговор был чертовски интересен. Не премину послать подробный отчет папе. Он умрет со смеху!
Прелестная королева с тициановской головой обошла всех, пожала всем руку.
— Мне очень жаль прерывать столь восхитительный вечер, но папа звонит мне из Вашингтона ровно в полночь, и где бы я ни была, в этот час я должна быть дома. Иначе он поднимет на ноги всю службу безопасности Соединенных Штатов. Очень благодарю, и до свиданья!
Не обращая внимания на опустошение, которое она произвела, Луэлла весело болтала с Гансом по дороге к воротам. Ганс словно преобразился. Он не шел, а, казалось, летел по воздуху.
Молча шла вслед за ними Джой рядом с молчаливым Тео. А мозг ее был вакуумом, который ждал, когда в него вернется жгучая мысль.
Машина тронулась.
— До свиданья! — громко закричала в окно Луэлла.
И тут только Джой вспомнила, что вопреки обычаю не поцеловала Энн, прощаясь на ночь.
— Насчет динамита вы дали маху, — сказал, ликуя, Ганс. — Вы должны были сказать по крайней мере, что эта атомная бомба! — Он стоял, провожая глазами удалявшийся автомобиль. — Баснословно! Баснословно! Тому, что было, не бывать.
Джой потянула его за борт пиджака, заставив его обернуться к ней лицом.
— Что имел в виду Хорст, сказав, что с ним обошлись, как с военным преступником?
Ганс приложил к губам палец.
— Давайте пройдемся по саду. Сад так красив, хотя луна скрылась за облаками, и завтра…
Он взял ее под руку и прижал к себе сильнее, чем она могла ожидать. Остановившись, чтобы сорвать розу с куста, он пропел высоким тенором:
Sah ein Knab'ein Roslein steh'n… [25]
— Двадцать пять лет… — прошептал он. — На Нюрнбергском процессе дядюшка Хорст получил двадцать пять лет, как военный преступник, за участие в массовых убийствах в Орадур-сюр-Глане. Он отбыл десять лет. Освободили его благодаря полковнику Кэри и его начальникам. — Затем обычным голосом добавил: — Как хороша роза! Приколите ее к волосам. — И снова запел:
Roslein, Roslein, Roslein rot…
Джой дернула его за рукав.
— Это правда?
— Неужели я стал бы хвастаться, что у меня дядюшка военный преступник?
Джой внутренне содрогнулась. И вдруг все недомолвки, когда речь заходила о карьере Хорста, оборванные фразы, глаза, отводимые в сторону, — все обрело смысл. Как могла она не заметить, что тут что-то неладно.
Молча шли они по дорожке, Ганс напевал обрывки песни.
— Но как же семья? Как могли они принять его в свой дом?
Ганс остановился. Лунный свет упал на его лицо, и Джой увидела, что он удивлен.
— Разве вы не знаете? Эта семья — моя семья и ваша по мужу — принадлежала к числу самых горячих сторонников Гитлера. Только моя бабка была против; она всегда была против.
— Но Стивен? Он не был…
Ганс колебался. Наклонив голову, он посмотрел ей в лицо, словно она была незнакомкой.
Кивнув в сторону гостиной, откуда доносились шумные голоса, он спросил:
— Вернетесь на пиршество?
— Нет.
Легко перешагнув через цветочную клумбу, он вскочил на подножие статуи Купидона.
— Все налицо. Поднимемся по черной лестнице, я пополню ваше образование.
Она пошла за ним. Ее сердце было сухим, как листок бумаги, уносимый ветром вдоль пропыленных водосточных канав, в ее мозгу что-то захлопнулось, не желая допустить мысль, которой она страшилась.
Глава XVI
Ганс неслышно повернул ключ в двери своей комнаты и, крадучись, прошел по ковру. С волнением наблюдала Джой за тем, как он открыл дверь в следующую комнату, которую она считала его гардеробной.
Он знаком позвал ее, и, когда она, так же крадучись, вошла в комнату, спертый воздух, пропитанный какими-то духами, ударил по ее напряженным нервам, вызвав ощущение тошноты. При слабом свете она увидела, как он задвинул задвижку на двери, ведущей в гостиную Берты.
— Никогда не замечала в гостиной Берты этой двери, — прошептала Джой, невольно заражаясь таинственностью поведения Ганса.
— Дверь с той стороны скрыта большим зеркалом, по причине вполне понятной. У нас с мамой договоренность: если кто-либо из нас захочет побыть наедине с душами своих близких, стоит только изнутри закрыть дверь на задвижку.
— С душами близких?
— Да. Смотрите!
В первое мгновение она ничего не могла различить при мерцании лампады, свешивающейся с потолка. В комнате было душно от тяжелого аромата туберозы, лампадного масла и еще чего-то, а чего именно, она не могла определить. Когда ее глаза привыкли к полумраку, она различила силуэт высокого, покрытого чем-то алтаря с мраморным бюстом в центре и на стене, над алтарем, очертания большой картины.
Это тайное святилище изумило Джой, которая никогда не связывала Берту с религией. Ганс включил электричество, и свет умело скрытой лампочки упал на мраморную голову юноши.
— Мой брат Адольф. Это его Ritterkreuz[26], который фюрер сам вручил ему за неделю до того, как он был убит.
Железный крест свешивался с тоненькой шеи на мальчишески худую грудь. Скульптор запечатлел мужскую твердость на этом полудетском личике, которое при всей своей красоте было отталкивающим.
— А вот кумир моей матери. — Ганс указал на портрет, висевший на стене. И Джой в страхе отпрянула: на нее смотрели глаза Гитлера, изображенного в натуральную величину.
— Вы скажете, он умер? А я скажу — нет! Он все еще живет в сердцах многих немцев. Взгляните! Флаг нацистской Германии! Черный, красный, белый. Им задрапирован алтарь. А вот и свастика. Направо — портрет отца героя, и моего отца. Налево — дядя Карл. Бывало, совсем еще мальчишкой, когда ночью, лежа без сна, я дрожал от страха, мне представлялось, будто я слышу, как они все вместе скандируют: «Кровь и честь! Кровь и честь!»
Он включил вторую лампочку, осветившую верхнюю часть алтаря, которая оказалась большой витриной.
— Тут хранится мундир брата, в котором он был убит. Коричневое пятно — его кровь. И сколько я себя помню, в годовщину его смерти меня заставляли целовать это пятно и давать клятву, что отомщу за него. Каждый год я обещал себе, что в следующий раз обязательно откажусь. Но наступало время, и я снова все это проделывал. В этом году я наконец отказался; в наказание меня лишили поездки в Англию, хотя все было готово и паспорт был на руках.
С черной бархатной подушки он взял золотую, усыпанную бриллиантами свастику.
— Эту свастику отец преподнес моей матери в день обручения. Я помню, раньше она прикалывала эту штуку к платью. Теперь она носит ее только в особо торжественных случаях да еще когда приходит сюда размышлять и «молиться».
Вы обратили внимание на странный запах, который пробивается сквозь аромат туберозы? Возможно, это просто спертый воздух, ведь комната никогда не проветривается. Но бабушка говорит, что это запах зла, которым пропитана вся комната. Мне кажется, что я слышу этот же запах в том большом доме, куда я доставил письмо от матери. Помните? Я еще тогда подвозил вас к профессору. Американские часовые сторожат архивы, где хранятся личные дела десятков тысяч нацистов — в большинстве военных преступников. Когда требуется особый человек на особую работу — начиная с поста министра до осквернителя еврейских кладбищ, — или же убийца для устранения нежелательных нам людей, в этом архиве мы легко можем подобрать подходящую кандидатуру.
А тут вот prie-dieu[27]. Каждый вечер моя мать на коленях возносит «мольбы» к запятнанным кровью душам ее мертвых, дабы они насытили кровью наши сердца. Дед тоже частенько заглядывает сюда. Дядя Хорст, бывая дома, не преминет посетить сию обитель, дабы укрепить свою кровожадность.
Время от времени приходят сюда и лидеры ДРП — наши неонацисты — присягнуть в своей верности идее реванша. Они разглядывают вот эту карту мира и воображают себя его властителями. «Deutschland uber alles!» Поглядите поближе. Свастикой на этой карте отмечена не только каждая пядь земли, по которой когда-либо прошли армии Гитлера, но и каждая область, принадлежавшая Германии триста, четыреста лет назад, и все колонии, отобранные у нас в девятнадцатом году.
Вы слышали моего дядюшку Хорста? Таких, как он, избежавших наказания, сотни. Они разбрелись по всему свету, они подкупают, организуют, пичкают нацистской пропагандой тех, кто должен стать нашими форпостами за границей. Причиной моей ссоры с матерью в прошлом месяце был мой отказ поехать на международную встречу фашистов в Тевтобургском лесу.
Он взял в руки лист пергамента.
— Вот это заклинание читается вслух посвященным. Когда-то я должен был выучить его наизусть. Послушайте! «Главное в том, чтобы народ призвал жрецов, обладающих мужеством, принести в жертву лучших… Жрецов, проливающих кровь, кровь, кровь! Жрецов, которые убивают». Вы познакомитесь с автором, когда побываете в нашей вилле на озере Штарнберг.
А вот библиотека. Она хорошо подобрана. Вот тут «Mein Kampf» и Розенберг; классические труды наших лидеров; сборники нацистских песен. А тут вот самые кровавые книги, опубликованные за последние годы. Наши киоски ломятся от подобной стряпни. Жаль, что вы не читаете по-немецки. Вот этот каталог — свидетельство нашего прогресса! Сорок семь издательств, двадцать книжных клубов состоят на службе нашей пропагандистской машины. Вы всюду можете купить газеты нашей молодежной организации. — Он перелистал целую кучу журналов. — Добротная продукция в духе старой боевой «Гитлерюгенд».
А вот популярный роман «Пражские дьяволы». В нем рассказывается, как постыдно вели себя чехи по отношению к нам. Мать никак не может забыть дней своего величия в Чехословакии, где она жила в замке вместе с женой гаулейтера Гейдриха. Там же мой отец осваивал профессию, которую он позже применил на практике в Норвегии. Вот в этой картотеке с надписью: «Инструктивные и культурные фильмы» — имеются фотоснимки зверств в Лидице и репрессий, которым были подвергнуты норвежские крестьяне в отместку за смерть моего отца от руки партизан. Хотите посмотреть? Не хотите? Не хотите взглянуть и на дядюшку Хорста в деревушке Орадур? Не хотите?
Вот это, можно сказать, библия матери: «Эсэсовские войска в боях». Сейчас это бестселлер. Когда я болел, она, бывало, читала мне вслух. Вот ее любимый отрывок: «Война — великолепное приключение. Разрушение и зрелище разрушения доставляют наслаждение… Война — вид спорта. Чтобы убивать, нужна отточенная техника, и применять ее нужно спокойно и невозмутимо».
Захлопнув книгу, он поставил ее обратно на полку.
— Теперь я угощу вас отборнейшим номером программы. — Он открыл магнитофон и поставил пленку. — Это речь фюрера, записанная на пленку в сорок третьем году, в которой он излагает своим верным приверженцам план завоевания Европы. Эта запись весьма популярна среди нацистских организаций. Мне приходилось слышать эту речь так часто, что я знаю ее наизусть.
Пронзительный голос, усиленный громкоговорителем, резал слух напыщенной, истерической декламацией.
— Говорят, когда он взвинчивал себя, то начинал плеваться. — Рот Ганса искривился в брезгливой гримасе. — Если вы думаете, что эта галиматья может интересовать только идиотов, вы ошибаетесь. Доложу вам, что я видел генералов и министров, когда они слушали эту запись. Они стояли как зачарованные, теребя свои «Ордена крови», свои Ritterkreuze. Они слушали и, слушая, пожирали глазами карту мира… и мечтали.
Жаль, что вы не можете понять вот эту запись. Она начинается так: «Я держу мои соединения „Мертвая голова“ в готовности к безжалостному уничтожению мужчин, женщин, детей польского происхождения…»
Он перевел на Джой свой взгляд, в котором она прочла отвращение. Его тихий голос вонзался, как скальпель, в оцепеневшие клетки ее мозга. — Дядя Карл добросовестно выполнил этот приказ. За свои труды по уничтожению жителей Львова он получил орден. Он был заместителем командира батальона «Нахтигаль», который прошел всю Украину, убивая, грабя и насилуя. Фотографии всего этого, снятые дядей Карлом, хранятся у нас.
Эта запись очень популярна. Впрочем, не так, как другая, известная под названием «До Москвы осталось всего сто километров». К сожалению, нет такой записи, чтобы напомнить нам о том, насколько дальше пришлось нам шагать назад от Москвы!
Поставив пленки на место, он добавил:
— Возможно, вам будет легче, если я скажу, что в лице моей матери Стивен приобрел врага на всю жизнь в первую же неделю по приезде, назвав все это патологическим бредом и наотрез отказавшись переступить порог этой комнаты.
Ганс загасил лампочки одну за другой. Остался лишь трепетный огонек лампадки, запах туберозы, лампадного масла и еще чего-то, что Джой запомнила на всю жизнь.
Глава XVII
Услышав шаги Стивена на лестнице, Джой постаралась как можно дольше задержаться в комнате Энн. Наконец все мелкие дела, какие только она могла придумать, были сделаны. Но все же она медлила. Глядя на ребенка при слабом свете ночника, поставленного здесь, когда Энн была больна, Джой почувствовала, что к ней возвращается способность ощутить боль, как это бывает, когда наркоз начинает терять силу. Беззащитность этого существа ее пронзила: сомкнутые веки, розовые щечки, маленькая, зажатая в кулачок ручонка; Энн казалась совсем младенцем. Сердце защемило при мысли, что там, далеко, за десять тысяч миль, сейчас просыпается Патриция, смуглокожая Пат, веселая девчушка, так не похожая на Энн, и все же похожая. Как могла она расстаться с ней?
Энн и Патриция — вот все, что осталось от ее мира, который сегодня разбился вдребезги. Ее дочери… в их жилах течет кровь этой семьи… Нет, нет! Стивен не может быть похож на свою семью. Стивен другой. Он страстно любит своих детей, он страдает, когда страдают они.
И вдруг ей послышался голос Брунгильды, как если бы ска стояла рядом с ней: «Гесс очень любил жену и детей».
Это было свыше ее сил. Она выключила ночник и неторопливо пошла к двери. Взявшись за дверную ручку, она помедлила. Сердце так колотилось, словно вот-вот оно разобьется. Джой показалось, что прошло бесконечно долгое время, прежде чем она решилась. Открыв наконец дверь, она тихонько прошла в комнату.
Стивен стоял у окна. Он не обернулся, когда она вошла. Он стоял, опершись на подоконник, как бы боясь упасть. На нем была рубашка и брюки, и Джой поразилась, только теперь заметив, как он похудел после отъезда из Австралии.
Он стоял, опустив плечи, прислонившись головой к оконной раме, и у него был такой беспомощный вид, что на мгновенье волна нежности вновь нахлынула на нее, как только что у постельки Энн, такой юной, такой беззащитной. Но нежность тут же была сметена отвращением.
Стивен не был ни юн, ни беззащитен. Он был мужчиной. Мужчиной, достаточно коварным, чтобы уметь защитить себя ложью, он создал из лжи целую систему, служившую ему защитой целых десять лет.
У нее задрожали руки, и, скинув платье, она почувствовала, что дрожит всем телом. С каждой вещью, которую она сбрасывала с себя — платье, комбинация, лиф, — ей казалось, что она расстается с жизнью. Завязав пояс халата, она подумала: «Вот так же и с нашим браком. Я раскрыла правду, и десять лет жизни больше уже ничего не значат, потому что они были построены на лжи». И при мысли обо всей этой лжи, которую она без колебания приняла за правду, о всей любви и жалости, которую она излила на него, чтобы вознаградить его за то, что в те дни считала его прошлым, в ней начал закипать гнев. Она обернулась и голосом, который сама не узнала, позвала: «Стивен!»
Он резко повернулся, как от удара, и, словно защищаясь, поднес руку к лицу. Но тут же опустил ее. Они стояли по обе стороны широкой двухспальной кровати и глядели друг другу в лицо.
— Ты лжец! — выкрикнула она с перекошенным ртом. Волна гнева увлекала ее. Ей хотелось растоптать этого человека, как он растоптал их брак; растоптать и покончить на этом! Увезти с собой Энн туда, где позор его семьи и его самого не ляжет пятном на ее детей.
— Как ты смел так поступить со мной?! — высоким и резким голосом крикнула она.
Он не отвечал.
— Как смел ты просить меня, чтобы я стала твоей женой? — Он заговорил, но она не слушала его. — Я знаю. Ты такой же, как все они. Ты покупал безопасность, покупал свободу!
— Нет!
Он говорил, как пьяный, но она знала, что в этот вечер Стивен почти ничего не пил.
— Зачем ты женился на мне? Ты был молод, красив и достаточно обаятелен, чтобы подцепить любую девчонку, такую же дурочку, как я, готовую спать с тобой, не выходя замуж?
— Я полюбил тебя. — Он произнес эти слова глухим, усталым голосом.
Она расхохоталась. Услышав ее смех, он отвернулся.
Она подбежала к нему, схватила его за руку, пытаясь повернуть его лицом к себе. Но он стоял, как окаменелый, и по-прежнему глядел в тенистый сад.
— Не смей произносить это слово! — Ее собственный голос резал ей слух. — Ты женился на мне, как женятся многие, чтобы получить австралийское гражданство и покончить с прошлым, пока не пришло время вернуться обратно и все начать сызнова, как твой брат.
Он выпрямился.
— Все, в чем ты меня сейчас обвинила, неправда.
— Кроме того, что ты лгал мне.
— Да, я лгал.
— И тебе не стыдно смотреть мне в глаза и сознаваться, что лгал?
— Не стыдно, но больно. Больно не за свой поступок, а за то, что у меня не было другого выхода. А как ты поступила бы десять лет назад, если бы я сказал правду? Если бы я сказал, что мой отец был сторонником Гитлера? Что брат осужден, как военный преступник? Что я сам был членом гитлерюгенд? Сражался в рядах вермахта?
Мысленно она пыталась представить себя в те далекие дни, когда она жаждала его объятий, и, вспомнив, каким он был желанным ей, ничего не смогла ему ответить.
Он стоял, глядя на нее, и ей показалось, что за этот час он превратился чуть ли не встарика. Обессиленная порывом гнева, она вдруг почувствовала приступ тошноты. Сгорая от стыда за себя и за него, она упала в кресло, закрыв лицо руками.
— Мама! Папа! — послышался голосок Энн.
Джой сделала усилие встать, но Стивен уже прошел в соседнюю комнату, оставив дверь полуоткрытой. До нее донеслось бормотание, шепот. Она услышала, как открылся кран в ванной, и поняла, что Энн принялась за старые проказы. Она услышала ее смех, ей вторил Стивен. Затем голоса о чем-то таинственно зашептались. И только тут она поняла всю глубину несчастья, постигшего их семью, и теплые слезы закапали на ее руки.
Но вот дверь в комнату Энн закрылась. Не поднимая глаз, она почувствовала, что Стивен рядом с ней. Она увидела сквозь пальцы вспышку зажигалки, о которую он прикурил две сигареты.
— Возьми! Покури!
Она взяла из его рук зажженную сигарету, и этот привычный жест еще усилил боль. Напряженное молчание повисло между ними.
Он заговорил, голос звучал неуверенно.
— Выслушай меня, Джой. Выслушай внимательно. Я никогда ни о чем больше тебя не попрошу. А сейчас прошу: выслушай! Пусть в твоем сердце вместо ненависти появится хотя бы понимание. Даже если наш брак будет разорван и с ним будет разорвано все, что связывало нас, ты должна унести воспоминания об этих десяти годах такими, какими они были в действительности. И что бы ни случилось с нами, если мы сейчас даже разойдемся, ты должна знать, почему все это было именно так, а не иначе.
Да, я лгал. Я все тебе налгал. А для тебя, которой никогда не было причины лгать, для тебя ложь — тяжкое преступление. И что бы я ни говорил, ты никогда не поймешь, что есть ложь и ложь. Иногда человек вынужден солгать из добрых побуждений. Ты должна это понять. Иначе ты до конца своей жизни будешь тщетно отыскивать на наших детях следы отцовского позора, а к этому, моя дорогая, при твоей чопорности и педантизме ты весьма склонна. Ты до такой степени правдива, ты просто не способна понять, что люди не всегда могут говорить правду. Я думал, что твое пребывание здесь тебя кое-чему научило, ведь в этом доме даже ты стала лгать.
Он зашагал взад и вперед по комнате.
— О своей семье и о себе самом я рассказал тебе правду — но до известного предела. Я не сказал тебе, что мой отец — нацист. Многие становились нацистами, просто покоряясь силе, или выбор у них был ограничен. Но отец участвовал в движении почти с самого начала по собственному выбору и убеждению. Карл и Хорст были «важными птицами», Берта и ее муж — тоже. Меня спас от этой заразы мой возраст; я был намного моложе их. Мне приятно думать, что спасла меня не только молодость, но и нечто другое, большее. С младенческих лет единственным человеком в семье, кого я любил, была моя мать. Она с самого начала была против нацизма, как и ее отец и ее братья. Но с мнением жены в немецкой семье не считаются, и мать держала свои мысли при себе.
Если бы всю свою остальную жизнь я пытался рассказывать тебе, каким было мое детство, ты все равно бы не поняла.
Вот одно из моих самых ранних воспоминаний: отец держит меня на руках, показывая маршировавших по улице штурмовиков.
В доме постоянно бывали друзья Карла, Хорста, Берты, которая состояла в нацистской женской организации. Щелканье каблуками, салюты, возгласы «хайль Гитлер!» — вот все, что я слышал в детстве. Отец даже заказал мне детскую форму по образцу формы штурмовиков. Ничего себе развлечение! В восемь лет я схватил ревматизм. А случилось это так: ретивый фюрер молодежной организации во время учебных занятий близ Ваннзее растерял нескольких мальчиков, в их числе был я. Мы провели ноябрьскую ночь в поле под проливным дождем. На поправку мать повезла меня к дедушке в Мюнхен; впрочем, главной причиной было то, что отец считал мое заболевание личным оскорблением ему и фюреру.
Дед был настроен либерально, ненавидел нацизм так же страстно, как и моя мать. Но он, как многие, не выступал открыто и всецело посвятил себя археологии. Он был ученым с мировым именем, поэтому его не трогали.
Я долго не мог ходить из-за ревматизма. Однажды я нечаянно услышал, как мать сказала деду: «Слава богу, мальчик будет хилым, и в этом его спасение». Тогда я не понял смысла этих слов и проплакал всю ночь.
Приехал отец и потребовал, чтобы мать вернулась домой — без нее он не мог обходиться. Мне кажется, он с радостью оставил меня у деда, ведь он не скрывал, что стыдится хворого сына. Он презирал меня, я это знал.
Я еще сильнее полюбил деда. Щелканье каблуками, салюты, бесконечные «хайль Гитлер!» ушли из моей жизни. Постепенно я вошел в новый мир. В доме деда бывали его друзья музыканты. Дед сам играл на виолончели. Я научился играть на флейте. В доме устраивались маленькие концерты. Кроме музыки, я узнал, что не только женщины, как моя мать, ненавидят милитаризм, но и мужчины, такие, как дед. И это очень сильно повлияло на меня. Занимался я и английским языком. В доме деда я узнал, что есть люди высокой культуры, которые считают Гитлера маньяком, способным ввергнуть мир в беду; но и они на такие темы только перешептывались в своем кругу. И я научился говорить об этом только шепотом. Дед прежде всего научил меня держать язык за зубами. «Германия полным-полна либералами, которые держат язык за зубами, — говорил он с горечью. — А того, кто высказывается откровенно, отправляют в концентрационные лагеря».
Я вернулся в Берлин только в начале войны. Лечение и спокойная обстановка сделали свое дело. Я был здоров, но отец по-прежнему презирал меня. И я стал его бояться так же сильно, как сильно он меня презирал. В те годы он пытался подавить во мне малейшее проявление воли. Когда он говорил, я должен был вскакивать и стоять навытяжку, как солдат. Именно потому, что он стыдился меня, он нашпиговал меня нацистскими принципами, как новогоднего гуся. Я, как и тот сын Берты, скороспелый убийца Адольф, принадлежал к самой фанатичной группе гитлерюгенд. Впрочем, как мог он быть другим, если с молоком матери он впитал в себя культ Гитлера? Ведь родители с гордостью говорили, что его первыми словами были «хайль Гитлер!» Отец Адольфа топал ногами, подражая Герингу. Он был такой же фанатик и садист — только в миниатюре.
Он тяжело опустился на стул, порылся в кармане, нащупал сигареты, закурил, затянулся глубоко, не предложив Джой покурить.
— Когда начались массовые налеты, нас, членов «Гитлерюгенд», эвакуировали. Я помню, в какую ярость пришел отец и как он был изумлен, когда самолеты союзников прорвались к Берлину. Впрочем, никто не верил, что это могло случиться. Разве Геринг не клялся поменять свою фамилию на Мейер, если прорвется хотя бы один самолет противника?
Меня так выпороли — в жизни не забуду — за то, что в ту ночь, сидя в бомбоубежище, я пустил шпильку Адольфу на этот счет. Утром он «донес» на меня отцу.
Годы, проведенные в лагере гитлеровской молодежи, были самыми страшными в моей жизни. Помимо военных занятий, нас обучали всяческим трюкам, знать которые нужно хорошему солдату Гитлера. Нас обучали вынюхивать евреев и прочих «Untermenschen»[28]. Тот, кто не принадлежал к германской расе, считался существом низшей расы, ты понимаешь? Мы обучались выслеживать «нелегальных», иначе говоря, бежавших военнопленных, беглецов из концентрационных лагерей, беглых рабов из числа насильно пригнанных в Германию.
Именно Адольф, которому не было тогда еще одиннадцати лет, принес нашей группе славу, — славу в том понимании, которое тогда нам внушалось. Нюх у него был, как у ищейки. В имении близ лагеря работал садовником поляк, пригнанный из Польши. В это время бежали двое русских военнопленных. При каких обстоятельствах? Никто не знал. Адольф что-то пронюхал и заподозрил, что бежавшим помогает поляк. Он предложил мне шпионить за ним. Я отказался. За это дело взялся он сам вместе с одним мальчиком. Спрятавшись за дерево, они проследили, что какой-то человек в штатском подошел к поляку, работавшему в саду. По жестам незнакомца они поняли, что он не знает польского языка.
Поляк провел этого человека в дом. Адольф, протиснувшись через изгородь, подглядел, что поляк дал ему сигареты и накормил его. Незнакомец пробыл у поляка до наступления сумерек.
Адольф послал мальчика в лагерь за помощью.
Военнопленный — английский солдат — был пойман. По слухам, его отправили в концентрационный лагерь Заксенхаузен.
В награду за услуги, оказанные нашей группой в раскрытии «антигерманской» деятельности поляка, нам разрешили присутствовать на суде, где Адольф давал показания. Я все время дрожал от страха, что Адольф скажет, как я отказался пойти с ним.
Это был один из тех нацистских судов, ложно именовавшихся «народными судами». Они судили по особому уголовному кодексу. Поляк был обвинен в том, что «посягнул на благосостояние и честь германского народа». Это подвело его под статью, по которой следовало «показательное наказание». В моем мозгу навсегда запечатлелись эти слова судьи, может быть, потому, что в Мюнхене, в доме деда, бывал его друг, известный юрист из Вены. Я заинтересовался юриспруденцией. Мечтал изучать право. Я знал, что этот нацистский жаргон не имел ничего общего с законностью.
Поляк был приговорен к смерти. В качестве особого поощрения нам было разрешено присутствовать при повешении; вешали его тут же, перед самым его домом. Адольф попросил разрешения помочь палачу, чем опять стяжал себе славу. Я же опять покрыл себя позором и опозорил свою семью. Меня стошнило, когда несчастный, раскачиваясь, повис на веревке. Чтобы закалить мою волю, фюрер нашей группы назначил меня в похоронную команду.
Отец специально приехал, чтобы высказать до конца, что он обо мне думает. Мой позор был тем больше, что Адольф, моложе меня, заслужил благодарность.
Наша группа помогала разыскивать «преступников». Однажды нас привели в суд, где «судили» депатриированных французских граждан, которых обвинили в краже продовольствия. Судья заявил, что они «упорно отказывались сотрудничать с Германией, в то время как молодежь Германии сражалась за всю Европу». Французы были приговорены к смерти, «в соответствии со здоровым народным инстинктом, за гнусное злоупотребление правами, которыми они пользовались в качестве гостей, за ущерб, нанесенный германскому народу неподчинением порядку, установленному в стране, оказавшей им гостеприимство».
Никогда не забуду этих людей, таких истощенных, казалось, стоило только подуть на них, и они упадут. Их было пятеро, они стояли под виселицей. В последний момент один из них запел «Марсельезу» — и все они задергались на веревке, как рыба на крючке удочки.
Он замолк, уставившись на пальцы, сплетенные с такой силой, что косточки проступали белыми пятнами на загорелой коже.
— Один из тех, кто присудил этих людей к смерти, так галантно поцеловал твою руку на коктейле у Хорста в прошлое воскресенье. Сейчас он один из главных судей в Берлине. В наших судах подвизаются тридцать восемь таких деятелей, как он.
Стивен встал, подошел к окну, оперся о подоконник. Казалось, ему не хватало воздуха.
— Вспоминаю последнее рождество, мы все были в сборе. Хорст вернулся из Парижа, Карл — с Восточного фронта, оба нагруженные подарками. Карл привез меха, — дорогие, роскошные меха. Я был настолько оболванен пропагандой, что только нынче вечером мне пришло на ум спросить себя, а как он их достал? Конечно, не за деньги же купил.
Чемоданы Хорста были битком набиты чулками, перчатками, французскими духами. Для матери он привез ожерелье, отцу бутылку коньяка и шнапса. Вильгельм, муж Берты, вывез из Норвегии чудесные шерстяные вещи. Видеть не могу эти красные с белым шали, которыми Берта укутывает себя в машине, без того, чтобы вновь не вспомнить все это.
Подойдя к ней, он пристально посмотрел на нее, словно желая проникнуть в ее мысли.
— Мне становится не по себе, слушая, как они рассказывают тебе о своих страданиях во время войны. Многие действительно сильно пострадали, когда начались страшные бомбардировки. Но в этом доме никто не пострадал и во время войны, да и в первые годы после войны. У нас было все: одежда, отопление, пища, вина.
Да, это было памятное рождество! Мы пили за решающий год великой освободительной битвы за Германию. — У него вырвался короткий неприятный смешок. — Д-да! Это было замечательное рождество для всех нас, кроме прислуги-голландки. Звали ее Юлиана, ей было шестнадцать лет. В то время в доме слуг было всего двое: эта девушка и Шарлотта. Выполнив свои обязанности, Шарлотта ушла домой, ее сын приехал в отпуск с фронта. Вскоре он был убит.
Случилось так, что после обеда сразу не подали кофе и Берта отправилась на кухню. Она застала там Юлиану, плачущую навзрыд, потому что шнапс был привезен Хорстом из ее родного города. Не знаю, что сказала Берта, но, по ее словам, девушка отвечала дерзко, и она ударила ее по лицу. Девушка пыталась защититься — о нет, она не ударила Берту! На шум прибежали мы. Юлиана забилась в угол, прикрывая лицо подносом. А Берта избивала ее что было силы. А силой Берта всегда отличалась.
Карл позвонил в полицию. Девушку судил нацистский суд и приговорил ее к повешению за то, что она «оскорбила честь германского народа, защищаясь от побоев немки».
Я вспомнил все это в первую же неделю по приезде. А ты еще жалела бедную Берту!
Джой вскочила, пошла выпить стакан воды. Закурила, вернулась, села на прежнее место.
— Время шло. Карл был убит под Сталинградом. Дом Берты разбомбили. Высадились союзники. В январе сорок пятого, тогда мне еще не исполнилось и шестнадцати лет, меня призвали в вермахт. Там были парни и помоложе меня.
Перед посадкой в эшелон Гитлер устроил нам смотр. Долго еще слышался мне во сне его голос, усиленный громкоговорителем, взывавший к нам: «Будьте жестоки. Природа жестока, стало быть, мы имеем право быть жестокими. Действуйте смело и без предрассудков. Это наиболее гуманный метод ведения войны, ибо он устрашает противника». Это устрашило меня.
Но мы не знали о поражении. До последнего момента мы не думали, что нас могут разбить. Даже моя мать была так обработана, что не верила в возможность нашего поражения.
Я не хочу даже пытаться рассказать тебе о последних пяти месяцах войны. Для меня война — грохот и ужас. Я жил в страхе, что меня убьют — даже не враги, а соотечественники, — потому что я был плохим солдатом. Я не хочу, чтобы ты думала, будто сейчас я изображаю себя противником Гитлера. Нет, им я не был. Я был сбитым с толку, запуганным, охваченным паникой юнцом, у которого не было «военной жилки» и который глубоко ненавидел военщину.
Он снова прислонился к окну, напряженный, отрешенный.
— Все было сплошным безумием. Радио и газеты трубили: «Победа! Победа!» А наши войска отступали на всех фронтах, как дикие звери перед лесным пожаром.
Меня послали в Чехословакию. Там моя фамилия доставила мне немало мучений, ведь это была фамилия Вильгельма, ненавистного чехам за все, что он натворил в Лидице.
Наш корпус занимался вылавливанием партизан, предоставлявших убежище борцам Сопротивления. Однажды мы арестовали двоих: мужчину и женщину. Их «подвергли экзекуции» за то, что они «самым безответственным образом саботировали поддержание порядка и безопасности своего народа».
Мы арестовали католического священника в церкви за то, что он служил панихиду по убитому борцу Сопротивления. Он был приговорен к смерти.
Мы арестовали протестантского пастора за деятельность, враждебную рейху. По словам судьи, он заявил, что «души людей интернациональны», и это следует рассматривать как оскорбление нации и отсутствие расового инстинкта! Он был казнен.
Все эти месяцы я действовал, как автомат. Лишь какая-то извилина моего мозга еще жила и фиксировала речи судей; они въедались в мозг, как кислота в доску гравера. На этих судилищах, по иронии носивших название «народных судов», я, Штефан фон Мюллер, шестнадцати лет от роду, познал нацизм во всей его чудовищной жестокости и проклял в своем сердце его и всю свою семью, всех, кроме матери. Роковой час был неизбежен. Это случилось близ Терезина. Стояла весна. Зацвели плодовые деревья, и повсюду распускалась листва. У подножий придорожных распятий лежали букетики цветов. А в старинной крепости семнадцатого века был расположен концентрационный лагерь. Когда ты заговорила о профессоре и Берта заставила тебя замолчать, мне было стыдно за твою слабость. И тут я вспомнил обо всем, что видел в Терезине. Навсегда в моей памяти остался тот участок лагеря, где на пути в газовые камеры временно содержались еврейские дети. Ребятишки рисовали картинки на стенах — такие же картинки, какие рисует Энн. Один, постарше, написал стихотворение: «Бабочки здесь не живут». — Он обхватил руками голову; голос его доходил до нее приглушенно: — Я бежал оттуда что есть духу, предоставив другим глумиться над детьми. Теперь я думаю: «А что, если бы мои дети?..»
Он помолчал, стараясь овладеть собой. Через минуту он продолжал:
— Мы захватили группу английских парашютистов, доставили их в крепость — их было сто сорок четыре. Казалось, они были ненамного старше меня. Поскольку я знал английский язык, меня заставили быть переводчиком. Парашютисты требовали, чтобы с ними обращались, как с военнопленными. Их расстреляли.
Один из них бежал. Среди чехов нашелся предатель. Он донес, что беглеца спрятали чешские крестьяне. Он привел нас в этот домишко. И вот, когда беглец вышел из коровника с поднятыми руками, наш майор пристрелил его. Не успели мы опомниться, он уже лежал, распростертый на земле: выстрелом ему снесло череп. Майор наступил ему на грудь, сорвал опознавательный номер. Предателю было разрешено снять с него ручные часы и сапоги. Тело было брошено в колодец.
Затем майор решил преподать урок крестьянам. Хлыстом он принялся стегать крестьянина-чеха по лицу — и стегал, пока не брызнула кровь. То был костлявый старик с упрямым подбородком, на щеках седая щетина. Майор приказал привести его больную жену. Такой жалкий был этот домишко. В доме хоть шаром покати. Над кроватью — распятие с букетиком цветов. Нам пришлось стащить старуху с кровати. Она побрела, спотыкаясь, с младенцем на руках. Видимо, с внучонком.
Неподалеку была яма. Возможно, собирались вырыть колодец. Не знаю. Старика столкнули в яму, дали ему лопату и приказали углубить ее. Он только посмотрел на нас и отшвырнул лопату.
«Не хочешь копать? — заорал майор. А ну-ка, столкните к нему его клячу!» — приказал он, указывая на старуху. Женщину столкнули в яму. Она упала на колени, не выпуская из рук ребенка. Ребенок проснулся, заплакал. Плакал тоненьким голоском. Грудной был младенец.
«На колени! — заревел майор на старика. — На колени!» Думаю, что тот понял. К тому времени многие чехи достаточно усвоили немецкий язык! Но старик положил руки на голову жены и прижал ее к себе.
«Стрелять в ноги! Но не убивать!» Ефрейтор прицелился и выстрелил. Крестьянин медленно опустился на колени, как опускаются в церкви подагрические старики. Как сейчас вижу его упрямое морщинистое лицо, его прямую спину. Старческое, изможденное лицо его жены. Седые волосы выбились из-под платка; младенец плакал, сучил ручонками, крохотные кулачки торчали из-под шали. Когда я видел такие же кулачки у наших детей, сердце разрывалось от боли.
Майор отдал приказ: «Закопать их!» Меня он послал в сарай за второй лопатой. Я вогнал лопату в кучу земли у ямы, нажал на нее ногой. Земля была твердой, но я поднял верхний слой. «Живей! — завопил майор. — Живей!». Ефрейтор уже сбросил в яму две полные лопаты. Я поднял лопату с земли. Посмотрел на женщину, рукой она защищала младенца. Перепачканное, обросшее щетиной упрямое лицо мужчины выражало презрение. Как это я не сошел с ума, ведь я же трус. Я перевел взгляд со старика на майора и снова на женщину. И вдруг все во мне закипело от презрения к самому себе, к своей жизни. Ко всему, что мне внушалось. Ко всему, что я знал, видел, делал. Я отшвырнул лопату как можно дальше. Долгие годы стоял в ушах мой собственный крик: «Nein! Nein! Ich will nicht!»[29]
Майор взревел, ударил меня по лицу. Подозвал двух солдат. Солдаты подошли, их штыки коснулись моих ребер. Третий побежал за лопатой. Я стоял, яма передо мной наполнялась землей, женщина все выше поднимала младенца…
Она вслух молилась: «Ave Maria»[30]. Я знал наизусть эту молитву даже по-чешски. Я слышал ее во всех церквах, которые мы обыскивали, на всех мессах, на которых мы были, но не как молящиеся. И он и она повторяли: «Пресвятая дева, матерь божия, моли бога о нас в час нашей кончины» — пока земля не засыпала их уста и не угасли их слова, пока не наступила тишина и свежий слой земли не сровнялся с травой.
Он отошел от окна, с трудом дотащился до стула. Прошло много времени, прежде чем он заговорил.
— Меня приговорили к расстрелу. Смертная казнь была повседневным явлением. Многие солдаты моложе меня дезертировали, бежали с поля боя. Так было на всех фронтах. Если меня не уложили на месте, то потому только, что я был сыном своего отца. Майор, очевидно, решил, что для сына одного из могущественных сторонников Гитлера требовалось соблюдение формальностей. В ту ночь после военного суда я сидел в подвале караульного помещения, ожидая рассвета и смерти.
Если ты спросишь, что я передумал в эту ночь, я скажу только, как глупо умирать в шестнадцать лет, да еще весной.
В ту ночь бомбардировщики союзников разбомбили всю нашу часть вместе со штабом. Утром, когда я выбрался из-под развалин, вокруг все было пусто. Кое-кто из «верхов», находившихся на ближайшей станции, готовились дать тягу. Один из этих господ, приятель Карла, случайно натолкнулся на меня. Я как безумный бродил среди развалин. Он решил, что я ищу того же, что и он. Он дал мне штатский костюм — чей он был, не знаю. Мы втиснулись в старенький мерседес. Не знаю, откуда он взялся. Пробрались в Австрию. Все произошло в каком-то тумане. Я помнил, что у деда в Вене был друг, известный адвокат из либеральных. Я прожил у него два года. Рассказывать об этом периоде моей жизни не буду. Ты все знаешь, я рассказал тебе правду. В Австралию я уехал на деньги деда.
Потрясенная рассказом Стивена, Джой долго молчала.
— Ты сказал мне правду обо всем, кроме самого главного.
— Как же я мог? Ты бы не поняла.
Джой стукнула кулаком по подлокотнику кресла:
— Ты все же обманул меня, и такой хитрой ложью!
— Я не обманывал тебя. Ты меня полюбила, как я полюбил тебя. Моя ложь была далеко не хитрой. Твоя мать сразу же все поняла. Но ты вся в отца. Если ты хочешь чему-нибудь верить, ты веришь, пока правда не хлестнет тебя в лицо.
— Зная все это, зачем ты привез меня сюда? Никогда этого не пойму.
— Я тебя не привозил. Это ты привезла меня сюда. Все эти годы я уклонялся от этой поездки. Во-первых, я боялся потерять тебя, если ты узнаешь правду. А во-вторых, по мере того как моя семья стала приобретать влияние, я начал понимать, что стоит мне только приехать, как они сделают все, чтобы удержать меня здесь. Как ты думаешь, о чем писал мне в письмах отец? Прочесть их ты не могла. Я боялся не только за наш брак, но и за себя!
Как ты думаешь, почему твоя мать согласилась оставить у себя Патрицию и перевернуть вверх дном всю свою жизнь? Потому что я хотел иметь якорь спасения. Но когда ты проглотила лесть Хорста, как доверчивая рыбка хватает наживку вместе с поплавком и леской, я понял, что якорь спасения тебе нужен больше, чем мне.
Даже теперь, прожив три месяца в этом доме, от которого разит нацизмом, как старым, так и возрожденным, ты все еще ничего не поняла.
Встреча с профессором раскрыла перед тобой правду. Но стоило отцу и Берте заговорить с тобой о коммунистах и евреях, как ты трусливо отшатнулась от этой правды, как от чумы.
Она хотела возразить, сказать что-то в свою защиту, но он все ходил и ходил по комнате, не обращая на нее внимания.
— Если бы ты без моего ведома не уговорила своего отца подготовить нашу поездку, ты никогда бы и не узнала правды.
Даже теперь я не уверен, чем ты больше потрясена — тем ли, что я солгал тебе десять лет назад, или тем, что Хорст и ему подобные снова у власти. Ты видишь только то, что лежит на поверхности. До нынешнего вечера Хорст в твоих глазах был обаятельным мужчиной, и ты, как школьница, таяла от его комплиментов. И сейчас ты ведешь себя, как обиженная школьница. Ты видишь только одно: что я лгал тебе все эти десять лет, и не видишь, какую борьбу я веду все эти пятнадцать лет, чтобы смыть с моей души последнее пятно нацизма.
До приезда сюда я любил в тебе это ребячество, это младенческое неведение мира. Все это радовало мою истерзанную душу, столь не похожую на твою. Я любил даже твою такую типично британскую способность не видеть уродства, бьющего тебе в глаза.
Здесь, когда я столкнулся с реальностью, эти черты твоего характера стали казаться мне все менее привлекательными. Возможно, потому, что дети, которым придется за это умирать, не только твои, но и мои.
Джой встала и пошла в комнату Энн.
И когда за ней закрылась дверь, Стивен даже не оглянулся.
Глава XVIII
Джой не могла заснуть. Энн была беспокойным соседом по постели, но еще больше беспокоили Джой ее мысли, они бурлили в мозгу, как расплавленный металл в доменной печи, выбрасывая снопы искр, и стоило ей задремать, они обретали образ и подобие жизни.
Их жизненные пути со Стивеном скрестились в раскаленном лабиринте чувств, еще не обретших формы и не осмысленных. Постепенно раскаленные докрасна нити распутались и стали принимать форму: форму их совместной жизни.
Она заснула мучительным сном. Но, проснувшись, почувствовала удивительную легкость в голове. Она лежала, глядя в окно, за которым в слабом отсвете зари четко вырисовывались ветви липы, и капли дождя, падавшие с ветвей, брызгами рассыпались по балкону.
Где-то в тайниках сна решение загадки было найдено, но все же один вопрос остался без ответа. Почему в их первую встречу профессор сбежал от нее, как только она назвала свою фамилию? Неужели было еще нечто более худшее, чего она не знала? Неужели Стивен что-то еще утаил от нее? Нечто непоправимое, обрывавшее всякую надежду на то, что их совместная жизнь наладится?
Она лежала, пока не послышался шум в кухне. Тогда, тихонько встав с кровати, в халатике и ночных туфлях, она сошла вниз по лестнице для прислуги.
Шарлотта и Эльза посмотрели на нее, как на привидение.
— Пожалуйста, чашечку чая, — попросила она.
Шарлотта засуетилась, ставя посуду на поднос и разогревая чайник. Почему она не позвонила? Разве звонок в ее комнате не в порядке?
— Не хотелось будить мужа, — объяснила Джой. — И неужели я не могу сама принести себе чашку чая? У вас усталый вид.
Шарлотта отвергла это предположение, словно оно бросало на нее тень.
— Она слишком много работает, — с кислым видом сказала Эльза. — И совершенно зря. Если бы она только захотела, у нее было бы столько же свободного времени, как и у нас.
Несмотря на сопротивление Шарлотты, Джой взяла поднос из ее рук и тихонько поднялась наверх.
Она приняла решение. Как только представится возможность, она пойдет к Брунгильде, не сказав ни слова никому — даже Гансу.
Поезд метро с грохотом остановился у станции Zoo. И Джой вышла вместе с толпой спешащих на работу людей, одетых в то дождливое утро в прозрачные плащи всех цветов.
Банк только что открыл свои двери, и Джой подошла к окошечку с надписью: «Обмен иностранной валюты». В метро у нее созрел план.
Она подписала все свои аккредитивы, оставив лишь сумму, необходимую на покупку билетов на самолет в Лондон для себя и Энн.
— Крупными или мелкими купюрами? — спросил ее кассир, вынимая из ящика пачки новеньких денег.
— По двадцать. — И она бережно положила деньги в сумочку.
— Такси, мадам? — спросил рассыльный.
— Пожалуйста.
Сунув монетку в руку рассыльному, когда он открывал дверцу такси, она подождала, пока машина не тронулась, и прежде чем дать ему адрес профессора, попросила шофера подъехать к кондитерской.
Затем, откинувшись на спинку сиденья, она рассеянно смотрела в окно через завесу дождя на запущенную часть Курфюрстендамм с ее бесконечными рядами домов и разрушенной церковной башней, каким-то огрызком черневшей на фоне неба.
Проехав мимо роскошных магазинов, претенциозных небоскребов, парков с неизменными клумбами петуний и сальвий, машина свернула на унылые улицы с разрушенными бомбежкой домами, с грязными стеклами магазинов.
Косые нити дождя не только опустили завесу между ней и миром, но и образовали своего рода экран, на котором запечатлелась еще более жуткая картина.
Беззвучно проходил маршем по нынешнему Берлину вчерашний Берлин. Словно обрывок ленты какого-то кинофильма, случайно вставленной в проекционный аппарат, в ее воображении возник отряд марширующих сапог, со знаменами, в островерхих касках. И из-под каждой каски на нее смотрело лицо Стивена.
Топот сапог, топот сапог, топот сапог! Отдавалось у нее в ушах, подобно… Как это сказал профессор? Подобно маршу судьбы…
Солдатские сапоги и каски растворились во мраке. Затемнение. И на экране появился Хорст со своими штурмовиками: они шли походным маршем под дождем, в парадных мундирах из отменного английского твида, и под каждой каской лицо Хорста. Наплывом появилось лицо принца фон унд цу Мальмека, Гунтера, лица бритоголовых посетителей пивной, лицо Вильгельма с ватагой гривастых молодчиков с дикими глазами, орущих:
Дорогу коричневым батальонам!
Дорогу штурмовикам!
И ее сознание пронзила мысль, что эти безмолвные духи, марширующие на экране дождя, не только прошлое Берлина, но и его настоящее.
И она вслух так громко вскрикнула «нет!», что шофер, обернувшись, спросил:
— Вам нехорошо, мадам?
Она отрицательно покачала головой, но его глаза следили за ней в зеркальце, словно он ей не поверил.
Остановив машину, он с любопытством взглянул на нее. Женщины с продовольственными сумками, стоявшие на углу у дверей магазинчика, прервали горячие споры по поводу высоких цен на овощи и, как ей показалось, подозрительно и враждебно посмотрели на нее.
— Вы подождете меня или хотите, чтобы я рассчиталась с вами? — спросила она.
— Смотря куда вы идете и надолго ли.
— Я вернусь примерно через полчаса, а иду вот в тот дом. — Она указала в сторону пустыря, где сорняки были теперь прибиты дождем.
Он вытянул губы.
— Я подожду. — Затем недоверчиво спросил: — Там ваши друзья?
— Да.
Он удивленно посмотрел ей вслед. И когда она вышла на тропинку, он выскочил из машины и пошел за ней.
— Я буду в кафе, на случай если понадоблюсь, — громко сказал он. И потише добавил: — Скажите вашим друзьям, чтобы они поставили на окна крепкие жалюзи или выбирались отсюда поскорее.
Из-под форменной фуражки на нее смотрели умные и проницательные глаза.
— Благодарю.
Перед узеньким домиком, который в прошлый раз казался таким веселым, она замерла от ужаса. Черная свастика распростерлась во всю дверь, а под ней надпись: «Juden, raus!»[31] Цветочный ящик висел криво, и увядшие растения валялись на земле. Окно было разбито и заколочено изнутри доской.
Она робко постучалась, на стук никто не вышел. Она постучала сильнее. Секунды тянулись, и от страха сердце забилось учащенно.
— Кто там? — осторожно спросила Брунгильда.
Открыв дверь, она удивленно взглянула на Джой. И, встретив ее испуганный взгляд, ответила горькой улыбкой и увела ее в дом.
В гостиной с заколоченным окном Джой устало опустилась на стул, и бессонная ночь дала себя знать.
— Я пришла попрощаться, — сказала она.
— Ведь вы собирались уехать после рождества?
— Да, собиралась, но…
— Выпейте чашку кофе, — прервала ее Брунгильда. — Вы совсем больны.
— Я чувствую себя хорошо… — Она с благодарностью взяла чашку.
— Стало быть, вы едете раньше, чем предполагали? — Брунгильда внимательно вглядывалась в ее лицо, словно хотела проникнуть в истинную причину этого прощального визита.
— Еду в Лондон оперировать гланды Энн, — начала она. И вдруг, почувствовав всю нелепость своих уловок, выпалила:
— Я уезжаю. Вчера ночью я узнала правду о семье моего мужа. Он мне все налгал, когда мы поженились.
— So?
— Я знаю всю правду, я не могу больше жить в этой семье. Теперь я понимаю, почему так расстроился ваш отец, когда я назвала фамилию Стивена. Но прежде чем уехать, я должна вас спросить, почему вы так ненавидите фон Мюллеров?
Брунгильда помедлила.
— Разве это теперь имеет значение?
— Больше чем когда-либо. Вы, конечно, понимаете, что я должна знать все.
Брунгильда молча закуривала сигарету. Ее лицо с опущенными тяжелыми веками напоминало маску. Когда она посмотрела на Джой, в ее мрачных карих глазах было прежнее неумолимое выражение.
— Я была на принудительных работах в Освенциме на фабрике вашего свекра. Я и тысячи таких, как я, от которых и следа не осталось, помогали семье вашего мужа богатеть. Десятки тысяч мужчин и женщин таких, как я, своими руками строили все новые и новые фабрики, которыми сейчас владеет семья фон Мюллеров. Я работала при перестройке дома, в котором вы сейчас живете, помогала приобретать автомобили, на которых вы разъезжаете. Теперь вы, быть может, поймете, почему отец, услышав эту фамилию, пришел в невменяемое состояние. Слишком страшные воспоминания связаны у старика с этой фамилией. Вот почему ваши подарки были оскорблением для меня.
— Но ведь фон Мюллеры уже владели фабрикой, когда началась война?
— О нет! Освенцим находился в Польше. Ваш свекор, как и Крупп и Сименс, строили там фабрики с целью использовать даровую рабочую силу, поступающую неистощимым потоком из всех оккупированных стран. Фабрика фон Мюллеров уступала по мощности заводам Круппа. Но и пяти тысяч рабов было достаточно, чтобы обеспечить Фон Мюллерам высокий доход, позволивший им построить новые первоклассные заводы, которые они, конечно, с гордостью вам показывали. Достаточно, чтобы ваш свекор стал в ряды крупных дельцов, тех, кто определяет политику нашего правительства, достаточно, чтобы ввести в правительство такого преступника, как ваш шурин. Мы, бедные, жалкие рабы, и представить себе не могли, что наш труд оказался столь эффективным и прибыльным!
Наступило молчание.
— Итак, вы уезжаете?
— Да.
— Вместе с мужем?
— Не знаю еще. Вот поэтому-то мне и нужно было увидеть вас. Прошлой ночью он сказал мне, что всегда был против нацизма, как и его мать и дед. Он бежал, потому что его приговорили к расстрелу за отказ закопать в землю живыми чешских партизан.
— Сколько ему было тогда лет?
— Шестнадцать.
— И все эти годы он был хорошим человеком?
— Лучшего человека я не знала за эти десять лет.
— Зачем же он вернулся?
— Я его упросила. Он всегда был против этой поездки.
— Тогда постарайтесь быть к нему справедливой. — Брунгильда, положив руку на руку Джой, слегка пожала ее: — Никто не может жить ложью целых десять лет.
— Брунгильда! — воскликнула Джой. — Я пришла к вам, чтобы просить вас уехать из Берлина.
— Уехать из Берлина?
— Из Германии. Я принесла деньги, чтобы вы купили билеты на всех троих. В Англии я сумею оформить ваши эмиграционные документы. Мне помогут родители. Вынув пачку банкнотов, она положила их на стол. — Это не их деньги. Я обменяла свои аккредитивы. Прошу вас, ради профессора, ради вас самих.
Слезы навернулись на глаза Брунгильды, и она медленно покачала головой.
— Вы так добры. Всю жизнь этого не забуду. Но уехать мы не можем.
— Но почему? — воскликнула Джой. — Вам опасно здесь оставаться. Совсем забыла сказать, что шофер, узнав, куда я иду, попросил меня передать вам, чтобы вы поставили на окна крепкие жалюзи, а самое лучшее, уехали отсюда побыстрее.
Брунгильда вытерла глаза.
— Вот видите? Есть же хорошие люди, несмотря ни на что. Но успокойтесь, мы сегодня же можем переехать в другую квартиру, менее заметную. Ее владельцы уезжают в Восточный Берлин. Возможно, для них это и решение вопроса, но мы остаемся здесь.
— Они не коммунисты? — с опаской спросила Джой.
— Нет. Они католики. Он школьный учитель, и хороший учитель, но его уже три раза увольняли из школы и здесь, в Западном Берлине, и в других городах Федеративной республики за то, что он отказывался внушать ученикам, что Гитлер был великим государственным деятелем. В новом доме нам будет удобнее, а главное — Петер может опять ходить в детский сад. В местной школе учитель отказался держать его в саду, как еврея.
— Уезжайте! Мы поможем вам устроиться! — просила Джой.
— Мы не можем уехать. Это наша страна. Здесь было совершено преступление. Здесь оно должно быть искуплено. — Брунгильда крепко сжала пальцы своих рук. — Я была тогда еще совсем девчонкой. Прекрасные, либерально настроенные, добрые люди думали, что гитлеровский режим не причинит им вреда, если они будут молчать. Началось все с коммунистов, потом пошли евреи, а когда дело дошло до либералов, как мой отец, стало слишком поздно.
Девять миллионов погибло в лагерях смерти, и все потому, что те милые люди молчали. И потому что они молчали, мир был опустошен ради возвеличения немецкой нации.
А тот, кто уцелел, окончательно развращен. Когда пришли вы, союзники, мы надеялись, что вы поможете нам избавиться от нашего растления. Но вы, преследуя свои цели, все больше и больше содействовали этому растлению.
Мы должны бороться со злом именно здесь! Должны бороться со злом, не упуская времени! Такие люди, как вы, могут помочь нам. Вернувшись домой, вы во что бы то ни стало должны рассказать всю правду. В память моего отца прошу вас об этом.
Взоры их встретились, и Джой поняла, что годы, прожитые бездумно, неумолимой громадой встают за ее спиной и что юность навсегда ушла от нее.
— Клянусь! — сказала она, и это слово как-то странно прозвучало в ее устах. Ни разу за тридцать один год своей жизни она не давала иной клятвы, кроме клятвы верности мужу, священность которой она не чувствовала до настоящего времени.
И теперь обе эти клятвы, слившись воедино, скрепили своей печатью ее духовную зрелость.
Джой через стол подтолкнула пачки банкнотов к Брунгильде.
— Вы должны взять эти деньги. Если не для себя, то для вашего дела.
— Благодарю вас. Отец поблагодарил бы вас. И еще многие, многие сказали бы вам спасибо. Не сочтите меня чересчур оперативной, но я должна сейчас же послать Бруно в банк положить деньги на счет Союза жертв фашизма. Мы не можем рисковать этими деньгами.
Взяв банкноты, она вышла из комнаты.
Оставшись одна в темной комнате с окном, заколоченным доскою, Джой представила себе весь ужас жизни в этом полуразрушенном домике. Чтобы как-то отвлечься, она стала рассматривать целую серию снимков, приколотых к стене. Лысый мужчина, лицо как будто знакомое. Женщина, выходящая из автомобиля. Джой подошла ближе, внимательно всмотрелась, мелькнуло подозрение.
За ее плечом заговорила Брунгильда.
— Это последние экспонаты из нашей галереи преступников. Ими мы особенно гордимся. Вот эта женщина, она очень осторожна. Одна наша девушка потратила целые месяцы, чтобы получить этот снимок. Это ассистент доктора Оберхойзера, Лена Нейберт. Она стерилизовала меня в Равенсбруке. В те дни у нее были темные волосы.
— По-моему, я где-то ее видела, — сказала Джой, когда Брунгильда поднесла к фотографии лампочку. — О нет! Не может быть! — воскликнула Джой.
— Что — не может быть?
— Она так похожа на женщину врача, которую пригласила моя невестка к Энн.
— Очень возможно. Она практикует в Вильмерсдорфе, поблизости от особняка фон Мюллеров, и носит фамилию мужа. Он был эсэсовским офицером в лагере.
— Но Берта говорила, что она очень опытный детский врач! — От недоверия голос ее прозвучал на высокой ноте.
— С какой точки зрения на это посмотреть. В Равенсбруке восемьсот пятьдесят детей погибло от ее руки и от рук ее соучастниц. Немногие врачи, выпущенные из тюрьмы, могут похвалиться таким опытом, как Лена Гейнц и Герта Оберхойзер.
Джой надела пальто, взяла сумочку.
— Прошлой ночью мне казалось, что я узнала самое худшее, что хуже уже не может быть, а теперь вот это!
— Не знаю, может ли быть еще хуже. Но самое главное, что вашего мужа не коснулось растление. А раз так, можно и жизнь строить.
В дверях Брунгильда схватила Джой за руку, и, повинуясь какому-то порыву, они поцеловались и так замерли, обнявшись, словно в это короткое мгновение распалась связь времен и пространств, которые скоро должны навсегда разъединить их.
Джой побежала по тропинке через пустырь, где сквозь сетку проливного дождя вырисовывались очертания зданий, разрушенных бомбардировкой.
Глава XIX
Первое, что Джой увидела, был «фольксваген» доктора Гейнц, стоявший у подъезда. Торопливо взбегая по ступенькам, она услышала крики Энн. Джой сильно нажала кнопку звонка, проклиная дом, в котором нет английских замков.
Дверь открыла перепуганная Герда. Крики оглашали весь дом. Не слушая Герду, которая пыталась что-то сказать, Джой пронеслась мимо нее, шагая через ступеньку.
И пока Джой бежала по коридору, крики перешли в истерические рыдания. Настежь распахнув дверь комнаты, она остановилась как вкопанная.
Посреди комнаты стоял Стивен, крепко прижимая прильнувшую к нему Энн. Его лицо пылало от гнева.
Берта что-то возбужденно выкрикивала, показывая ему палец, на котором остался след острых зубок и проступали капельки крови. Позади Берты, небрежно облокотившись о спинку кровати, стояла доктор Гейнц.
— С какой стати… — начала было Джой.
Услышав ее голос, Стивен обернулся.
— С какой стати вздумалось тебе уйти, когда ты знала, что придет доктор? — сердито сказал он.
Джой даже рот открыла от удивления:
— Что-о?
— Ребенок чуть с ума не сошел от страха.
— А что вы скажете на это? — Берта ткнула руку чуть ли не в лицо Джой. — Маленькая дикарка укусила меня.
Не испытывая ни малейшего сочувствия к пострадавшей, Джой взглянула на ее пухлую руку.
— Вы, верно, причинили ей боль.
— Причинила ей боль? Да я только хотела помочь доктору осмотреть ребенка, а она убежала, как сумасшедшая, и спряталась под кровать. А когда я хотела ее оттуда вытащить, она укусила меня за палец.
— Зачем же ты ушла, зная, что будет доктор? — настойчиво повторил Стивен.
— Кто тебе сказал, что я знала?
— Я cказала. — Берта казалась олицетворением справедливости. — Вы не станете отрицать, что доктор Гейнц в прошлый раз пообещала приехать ровно через две недели, чтобы еще раз осмотреть Энн?
Доктор склонила головку, причесанную по последней моде.
— Я отлично помню, что я обещала позвонить доктору Гейнц, если нам понадобятся ее услуги, но я не позвонила. В моей стране не принято, чтобы врачи навязывали свои услуги пациентам, когда их об этом не просят.
Глазки у доктора сузились, и сквозь эти щелочки просвечивал лед. Берта, сделав вид, что не слышала отповеди Джой, продолжала словоизлияния.
— В этом доме вы в грош никого не ставите. Вы, кажется, вообразили, что мы все должны плясать под вашу дудочку. Это вовсе не признак хорошего воспитания. Ведь вы отлично знали, что доктор Гейнц согласилась уделить частицу своего драгоценного времени вашему ребенку, почему же вы не остались дома, чтобы принять врача? Если уж вам так не терпелось побегать по магазинам с вашей приятельницей, вульгарной американкой, надо было сказать, и нашлась бы надежная женщина, которая выполнила бы вместо вас ваш материнский долг.
— А почему ты не позвала меня? — спросил ее Стивен.
— Говоря откровенно, я думала, что тебя нет дома. Как я могла предположить, что ты в такой ранний час сидишь у матери, тем более что вечером она так расстроилась поведением этой ужасной женщины. — И Берта бросила на Джой испепеляющий взгляд. — Ведь на родине твоей жены все женские обязанности ложатся на мужчин, и это считается в порядке вещей. Вот я и подумала, что ты нянчишься с Энн. И что же, вместо тебя я застаю там своего сына. Ему нужно заниматься, а он проводит время с Энн в роли няньки! Я выпроводила его из комнаты, ну разве я могла знать, что эта негодница поведет себя, как дикий звереныш.
— Вы лжете!
Сбросив с себя пальто, Джой стала снимать перчатки. Глаза ее так сверкнули, что Берта отшатнулась.
Доктор Гейнц выпрямилась. Когда она заговорила, голос ее был холоден, как и ее голубые, точно льдинки, глаза.
— Я не допущу, чтобы меня называли лгуньей. И если подобные неучтивости повторятся, я откажусь делать операцию.
— Какую операцию? — в тон ей спросила Джой, медленно направляясь к Гейнц, которая сразу как-то сникла и отступила на один шаг. Она кинула на Берту умоляющий взгляд, призывая ее на помощь. С напускным достоинством Берта произнесла:
— Положение становится настолько неприятным, что мне остается только извиниться перед доктором Гейнц и предложить ей уйти отсюда вместе со мной.
— О нет! Подождите! — Джой стояла лицом к лицу перед двумя солидными женщинами, и Стивену она показалась такой хрупкой, как веточка ивы, которую они могли сломать. Он с удивлением наблюдал за ней, даже Энн перестала плакать и, открыв рот, с любопытством смотрела на мать.
— Должна сказать, я никогда бы не позволила вам оперировать Энн, будь вы даже единственным доктором на свете. Я никому не позволю производить эксперименты над моим ребенком.
Доктор Гейнц побелела как полотно, вцепившись в плечо Берты, от ее заносчивости не осталось и следа.
— Как смеете вы… — Берта замахнулась, чтобы ударить Джой.
— Не смеешь! — прикрикнул на нее Стивен. — Она тебе не Юлиана.
У Берты вырвалось словцо, незнакомое Джой. Затем она повторила:
— Как смеете вы говорить…
Джой подошла к ней вплотную.
— Как посмели вы привести к моему ребенку убийцу? Как смели вы подумать, что я разрешу дотронуться до моего ребенка этой твари? Ведь она была приговорена к двадцати годам тюрьмы за преступления, совершенные в Равенсбруке! Вы такая же дрянь, как и она!
Она услышала, как ахнул Стивен, уголком глаза увидела, как он положил Энн в постель. В одно мгновение он очутился возле нее, когда она замахнулась на отпрянувшую от нее Гейнц.
— Что касается вас, фрау Лена Нейберт, я отказываюсь называть вас врачом — вы убийца, вы уничтожили тысячи людей, вы грязная, запятнанная кровью садистка, вы гнусная тварь! Вам не место среди врачей, даже на бойне вам не место. Вон отсюда!
— Так это правда, Берта? — спросил Стивен.
— Отказываюсь отвечать на подобную клеветническую чепуху. — И Берта хотела пройти мимо него, но он схватил ее за кисть руки и притянул к себе.
Они стояли лицом к лицу, глядя друг другу в глаза.
— Фу! — Он отшвырнул ее от себя, она захныкала, потирая сжатую до синяка руку. — По твоему лицу вижу, что это правда. А теперь вон отсюда обе! Я не ручаюсь за себя, хоть вы и женщины.
Они выскочили из комнаты, как перепуганные овцы. Оказавшись за дверью, Гейнц пришла в себя, и ее лицо исказилось от ярости.
— Я привлеку вас к суду за оскорбление! — громко сказала она и повторила это по-немецки. Джой, провожавшая ее до дверей, крикнула ей вслед:
— Пожалуйста! С превеликим удовольствием разоблачу вас и ваши преступления перед всем миром.
Шарлотта подозрительно быстро пришла от матери.
— Фрау приглашает мисс Анну выпить с ней молоко.
Энн, уже вполне придя в себя, помчалась доложить о разгроме своих врагов.
Джой, закрыв дверь, упала в изнеможении на диван. Стивен стоял перед ней совершенно ошеломленный.
— Где и когда ты об этом узнала?
— Сегодня утром от Брунгильды.
— Кто такая Брунгильда?
— Дочь профессора.
— Не знал, что ты знакома с его дочерью.
Джой устало вздохнула.
— Я тебе солгала.
— Что-о?
— Узнав, что профессор болен, я пошла его навестить. А ты думал, что я бегаю по магазинам с Луэллой. Он был при смерти; он попросил меня поиграть, и я осталась. В ту ночь он умер.
— А сегодня ты опять была там?
— Да.
— Зачем?
— Мне показалось, что Брунгильда что-то знает о твоей семье. А возможно, и о тебе.
— Обо мне?
— Не о тебе лично. Она была на принудительных работах в Освенциме на фабрике твоего отца.
Стивен круто повернулся, подошел к окну. Когда он опять посмотрел на нее, на его лице была написана мука, как и в прошлую ночь.
Он склонился над ней.
— Клянусь жизнью наших детей, Джой, я не знал, что мы докатились до этого, — хриплым голосом сказал он.
— Верю тебе. Пусть и докатились, это не имеет значения: прошлое предано забвению как для меня, так и для тебя.
— А эта Гейнц? — помолчав, спросил он.
— Она была врачом вместе с Оберхойзер и еще одной женщиной в Равенсбруке. Туда была отправлена «для экспериментов» Брунгильда. Когда-нибудь я расскажу тебе об этом.
Усталость уносила ее на своей волне.
Стивен сел рядом с ней, обнял ее, прижался губами к ее волосам.
— Прости меня, дорогая. У меня сложилось о тебе ложное представление.
— Мы не поняли друг друга.
Он поцеловал ее, и она почувствовала, что их настоящая любовь только начинается.
А там, внизу, по дорожке сада, взметая гравий, отъезжал «фольксваген» доктора Гейнц.
Стивен подбежал к окну:
— Уехала вместе с Бертой.
Они стояли молча, вдыхая запах дождя и свежевспаханной земли, куда садовник пересаживал цветущие астры.
Какой покой! Ни единого звука, кроме шелеста опавших листьев под метлой дочки садовника.
С трудом заставила она себя окунуться в путаницу настоящего. И когда он сказал: «Что же нам делать?» — непроизвольно ответила: «Уехать как можно скорее».
— А моя мать?
Покой? Покой того полуденного часа, когда они скользили по стеклянной поверхности моря, в самом сердце циклона, зная, что вот-вот, еще несколько часов, и стихия забушует со всей своей неистовой силой и вовлечет их в свой вихревой смерч.
Подобен первому дуновению ветерка был вопрос Стивена: «А моя мать?» И подобно молнии, расколовшей от горизонта до зенита зловещее небо в тот давний вечер, озарение сошло на Джой.
— Возьмем ее с собой.
Прозвенел гонг, мягко и благозвучно приглашая к обеду, как будто нынешний день был, как и всякий другой день, обычным в доме фон Мюллеров.
Но все же, когда они сходили вниз по лестнице, направляясь в столовую, казалось, особняк фон Мюллеров затаил дыхание.
Тиканье дедовских часов в прихожей казалось необычно громким. Горничные бесшумно порхали, уголком глаз наблюдая за каждым членом семьи. Еще бесшумнее двигался Гесс, и маска безразличия на его лице казалась еще бесстрастнее.
Отец, как всегда, сидел во главе стола, как всегда, сказал: «Mahlzeit», так ведь повелось говорить. «Mahlzeit», — ответила Джой, словно в мире не существовало нерешенных вопросов, кроме пожелания хорошего аппетита человеку, у которого и без того отличный аппетит.
И пусть он заметил незанятый стул Берты и пустое кресло матери и место Хорста, он и виду не подал. И, как всегда, священнодействовал за трапезой.
Джой взглянула на Ганса, сидевшего напротив нее. Как всегда, у него замкнутое лицо. Затем бросила искоса взгляд на Стивена. Он сидел по левую руку отца и, как всегда, почтительно ухаживал за ним.
Отодвинув тарелку, к которой она и не прикоснулась, Джой посмотрела на отца и втайне позавидовала выдержке старика. И глазом ведь не моргнул, голосом не выдал, что мир, который он с такой тщательностью создавал, рушится вокруг него, за камнем камень, что подрываются основы его честолюбивых желаний, что все, о чем он мечтал, ускользает у него из рук. Зов крови остался без ответа.
Сама того не желая, она невольно любовалась стариком. Потерять все и не показать виду, что страдаешь по утрате, это тоже было мужество!
Отерев губы салфеткой, он окунул пальцы в серебряную чашу с водой, как всегда, методично. Затем, положив руки на подлокотники кресел, посмотрел на Стивена, потом перевел взгляд на портрет отца, так он делал всегда, прежде чем встать из-за стола.
А нынче огонек в его глазах горел еще ярче от чувства полной удовлетворенности, как нравственной, так и физической.
И тут, только тут, как откровение, Джой пронзила страшная мысль, что для этого человека мир был, есть и останется незыблемым.
Глава XX
Жаркое лето завершилось дождем, и наступило чудесное утро, подтвердив восторженные отзывы туристов о том, что Берлин прекраснее всего осенью. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь листву деревьев, подобно граверу, вырезали на бледном небе их ветви, превращая желтеющие листья в полупрозрачное золото. Дождь, который прошел накануне, все еще поблескивал в траве, и воробьи со всех кустов рассыпали алмазные брызги.
Джой, наблюдавшая за игрой Стивена и Энн в бадминтон на садовой дорожке, чувствовала, как учащенно бьется ее сердце от свежего, бодрящего воздуха. Близость отъезда все изменила. Впервые за многие месяцы Джой наслаждалась радостями той простой, счастливой жизни, какую она изведала дома. Вчерашнее было кошмаром, но с каждым часом он рассеивался, и вскоре она навсегда предаст все это забвению.
Но вот гонг призвал к завтраку. В коридоре ее, видимо, поджидала Берта.
— Простите меня за вчерашнее! — воскликнула она умоляюще. — Мне очень жаль, что так получилось. Столько неприятностей из-за досадной ошибки. Я охотно признаю, что виновата.
Джой не могла произнести ни слова.
Ее щеки коснулось горячее дыхание Берты, схватившей ее руку своей влажной рукой.
— Умоляю, скажите, что вы не сердитесь! Всю ночь я не могла глаз сомкнуть, так расстроилась.
Берта была бледна, глаза у нее были распухшие и красные.
— Вы не поверите, как я расстроена, — говорила она, спускаясь рядом с Джой по лестнице. — Знаю, я поступила нехорошо, но я так волновалась за Энн, как будто она моя дочка.
Джой уже открыла было рот, чтобы резко ответить ей. Но зеркало на повороте лестницы отразило их лица, и Джой, уловив злой огонек в глазах Берты, почувствовала, как мурашки пробежали по ее спине.
— Ну, ничего, — выдавила она из себя, стараясь освободить свою руку. — Все мы совершаем ошибки.
— О, благодарю вас, благодарю, дорогая Джой. — И, входя в столовую, Берта обняла ее и театрально расцеловала.
— Gut! Gut! — отозвался отец со своего председательского места, наблюдая за этой сценой с явным одобрением, и Джой поняла, что представление было подготовлено с целью доставить ему удовольствие.
Берта поторопилась занять свое место и о чем-то оживленно заговорила с отцом. Затем, обернувшись к Джой, сказала с сияющим видом:
— Отец говорит: слава богу, что мир в нашей маленькой семье восстановлен и Энн поправилась, он желал бы опять видеть ее за общим столом, если вы того хотите.
Джой буквально подавилась, не успев сделать первого глотка кофе, и почти машинально сказала: «Gut! Gut!»
Из-под опущенных ресниц она взглянула на Стивена и Ганса. Оба они священнодействовали, очищая скорлупу с вареных яиц.
Берта болтала без умолку, расточая любезности — по-немецки для отца, по-английски для Джой, — и, не ожидая ответа, словно священник, отвечала за всех сама.
А в промежутках между каждой фразой отец вставлял нечестивое «аминь» своих «Gut» и «Ja!».
Мать, сидевшая за секретером, подняла голову, когда Джой, приоткрыв утром дверь, спросила:
— Как вы себя чувствуете, мама?
— Очень хорошо. Я весь день вчера пролежала в постели и собралась с силами.
Когда Стивен нагнулся, чтобы поцеловать ее, она прижалась щекой к его щеке.
— Мы не помешаем?
— Ничуть. Мне нужно было бы написать кузине, я пишу ей раз в неделю, и я очень рада, что у меня есть предлог отложить письмо. А как чувствует себя моя маленькая Анна?
— Вполне хорошо. Она в саду с Гансом.
Наступило молчание, за которым скрывалось много невысказанных мыслей.
Мать переводила взгляд с Джой на Стивена.
— И это все, что вы хотели мне сказать?
Джой посмотрела на Стивена, но он молчал. И Джой сказала скороговоркой:
— Мама, мы уезжаем.
— Да? Я этого ожидала. — Она вопросительно посмотрела на Стивена. — И ты, конечно, поедешь, дорогой мой?
Стивен, не отвечая, сидел в кресле, опершись подбородком на руку.
Джой взглянула на мать, перевела взгляд на Стивена, ожидая, что он заговорит. Но Стивен молчал. Тогда она одним духом выкрикнула:
— Мама, мы просим вас поехать с нами.
— Меня?
Не веря себе, она приложила к груди свою хрупкую руку.
— Да, вас! Стивен и думать не хочет, чтобы вы остались одна с этими… с этими… ну, в этом окружении; и я согласна с ним. Я очень хочу, чтобы вы поехали с нами. Наш дом не такой, как ваш особняк, но я уверена, что с нами вы будете чувствовать себя счастливой. Прошлой ночью мне пришло в голову сделать к дому пристройку, чтобы дети не беспокоили вас. Я даже набросала план (и она протянула ей листок бумаги), чтобы папа мог приступить к строительству; к нашему приезду все будет готово. Пожалуйста, поедемте с нами!
Мать, не проронив ни слова, с нежностью смотрела на чертеж. Затем, поднявшись с кресла, она села рядом с Джой, слегка коснулась губами ее щеки. Когда она заговорила, голос ее дрожал.
— Милая Джой, вы доставили мне радость, какой я не испытывала уже многие, многие годы. Не могу слов найти, чтобы сказать, как мне дорого ваше предложение. У моего сына любящая жена, и она желает взять под свой кров его старую, больную мать; это так прекрасно!
— Я делаю это не ради Стивена. Я полюбила вас и хочу, чтобы вы жили с нами.
— Это еще ценнее.
— Значит, вы поедете с нами?
Мать медленно покачала головой.
— Увы, моя дорогая, это невозможно.
— Но почему же?
— Разве Стивен не сказал вам, что это невозможно?
— Стивен просто несносен! — почти выкрикнула Джой. — Он не желает говорить со мной на эти темы. Обо всем я должна думать сама. Он все заботы возлагает на меня.
— Не надо на него сердиться. Мы слишком наседали на него, старались повлиять на его решение больше, чем вы думаете.
— Но не ты, мама, — возразил Стивен.
— Я более, чем кто-либо, уже тем, что существую. Мною пользовались, чтобы их нечистая игра оказала на тебя свое действие. Не думайте, Джой, что если я молчу и держусь в стороне от их козней, я нахожусь в неведении того, что творится вокруг меня. Мой муж принимает мое молчание как нечто должное, он считает, что его мысли — мои мысли, поэтому все обсуждается в моем присутствии, хотя я представляю собой в его глазах всего лишь неодушевленный предмет.
Джой негодующе вскрикнула, пододвинувшись к ней.
— Не думайте, что он меня не любит. Он все еще любит меня. Если вы спросите, он скажет вам, что я идеальная жена. Еще бы, ведь я никогда не возражала ему. Я отнюдь не горжусь этим, и если вы скажете, что это малодушие, я соглашусь с вами. Часто, лежа без сна, я думаю, почему в том или ином случае, когда нужно было протестовать, я не протестовала? Ведь я не была настолько наивной, чтобы не понимать, что творится вокруг меня. Еще задолго до прихода Гитлера отец открыл мне глаза. Я часто слышала, как спорил по этому поводу мой отец с Эрнестом. Я знала, что прав отец. Если бы я решилась тогда сказать свое слово, возможно, Карл был бы жив, а Хорст и Берта не были бы для меня потеряны. Вы только подумайте, что переживает мать, когда ее детей разоблачают как преступников, поправших законы божеские и человеческие! И знать, что они вновь готовятся их попрать! Вся моя жизнь, внешне такая благополучная, пошла прахом. Единственно, что мне удалось спасти — это Штефана и Ганса.
Я знаю, на что они рассчитывали, сказав тебе, что твой отъезд убьет меня. О, я уверена, они этим не ограничились! Они сказали тебе, что ты будешь виновен в моей смерти.
Стивен закрыл лицо руками.
— Мы не должны бояться говорить о смерти. Смерть не так уж страшна, когда вы стары и немного устали от жизни. Мысль о смерти меня не тревожит, если я буду знать, что завершу свою жизнь победоносно.
— Победоносно, — эхом отозвалась Джой.
— Да, победоносно. Послевоенные годы прошли для меня терпимо, потому что Штефану удалось спастись и физически и духовно. И нельзя допустить, чтобы он остался здесь, поддавшись уговорам и угрозам, что его отъезд убьет меня. В тот день, когда Штефан восстал против нацизма, он оправдал мою любовь и веру в него. Если бы его тогда расстреляли, я бы благословляла его смерть, как благо, ниспосланное мне свыше. Но его не расстреляли. Он бежал. Я восприняла это, как чудо, как ответ на все мои мольбы. Потом он встретил вас, вы вместе построили хорошую жизнь. Все эти годы ваши письма были моей жизнью. Читая их, я жила в том мире, где я никогда не была и никогда не буду. И который уже, конечно, не обрету в этом доме, где изо дня в день вскармливают чудовище, которое я считала уничтоженным четырнадцать лет назад.
Наступило молчание. Мать переводила взгляд с Джон на Стивена.
— Ты поедешь с Джой и Анной, Штефан?
Стивен отнял руки от своего измученного лица.
— Как я могу уехать, оставив тебя одну с ними?
— Все эти пятнадцать лет я была с ними одна.
— Но тогда не было иного выхода. А что, если я уеду, а с тобой что-нибудь случится, да ведь я замучаюсь от угрызений совести.
— Ну, а если ты останешься и со мной что-нибудь случится, что тогда?
Он с отчаянием махнул рукой.
— Тогда я все же буду возле тебя.
— И сознание, что ты довел свою мать до самоубийства, тебя успокоит?
— До самоубийства?
— Да, я так сказала. Я решила, если ты останешься, я покончу с собой. Мне невыносимо будет видеть, как гибнет единственное мое сокровище. Не заблуждайся; если ты останешься, это будет их победой; победой твоего отца, победой Хорста, победой Берты; победой зла и человеконенавистничества, которые они олицетворяют.
Хорст разоткровенничался не потому только, что был пьян. Если бы он не выпил лишнего, в присутствии Джой он бы этого не сказал. Но то, о чем он говорил, обсуждается хладнокровно в консультативных советах, в казармах, в клубах. Что мне жизнь, если на моих глазах они обратят тебя в орудие для своих целей? А они это сделают, если ты останешься. И не обязательно навсегда, на год, на два года, но даже если останешься на неделю, на месяц. Каждый час, что ты живешь в этом доме, работает на них. А как ты думаешь, хорошенькая реклама: возвратившийся сын; жена — британская подданная? Ну, что ты скажешь, Штефан?
Он сидел, устремив на нее взгляд, словно потерял дар речи.
— Пятнадцать лет назад ты отказался закопать заживо старую чешку. Неужели ты всыплешь яд в мой стакан?
Он стоял, слегка пошатываясь. Мать смотрела на него спокойно, взгляд ее был тверд.
— Неужели за эти пятнадцать лет вы успели забыть, что, ожидая вторжения русских, отец приказал нам носить при себе ампулу с цианистым кали? Ах, я запамятовала! Тебя здесь не было! В это время ты был в Чехословакии. И ты никогда не узнал бы, что произошло, когда был дан приказ, что Берлин должен умереть стоя, а отряды эсэсовцев сновали по городу, расстреливая каждого, кто хотел сдаться.
И ты не узнал бы, отчего внезапно умерла тетушка Магда сразу же после ареста дяди Конрада. Голландский комиссар признал в нем человека, по приказу которого перерезали всех евреев в Амстердаме. А подруга моей юности Грета Клейн, которую ты так любил, будучи мальчиком? Грета пришла ко мне на второй день после поражения. Она была совершенно спокойна. Она пришла попрощаться со мной. Двое ее сыновей были убиты, один в Нормандии, другой в Албании, а ее муж жил в страхе, что его в любой момент могут арестовать. Он был связан с Фарбениндустри. Известный химик Гергард Клейн, один из тех, что производили опыты по применению отравляющих газов в Освенциме, почитавший за честь уничтожать миллионы во славу фюрера. Он не расставался с нацистскими орденами. Не в пример прочим, у него не хватило духу разбить ампулу своего собственного изготовления. Сейчас он восстановлен на своем посту. А Грета, прощаясь со мной, сказала: «Мы разбиты, и на этот раз избавления не будет. Бог отвернулся от нас за наши грехи». Грета была религиозна. Утром ее нашли мертвой в постели, и никто не спросил: почему? Говорили, что у нее было спокойное лицо.
Я могла бы привести много подобных примеров. У нас, в Западном Берлине, и по сей день самое высокое в мире количество самоубийств.
Можете себе представить, что я пережила в тот день, когда арестовали Хорста при посадке на самолет, улетавший в Аргентину? Если бы не ваш отец, который чуть не помешался от горя, я бы покончила с собой. Ты, Штефан, привык считать отца человеком железной воли, хозяином в доме и на предприятиях, ты не можешь даже представить, что с ним тогда творилось. И день и ночь он ходил из комнаты в комнату, стеная: «Нас предали! Нас предали!»
У меня достало силы быть в суде, когда разбиралось дело Хорста. Хорст! Убийца, один из тех, кто стер с лица земли французскую деревушку Орадур.
«Двадцать пять лет тюрьмы моему сыну», — день и ночь стенал ваш отец. Не могла же я сказать: «Это ему еще мало. Его надо было повесить». У меня сохранился снимок другой деревни, если бы судьи его увидели, Хорста непременно бы повесили! Но есть вещи, которые мать не может сделать. На снимке двое унтер-офицеров его отряда покатываются со смеху, стоя перед виселицей, на которой болтаются шесть французских граждан, среди них беременная женщина. Тогда я не покончила с собой, на это были причины: прежде всего чувство долга по отношению к твоему отцу, ведь я дала клятву делить с ним все радости и печали до самого конца. Затем, я не имела права бежать от ответственности за содеянное нами; я была виновна, как и он, как все те, кто видел, какое чудовище выпестовал наш народ, и молчали. И, наконец, из писем к моему отцу его друга, жившего в Вене, я узнала, что ты порвал с нацизмом. Это был первый живой росток в моем сердце.
А там Берта оставила Ганса на моем попечении. После смерти Вильгельма и Адольфа она чуть не лишилась рассудка. Подействовало на нее и наше поражение. Мы обрадовались, когда принцесса предложила ей работать в их организации, ведь мы так за нее боялись, с отчаяния она могла натворить бед и с собой и с ребенком. Ганс до смешного был похож на тебя. Мальчуган, не знавший детства! Ведь все эти годы Берта изображала из себя какую-то амазонку, нашедшую свое воплощение в жене гаулейтера. И Ганс остался на моих руках. Берта вернулась в наш дом, когда ему уже исполнилось двенадцать лет. Но перевоспитывать мальчика было уже поздно. Берта разрывалась между любовью к единственному сыну, любовью собственницы, и жгучей ненавистью к тому, каким вырос ее сын. Но еще больше она ненавидит меня за то, что я помогла ему стать таким, каким он стал.
Никто из нашей семьи ничего не знал о тебе. И никто никогда и не узнает. Друг моего отца, который помог тебе в Вене, умер, унеся с собой в могилу ту тайну, которую ты открыл только деду. История твоей жизни еще больше укрепила в нем веру в то, что из руин старой, милитаристской Германии, которую мы так долго терпели, возникнет новая Германия. И я думаю, что он предпочел умереть, узнав, что Хорст и подобные ему освобождены.
И если Берта в своих письмах молила тебя вернуться ради меня — она молила об этом ради них самих.
Она обвела рукой весь этот большой дом, объятый тишиной осеннего утра.
— Было эгоистично с моей стороны позволить тебе приехать. Сколько раз бессонными ночами я боролась с искушением написать Джой всю правду, даже рискуя разбить вашу семейную жизнь. И не находила в себе мужества написать. Я говорила себе, что если мое письмо может разрушить ваш союз, давность которому десять лет, то этот союз ничего не стоит. Но не только ради себя я позволила вам приехать, ведь я знала, что в вашей воле вернуться обратно. Я хотела, чтобы вы увезли с собой Ганса.
Берта солгала. Я совсем не так больна, как она вам писала. Ну, конечно, сердце пошаливает, но для женщины семидесяти двух лет оно еще достаточно хорошее. Берта все это придумала, прежде всего для того, чтобы взять в свои руки бразды правления. Я видела пустоту ее жизни и не протестовала. Ведь это освобождает меня от необходимости принимать таких людей, как полковник Кэри. И на положении больной я могу многое себе позволить. Мой милый доктор помогает мне в моих уловках. Он давно знает нашу семью, и мы прекрасно понимаем друг друга.
С вашим приездом я переживаю вторую весну, но оставаться здесь дольше вам опасно. Вам нужно уезжать. Моя просьба: возьмите с собой Ганса. Паспорт у него в порядке для поездки в Англию. Мы скажем, что он проведет с вами неделю в Лондоне.
И поезжайте, как только оформите свои документы. Их план задержать вас, но мешать вам уехать они не будут. Их беспокоит, что вам известно прошлое Хорста и доктора Гейнц. А теперь уходите. У вас много дела.
Поцеловав ее, Джой молча пошла к двери, слезы навертывались у нее на глаза. В дверях она остановилась, но Стивен не пошел за ней. Она услышала его взволнованный голос: «Mutter!». Увидела, как он сел на диван рядом с матерью, обнял ее, прижал к себе, и она закрыла за собой дверь.
Глава XXI
Постучавшись, Джой осторожно приоткрыла дверь.
— Это я, — прошептала она. — Стивен сидел с матерью на кушетке, ее рука лежала на его руке, их лица были слепыми от горя.
— Простите, дорогие, что помешала вам; твой паспорт при тебе, Стивен?
— Нет. Он в моем портфеле.
— Там его нет. Я уже посмотрела.
— Он должен быть там.
— Иди, посмотри сам. Я ищу его вот уже целые четверть часа.
Мать тяжело поднялась с места, она как-то сразу одряхлела, широко раскрытые глаза казались огромными на мертвенно-бледном лице.
Стивен бросился к двери.
— Пойду, принесу портфель.
— Не надо, — остановила его мать. Вместе пойдем в твою комнату. Берта ничего не должна знать.
Взяв Джой и Стивена под руки, она медленно пошла по коридору, обсуждая самым обычным тоном, в какой магазин лучше всего поехать, чтобы купить Энн теплые вещи. Эти двенадцать шагов показались Джой бесконечными.
На столе в гостиной лежал открытый портфель Стивена. На постели было разбросано содержимое сумки Джой.
— На всякий случай я вывернула сумку наизнанку, хотя была уверена, что его там нет. Я хорошо помню, что видела паспорт в портфеле примерно неделю назад, когда искала адрес лондонского педиатра.
— Еще вчера паспорт был в портфеле, — утверждал Стивен. И он тщательно осмотрел все отделения кожаного портфеля; а когда поднял голову, его широко раскрытые глаза казались такими же огромными, как глаза матери.
— Куда же он мог исчезнуть? — оглядывая комнату, удивленно спрашивала Джой. Она задавала вопрос просто, без всякой задней мысли. — Я все пересмотрела. Неужели его взяла Энн?
— Нет, это сделала не Энн, — сказал Стивен более резко, чем того требовали обстоятельства.
Джой пошла в комнату Энн, бросив через плечо:
— Энн знает, что она не должна ничего брать, но ей до смерти надоело сидеть взаперти, и сейчас она устраивает кругосветное путешествие для Патти и Кенгуруши. Я сейчас позову ее.
— Не надо! — шепотом сказала мать. Неслышными шагами подойдя к двери, она прислушалась.
Стивен, положив бумаги обратно в портфель, сунул его в гардероб, знаком показав Джой поступить так же с ее дорожной сумкой.
Мать, открыв дверь, снова ее закрыла.
Джой посмотрела на мать, на Стивена, невольно заражаясь их страхом.
— Скажите, ради бога, что за тайна?
— Никакой тайны нет, дорогая. Но если мои подозрения оправдаются, то это просто чудовищно.
Неизведанный доселе страх овладел Джой, когда до нее дошло значение этих слов.
— Уже не думаете ли вы, что…
— Они его взяли. Боюсь, что это так.
— Они? Кто это?
— Короче говоря, Берта. Но, если бы отец не приказал, она никогда не посмела бы это сделать.
— Немыслимо! — воскликнула Джой. — Зачем отцу паспорт Стивена? Что это ему даст? Неужели отец не знает, что стоит Стивену заявить в посольство об утере паспорта, ему тотчас же выдадут другой?
— Отец мыслит как истый немец. Штефан для него немец. Отец пользуется большим влиянием в стране, в его власти пресечь любое наше начинание, если это противоречит его планам. Не думайте, Джой, что я разыгрываю мелодраму. Штефан слишком хорошо знает, если отец и Хорст что-нибудь задумают, они ни перед чем не остановятся. Дайте мне ваш паспорт, Джой, а теперь спуститесь в сад и позовите Ганса и Энн наверх, пусть она наденет кофточку — словом, придумайте любой предлог — и, кстати, посмотрите, где Берта. По-моему, она в библиотеке с отцом, переводит ему.
— Ну, как только я ее увижу, все выскажу напрямик. Вы подумайте, стащить у Стивена паспорт! — Джой была настроена весьма решительно.
Мать решительно схватила ее за руку.
— Молчите, если хотите уехать из этого дома без неприятностей. Напротив, встретившись с Бертой, будьте с ней очень любезны. — Она пристально посмотрела на Джой. — Вижу по вашему лицу, что вы думаете: «Вот старая паникерша!» Как вы наивны! Вы знаете, почему в тот раз произошла такая суматоха, когда Хорст был дома?
— Не знаю.
— Видите ли, его приезд совпал с так называемым «министерским кризисом». Министр Хорста подвергается нападкам, как военный преступник, за его участие в массовых убийствах под Львовом. Требуют предания его суду. Один бывший коллаборационист — участник многих преступлений — предложил выступить в его защиту. Но, очевидно, его сочли не той лошадью, на которую можно было поставить. И он сломал себе шею, упав с лестницы в Бонне. Вскрытие показало, что умер он от отравления цианистым кали еще до своего «падения».
Джой покачнулась, и мать снова схватила ее за руку. — Возьмите себя в руки, Джой. Не думаю, чтобы они на это пошли. Но помните, а доме есть лестница и цианистый кали. Поэтому надо держать себя в руках! А теперь идите. В вашем распоряжении не так уж много времени.
На зов Джой из сада пришел Ганс, на плечах у него сидела Энн.
Когда Джой на цыпочках подошла к дверям отцовского кабинета, до нее донесся спокойный голос матери: «Анна, mein Liebling, надень кофточку, такой холодный ветер! И беги к Шарлотте, выпей молоко. Она сказала, что утром испекла для тебя вкусный пирог».
Энн вприпрыжку побежала по коридору.
А Джой стояла, прильнув к массивной двери библиотеки, и у нее было странное ощущение, что все это происходит с кем-то другим и в каком-то другом месте. Невероятно! Совсем как в голливудском детективном фильме, она, Джой Миллер, стоит у двери, как шпионка, и, затаив дыхание, прислушивается. Сердце у нее так колотилось, что она не услышала, как в зал вошел Гесс.
Отскочив от двери, запинаясь, она чуть не закричала: «Нет, нет!» когда Гесс, уставившись на нее своими немигающими глазами ящерицы, спросил: «Не угодно ли ей чего-нибудь?» Наконец она выдавила из себя:
— Хорошо, позже… фрау Берта… А впрочем, неважно.
Она бросилась вверх по лестнице, ругая себя за неосторожность. А что, если Гесс пойдет к Берте?..
— Берта в кабинете, — задыхаясь, произнесла она. — Но меня видел Гесс. Я так растерялась, и он догадался, что тут что-то неладно. Он, конечно, скажет ей, и она придет сюда.
Взяв Джой за руку, мать спокойно увела ее в свою комнату.
— Если Берта придет, скажем, что после обеда мы собираемся навестить тетушку Гедвигу.
— Вы удивительная женщина! — сказала Джой, с восхищением глядя на безмятежное лицо матери.
— А мне кажется удивительным, что вы так и не научились притворяться, — улыбнулась мать.
Едва закрылась дверь ее спальни, она преобразилась.
— Штефан, встань у двери, — приказала она. — Видишь? Вот где твой паспорт. — И она указала на открытый сейф. — Я была права. Вчера вечером отец открывал сейф, но я не обратила на это внимание. Часто случается, что особо важные документы он убирает в сейф. Ганс, подойди-ка сюда.
И она протянула паспорта Гансу, который с недоумением смотрел на мать и Стивена.
— Твой паспорт в полном порядке для поездки в Англию?
— Да.
— Возьми и вот это. — Она дала ему пачку банкнотов. — На покупку билетов этих денег достаточно. Немедленно же иди в авиационную компанию и закажи четыре билета на первый самолет, отправляющийся в Лондон.
— Четыре билета?
— Да. Ты поедешь раньше, чем предполагалось. — Голос ее на мгновение дрогнул. — Может случиться, что у нас не будет возможности поговорить наедине, дорогой мальчик, так попрощаемся сейчас. Думая обо мне, помни, все эти последние годы ты был моей единственной радостью.
Он обнял ее, она крепко и горячо прижала его голову к своей щеке.
— Теперь все зависит от тебя. Если они узнают, у тебя больше никогда не будет такой возможности.
Он твердо посмотрел на нее.
— Они не узнают. — Положив паспорта во внутренний карман, он разделил пачку банкнотов на две части и засунул их в карманы брюк. — Через час я вернусь.
Мать открыла дверь. Из прихожей доносились голоса. Энн вприпрыжку бежала по коридору.
— Ты выпила молоко и съела пирог? — громко спросила мать.
— Да, бабушка. Все до последней крошки.
— Ну, если ты такая хорошая девочка, Ганс купит тебе к обеду большую пачку мороженого, а потом мы поедем в лес и хорошо погуляем. Но мама тебя не возьмет, если ты не пойдешь в свою комнату. Перед прогулкой тебе и Кенгуруше надо отдохнуть.
— Правильно, — поддержала Джой.
Предвкушая удовольствие от мороженого и прогулки, Энн направилась в свою комнату с большой неохотой. Раздался гудок машины Ганса, и они услышали, как Энн закричала ему с балкона: «До свиданья!»
Снизу донесся голос Берты: «Купи, дорогой, два самых лучших ананаса. Они полезны для горла Энн».
Дверь в комнату матери тихо закрылась. Ошеломленная быстрым развитием событий, Джой обрела наконец способность сказать слово.
— Но что станется с вами, когда мы уедем?
— Что может со мной случиться такого, что еще не случалось? Обо мне не беспокойтесь. Ваш отъезд — мое последнее большое счастье.
Она мягко подтолкнула Стивена к двери.
— А теперь очередь за тобой. Займись отцом и Бертой. Не пускай их ко мне ни под каким видом. Выдумай какую-нибудь причину. Будь с ними любезен. Развлеки их разговором, ну, положим, о поездке по Рейну. Вызови на спор, словом, придумай что хочешь, только как можно дольше задержи их. Я хочу побыть наедине со своей дочерью.
Своими тонкими пальцами она коснулась его щеки.
Стивен крепко прижал мать к себе; оба они понимали, что это было их прощанием.
В дверях Стивен обернулся, окинул взглядом мать и жену; и Джой, к своему ужасу, впервые подметила в его лице черты неукротимой воли, характерные отцовские черты. Он насмешливо откозырял.
— Пусть эта ложь покончит с ложью!
Они слышали, как он сбежал по лестнице. До них донеслись голоса Стивена и Берты, затем послышался голос отца. И дверь библиотеки закрылась, заглушив все звуки.
— Хорошо! — Мать закрыла свою дверь, и, когда она повернулась к Джой, лицо ее вновь выражало безмятежный покой.
— У меня есть кое-что для вас, и я хочу, чтобы вы взяли это с собой. Обещайте мне до приезда в Лондон не говорить об этом со Стивеном.
Она достала из сейфа ларец с драгоценностями и открыла его. Драгоценные камни засверкали под лучами солнца, заливавшего комнату.
— Здесь драгоценности моей матери и бабушки, но большая их часть мне досталась от фон Мюллеров. Я хочу, чтобы драгоценности моей матери носили вы, а потом они перейдут к Энн и Патриции. Это не бог весть какие ценности, но это произведения искусства. Вот эту брошь передайте от меня вашей матери, а эти запонки с камнями — отцу. Эти вещи принадлежали моей семье. Передайте также и мои наилучшие пожелания и благодарность.
Она положила вещицы в замшевый мешок и отдала его Джой.
Джой опустила мешочек в глубокий карман жакета; слова же, которые она собиралась сказать, застряли у нее в горле.
— А вот эти драгоценности от фон Мюллеров. Бриллиантовое ожерелье — очень дорогая вещь. Я получила его от свекра в подарок, когда родила двух сыновей крови фон Мюллеров. Я не любила это ожерелье, оно было мне неприятно. Серьги, броши, диадема и вот это кольцо — настоящий прожектор! — бриллианты чистой воды, за них можно получить большие деньги. Эти деньги для Ганса. Ганс еще несовершеннолетний. Поэтому я сделала дарственную на имя Стивена. Дарственная вот в этом конверте. Это на случай каких-либо затруднений. Фон Мюллеры не так-то легко забывают и прощают.
Она помолчала, глядя на ларец, в котором осталось лишь несколько безделушек. Вынимая ожерелье, она задела крышку обтянутого бархатом футляра, в котором некогда лежал драгоценный камень. Замочек открылся, обнаружив три крохотные ампулки, вложенные в вату.
Джой хотела закрыть футляр, но рука матери с молниеносной быстротой легла на ее руку, и она услышала ее глубокий вздох.
— Осторожно! — Встретившись глазами с Джой, она пояснила: — Это для моего сердца.
С чрезвычайной осторожностью она закрыла футляр и положила его на место.
Нахмурившись, она постояла с минуту, поглядела на ларец. Затем, замкнув его на ключ, поставила в сейф, закрыла дверцу и водворила картину на свое место.
Взяв с ночного столика библию, она подошла к Джой.
— Моя дорогая дочь, — прошептала она, — взяв ее под руку. — Я многим вам обязана. Но мне кажется, что вы все еще не вполне поняли, какие негодяи правят сейчас нашей страной. Мы по сей день являемся носителями зла, мы по сей день опутываем мир нашей паутиной, и пусть вот это послужит вам защитой.
Она провела ножом для разрезания бумаги по внутренней подкладке книги и вынула тоненький конвертик.
— Сейчас вы ничего не увидите. Это негативы. Тут снят Хорст; он смеется, стоя перед виселицами, на которых висят французы, жители одной деревушки, повешенные по его приказу. Как только вы ступите на английскую землю, пошлите один снимок отцу Луэллы с просьбой сохранить его для нее. Другой оставьте себе. Нашим я скажу, что снимки отданы вам. Теперь вам надо спешить. Вещи ваши останутся в доме, как будто вы через несколько часов должны вернуться. Из Лондона мне не пишите. Не теряя времени, садитесь на британский самолет и возвращайтесь домой. У «Тайной службы» есть отделение в Лондоне.
Она положила руки на плечи Джой.
— Я отдаю в ваши руки самое ценное, что у меня осталось в жизни. И знаю, что могу быть спокойна.
Слезы застилали Джой глаза, она не могла произнести ни слова.
— Сейчас не время плакать, — сурово сказала мать, и ее пальцы с неожиданной силой сжали плечи Джой. — Если вы начнете плакать, погубите всех нас. Прощайте, дочь моя. — Поцеловав ее, она открыла дверь и медленно затворила ее за ней.
Оставшись одна в комнате, она прижала руку к сердцу, словно та боль, от которой оно разрывалось, была осязаема. Рыдания подступили к горлу, и все невыплаканные слезы грозили прорваться наружу. Но из коридора донесся голос Берты, позвавшей ее. И она быстро прошла в гостиную. Когда туда вошла Берта, она с самым невинным видом сидела за секретером и, оторвавшись от неоконченного письма кузине, вопросительно посмотрела на дочь.
Глава XXII
Джой так и застыла на пороге столовой, где суетились Шарлотта, Эльза и Герта, готовя импровизированное пиршество, которое казалось при данных обстоятельствах столь же неуместным, как если бы пировали на похоронах. Положив руку на руку Стивена, отец улыбался с видом человека, предвкушавшего полную победу. В столовую вошла мать, она привела с собой Энн. Впервые после их приезда отец, с трудом обойдя стол, подал матери стул и подождал, пока она не села.
В торжественной и высокопарной форме Берта приказала Эльзе поставить еще два прибора. Не зная чем угодить ей, она приказала Герте принести для Энн подушечку на стул.
Джой почувствовала, как у нее закружилась голова, когда отец приказал Стивену занять почетное место. «Садись сюда, сын мой!», а ей он указал на место по левую руку от себя.
— Приятно, когда вся семья в полном сборе, — сказал он, опускаясь в кресло; и Джой, к своему удивлению, обнаружила, что поняла каждое его слово.
Отец дал знак Гессу; тот вышел из комнаты и вернулся с бутылкой шампанского.
— Ну что ж, будем праздновать! Я приберег эту бутылку для своего дня рождения. В прошлом месяце Хорст привез ее из Мадрида.
— Принесите богемские бокалы, — приказала Берта. — Схватив Джой за руку, она воскликнула: — О, если бы вы только знали, какое счастье вы нам сегодня доставили! Как только Стивен сказал нам о своем решении, я тотчас же позвонила Хорсту; он в таком же восторге, как и мы. Если бы не служебные дела, он приехал бы домой к обеду.
— Ja, ja! — сказал отец, с гордостью посмотрев на портрет своего отца. — Сначала вернулся Хорст, а теперь и мой младший сын.
Дрожь пробежала по спине Джой от такой необъяснимой восторженности, и она ждала, что скоро найдет разгадку всего происходящего.
Ганс разлил шампанское в богемские бокалы, такие тонкие, что казалось невероятным, как выгравированные на них вензеля не сломали хрусталь. По просьбе Энн Гесс налил ложечку ликера в ее бокал.
Атмосфера была праздничной, праздничной до предела, насыщенной лихорадочным возбуждением, причины которого были ей неизвестны.
Отец провозгласил тост. Джой показалось, что она не поняла слов, но Берта, перегнувшись через стол, бойко перевела ей:
— Отец провозгласил тост «За долгие годы общего счастья».
Слова эти, как бомба, взорвались в мозгу Джой. Совсем сбитая с толку, она поймала улыбку Стивена. Так, значит, вот это и есть та последняя ложь. Он сказал им, что они остаются. И она улыбнулась в ответ на его улыбку, на улыбку Ганса, на улыбку матери, и за всем этим она увидела паспорта в кармане Стивена, билеты Ганса, а наверху, на кровати, свой дорожный мешок, где были спрятаны драгоценности. Она как-то истерически рассмеялась. Затем, улыбнувшись отцу, с деланной приветливостью сказала на своем корявом немецком:
— За долгие годы общего счастья!
Стивен поднялся с места и чокнулся с матерью, с отцом, который потянулся к нему со своим бокалом, и на его лице появилось то самое выражение, которое Джой подметила у него в аэропорте в день их приезда.
Шампанское искрилось в богемском хрустале.
Джой подняла свой бокал, спазмы душили ее, она боялась, что не сможет сделать ни одного глотка. И как она была счастлива, когда пузырьки шампанского ударили Энн в нос и она, фыркая, вызвав тем общий хохот, подняла вверх свою мордочку.
Внешне это был самый веселый обед, какой когда-либо бывал в этом доме. Казалось, ложь Стивена сняла со всех тяжесть. Берта рассыпалась в любезностях перед каждым по очереди, время от времени поглядывая на Ганса, сидевшего против нее, и в ее взгляде была такая мольба, словно она просила его оказать ей хоть немного внимания. Но он даже не посмотрел на нее, чокнувшись с одной лишь бабушкой.
Берта испытующе посмотрела на Джой.
— Услыхав от мамы, что вы собираетесь к тетушке Гедвиге, я предложила отцу уступить вам лимузин, а самому поехать на завод на другой машине. Лимузин у нас самый вместительный.
Отец кивнул головой.
— Я закажу для вас новую машину. Мы сможем через неделю получить ее. Завтра ты должен поехать и сам выбрать ту, которая тебе больше понравится.
Берта шепнула что-то ему на ухо, и он поспешно добавил:
— Разумеется, и вы, Джой.
«О боже, — молилась Джой, — сделай так, чтобы они замолчали. Я не в силах этого вынести!»
Словно через какую-то завесу, до нее донесся голос матери.
— Возьмите с собой пальто, Джой. Октябрь в Берлине может быть предательским.
— А у меня есть хорошенькое синее пальтишко, — объявила Энн, — и на нем глушители!
Все за столом так и покатились со смеху. У Энн было столько словечек, не поддающихся переводу.
— Ja, ja, — закивал головой отец, услышав перевод Берты, так и исходившей родственной теплотой, обжигавшей душу Джой.
— Отец желает, чтобы мы поехали заказать вам меховое манто до наступления холодов. Он хочет преподнести вам шубку заблаговременно; это будет вам рождественский подарок от него.
— Как ты предупредителен, Эрнест, — и мать ласково посмотрела на него. — А какой мех предпочли бы вы, дорогая?
Джой что-то пролепетала, не думая.
— По-моему, котик или белку, — горячо рекомендовала Берта. — Вы такая изящная. Невольно позавидуешь!
— Нет! — Нахмурилась мать. — Это не для Джой. Такие меха слишком просты. При ее фигуре она, конечно, может носить все, но вот поэтому-то мы и должны выбрать для нее что-нибудь элегантное.
— Купите ей норку, — неожиданно вмешался Ганс. — На Курфюрстендамм продается платиновая норка, она точно создана для нее. А что скажешь ты, Стивен?
— Голосую за норку! — И Стивен громко рассмеялся. — Норку и только норку! Я всю жизнь только и мечтал купить жене норковую шубку. Разве не так? И вдруг она сваливается прямо вам в руки!
Джой почувствовала, что губы у нее растягиваются в уродливую гримасу, и произнесла «Fabelhaft!», растягивая «fa» с наигранным восторгом.
— Но к норке нужны бриллианты, — настаивала Берта. — Mutti, Liebchen, у тебя роскошные бриллианты, и я уверена, ты на них даже не смотришь. Как ты думаешь, не вставить ли некоторые из них в новую оправу?
При слове «бриллианты» мороз пробежал по спине Джой. Но она скромно улыбнулась, как подобает женщине, которую осыпают дарами сверх ее ожидания.
— Прекрасная мысль! — согласилась мать. — Ведь действительно бриллиантов хватит для вас обеих. Но надо спросить отца.
— О, Mutti! — Берта даже задохнулась от восторга и перевела отцу.
— Ja, ja, — энергично закивал он головой.
— Норка да в придачу бриллианты! Уф! — Стивен свистнул.
У Джой внутри все перевернулось, она боялась, что ее стошнит от этой пародии на семейную любовь, разыгранную перед ней.
Бежать! Бежать как можно скорее. Отряхнуть со своих ног пыль этого проклятого дома. Это все, о чем она мечтает. Но мучить старика разгадкой этой бессмысленной шарады? Нет! Это жестоко, и все ее существо восставало против этой жестокости. Лгать вынужденно уже само по себе плохо, но обращать эту ложь в какую-то садистскую игру, которая станет пыткой, как только правда выйдет наружу. Нет!
Отец наклонился к ней, медленно, с трудом выговаривая английские слова:
— Стесь неподалек ест нови schones Haus. Фосмошно, зафтра ми путем на него посмотреть.
Она машинально кивнула головой.
— А больши дом, когта путет иметь сын, — и он пожал ей руку, хохотнув.
Джой тоже хохотнула, и этот смешок отозвался грохотом смерти в ее горле.
Старик откинулся на спинку стула, поглядел на портрет своего отца, прошептал: «Das Blut, das Blut!»
Das Blut! Это слово упало в ее мозг, как кощунственное заклинание. Не скажи он этого, она всю жизнь испытывала бы стыд за эту последнюю, ненавистную ей ложь. Но слово вызвало в ее воображении цепную реакцию; дары, которые ей подносили, были оплачены кровью, — кровью многих человеческих существ. Кровью Юлианы, кровью Брунгильды, кровью профессора, кровью безыменных, безликих мертвецов, которым не было числа!
Она стала рассуждать хладнокровно, как подобает судье, когда он выносит приговор. Тут, в этой комнате, сентиментальный старик, взирая на портрет своего отца, шепчет: «Кровь». А там, наверху, в сердце этого дома члены этой семьи молятся «За жрецов, проливающих кровь, кровь, кровь… За жрецов, которые убивают».
Отец подал знак, что обед окончен, она спокойно встала из-за стола, как судья, вынесший приговор, покидает зал суда.
Дедовские часы пробили половину второго. «Еще один час», — сказала она про себя и всем существом ощутила облегчение.
— Пусть Эльза немедленно подаст кофе, и, пожалуйста, отнесите вниз мои вещи, — сказала Шарлотте мать. Она окинула всех спокойным взглядом: — Если мы собираемся ехать, то нужно торопиться, пока греет солнышко.
Стивен и Ганс взяли мать под руки, и она медленно прошла в гостиную.
Отец, неловко поддерживая Джой под локоть, провел ее до гостиной, что-то бормоча себе под нос.
И сейчас, когда Джой в последний раз проходила по этим комнатам, все вокруг приобретало для нее новую значимость. За дверьми библиотеки, она знала, хранится семейная библия, в которую никогда не запишут имя ее будущего сына. Глаза прадеда неотступно следили за каждым членом этой семьи, стремясь подчинить каждого из них воле фон Мюллеров, которая довлела над этим домом целое столетие. Каждого, но не Стивена и Ганса. Может быть, его глаза сверлили им спину, когда они проходили мимо него, но он, и такие, как он, повержены в прах, и победили их те, которых они презирали, как слабых.
— Эльза, поставьте кофе на столик возле моего кресла, — весело сказала мать. — Сегодня я чувствую себя хорошо и буду разливать кофе сама.
— Gut, gut. — Отец сидел, подавшись вперед, в кресле, положив руки на колени, как до него сидели, конечно, и его отец и дед.
— Вот чудесно! — изливалась Берта. — Нет слов, как я счастлива, что ты хорошо себя чувствуешь! — И она засмеялась деланным смехом, а меж тем в ее глазах было смутное беспокойство.
Джой так сильно сжимала пальцы, что ногти врезались в ладонь, и самообладание матери ее восхищало. Как спокойно разливала она кофе!
— Со сливками, Джой?
Она молча кивнула, мысленно шепча: «О боже! Только бы Берта ничего не заметила».
— Пожалуйста, передай ей чашку, Ганс.
— А тебе, Эрнест, черный с двумя кусками сахара?
— Ja, ja, — закудахтал отец.
— А ну-ка, Энн, передай чашку дедушке.
Осторожно взяв чашку с блюдечком, Энн медленно прошла по ковру.
— Отлично, отлично! — одобрил отец, вылив с блюдца расплеснутый кофе. — Видишь, я говорю по-английски.
Энн от восторга захлопала в ладоши. — Und ich spreche deutsch[32], — сказала она.
Часы пробили без четверти два. Джой проглотила кофе, обжигая рот. «Держи себя в руках. Бери пример с матери, Стивена, Ганса», — убеждала она себя.
Мать посмотрела на свои ручные часы.
— Без десяти два. Поднимитесь наверх, Джой, возьмите свои вещи. Если в два часа мы не выедем, позже ехать не имеет смысла.
Джой вскочила. Слишком поспешно. Слишком явно. Вслед за ней встала Берта, воскликнув:
— Позвольте, дорогая, я принесу ваши вещи.
Они столкнулись в дверях. Джой подумала: «А что, если Берта услышит, как колотится ее сердце?» Мысленно она представила, как Берта поднимает чересчур тяжелую сумку. У нее закружилась голова, и она подумала: «Я упаду в обморок».
Откуда-то издалека до нее донесся спокойный, неторопливый голос матери.
— Джой, моя дорогая, лучше знает, что ей взять с собой. А ты отведи Энн в туалетную комнату вымыть руки. После ананаса они такие липкие.
Под влиянием царившей вокруг нее предупредительности Энн сама разрешила вопрос, схватив Берту за руку своей рукой, неважно, была ли она липкой или нет.
Джой взбежала наверх по лестнице, схватила свое пальто и пальто Энн, прикрыв ими зияющее отверстие своей сумки, на дне которой лежали бриллианты.
Сбегая с лестницы, Джой увидела мать, выходившую из гостиной рядом с отцом, что-то заботливо говорившего ей.
— Нет, я не устала, — сказала мать по-немецки Берте, помогавшей ей надеть пальто, и тут же суетилась Шарлотта с ее сумкой и шляпой в руках. — Доктор советует мне побольше быть на свежем воздухе.
— Застегнись хорошенько, mein Liebchen, чтобы не простудиться, — обратилась она к Энн, когда Джой, схватив девочку за руку, сбегала вниз по лестнице.
Энн уселась на заднее сиденье машины, Джой следом за ней, сердце у нее так колотилось, что казалось, вот-вот она задохнется. Стивен и Ганс все еще стояли с матерью на террасе, и Джой закусила губу, чтобы не крикнуть им: «Поторопитесь!»
Часы пробили два.
— Ну, едемте! — весело крикнула мать. И, взяв Стивена и Ганса, сказала: — Пойдемте, я всех задерживаю.
Спокойно, неторопливо села в машину рядом с Джой, а Джой про себя молилась: «Боже, помоги мне выдержать все это». Возле машины очутилась Берта; сунув в окошко шаль, она сказала: — Возьмите с собой мою норвежскую шаль, на случай если будет прохладно.
Наскоро поблагодарили, и машина тронулась.
Машина описала круг по дорожке, они крикнули: «Auf Wiedersehen!», и помахали группе провожавших, столпившихся возле подъезда. У ворот они оглянулись и в последний раз увидели отца, стоявшего одиноко с рукой, поднятой в прощальном жесте.
— Скорее! — заторопила мать. — Берта пошла наверх, чтобы положить паспорт обратно в портфель. И она будет звонить Хорсту.
Глава XXIII
На Хеерштрассе Ганс вывел свой лимузин в бесконечный поток мчавшихся машин, встав в хвост большому черному с белым кадиллаку с номером вооруженных сил Соединенных Штатов.
— Раз этот впереди нас, будем гнать вовсю; для них не существуют правила движения, — усмехнувшись, сказал он. Затем посмотрел на спидометр. — Успеем!
— Двадцать три минуты. — Джой волновалась. Она сверила часы на приборном щитке с ручными часами. Поймав ее взгляд, мать успокаивающе кивнула головой.
Энн, прижавшись к стеклу, вдруг взбунтовалась:
— Почему мы едем не по той дороге? Не к тете Гедвиге?
В зеркальце Стивен встретил взгляд Джой и укоризненно покачал головой.
Мать, прижав Энн к себе, шепнула:
— Все в порядке. Сначала мы заедем в аэропорт, кое-кого проводить, но это секрет.
— Тетю Луэллу? — спросила Энн.
С таинственным видом мать приложила палец к губам.
— Мы опаздываем? — допытывалась Энн. — Ганс так гонит машину, просто ужасно!
— Мы боимся опоздать, поэтому Ганс и гонит машину.
Глаза Джой были прикованы к часам. Двадцать минут… Девятнадцать минут… Штульпнагельштрассе… Шарлоттенбург…
Джой окидывала беглым взглядом места, к которым она успела привыкнуть, и ожидание у светофора было для нее настоящей пыткой.
Ганс свернул с широкого проспекта на боковые улицы с умеренным движением, и повел машину с предельной скоростью.
— Шестнадцать минут, — прошептала Джой.
Вой сирены пожарных машин заставил Ганса съехать в кювет. Одна за другой мимо них промчались машины.
— Четырнадцать минут.
Самолет описывает круги, идя на посадку.
Джой взглянула на Стивена. У него на лбу выступили капельки пота, когда он увидел машину, которая шла за ними. Посмотрела на Ганса: Ганс закусил губу.
Дорога в аэропорт; и впереди и позади них непрерывным потоком шли машины; контрольная вышка; радарные установки; подъезд в аэропорт.
Подогнав машину к центральному зданию аэропорта, Ганс облегченно вздохнул.
— Десять минут. Молодец, Ганс, — наконец-то успокоившись, сказал Стивен.
Кто-то окликнул их. Похолодев, они смотрели на Хорста, который через открытое переднее стекло машины спрашивал:
— А что делает здесь в этот час мое дорогое семейство?
Никто не ответил.
— Скорее открой дверцу, дядя Хорст, — зашумела Энн. — Мы приехали проводить тетю Луэллу и чуть-чуть не опоздали.
— So!
Хорст помог матери выйти из машины, на его лицо набежали тучки.
— Чем мы обязаны миссис Дейборн, чтобы всем семейством провожать ее?
— Джой хотела лично передать Луэлле какие-то вещи, — доверительно пояснила мать. — А писать ей не хочется.
Джой указала на туго набитый дорожный мешок, пытаясь принять таинственный вид.
Мать близко наклонилась к Хорсту: — По-моему, в наших интересах вести себя так, чтобы у нее осталось о нас хорошее впечатление.
— А потом мы поедем к тете Гедвиге.
Хорст снова включил свою улыбку.
— А не устроить ли мне свободный день и не поехать ли вместе с вами отпраздновать столь знаменательное событие: Берта звонила мне и сообщила великолепные новости! — И он похлопал Стивена по плечу.
— Это будет мило, дорогой. — Улыбка матери была столь же ослепительна, как и улыбка Хорста.
— Скорее же! — и Энн нетерпеливо затопала ножкой. — Ведь мы опоздаем!
— Она права. — Мать взяла Энн за руку. — А ты не пойдешь с нами? Ведь ты без ума от миссис Дейборн?
— Я? — Глаза Хорста сузились, выражение лица стало жестким. — Мне наплевать, пусть даже самолет разобьется вдребезги!
— Ну, тогда будь умницей, поставь машину Ганса, а мы постараемся вернуться как можно скорее.
Она пошла к входу с Гансом и Стивеном, Энн галопом неслась впереди. Джой не отставала от них, чувствуя, что ноги вот-вот могут подкоситься. Все происходящее было для нее страшным кошмаром. Суета, толкотня в переполненном зале ожидания. Суматоха при выполнении формальностей. Голос дежурного, объявляющий по радио номер самолета на немецком, французском и английском языках.
Поцеловав Джой, мать крепко прижала к себе Энн.
— Mein Liebhen, mein Liebhen! — прошептала она.
Только тут Энн все поняла. Она громко зарыдала:
— Хочу, чтобы бабушка ехала с нами!
— Успокойся, дорогая! — прошептала мать, и голос ее дрогнул, когда она произносила эти слова. Открыв сумочку, она вынула носовой платок и вытерла слезы Энн. — Бабушка скоро будет с тобой!
Когда сумочка раскрылась, Джой заметила бархатный футлярчик, который утром она видела в ларце с драгоценностями, и мысленно она помолилась, чтобы сердце матери выдержало столь ужасное напряжение.
Взяв Энн за руку, Джой побежала, спеша присоединиться к группе пассажиров, стоявших у входа на посадку. В тот момент как стюардесса опустила барьер, она оглянулась: Стивен и Ганс бежали к самолету, и горестное выражение их лиц точно ножом полоснуло по ее сердцу.
Самолет вырулил по взлетной полосе, и на одно мгновение они увидели в окно высокую фигуру матери в черном пальто, махавшую им платком.
Джой откинулась на сиденье. Самолет развернулся по ветру. Заревели моторы. Сдерживая слезы, она закрыла глаза. Что ее горе в сравнении с горем Стивена и Ганса? Какое право имеет она плакать? Мысленно она вернулась к одинокой фигуре на трассе аэродрома и к Хорсту, который ждал их. Сколько он будет их ждать? А когда он пойдет за матерью… Что она будет делать? Что она скажет?
Самолет набрал скорость, и мимо них пронеслись здания аэропорта в дымке туманных образов.
Они поднялись в воздух. Под ними распростерся и постепенно исчезал Берлин. Она наблюдала, как в ясном воздухе крутился пропеллер. Мысленно она все еще была с матерью, все еще видела ее лицо, обращенное к небу вслед самолету, улетавшему на Запад.
Пришел ли за ней Хорст? Что будет, когда они вернутся домой?
И вдруг, как от удара электрического тока, она содрогнулась всем своим существом: она вновь увидела футляр для драгоценностей с ампулками, завернутыми в вату, и поняла, что для матери не будет возвращения домой.
Послесловие
«Ум человеческий не выдержит, если рассказать всю правду. Вот почему… люди во многих странах все еще позволяют вводить себя в заблуждение. Люди не хотят верить правде…»
Слова эти, принадлежащие Брунгильде, дочери профессора Шонхаузера, дважды затравленного, дважды искалеченного фашистскими изуверами — в гитлеровской Германии и в Западной Германии наших дней, — могли бы служить эпиграфом к роману австралийской писательницы Димфны Кьюсак «Жаркое лето в Берлине». Они раскрывают идейную направленность этого правдивого, подлинно художественного произведения. Писательница рассказывает о том, что происходит в самом центре послевоенной Европы. И вместе с тем она вскрывает причины и корни опасной неосведомленности миллионов и миллионов людей так называемого демократического Запада о характере всего послевоенного развития государства, получившего наименование «Федеративная Республика Германии».
Сюжет романа несложен. Главная героиня, молодая женщина Джой, — воплощение наивности, полнейшей политической и жизненной неопытности. Уроженка далекой Австралии, она мало знает о прошлом и настоящем немецкого народа. Жарким летом 1959 или 1960 года судьба забрасывает Джой в Западный Берлин. И здесь происходит ее политическое просвещение. Страшная, «неправдоподобная», как ей вначале казалось, картина реставрации самого худшего, самого отвратительного из недавнего прошлого этой страны — идеологии войны, человеконенавистничества, нацистского бреда о мировом господстве — предстает перед ее глазами. И эта картина нарисована кистью художника-реалиста — верная, точная, неопровержимая.
Димфна Кьюсак не впервые выступает с произведением, посвященным острейшей проблеме нашего времени — угрозе новой мировой войны, проблеме борьбы за мир. Вспомним хотя бы ее пьесу, переведенную на многие языки, — «Тихоокеанский дневник». Более четверти века писательница пристально следит за большими социальными явлениями, волнующими ее сограждан в Австралии, за крупнейшими мировыми событиями нашей бурной эпохи. Активная участница прогрессивной ассоциации Австралийского товарищества писателей, Димфна Кьюсак — делегат многих всемирных конгрессов сторонников мира, начиная с 1950 года. Она часто путешествует: побывала за последнее десятилетие в Германской Демократической Республике, в Польше, Чехословакии, Венгрии, Италии, приезжала неоднократно в Советский Союз. «Жаркое лето в Берлине» — произведение, навеянное впечатлениями одной из поездок.
На протяжении всей книги писательница горячо, страстно спорит с незримым, невидимым читателю оппонентом: огромной, влиятельной прессой на Западе, сумевшей успокоить, усыпить широкое общественное мнение в Англии, Франции, США и, конечно, в Австралии в отношении того, что происходит в Западной Германии. Там, сообщает эта пресса, воцарилась демократия западного типа, немцы «стали совсем другими», они — надежный и достойный уважения союзник всего «свободного мира» в его борьбе против «язвы коммунизма». Все «наветы» как на прошлое нынешних государственных деятелей ФРГ, ее капиталистов и генералов, так и на их новую политику — это «коммунистическая пропаганда», которой нельзя верить. Таким утверждениям Димфна Кьюсак противопоставляет суровую правду.
Требовательный читатель, казалось бы, мог упрекнуть писательницу за один незначительный, но обращающий на себя внимание художественный «просчет»: где-то в середине повествования все увиденное главной героиней, наивной и непосредственной Джой Миллер, становится уже столь неотразимым и убедительным, что сопротивление правде со стороны Джой представляется странным. Ведь сам читатель все понял. Прозрение героини представляется по меньшей мере несколько запоздалым. Вспомним, как часто литературные критики справедливо упрекают авторов пьес и романов за подобный просчет: читателю, зрителю давно ясно, где порок, где добродетель, а действующие лица произведения все еще пребывают в неправдоподобном неведении…
Димфна Кьюсак неповинна в такой утрировке. И не только потому, что писательница имеет право преувеличить наивность своей героини, стремясь как можно полнее раскрыть всю мерзость сегодняшнего быта западногерманской буржуазии, уже не маскирующей свои милитаристские и реваншистские устремления. Право художника на такую «тенденциозность» неоспоримо. Ни утрировки, ни тенденциозности здесь нет и в помине. Образ Джой Миллер правдив и реалистичен, ее сомнения, ее нарастающее душевное смятение оправданы всей ее биографией рядовой, далекой от политики интеллигентки Запада. Однако основное и главное не в этом. За Джой незримо стоят бесчисленные ряды честных австралийцев, американцев, англичан, французов, итальянцев, искусно обманываемых на протяжении вот уже более девятнадцати лет, прошедших со дня разгрома гитлеровской Германии.
Они не верят, «не хотят верить» правде.
Советский человек отлично осведомлен о событиях, происходящих на международной арене. Он знает обо всем происходящем в той части Германии, где волей правящих кругов США, Англии и Франции полностью восстановлена власть социальных сил, дважды на протяжении жизни одного поколения обрушивших на человечество ужасы мировой войны. И он понимает, чем это снова грозит людям.
Понимание этого не чуждо и наиболее прозорливым людям капиталистического Запада. Такой чуткий ко всем явлениям современной жизни общественный деятель, как известный британский философ Бертран Рассел с тревогой отзывается о происходящем в Западной Германии. Весной 1964 года он говорил, что при известных обстоятельствах нацисты могут повторить свои преступления. Эти опасения, подчеркивает Рассел, «не разделяются правительствами стран Запада, которые сделали все, что в их власти, чтобы укрепить Западную Германию и сделать ее способной предпринять еще одну гибельную попытку установить мировое господство. Нельзя сказать, что эти опасения необоснованны». К сожалению, столь трезвый подход к важнейшей проблеме нашего века еще не нашел отражения в политике Запада.
Западному интеллигенту, рядовому труженику и налогоплательщику все это преподносится в совершенно ином виде. Можно вообразить, как возмутился бы он, если бы ему открыли истину. А суровая истина такова: сознательно, с полным пониманием того, к чему это приведет, те, в чьих руках подлинная власть на «демократическом» Западе, решили взять себе в союзники лютый, ни в чем не раскаявшийся германский империализм. Решили осуществить мечту самых хитроумных руководителей военной машины фашистской Германии, отчетливо проявившуюся в последний период второй мировой войны, когда поражение гитлеризма стало уже несомненным: переманить на свою сторону США и Англию и воевать вместе с ними против их самого мужественного союзника — Советского Союза, принесшего наибольшие жертвы на алтарь общей победы над фашизмом.
Чудовищность этого циничного заговора бесспорна для западноевропейцев, миллионы которых погибли в гитлеровских концлагерях, чьи родные страны были опустошены фашистскими варварами; для жителей колониальных и зависимых стран, отвоевавших национальную свободу в результате разгрома агрессивных держав «оси»; для простых честных американцев, одобривших политику своего великого президента Франклина Рузвельта…
Но они не знают о новом заговоре.
История последнего двадцатилетия преподносится им в чудовищно искаженном виде. Идеология антикоммунизма создала свою, наиболее подлую концепцию развития послевоенной Европы: народы Чехословакии, Польши, Румынии, Венгрии и других социалистических государств вовсе не избрали для себя новый путь — их «завоевал», «поработил» Советский Союз; Германская Демократическая Республика — это вовсе не та часть Германии, где честно и полностью осуществлены торжественно заключенные международные соглашения, предусматривавшие ликвидацию власти и влияния прусских помещиков и рурских магнатов капитала, вскормивших Гитлера, где сам немецкий народ отверг проторенную дорогу агрессии, — пет, это «захваченная Советским Союзом часть Германии»; а раз он «завоевал» и «поработил» кого-то, то он намерен также завоевать и захватить Англию и Францию, другие страны Европы, саму Америку. Надо вооружаться и вооружаться, пригласив принять в этом участие и западных немцев, как вполне достойных «европейцев», хранителей и сторонников «бессмертных ценностей» христианской цивилизации, к тому же имеющих большой военный опыт.
Что касается Западной Германии, Западного Берлина, то их «вполне приличное» состояние, их «преображение» доказывается всего лишь одним, но наиболее «убедительным» аргументом: они восстановили у себя все институты так называемой западной демократии — парламенты, президентский и канцлерский посты, борьбу «разных» партий. Никто и не вспоминает, что Гитлер пришел к власти при всех этих атрибутах буржуазной демократии, что парламенты есть у любого военного диктатора, пришедшего к власти в той или иной «демократической республике» Латинской Америки при содействии монополий США.
За неопровержимую истину выдаются громогласные клятвы государственных деятелей ФРГ и пробывших несколько лет «не у дел» матерых гитлеровских генералов, ныне благополучно командующих соединениями бундесвера, — в том, что они, во-первых, беспредельно миролюбивы и, во-вторых, беззаветно преданы «делу Запада».
Восстановление экономического могущества Западной Германии служит «доказательством» респектабельности ее буржуазии, ее права войти в семью цивилизованных наций. Еще бы! Сам общественный строй ФРГ доказывает приверженность немцев системе капитализма (и это — главный признак их добропорядочности), а неприятие ими «коммунистической системы» — необходимость их привлечения к военному союзу.
А ведь пресловутое «экономическое чудо» в Западной Германии есть не что иное, как реставрация материальной базы агрессии, которая всегда предшествовала возрождению идеологии и политики фанатичного милитаризма. Этой реставрации лихорадочно содействовали капиталисты и правительства Запада. Просто диву даешься, когда лишь в шестидесятых годах некоторые деятели английской и французской буржуазии «вдруг» начинают прозревать и более чем с десятилетним опозданием убеждаться, к какому ущербу для Англии и Франции уже сейчас привела политика этих держав в германском вопросе. До чего же они были слепы все эти годы, жертвуя ради создания «превосходящей силы свободного мира» своими национальными интересами, способствуя возвращению Западной Германии положения гегемона — в экономическом, военном и политическом отношении — среди западноевропейских участников Атлантического блока!
Только сейчас, когда со всей реальностью встал вопрос о том, что не одним, так другим способом боннская республика и ее бундесвер могут получить в свое распоряжение термоядерное оружие, на Западе развернулась «дискуссия» на тему об опасности такого поворота событий. Учитывая многие взволнованные высказывания английской буржуазной печати по этому поводу, американский журнал «Прогрессив» писал еще два года назад: «Вооружение Западной Германии вызывает тревогу не только у советского народа, поляков, чехов, но также у англичан и скандинавов в числе прочих».
Тревога не только запоздала — проявляющие ее люди пребывают в явном меньшинстве. Они получают резкую отповедь со стороны значительно более влиятельных сил в западном лагере — американских правящих кругов. Так, в отлично осведомленной американской газете «Нью-Йорк геральд трибюн» было напечатано следующее рассуждение о «двусмысленном» и «недопустимом», по ее мнению, подходе к западногерманскому союзнику, который назван газетой «другом в беде». Беда состоит в том, что «в английской печати бушует критическая буря в связи с предполагаемым (?!) возрождением германского милитаризма», в то время как «Вашингтон выражает свое недовольство отставанием в наращивании вооруженных сил ФРГ». «Без Бонна НАТО придет конец», — заключает газета, весь смысл выступления которой — в призыве дать Западной Германии все, что необходимо для войны, в том числе и атомное оружие.
Еще более цинично высказывается один из реакционнейших американских журналов «Юнайтед Стейтс ньюс энд Уорлд рипорт». Он — за создание новой «оси» Вашингтон — Бонн, противопоставляя такой особо тесный военный союз «менее надежному» союзу с Англией и деголлевской Францией. «Причины создания оси Вашингтон — Бонн, — сообщал журнал в январе 1964 года, — следующие: Западная Германия — самая важная промышленная страна Европы. Она выставила большую огневую мощь против России, чем любая другая страна, если не считать США. Она согласна с США — в то время как другие союзники не согласны с ними — по таким вопросам, как Общий рынок, НАТО и ядерное сотрудничество. Кроме того, — и это самое важное — Вашингтон не собирается заключать никаких сделок с Советским Союзом относительно Берлина и Германии без согласия Бонна».
Едва лишь на Западе заходит речь хотя бы о тени того «прозрения», которое посетило наконец героиню романа Д. Кьюсак Джой, все силы антикоммунистической пропаганды бросаются на то, чтобы подавить, развеять реалистический взгляд на вещи.
Когда наступит подлинное прозрение? Неужели только в те, по-видимому, уже не столь отдаленные дни, когда Бонн цинично и открыто станет диктовать линию поведения Парижу, Лондону и Вашингтону, что ему пока приходится делать под всевозможными прикрытиями? Или в тот момент, когда на практике осуществится изречение бывшего министра обороны ФРГ Штрауса, который и по сей день сохраняет немалое влияние, как глава баварского крыла правящей коалиции, — изречение о том, что вся стратегия Западной Германии покоится на трех пунктах: «на обладании оружием, решимости его применить и наличии повода, который оправдает его применение перед общественным мнением»?!
То, что произошло за 19 лет в Западной Германии, что стало с 55 миллионами немцев, населяющими эту страну, какие идеи и цели вновь воодушевляют верхушку, стоящую у власти в ФРГ, — это ключ к пониманию важнейших событий нашего времени, к оценке всей политики империалистического лагеря в послевоенный период. Димфна Кьюсак развязывает в своем романе тот самый сложный и страшный «узел», вокруг которого вертится так называемая «политика с позиции силы».
Роман «Жаркое лето в Берлине» раскрывает непредубежденному читателю Запада не только правду о происходящем в ФРГ, но и дает ему возможность увидеть лживость, преступность и опасность для человечества агрессивной политики правящих кругов Западной Германии.
С глаз чистой, наивной Джой спала пелена. От этой пелены должны избавиться многие легковерные, «прекраснодушные» интеллигенты Запада.
* * *
Федеративная Республика Германии. Что это за государство, каков его облик? Многое стало ясно сейчас, через пятнадцать лет после того, как западные оккупационные власти слили вместе свои зоны в Германии и создали там сепаратное государство и правительство, во главе которого вскоре встал мало кому известный семидесятилетний Конрад Аденауэр, один из верноподданных чиновников Вильгельма II, преспокойно живший на солидную пенсию при Гитлере. Западная Германия стала не только равноправным участником Атлантического блока, объединяющего пятнадцать государств, но и одной из самых влиятельных держав этого блока. Теперь буржуазная пресса все чаще пишет о «четырех великих державах», имея в виду США, Англию, Францию и ФРГ, и не менее часто о том, что Бонн и его взгляды «весят» отнюдь не меньше, а скорее больше, чем взгляды Парижа и Лондона.
Внешне это новое положение подкрепляется такими вполне весомыми и неотразимыми фактами: Западная Германия выпускает в год 35—36 миллионов тонн стали — лишь немногим меньше, чем Англия и Франция, вместе взятые; западногерманская марка — валюта более устойчивая, чем франк или фунт стерлингов; бывшие гитлеровские генералы играют все более решающую роль в высшем военном командовании и в штабах НАТО; в экспорте и импорте капиталистического мира позиции магнатов западногерманского капитала наиболее прочны, а их внешнеторговая экспансия направлена на все континенты земного шара… Десятки подробностей, сообщаемых ежедневно прессой, подтверждают растущую роль Федеративной Республики в финансовой, политической и военной жизни Запада. Заключив в 1963 году отдельный союз с Францией, Бонн хитроумно играет на растущих противоречиях внутри Атлантического военного блока.
Кто же руководит этим государством, кому принадлежит там полнота власти? И на этот вопрос ответ может быть дан без промедления. Это, во-первых, те же рурские капиталисты, которые безраздельно господствовали до Гитлера и при Гитлере, которые наживали огромные прибыли на политике «пушки вместо масла», на самой войне, эксплуатировали на своих предприятиях по меньшей мере два миллиона военнопленных и угнанных фашистами из порабощенных стран и имели единственную претензию к властям гитлеровской Германии: эсэсовцы поставляли им «слишком мало» стальных хлыстов для порки рабов. Это, во-вторых, близкие к монополиям и доверенные монополий, крупные чиновники гитлеровской Германии, многие из которых запятнаны, подобно Глобке и Оберлендеру, тяжкими преступлениями: весь или почти весь аппарат государства, его обербургомистры, его прокуроры и судьи, руководители всех ведомств — в прошлом верные слуги гитлеровского режима. И это, в-третьих (если не во-первых), старый, «наследственный» германский генералитет. Достаточно сказать, что из 140 генералов и адмиралов бундесвера (по данным 1960 года) 81 принадлежал не только к гитлеровской военной верхушке, но к самому генеральному штабу вермахта. Все они — наследники и продолжатели «отцов» германской агрессии Мольтке и Шлиффена, Гинденбурга и Людендорфа, Гальдера, Кейтеля, Браухича и Рундштедта.
Но об этой ли стране повествует в своем романе Димфна Кьюсак? Да, о ней. Правда, все действие протекает в Западном Берлине, не входящем, как известно, в состав Федеративной Республики и живущем под эгидой трех западных оккупационных держав. Но это рассказ не только и не столько о собственно берлинской ситуации, сколько о Западной Германии, о господствующих в ФРГ идеологии и порядках.
Образ Хорста Мюллера типичен для тех, кто определяет внутренний и внешнеполитический курс Западной Германии. Это крупный военный преступник, самолично уничтожавший целые селения во Франции и Чехословакии, убежденный нацист-гитлеровец. Американо-английским оккупационным властям «пришлось» продержать его несколько лет в тюрьме, но сейчас он «снова на коне» — выполняет ответственные поручения боннского правительства внутри страны и за границей. Обычно скрытный, он раскрывается в блестяще написанной сцене нечаянной встречи в доме Мюллеров, когда опьянение, присутствие сочувствующего ему американского полковника, остроумные наводящие вопросы хорошенькой Луэллы развязывают ему язык. Его реплики циничны и откровенны до предела:
«…Сегодня на совещании представителей западных держав в Лондоне устранено последнее препятствие к развертыванию у нас производства управляемых снарядов…
— А-а! Англичане! С ними уже никто не считается.
— …Один из счастливейших дней моей жизни… Две тысячи эсэсовцев вернулись в свои старые казармы и стали в строй, как и двадцать лет назад, когда мы маршем прошли по Австрии, Чехословакии, Польше, Голландии, Бельгии, Франции, Норвегии, России, и завтра тем же строем пройдем маршем по всему миру!.. Мы символ возрождения Германии…»
Обращаясь к своему самому близкому другу, американскому полковнику Кэри, Хорст кричит:
«Вместе мы будем править миром! Вместе мы будем решать не только судьбы Европы, но и судьбы всего мира. Когда мы восстановим свою военную мощь, уж тогда-то мы поговорим на чистом немецком языке и с англичанами, которых мы уже потеснили как великую европейскую державу; поговорим и с разложившимися французиками…»
Вся эта терминология не только напоминает «Майн кампф» Гитлера. Она лишь в более обнаженной форме отражает факты наших дней. Бредни пьяного Хорста очень мало отличаются от еле прикрытых словами об «обороне» заявлений генералов бундесвера, публикуемых в западногерманской печати. А возвращение тысяч эсэсовцев в строй — непреложный факт западногерманской действительности.
Таковы и многие другие сцены, раскрывшие австралийке Джой правду о жизни, настроениях, господствующей идеологии в ФРГ. Да, там уже сотни организаций фашистского типа, получающих субсидии от правительства. Там множество заведений, подобных грязной пивной, где под руководством бывших руководителей гитлерюгенд сотни молодых немцев снова распевают песенку Хорста Весселя или марш «Бомбы над Англией», приветствуют друг друга ревом «Хайль Гитлер!» Судьба профессора Шонхаузера, его жены и дочери типична для многих антифашистов в ФРГ. Федеративная Республика судит не их палачей, наоборот, она преследует тех, кто осмелился поверить в перерождение родной страны…
Бесспорно, если бы Димфна Кьюсак вместе с кем-либо из героев своего произведения посетила также такие города, как Бонн, Мюнхен, Нюрнберг, Кёльн, Дюссельдорф, Франкфурт-на-Майне, она смогла бы еще шире показать картину лжедемократического строя в ФРГ. Ведь существование пресловутых институтов буржуазной демократии — не помеха для проведения все учащающихся реваншистских сборищ, на которых присутствуют не только бывшие эсэсовцы, но и члены правительства ФРГ. Это не препятствие для широко проводимой пропаганды, которой занимаются и западногерманские и американские «ученые». Тысячи людей слушают лекции «профессоров с мировым именем» (как их именует буржуазная пресса) о полной «невиновности» Гитлера в развязывании второй мировой войны, о его «миролюбии», о необходимости «отбрасывания» коммунизма. Молодое поколение Западной Германии воспитывается на очень затасканных теорийках необходимости «жизненного пространства» для германской нации. Автор этих строк лично убедился, путешествуя по городам ФРГ, что ни в одном уголке этой страны нельзя найти даже географической карты, на которой были бы нанесены границы Федеративной Республики Германии. Прекрасно изданные атласы, школьные карты, глобусы изображают либо Германию 1937 года, либо «все» земли в Европе, когда-либо принадлежавшие Германии или населенные людьми, говорящими на немецком языке. Сюда входят и Швейцария, и Австрия, и обширные территории Польши, Чехословакии. На митингах реваншистов в 1964 году открыто объявлялось, что мюнхенский сговор 1938 года и сейчас представляет собой «законное» и «действительное» международное соглашение. А члены правительства канцлера Эрхарда официально заявляют, что никогда не согласятся признать нынешние границы Германии.
Читателю романа Димфны Кьюсак необходимо знать, сколь обоснованны тревоги всех людей мира, нашедшие такое отражение в книге австралийской писательницы. Очень хорошо, убедительно ответил на этот важнейший вопрос нашего времени один из руководителей народной Польши Юзеф Циранкевич в речи, произнесенной им в Варшаве на большом митинге 1 сентября 1964 года, посвященном 25-летию нападения гитлеровской Германии на Польшу:
«В современном мире ФРГ не обладает мощью, равной мощи гитлеровской Германии, и у нее нет никаких шансов достичь такого могущества. Однако ФРГ является сейчас самой мощной страной Западной Европы, располагает значительными вооруженными силами и умеет успешно шантажировать своих атлантических партнеров. Получив доступ к ядерному оружию, она найдет возможность создать положение, могущее втянуть ее союзников в авантюру, последствия которой трудно предвидеть…»
Опасность бесспорна. Однако налицо факты, события, реальные материальные силы, противостоящие этой угрозе. Уже отставка «зловещего старца» Конрада Аденауэра с поста канцлера ФРГ косвенно подтвердила провал всей внешней политики Федеративной Республики Германии, разочарование ее населения в этой политике. Курс на реванш, на так называемое «воссоединение» Германии, фактически означающий претензию на ликвидацию Германской Демократической Республики, обнаружил свою несостоятельность, неосуществимость.
Нельзя утверждать, что сторонники позиции реванша в Западной Германии исчезли, отказались от своих планов. Однако положение изменилось, и в середине шестидесятых годов влиятельным кругам западногерманской буржуазной общественности приходится весьма мучительно искать, нащупывать новый курс. В этой связи стоит назвать, например, большую книгу профессора Гарольда Раша «Германия и Восточная Европа», статьи публициста Хафнера в буржуазном журнале «Штерн», выступления видного деятеля так называемой «Свободной демократической партии» (участницы правительственной коалиции) Германа Флаха. Все они призывают к более реалистичной политике, к отказу ФРГ от ядерного оружия, к нормальным, здоровым отношениям с социалистическими государствами. Раздаются призывы к «признанию» наконец Германской Демократической Республики, к легализации в ФРГ Коммунистической партии Германии — то, что она объявлена вне закона, служит наглядным доказательством отсутствия демократических свобод в боннском государстве.
Главную роль в изменении западногерманского общественного мнения сыграло общее смягчение международной напряженности в последние полтора-два года. Соотношение сил в мире отнюдь не свидетельствует об осуществимости бредовых планов германских реваншистов. И только бешеные в США, только крайние реакционеры и фашисты на Западе вдохновляют кое-кого в Бонне.
Новые веяния на международной арене, к сожалению, пока еще мало отразились на внутренней обстановке в Федеративной Республике, где по-прежнему вольготно живется любым архиреакционным, профашистским и реваншистским организациям и очень трудно — организациям прогрессивным. Картина, нарисованная Димфной Кьюсак, по-прежнему «документально» верна.
Вот только один пример.
Строго, мудро отбирал глаз художника-реалиста факты не единичные, а лишь наиболее характерные для западногерманской жизни наших дней. Возьмите эпизод с женщиной-врачом, приглашенной к больной девочке Энн. Лена Нейберт, она же Лена Гейнц, — одно из самых страшных порождений фашистского режима, «ученый»-палач, производивший кровавые «опыты» над военнопленными и детьми, хладнокровный убийца сотен людей, замученных с особым садизмом и зверством. Изменив только фамилию, она благополучно практикует как детский врач в ФРГ, и ее приглашают лечить дочь Джой.
Для того, чтобы бороться с новой «коричневой чумой» в Западной Германии наших дней, требуется немалая отвага. Юноша Ганс, ненавидящий нацизм, может только тайно помогать Джой узнать правду. «Мы не очень-то церемонимся со своими собственными крамольниками», — иронически говорит он. На вопрос о том, как чувствуют себя его однокурсники-студенты, молодые люди прогрессивных взглядов, он отвечает: «Мы должны соблюдать осторожность… если хотим остаться целыми в этих джунглях».
Жуткие «джунгли» — весь дом Мюллеров с его «традиционным» культом войны и военщины, с мрачными восклицаниями главы дома «Кровь! Кровь!», с фанатичной Бертой, называющей бандитами и варварами поляков, чехов, русских, пылающей жаждой мести. Писательница, изображая окружающий ее мир в конкретных образах, рисуя эту немецкую семью, так рельефно разделенную на две группы, представляет нам как бы всю современную Западную Германию. В руках крупного капиталиста Мюллера — деньги, власть, поддержка поднявших голову, оставшихся безнаказанными оголтелых реваншистов, с ним рядом — Хорст и Берта, фанатичные представителя «расы господ», называющие «недочеловеками» не только всех иностранцев, но и рядовых тружеников-соотечественников. В семье им противостоят робкая, мягкая, но не покорившаяся старуха-мать, Стивен, прошедший через кошмар гитлеровского безумия, и Ганс, не испытавший этого кошмара, но проклявший его.
Эта разделенная на два лагеря семья символизирует нынешнее положение как в ФРГ, так и в Западном Берлине. За старшими Мюллерами — зловещая «принцесса», «принц голубой крови», некая тетка Луиза, банды марширующих профессиональных убийц, распевающих фашистские гимны, и, разумеется, боннские министры, принявшие в свои объятия выпущенного из тюрьмы Хорста. А те, кто не хочет повторения похода «до Урала», в меньшинстве, им надо прятаться, скрывать свои взгляды. Но они не сдаются.
Символично решение Брунгильды — мученицы Освенцима, Равенсбрука, а ныне гонимой, опасающейся за свою жизнь, но смелой и решительной антифашистки. Она отказывается уехать из Западного Берлина, отвергая поддержку Джой, которая обещает ей спокойную жизнь в Англии. Нет, она не покинет поле боя. На предложение Джой она отвечает:
«Мы не можем уехать. Это наша страна. Здесь было совершено преступление. Здесь оно должно быть искуплено».
Оптимистичен — при всем трагизме жизни Брунгильды — этот финал. Бежит из Западной Германии юноша Ганс, одиночка в реакционной семье Мюллеров, уходит из жизни его бабушка. Но и в Западной Германии есть силы, способные повернуть историю этой страны на новый, мирный, созидательный путь. Им принадлежит будущее. Эта надежда оставлена читателю.
Все же именно здесь, в момент наших размышлений о будущем, мы обязаны «дополнить» роман Димфны Кьюсак.
Картина, нарисованная писательницей, в целом очень мрачная и тяжелая, почти без просветов. Очень мало сказано о Германской Демократической Республике. «Хотим мы или нет, это предприятие работает», — замечает Тод. А ведь ГДР — это новый мир, это прообраз той Германии, о которой мечтают Ганс и Стивен. Еще меньше говорится в романе о борцах за мир, о тех, кого преследуют в Западной Германии, но за кем идут, кому сочувствуют многие люди. Ни слова — о рабочем классе Западной Германии.
Мы назвали эту картину верной, реалистичной, отражающей действительность. В этом большая заслуга художника. Ее книга — предупреждение. Предупреждение общественному мнению западных стран, всему человечеству.
Подлинную надежду рождают в нас не только те, кто скрывается в германском «подполье». Великие силы, которым суждено, несомненно, повернуть рано или поздно историю Германии в новое русло, находятся вне пределов Федеративной Республики Германии. Эти силы — могучий социалистический лагерь, растущий на всем земном шаре «фронт мира». Вся международная обстановка коренным образом отличается от той, которая предшествовала второй мировой войне.
«Старые борзописцы утверждают, — говорит Стивену Тод, — что сейчас происходит то же, что и в тридцатые годы, когда Гитлер и его соратники-головорезы получали субсидию и полную свободу действий. И мы знаем, к чему это привело».
Не случайна эта ссылка прогрессивного журналиста Тода на каких-то «старых борзописцев». Они могут, разумеется, сравнивать, говорить о почти полном совпадении ситуаций. Но в отличие от них Тод знает, что в наше время трагедия гитлеровского нашествия на десятки миролюбивых стран не может повториться.
Его единомышленница Луэлла так ответила расхваставшемуся военному преступнику и реваншисту Хорсту. Подведя его к окну, она указала ему на луну:
«Скажите это человеку на Луне, полковник! Вы видите? Он только что помахал нам оттуда серпом и молотом…
— Вы думаете, нам их не разбить?» — растерянно восклицает в ответ Хорст, до которого дошел глубокий смысл этого намека.
Этим маленьким обменом реплик ограничивает писательница свою оценку перспектив как реваншистского движения в ФРГ, так и всей политики западных держав, о безумии которых говорит в книге не кто иной, как замечательный немецкий писатель Томас Манн: «…ныне этот мир вооружает наследников Гитлера. У них короткая память, они вновь идут с открытыми глазами навстречу своей гибели».
Уже в 1961 году, когда западные державы попытались искусственно разогреть выдуманный ими «берлинский кризис» до такого градуса, который должен был непосредственно предшествовать военному пожару, стало очевидным, насколько бессмысленны и бесперспективны мечты западногерманских реваншистов «продиктовать» когда-нибудь своим новым союзникам очередной «дранг нах остен». Советский Союз своевременно обуздал империалистов и продемонстрировал агрессорам всю безнадежность такого похода. Возрастающий перевес сил социализма над силами империализма если еще и не гарантирует человечеству вечного мира — ибо до тех пор, пока существует империализм, возможны преступные военные авантюры, — то, во всяком случае, обеспечивает бесславный провал таких авантюр.
Необходимо тут же оговориться: если новое соотношение сил на земном шаре способно отрезвить наиболее разумных политических деятелей Запада, милитаристы ФРГ все же могут оказаться неизличимыми. По Западной Германии разъезжает с «лекциями» некий фанатик антикоммунизма, американец австрийского происхождения Вильям Шламм, призывающий к войне даже при том условии, что в ней погибнут сотни миллионов людей, в частности весь немецкий народ. Как это близко к евангелию гитлеровцев, распевавших «Пусть весь мир лежит в развалинах…»
Образ Хорста типичен в этом отношении. Такие «портреты с натуры» взывают к бдительности, к величайшей настороженности всех миролюбивых людей земного шара. Опасность, зреющая в Западной Германии, в штабах НАТО, руководимых бывшими гитлеровцами, вполне реальна.
Скажем спасибо писательнице за это предупреждение.
Но это не умалит нашей уверенности в будущем. История работает не на Хорстов. Мировая социалистическая система добилась крупнейшей победы: нерушимой преградой, могучим, непобедимым бастионом возвышается она на пути империалистических агрессоров. Недалеко и то время, когда новые успехи социализма обеспечат всему человечеству жизнь в условиях вечного мира. Счастливое человеческое общество без войн будет создано.
Б. Леонтьев
3
Да! Да! Многоуважаемая госпожа! (нем.)
4
Приятного аппетита (нем.).
5
Прекрасно! Чудесно! Изумительно! (нем.)
8
Мамочка, дорогая (нем.).
11
Поход на Восток (нем.).
12
Это невозможно! (нем.)
15
Это принц фон унд цу Мальмек (нем.)
17
Выше знамя, теснее сомкнем ряды (нем.).
18
Немецкая имперская партия (нем.)
19
Чудесно! Чудесно! (нем.)
21
Объединение лиц, преследовавшихся при нацистском режиме.
22
Из-за созвучия слов профессор спутал английские глаголы limber(размяться) и lumber (погромыхать).
24
Германия превыше всего! (нем.).
25
Увидел юноша розу… (нем.).
26
Рыцарский крест (нем.)
27
Подушечка, на которую становятся на колени молящиеся (франц.)
29
Нет! Нет! Не хочу! (нем.).
30
Пресвятая Мария (лат.).
32
А я говорю по-немецки (нем.).