Виктория вполне подтверждала собою мысль о том, что людям, особенно ущербным, свойственно приближать к себе тех, кому тяжелее живется на белом свете, чем им самим. Об этих нуждающихся в еде, жилье, уходе можно не только заботиться, ими еще можно управлять, над ними можно властвовать — они ведь частично, а иногда и полностью зависят от тебя!..
Соседи стали называть квартиру Следовой «Викиным ковчегом», после того как там собралось десятка два собак и не менее того кошек. В лучшие времена Виктория держала по паре животных, но, когда люди стали нищать и оказались не в состоянии содержать не только своих питомцев, но даже себя, Следова начала давать приют беспризорным зверюшкам.
Виктория Ивановна помнила историю каждого из своих питомцев. Зная, что Сороконожка, как звали Следову в округе, проявляет беспримерное в ее положении милосердие, соседи, особенно старики и дети, начали поставлять в «цирк» все живое, нуждающееся, по их разумению, в еде и пристанище.
Когда Виктория сквозь лай, мяуканье и птичьи трели различала стук во входную дверь, то с неподдельным интересом и даже азартом гадала, что за Божью тварь ей доставили. Из опыта прошлых «гостинцев» Следова знала, что это может быть не только собака или кошка, но птица, морская свинка, еж или даже змея.
Животные, особенно недавно приведенные, содержались в вольерах, полученных Следовой не только от людей, сочувствующих ее самаритянству, но и от общества поддержки бездомных и потерянных животных «Каштанка». Всего же зарешеченных жилищ только для собак в квартире насчитывалось ровно два десятка.
«Каштанка» выделяла Виктории помимо клеток еще и корма, витамины и лекарства для животных. Кое-что приносили и добрые люди. В целом это выглядело только как поддержка, так что основные траты шли из пенсии Следовой и невысоких и нерегулярных доходов ее сына Бориса. Раньше Виктория Ивановна выбиралась в город, аж на Невский проспект, где принимала, как она выражалась, добровольные взносы на наших меньших братьев. Для этих вояжей у нее имелся даже специально изготовленный наряд — ватный больничный халат с нашитыми на нем шестью карманами, из которых высовывались любопытные собачьи мордочки.
Если Следова ехала на своей знаменитой коляске, подаренной ей через сына врачом-педиатром Федором Бороной, мужем ее одноклассницы Зины Подопечной, то ее непременно сопровождали крикливые эскадрильи чаек, ворон, голубей, галок, воробьев и даже уток. Инвалидка потчевала пернатых объедками из полиэтиленовых мешков, которые для нее оставляли в ресторане «Косатка» и в нескольких круглосуточных заведениях, находившихся на пути ее следования.
Обычно Виктория ехала через мост Лейтенанта Шмидта, площадь Труда и узкие центральные улочки до Фонтанки, а там уже напрямую — до пересечения с Невским проспектом. Здесь, под окнами «Книжной лавки писателей», Следова останавливалась и ставила перед собой жестяную банку из-под консервов сэвовской венгерской фирмы «Глобус», после чего предавалась мечтам о создании острова домашних животных, куда можно будет собрать всех обездоленных тварей, когда-то прирученных людьми, а теперь столь бесчеловечно преданных.
Виктория Ивановна со своими питомцами удивительно живописно вкомпоновалась в картину городского центра и стала героем СМИ. Около «Лавки писателей» начали останавливаться экскурсионные автобусы, но не для того чтобы запустить туристов в магазин, а чтобы заснять женщину в окружении десятка собак…
До тех пор пока Следова сохраняла способность самостоятельно выбираться на улицу, животные вдохновляли ее своей резвостью и бурными играми во дворе дома. Женщина даже ощущала резвых питомцев некоторым продолжением собственного беспомощного в передвижении тела. После очередного и очень болезненного падения на лестнице в девяносто шестом году Виктория Ивановна уже не решалась в одиночку покидать свое жилье и выпускала наиболее дисциплинированных зверей на самостоятельные прогулки. Впрочем, и это, по мнению Следовой, вскоре стало невозможным.
Однажды Виктория Ивановна увидела в кухонное окно, как средь бела дня, у всех на виду двое скверно сохранившихся мужчин копошились в помойке. В руке у одного, одетого в рваный морской бушлат, была палка с длинным гвоздем на конце, которой он тыкал во что-то скрытое от взгляда высокими стенками мусорного бака. Другой, с полиэтиленовым мешком на голове, был оснащен детскими грабельками, которыми просеивал различные отбросы. Внезапно тот, что напоминал революционного матроса, стащил что-то со своего щупа, поднес вплотную к лицу, понюхал, то ли проверяя степень несвежести, то ли наслаждаясь помоечным духом, и стал быстро есть.
Нищие и, очевидно, бездомные долго обследовали помойку, а Виктория все это время наблюдала за пришельцами сквозь немытое, загаженное с внешней стороны птицами стекло и думала, до чего же трудной и жестокой становится жизнь. Действительно, когда же такое можно было себе представить, чтобы зрелые, некалеченые мужики в мусоре себе пропитание искали? Да и ущербные раньше-то у церквей обычно клянчили — им и того хватало, что люди добрые подадут. Жилье было святым делом. Если уж и выселяли, то совсем отпетых. Лекарства копейки стоили, а кому и бесплатно выдавались. Да, куда мы попали, прямо на другую планету какую-то!
Следова и раньше, как она считала, улавливала различные, часто непонятные даже столь образованным врачам в ее «родных» больницах знаки и сигналы, выраженные в неожиданно попавшихся на глаза предметах, кем-то, даже невидимым в тот момент, произнесенными фразами, а то и знаменательными сновидениями. Бывало и так, что Ника постигала иную людскую сущность, также, к сожалению, не видимую другим. Она знавала людей-насекомых, людей-цветов, даже людей-деревьев. Эти же охотники за помоями сразу предстали перед женщиной как люди-полки.
Глава 11. Ушедшие в бега
— Бог, я верю, что ты есть. Это ведь ты создал землю, солнце, меня. Я не сержусь на то, что ты меня сделал таким. Меня много обижают и мучают. Я не хочу оставаться собой! Лучше — умереть! Бог, я умоляю тебя, убей меня или измени! Сделай так, чтобы я стал таким, как все. Пусть я буду некрасивый, хромой, придурочный, все равно какой, но другой — не этот. За это я согласен умереть молодым. Пусть через пять лет. Мне все равно. Я сейчас усну, а утром пусть все будет, как я прошу. Спасибо, Бог!
Костя в очередной раз оказался в психушке и снова привычно завершал свое ежевечернее обращение к Богу.
Порошки и таблетки, которые с особой щедростью заставляли принимать его и остальных детей именно вечером, по местному поверью, теряли свою отупляющую колдовскую силу, стоило лишь вдогонку влить в себя пять-шесть стаканов воды. Убедив себя в чудодейственности водяного рецепта, мальчишки искали повод для похода из палаты в санузел. Тот, кому это удавалось, возвращался с влажными губами и победоносной улыбкой.
Костя Кумиров никогда не пытался избежать или ослабить действие снотворных препаратов. Наоборот, он старался ускорить приход ночных миражей. Костя любил ночь потому, что в это время на него никто не смотрел, а если и таращился, то все равно не видел, во всяком случае, не мог различить его лицо. Кумиров давно научился распознавать то, что испытывают другие, когда Костя попадается им на глаза. У одних его вид вызывал испуг, даже ужас, у других — неприязнь, вплоть до отвращения. Были и те немногие, кто разглядывал мальчика с сочувствием. Но всех этих свидетелей его проклятия роднило одно — любопытство. И за это Кумиров ненавидел их всех и часто представлял себе, как все те, кто на него посмотрел, слепнут или даже погибают, причем в жутких муках, корчась и вопя. Он же с улыбкой смотрит на них и, наверное, просто молчит, а иногда даже спасает симпатичных девчонок и мальчишек.
Несмотря на привычку становиться объектом внимания встречных взглядов, Костя старался их избегать. Он даже решил, что если Бог все-таки не изменит его внешность, то у мальчика останется один-единственный выход — стать невидимкой.
Кумиров столь часто и подолгу мечтал о своей постоянной или хотя бы временной прозрачности, что иногда ему казалось, будто он уже добился своей фантастической цели. Чтобы убедиться в своем новом свойстве, мальчику было необходимо оказаться на людях. Но это представлялось невозможным сейчас, когда он снова заточен в гурдом.
Мечта о невидимости была давней и постоянной, благодаря ей одним из любимых книжных кумировских героев стал Человек-невидимка. Мальчик считал невидимку даже своим старшим другом, а в будущем (может быть, завтра?) — благородным заступником. Костя часто общался с невидимкой. Он разговаривал с ним не только про себя, но и вслух, что вызывало очередной поток издевок от окружающих.
Мальчик был уверен, что однажды его незримый друг сослужит для него великую службу: посвятит его в клан невидимок. Кумиров представлял себе их совместную судьбу достаточно просто: он рассказывает о себе в подробном письме и в конце соглашается на любые эксперименты над собой. Невидимка, конечно же, откликается и прилетает на самолете в Питер. Костя встречает гостя в аэропорту.
— Вряд ли случится так, — горько ухмылялся мальчик, — что он меня не узнает.
Здесь же, прямо у трапа, Кумиров попросит у своего друга волшебную таблетку.
Кумиров познакомился со своим всемогущим другом па желтых, потрепанных страницах сборника фантастики со штампом библиотеки детской психбольницы, где бывал часто и подолгу. Первый раз он попал сюда в семилетнем возрасте, после того как сбежал из интерната. А в интернат его сдали родители. Они его не любили, стеснялись и даже не считали своим ребенком.
* * *
В семье Кумировых существовало несколько версий относительно Костиного происхождения и причин такого облика. По одной из них в роддоме то ли по ошибке, то ли за взятку подменили новорожденного. Родители якобы даже судились с роддомом (или только собирались подавать на кого-то заявление?).
К сожалению, все попытки добиться торжества справедливости оказывались безуспешными. А мальца-то жалко! Ну кому он, по правде, такой нужен? Вот и взвалили на себя крест.
Мать Кости, Клеопатра Зиновьевна Кумирова, рассказывала еще и о том, что в момент ее первого обращения в женскую консультацию после долгожданного зачатия (уж очень хотелось второго ребенка) ей предложили участие в безобидном, как клялись медики, эксперименте по формированию гениев в материнской утробе. Много было говорено о необходимости и грандиозности этого нового слова в деторождении. Клеопатра, будучи сама медиком, не могла не откликнуться на призыв своих коллег. Да это, в общем-то, было достаточно почетно — оказаться избранной для совершения некоего открытия.
Конечно, дело прошлое, но не обошлось и без чувства лести — ведь к ней обращались столь высокие авторитеты медицины, о контактах с которыми она когда-то даже и не смела мечтать. Единственное, о чем просили эти влиятельные люди, — написать для бюрократических нужд расписку о том, что испытуемая согласна на эксперимент и при любом его исходе никаких претензий к ученым никогда не предъявит.
Практическая часть эксперимента состояла в необходимости глотать два раза в день капсулу фиолетового цвета размером с обыкновенную фасолину. «Это абсолютно безвредно», — убедительно произнес в ответ на вопросительный взгляд Кумировой знаменитый профессор и в доказательство своих слов сам проглотил одну за другой три блестящие капсулы.
Когда рентген показал, что у Клеопатры — мальчик, она очень обрадовалась, потому что, по правде, не очень хотела девочку. Женщина продолжала сама требовательно наблюдать за своей беременностью. Тем более что она у Кумировой была уже второй, не считая аборта, сделанного до рождения первого сына.
Последнюю капсулу Клеопатра Зиновьевна проглотила на седьмом месяце. Через два дня у нее начались схватки. Околоплодные воды отошли, можно сказать, мгновенно. Кумирова вроде бы уже готова была родить своего малыша, но чувствовала, что он слишком велик и ей не обойтись без оперативного вмешательства.
— Мамочка, придется делать кесарево! — услышала Клеопатра голос акушерки. — Будем?
— Будем, — ответила Кумирова и в очередной раз закусила до крови губы.
Когда все было сделано и роженица услышала возмущенный писк своего чада, то попросила показать ей мальчика.
— Давайте, милая, потом? — услышала Кумирова все тот же голос.
— Сейчас! — потребовала Клеопатра, почувствовав но всем происходящем какое-то напряжение и неудобство.
— Ваш пельмень, сами лепили, — грубым, извиняющимся голосом произнесла акушерка. — А что мы его достали, так это наша работа.
То, что предстало взору Кумировой, вызвало у нее глубочайший шок и желание кануть в небытие вместе со своим сыном.
— За что? — вымолвила женщина и потеряла сознание.
Отец Кости, Игорь Семенович Кумиров, объяснял облик своего младшего сына тем, что сам он, будучи активным диссидентом и перестройщиком (несмотря на солидный стаж в КПСС), подвергся в былые годы не только жесточайшим репрессиям, но и стал жертвой облучения радионуклидами.
* * *
Постоянным изнурительным чувством Кости Кумирова была зависть: ведь даже полные идиоты, населяющие вместе с ним (нормальным, умным, умеющим читать и писать, любящим книги) психбольницу, даже они — его соседи по надзорной палате — представали по сравнению с Костей сказочными принцами. Он же…
Когда Кумиров пытался определить, что же в его облике самое уродливое, то терялся, потому что уродливым было все. Лицо и тело его покрывали темно-бурые пятна, поросшие завитками жесткой шерсти. Роговица глаз имела разный окрас: левая — бледно-зеленая, бутылочного цвета, правая — желто-оранжевая, словно фанта. Резцы и клыки во рту были звериными, а руки — четырехпалыми, причем пальцы срослись попарно, образуя подобие диковинной клешни. И в довершение всего перед особо любопытствующими Кумиров мог похвастаться миниатюрным хвостиком, вполне естественно произраставшим из копчика.
Костя завидовал местным идиотам не только за их внешность, иногда даже вполне привлекательную и благообразную, но и за то, что они ничего (или почти ничего) не соображают и предаются сладостным видениям в неведомом для разумного человека мире, выдавая свое блаженство расслабленной полуулыбкой.
Двумя другими постоянными спутниками Кости были чувства ненависти и обожания по отношению к другим, относительно нормальным по сравнению с идиотами мальчикам, особенно старшим, а на отделении дети содержались до шестнадцати, а то и до восемнадцати лет.
Ненависть вспыхивала в Косте, когда над ним начинали издеваться. В этой части постоянно отличался среди прочих садюг Колька Махлаткин, или Лохматка, как его с риском для себя обзывали младшие ребята.
Под разными, иногда очень хитроумными, предлогами Лохматка проникал в надзорную палату, где беспощадно и с упоением истязал идиотов. На свою беду, в надзорной палате проживал и Кумиров, или Мутант, как его звали и здесь, и в интернате. Самое досадное состояло в том, что Костю поместили в надзорку ради относительного облегчения его злой судьбы.
Чаше всего Колька добивался доступа в надзорку для наведения порядка, например, во время тихого часа или после отбоя. Конечно, это было вовсе не обязательно, поскольку здешние обитатели и так постоянно находились и наркотическом оцепенении из-за ежедневно, а то и ежечасно потребляемых препаратов. У Махлаткина, как догадывался Кумиров, в больнице имелись свои единомышленники и покровители. Например, раньше ему помогал один из дежурных медбратьев, дядя Гриша: он не только неизменно впускал Лохматку в надзорку, когда дежурил, но и наблюдал за происходящим сквозь процарапанную в белой краске дверного стекла дырочку. Правда, в эго свое пребывание в психушке Костя его ни разу не видел — поговаривали, что с ним что-то сделали, может быть, даже убили.
Если очередь доходила до Кости, то он пытался избегнуть своей участи, забивался под кровать, скалился и старался укусить Махлаткина, но тот, старший по возрасту, более сильный и невероятно проворный, хватал Кумирова за волосы или за ухо, доставляя нестерпимую боль, и извлекал наружу.
— Ты — моя собака, понял, грязь?! — командовал Колька, и Костя совсем не понарошку начинал ощущать себя животным, подползал к улыбающемуся хозяину и, ненавидя себя, начинал его обожать, готовый вылизывать ноги не знающему жалости мучителю.
Иногда с Махлаткиным начинали твориться странные вещи. Замучив кого-нибудь до обморочного состояния, он вдруг и сам начинал всхлипывать, валился перед затравленной жертвой на колени и слезно молил себя ударить, избить, изувечить, даже лишить жизни.
— Что, Мутант, кишка тонка? — вопил Колька, словно подзуживаемый воспаленным глазом дяди Гриши, оценивающим сцену из-за застекленной двери. — Схвати меня за горло и не выпускай! Или подушку мне навали на рыло, как я вам делаю, и не отнимай, пока я рыпаться не перестану.
Кумиров, однако, не мог поднять руку на своего господина, а только с рабской страстью всматривался в его нависшее лицо.
* * *
И кто бы мог угадать, что сегодня утром именно Колька предложит Косте побег.
— Ты будешь моим заложником! Понял, Квазимодо? У тебя батяня крутой — сколько он за твою задницу баксов отвалит? На штуку не пожидится? Я ему сегодня позвоню и скажу, что тебя Людоед Питерский выкрал, и если он до ночи выкуп не привезет, то к утру из тебя сто банок тушенки будет сделано. Как ты думаешь, хватит тебя на сто банок? — Махлаткин все время хохотал, и Кумиров не понимал — шутит он или говорит всерьез.
А до чего он все ловко устроил! Оказывается, еще во время дежурств дяди Гриши Колька своровал у санитара по одному все ключи: и от дверей надзорки, и от выхода из отделения на черную лестницу, и даже — от дверей во двор. И вот, когда все улеглись, а дежурные ушли пить чай, мальчики прошмыгнули по коридору и были таковы.
А после побега Махлаткин Костю бросил. Притащил к метро «Пионерская», где много безнадзора тусуется, а сам слинял. Правда, сказал: — Жди, я, наверное, вернусь и принесу пожрать, а завтра тебя в зоопарк продам.
Глава 12. Не подавай надежд безмолвных…
Согласившись на предложение Льва (придется ей уж так его называть!), Софья никак не ожидала, что он пригласит ее прокатиться на знаменитом пиратском корабле — паруснике-ресторане «Норд», оснащенном двигателем и курсирующем с самого начала навигации по судоходным рекам города. Особенность судна состояла в искусно созданном интерьере, имитирующем вид недавнего подъема со дна морского после затопления в отчаянном бою. На палубах валялись трупы пиратов и моряков неведомого истории королевства, оружие и морские твари. Персонал, обслуживающий заведение, был загримирован под утопленников, и это придавало ресторану особую пикантность.
Как только Софья увидела, какую сумму Лев небрежно отдает улыбающемуся кассиру, то чуть было не взвизгнула и не схватила его за руку, чтобы остановить щедрого ночного гостя от столь безумных трат. До сих пор Морошкина лишь с любопытством поглядывала на парусник под черным флагом, иногда, как несбыточная греза, скользящий мимо ее окон. Не то чтобы она мечтала побывать в плавучем ресторане — главная радость, наверное, состояла бы в обладании подобной возможностью, допустим, всего лишь один раз в месяц, после получки, прийти сюда с близким тебе человеком (она ведь имеет на это право!) и провести здесь беззаботные два-три часа.
Они уселись в неожиданно удобные кресла-осьминоги. Любезный пират запалил для них свечу и предложил ознакомиться с меню, начертанном на папирусе. Морошкина с невольным испугом взглянула на цены и со словами: «Мне просто чего-нибудь попить, ну кофе, наверное…» — передала своему невозмутимому кавалеру. Пока Лев изучал меню, она украдкой поглядывала на его лицо, которое производило на нее впечатление несколько ненатурального, то ли обмороженного, то ли загримированного, как у всей здешней обслуги. Впрочем, это означало, что у Льва, так же как у них, скрыто под слоями грима свое, настоящее лицо, которое она когда-нибудь, Бог даст, все же увидит.
В целом облик нового знакомого производил на Соню довольно сложное впечатление. Порой чувствовалось, что он находится не здесь, причем по его серьезному, но равнодушному лицу было невозможно определить, где он в данный момент обитает. В то же время оттуда, куда он все-таки забрел, мужчина неусыпно следит за тем, что происходит здесь, в ресторане. Иногда спутник казался ей не совсем живым, каким-то механическим, что ли. Морошкиной приходилось бывать в моргах, и она очень хорошо помнила исходящую от трупа холодную и подавляющую волну небытия, когда тело — здесь, а жизни в нем, души — нет. Лев, при всем его необычном обаянии, излучал нечто подобное.
— Я пробуду в городе дня три и снова исчезну неизвестно насколько: такой уж у меня образ жизни. — Лев ткнул пальцем в меню и, отвернувшись от учтивого официанта, задумчиво посмотрел Соне в глаза. — Мысль о встрече с вами возникла внезапно, сама собой, а я обычно как раз к таким мыслям и отношусь серьезно. Я допускаю, что вам мой интерес к окружению Киры может быть не очень понятен. Наверное, я в состоянии здесь кое-что прояснить. Вам, безусловно, знакомо банальное сравнение человеческой жизни с древесным стволом: те же корни, тот же ствол, та же крона, а то, на что я хочу обратить ваше внимание, — годовые кольца: по ним можно многое узнать о судьбе дерева, обо всей его прошлой жизни. Вот и я вдруг подумал, что и в моей жизни столь же определенно отмечены различные этапы моего не совсем обычного пути. Причем тот год, когда я познакомился с Кирой, оказался для меня теперь наиболее ценным.
— Да я вас прекрасно понимаю! — Морошкина действительно довольно наглядно представила себе распиленные древесные чурки и даже вспомнила сувениры из каких-то ценных пород толщиной в один-два пальца, добротно покрытые лаком. — У меня тоже есть свое летосчисление. Оно, правда, не столь точное: я опознаю эпохи по наклеенным обоям. Живу-то в старом фонде, так что как возьмусь иногда за ремонт, начну стены готовить, да и размечтаюсь: кто этими бордовыми георгинами любовался, а кого эти золотые свечи ублажали? Иной раз даже думаю: была бы писателем, так я бы такой бестселлер про обои сочинила, все бы зачитывались!
— Я очень рад, Софья, что вы столь правильно воспринимаете мои слова. Теперь позвольте мое пунктирное изложение обратить к не менее банальной метафоре наших жизненных реминисценций — раскопкам, уже, кстати, упомянутым в вашем чутком этюде об обоях.
Официант с настолько типичным, как заметила Морошкина, лицом, будто его отобрали на кинопробах, казался неким образцом официанта: с одной стороны, доступным и свойским, будто даже гуттаперчевым, с другой — официальным и невозмутимым, словно экспонат музея восковых фигур, мягко воздвигнул на их столик целый мемориал крохотных, точно из детского набора, блюдечек и мисочек с ароматными закусками и налил Льву для пробы светлого вина из длинной темной бутылки. Непростой (как тотчас угадал официант) посетитель пригубил заморское питье и одобрительно причмокнул губами. Официант торжественно наполнил бокалы и удалился.
— Поскольку я в некотором смысле живу воспоминаниями, мне захотелось по крупицам восстановить прошлое, в котором я смогу обнаружить новые для меня эпизоды из жизни Киры. А с вас я решил начать как с ее ближайшей и верной подруги, до сих пор, в чем я уже убедился, хранящей память об этой удивительной женщине. — Лев обратил вдруг свое внимание на плотно уставленный стол и провел над ним рукой. — Но, впрочем, вы ничего не едите, а здесь вроде бы неплохо готовят? Давайте все-таки немного закусим.
Соня обратилась к рыбному салату и подумала, что своими руками изготовила бы ничуть не худшее блюдо, что, кстати, и надо будет сделать для ее нового знакомого, пусть не в этот его приезд, а, скажем, в следующий, — не навсегда же он исчезнет? Кстати, не может ли он быть?.. Да нет! А почему, собственно, нет? Вдруг этот состоятельный господин и есть отец Стаськи? Что же Кира о нем рассказывала? Да, в общем-то, ничего особенного. То есть почти ничего. Геолог, экспедиции, ласковый, неожиданно родной. Да, Софья Тарасовна, недаром все-таки тебя занесло в МВД — мышление у тебя вполне соответствует твоим погонам.
— Вы действительно не хотите горячего? — поинтересовался Лев.
— Ни в коем случае! У меня от таких перегрузок диабет разовьется! — Морошкина улыбнулась, не забыв скрыть свой ущербный зуб. — Я же целый вечер с ребятами всякую вкуснятину трескала, мне теперь, по совести, на неделю нужно на голодный паек сесть, а вы меня деликатесами соблазняете! Вы себе-то закажите что-нибудь, а на меня не смотрите: я действительно ничего не хочу.
— Тогда, может быть, кофе? — Ночной гость тоже улыбнулся и бросил короткий взгляд на двух пьяных верзил, горланящих за столиком в носовой части парусника. — Здесь, я слышал, его чудесно варят.
Софья согласилась, и вскоре им принесли действительно необычайно ароматный напиток. Морошкина с удовольствием сделала первый глоток и подумала о том, что ее внезапный кавалер довольно странен: он ведь не только ни на чем не настаивает, но даже ни на что и не намекает. «Если в моей жизни и дальше пойдут такие встречи, то я скоро вообще забуду о том, как все это делается», — улыбнулась Соня, в общем-то, без всякой досады на свою бабью долю, а так, словно и не ее это была мысль, да, пожалуй, и не о ней. То есть подобным образом, наверное, могла бы подумать некая женщина, но все-таки не она. Нет, не она!
Морошкина не считала себя безгрешной и ни в коей мере не претендовала на рекорды по длительности воздержания, которое растягивалось в иные периоды на несколько лет.
В ее судьбе был один человек, который буквально вернул ее к жизни, но он ничего не обещал с самого начала (просто пощадил!), ни-че-го! Он даже повторял ей несколько раз в своей столь обаятельной задумчивой рассеянности: «Ни-че-го!» — и в этом безнадежном слове содержалось не столько его неучастие в ее судьбе, сколько некоторая неизбежность, которой и он, и она — оба — несмотря ни на что (даже любовь!), когда-нибудь подчинятся.
Ее второй после Сашеньки мужчина не был случайным, хотя познакомил их, как принято выражаться, именно случай. А вот последующие персонажи, пожалуй вполне случайные, и запросто могли обойти ее судьбу стороной. Но так уж сложилось, и она не жалеет хотя бы потому, что сумела благодаря этим несуразным историям уловить разницу между случайным и неслучайным в короткой и почти бесконечной человеческой жизни. Взять хотя бы такой подарок судьбы, такое сокровище, как Ванечка Ремнев, его любовь, его потрясающие стихи, посвященные ей, ее женским чарам:
Не обжигай меня глазами —
Я без того горю в огне.
А ночью страстными слезами
Я плачу в судорожном сне.
Не подавай надежд бесплодных,
Дразня безудержно меня.
Не говори мне ласк безмолвных,
Маня к себе и вновь гоня.
Я до безумия влюбленный
В твое лицо, твои глаза,
Стою, коленопреклоненный,
И в ноги падает слеза.
Глава 13. Друзья и враги приюта «Ангелок»
Приют «Ангелок» разместился в трехэтажном доме на берегу Невы, в промышленном районе. Само здание было возведено в начале уходящего века для служителей православной церкви, стоявшей в ста шагах от жилого дома. После нашумевшего семнадцатого года здание церкви разрушили, а на ее месте проложили дорогу, ставшую впоследствии насыщенной магистралью, чрезвычайно выгодной вследствие соседства с рекой.
Вслед за церковью пала часовня и различные хозяйственные постройки. Жилой корпус уцелел, возможно, только потому, что не мешал появлению улицы. С момента большевистского демарша дом использовался как кожно-венерологический диспансер, военкомат и библиотека. Последняя, подчиняясь перестроечным реформам, безропотно закрылась и как-то сама собой исчезла.
— Пять лет жизни, а для женщины это немало, пять лет моей собственной жизни оказались потрачены на то, чтобы раздобыть для детей пристойное помещение. — Ангелина Германовна Шмель, учредитель и директор приюта, встречала этой жалобой всех посетителей, способных, по ее прогнозам, хоть чем-то помочь ее подвижническому делу: — Вначале, когда нас было еще не так много, мы ютились в общежитиях. Знаете, такие свечки, или точки, — так ведь их, кажется, называют?
Ангелина привычно озадачивала вступивших на порог приюта вопросом, а сама в образовавшейся паузе проницательно разглядывала визитера сквозь перламутровые очки.
— А кто в этих общагах обитает и чаще всего скрывается от правоохранительных органов, вы, надеюсь, знаете не хуже меня? — Хозяйка нагружала гостей новым заданием и сама приступала к перечислению: — Это — рыночные торговцы, проститутки, разные криминальные личности. А у меня — детки!
Последним восклицанием Шмель вспугивала пришедших и вроде бы ненароком совестила: где же, мол, вы раньше-то были, когда все мы так мучились?
— У меня у самой пятеро дочерей, — привычно откровенничала Ангелина Германовна. — Правда, они мне не родные, хотя, знаете, я даже не представляю, чтобы кто-то кому-то мог казаться роднее, чем мне мои лапушки.
При дальнейших излияниях хозяйки приюта выяснялось, что у всех ее воспитанниц — крайне несчастные судьбы. Старшая с двенадцати лет стала воровать у приемной матери деньги, прогуливать школу и исчезать из дому. Вскоре выяснилось, что девочка ночует у некоего пенсионера, дающего приют и другим подросткам обоего пола. Обладая не только мощной энергией, но и значительными связями в силовых структурах, Шмель приготовилась «пустить прохиндея под пресс», но падчерица, разведав о роковом для ее покровителя намерении, поклялась его скромным здоровьем тотчас вернуться домой и прекратить все свои выходки ради того, чтобы покою престарелого любителя молодежи ничто не угрожало. В случае отказа суровой мамаши девочка обещала покинуть ставший ей родным дом навсегда, да и этот несчастливый и враждебный без ее покровителя мир — тоже.