Побывала Бросова и в приюте «Ангелок». Это примерно через год, как она сбежала из дому. Вообще-то, ее пьяную притащили к Ангелине другие пацанки — говорят, сколько тебе еще так болтаться, пока не подохнешь? А у мамы Шмель будешь хоть под надзором, да и кормит, поит, постель дает — чего тебе, дуре, еще надо? Да и действительно, подумала Проводница, сколько можно терпеть такую жизнь? Чего только с ней за этот год не случалось?!
У Ангелины совсем другой расклад получился. Она сразу Любку к себе в кабинет вызвала и говорит: так, девочка моя, зови меня теперь мамой. Я, мол, все про тебя знаю, и хорошее, и плохое. Но тебя здесь никто ни осуждать, ни воспитывать не собирается. Ты, вообще-то, уже достаточно взрослая, чтобы самой все рассудить, что в жизни делать можно, а чего все-таки не стоит. Во-первых, я тебя сейчас осмотрю: давай-ка раздевайся. И стала наблюдать, как Любка свои тряпки с себя сдирает. Ну а позже что? Она ей все, что могла, осмотрела, клизму поставила, сказала — для очистки организма. Помяла, погладила, фигуру похвалила. Ай, говорит, доченька, какая у тебя грудка крепенькая, а сосочки-то — как два красных перчика! Иди, говорит, миленькая, тебе на кухоньке покушать дадут, а потом ложись спатиньки. Надо тебе, родная моя, после всех твоих путешествий в себя прийти, материнский дом почувствовать. А у нас здесь — одна большая семья. Запомни это!
Любка все наставления Шмель исполнила, а уж как до кровати дотащилась, уже и не помнит. Проснулась, наверное, только через день, под вечер уже, да и то от чужой руки, что ее беспокоила. А это девчушка, с виду первоклашка, теребит ее и что-то бормочет. Ты чего? Мама Ангелина к себе зовет. Тебя как звать-то? Настя я, Ремнева. А чего здесь живешь, дома тебе плохо? Там пьют и дерутся. А мама Ангелина моей маме Тоне денег дала, и та меня сюда отпустила. Мама Ангелина обещает, что я скоро в другую страну уеду, где мои настоящие мамочка и папочка живут, а Тоньке и Корнею меня по ошибке отдали.
Бросову страшно обрадовала Настина история. Значит, и она правильно угадала о своих дуралеях. Теперь главное — понравиться маме Ангелине, тогда, если очень повезет, эта добрая женщина и Любке поможет отыскать настоящих родителей. А вдруг они тоже живут не здесь, а где-нибудь в Америке? Ну, может быть, приспичило им очень скоро уехать, вот они, когда так спешили, и перепутали ребенка.
Ну вот, идут они, бредут с этой самой Настей по лестницам да по коридорам, вдруг видят свет, что из щели между дверьми выполз. И тут Любку будто кто-то по голове ударил: чувствует, надо тихо-тихо себя вести, подкрасться, как кошка, и Настю отослать, чтоб не мешала. Она девчонку оттолкнула и показывает ей пальцем на сжатых губах «тс-с-с!», а после машет — чеши назад, сама дойду!
Настя смоталась, а Бросова подкралась к кабинету и слышит, как Шмель кому-то строго, по-учительски, выговаривает: «Ты что, дуреха, ревешь? Ты же моя любимая дочурка, а такие штуки вытворяешь?! Какого ж черта, милая, я тебя тогда удочеряла? Для чего тебе свою фамилию подарила? Разве я тебе человеческую жизнь не обеспечила? За что ж ты меня, идиотка, в зону решила спровадить? Ты хоть соображаешь, что говоришь? Какая милиция?! Какая инспектор тетя Соня?! Ты что должна была сделать? Отправить ее на работу, правильно я говорю?» — «Да», — услышала Люба голос и узнала по нему свою старшую сестру от Зойкиного мужа из Африки, Наташку по кличке Хьюстон. И она здесь? — обомлела Любка. Как эта мама Ангелина тут всех собрала? А что хоть за работа такая?
— Что значит «воспротивилась»? У нас, ты не хуже меня знаешь, пятилетки в отказ не идут! С иномарками она, видите ли, амурничать не хочет! Ты у меня, вообще-то, что денег не получаешь? — Хозяйка невольно повышала голос и тотчас его укрощала. — Где ты сейчас столько заработаешь? Без образования, без специальности, когда по городу толпы безработных академиков шатаются! Ты замуж за иностранца хочешь выйти? Я тебе обещала? Я свое слово сдержу. Распишешься и уедешь. Но и ты меня, дочурка, не подводи, а то тебя потом долго искать будут. Я ведь добрая до поры до времени, а потом сама знаешь, что бывает. А не захочет она подобру идти — дай ей разок по репе и выкинь на улицу — сама через день приползет. Что, не справишься? Сил здесь не наела? То-то, родная. Постараешься?.. Ну, ладно, иди сюда, я тебя поласкаю. Мама Ангелина тебя теперь так редко видит, что даже скучает.
Проводница попробовала заглянуть в дверную щель, но в нее были видны только зашторенные окна.
— Хватит, мама Ангелина! — Голос Наташки донесся словно из подвала. — Все! Мне за это не платят!
В кабинете раздались резкие звуки, послышались шаги, Любка отпрянула от заветной щели и неожиданно увидела надменную фигуру Хьюстон, озаренную световой лавиной, выброшенной из распахнутых дверей кабинета. Исторжение сестры совершилось столь молниеносно, что Проводница, наверное, не смогла бы точно сказать, что все-таки произошло раньше, а что позже, — распахнулась дверь и выбежала ее сестра или, наоборот, Наташка очутилась по эту зримую для младшей сестры сторону, а уже после ее решительного удаления открылась дверь.
Коричневое, как табак, лицо Хьюстон, видимое Любкой против света, казалось сейчас темно-синим. Проводница, прильнув к холодной и влажной стене, смотрела, куда направится сестра. Та дошла до лестничной клетки и поднялась на самую верхнюю площадку. Здесь был свет. Он исходил от лампады, висевшей под иконой.
Наташа села на каменные ступеньки, ведущие на чердак, что-то достала из карманов, повозилась и щелкнула зажигалкой. Ее непривычно серьезное лицо осветило унылое пламя. Она закурила. Вскоре знакомый запах достиг настороженного Любкиного носа.
Проводница не могла дольше выдерживать своего шпионства, взбежала по лестнице и встретилась взглядом с удивленными глазами сестры. Они, не сговариваясь, обнялись и разревелись. Потом Наташка рассказала Любке, что «Ангелочек» — это публичный дом, а Шмель — его полновластная хозяйка. «У нее знаешь какие отмазки?!» — с явным трепетом перед всемогущей Ангелиной направляла палец в потолок Хьюстон. Тогда же сестры решили все-таки не ссориться со всемогущей бандершей, а покорно на нее работать, пока у них не подвернется случай обрести лучшую долю…
* * *
Прошлой ночью, сев на Комендантском в «Жигули», Проводница и Настя вскоре добрались до приюта. Впрочем, Настю по дороге все же сморило.
Мама Ангелина сама открыла дверь и запустила обеих девочек внутрь. Здесь она тотчас отправила засыпающую на ходу Настю в спальню, а Любку стала отчитывать за ее непорядочность — почему она, мол, не приносит деньги от клиентов? А Бросову все это так достало, что, не в силах больше слушать упреки разбушевавшейся Шмель, она сказала, что может хоть сейчас уйти и больше уже никогда сюда не возвращаться. Ангелина тотчас завопила, что Проводница, наверное, даже не подозревает, на что способна Шмель, чтобы отомстить за подобную человеческую неблагодарность.
— Ты — моя, понимаешь, дрянь, ты вся моя! Я тебя считай что купила, а ты мне такое заявляешь! Иди, но запомни, что завтра, когда тебя будут заживо есть, ты меня не зови! Пошла! — С этими словами Шмель распахнула дверь, схватила девочку за волосы и вытолкнула на мостовую.
От неожиданности Бросова упала на асфальт, ударилась и рассадила ногу и руку. Быстро поднявшись, она побежала прочь, а владелица приюта «Ангелок» тревожно выглянула на улицу и осмотрелась, не могло ли случиться случайных, а то и преднамеренных свидетелей ее разборки с неблагодарной девчонкой.
Пробежав немного в сторону Охтинского моста, Любка начала задыхаться и перешла на шаг. Она поглядела по сторонам и, увидев белую машину, подняла руку. Приблизившись, машина остановилась. За опущенным стеклом девочка увидела Сашку, сына миллионера, с которым уже год гуляла Наташка.
— Садись, гулена! — распахнул дверь Кумиров. — Ты чего такая растрепанная, с ночной дискотеки сбежала?
Глава 39. Смертный грех
Артур давно верил в то, что машина времени уже изобретена, уж сколько на эту тему пишут и писатели, и ученые. А дыма без огня, как говорится, не бывает. Может быть, нынешняя модель еще несовершенная, но ему ведь сверхчудес и не требуется: всего лишь вернуться чуток назад, в тот день, когда он оформлял обманную сделку с двумя геркулесами.
Ну что бы они с ним учинили в случае его категорического отказа от переезда в сельскую местность? Убили бы? Да вряд ли. А если и так, то оно, может, и к лучшему было бы. Он, как посчитали бандиты, был перед ними виноват. Его не стало. С кого теперь спрос? С Ксении да Олежки? А это что — по понятиям?
Да отвязались бы пацаны, окажись он только тогда чуть потверже! А ведь он просто-напросто сдрейфил! Что ему стоило дернуться в РУОП? Тамошние молодчики этих бугаев вмиг бы угомонили. Назначили бы через Артура свидание и подслушали, как те его стращают. Да еще бы на пленку засняли. Или денег бы меченых для откупа подсунули. Или еще чего в том же роде. Они своим ремеслом как надо владеют. А на крайний вариант просто бы силой из бандюков все выбили, то есть уродовали бы добрых молодцев, пока те все, что для суда требуется, не подпишут. Ну а там бы чего-нибудь и присудили. Туда зря не возят!
А они бы потом не отомстили? Сами, когда выйдут или отмажутся, или друзья, которые еще на воле бродят? Ну да что сейчас об этом думать? Что это изменит? На будущее? А где оно, его будущее-то?..
Ревень посмотрел на свои армейские часы, которые, пожалуй, остались единственным предметом, уцелевшим от его былого имущества, и поэтому вызывали у своего понурого владельца сложные и даже противоречивые чувства.
Сегодня был крайне необычный день. С утра Артур чувствовал себя так, будто постоянно силится проснуться, но никак не может этого добиться. Подобное с ним иногда случалось после крутых перепоев.
Артур посмотрел на себя в огрызок зеркала, притащенный в подвал Олежкой еще для покойной Ксении. Ну и харя! Глаза превратились в щелки и затекли, как две подсохшие ранки. А ведь когда-то они были большими и зелеными, его еще Вика за них Котом прозвала: у этой блаженной, правда, все сравнения были из мира животных. Да он и без ее кликух знал, что всегда был красивым парнем, позже — привлекательным мужчиной: на него бабы вплоть до самой беды с бандитами засматривались. А потом — пошло-поехало!
У него было именно мужское лицо. Он это понял годам к двадцати и стал своей внешностью гордиться. Он и усы носил, потому что от них женщины млели. Голос у него был низкий, глубокий — им только баб и очаровывать. Он мог бы и в кино сниматься, если бы где-нибудь в киношных кругах потолкался: высокий, стройный, скуластый, носастый… Мало, конечно, он своими данными попользовался, но теперь, уж наверное, ничего не воротишь. Эх, жизнь! Лошиное ты племя, Артур Вадимович! Никем родился, никем, стало быть, и помрешь!
Да он ведь и теперь еще не старый! Что такое для мужика сорок четыре года?! Начало жизни! Кто бы ему сейчас руку протянул, а? Может, Олежку кому продать? Прости мне, Господи, мои грешные мысли! Чего порой в бездомную да нищую башку не залезет! Как же он такие скотские мысли к своему подлому разуму допускает? А что еще можно сделать? Убить кого за деньги? Опять смертный грех! Ну а иначе-то ему здесь — амба! Взять хотя бы ноги — вдруг врачи скажут: поздно вы ,к нам, молодой человек, обратились!
К Вике обратиться? А жива ли она сама-то? Не зря говорят — такие калеки долго не живут. А Борис — что, уже и не сын ему? Неужели и взаправду отцу в беде не поможет? А если Вики уже нет на белом свете, так, значит, старший-то сын один живет или, в крайнем случае, с супругой. Ну, может, и детки народились. Так детки-то детками, а отец, пожалуй, один на белом свете назначен, и другого-то ты себе, дорогой сынуля, никак не обеспечишь, никакими чудесами современной науки и техники. А что же это он, кстати, сыновей-то не познакомил? Ох, как бы сейчас это родство малому пригодилось. А самому-то ему уж что, всяко не больше года мучиться, да и то, если подумать, космический срок получается.
А может, все эти пытки ему за жизнь непутевую, за Викины слезы, за Боренькину безотцовщину? Ну да, ходил он, смотрел, шпионил — но когда? Когда сам ни с чем остался. Старший-то его, кажись, не опознал. Сам-то он все с ребятишками возится: наверное, у него работа такая — воспитатель или какой-нибудь скаут, бес его дери. Да главное-то, чтобы работа была, работа да крыша над головой. А что еще надо?..
* * *
Чего-то Олежки не видно? Видать, побежал с утра что-нибудь промыслить. Ревень-старший, к своему стыду, уже давно не интересовался у сына, каким образом мальчик добывает еду, сигареты и даже спиртное.
Сам Артур уже с месяц не выходил из подвала. Отчасти его не выпускала из-под земли болезнь: вот уже с полгода ныли и пухли ноги, а в последнее время они налились, словно распертый водой рукав пожарного гидранта, и, к вящему расстройству Артура, полопались в нескольких местах, а ранки стали сочиться желто-розовой жидкостью с примесью кровяных сгустков. Конечно, при необходимости Ревень смог бы преодолеть свой недуг и выбраться из подземелья. Его затворничество укреплялось другим обстоятельством: ему расхотелось жить. Он не видел в своем дальнейшем существовании никакого смысла и относился к себе словно к отправляемому под пресс бэушному автомобилю. При этом Артур не мог бы с уверенностью сказать, что испытывает страх перед будущим по имени Смерть, которое в любой момент может приблизиться к нему до такой степени, что они сольются в единое целое.
Артур воспринимал свою недалекую смерть как переезд в иное место обитания, откуда он, согласно некоторым условиям, уже никогда не сможет вернуться, не сможет позвонить и написать. Основное же условие этого перемещения заключается в том, что человек оставляет на старом месте все свои вещи и даже тело, потому что уходит туда, где ничто из этого привычного скарба уже не пригодится.
В последние годы, а особенно в те, которые Ревень прожил в шкуре бомжа, он сталкивался с чужой смертью особенно часто. Среди таких случаев была и кончина его жены. Артур да и Олежка — оба они, горемычные, были подготовлены к уходу Ксении ее затянувшимися страданиями.
Ревень следил за каплями дождя, скользящими по стеклу в подвальном окне, как они стремятся поглотить друг друга или, наоборот, — разбежаться из одной в несколько ручейков.
Внезапно Артура озарило: так ведь и мы-то, людишки, также ползем вниз по стеклу судьбы и ничегошеньки не можем с этим поделать, ничего не можем остановить — ни времени, ни старости, ни болезней. Какое страшное сходство! Взять хоть сферу политики. Да будь ты, мил человек, самим президентом! Это ничего не меняет! Тебя будут постоянно нагонять и подпирать со всех сторон такие же людоеды, стремящиеся к власти. А стоит тебе чуток зазеваться — и пропало дело! Даже следа от тебя не останется.
Конечно, сбежав со стекла, капли сольются в струйки, которые потекут дальше, в реки, и потом заледенеют или испарятся. Позже они вернутся через дождь или снег и опять разобьются на стекле на новые формы и судьбы, иначе сочетая в себе правду и неправду, добро и зло, созидание и распад. Но любая из этих новых жизней будет не его, он уже никогда не повторится, а его доля — мучительно гнить в этой смрадной норе. Да он ведь еще при жизни оказался под землей! За что это мне, Господи?!
Внезапно в голове Артура зашумело море. Да нет, не так: море как будто плеснуло на него ласковые волны вполне ощутимо, окружило его своей озорной заботой. Вскрики чаек, похожие на всхлипы, неохотно отпускающий волну прибрежный песок — все так ясно, так зримо…
Да, там он вскоре может очутиться. Всего-то и дел: накинуть петлю и удавить себя — он может совершить это не сходя с места. Недаром же Ревень таскает во внутреннем кармане своего помоечного бушлата вполне надежную для такого дела бельевую веревку. А ведь это грех! И за это Господь покарает его самым суровым образом. Он будет страдать вечно! Да он этого и достоин! За всю свою скотскую жизнь! Вот так, не сходя с места. А ведь так и говорят: не сойти мне с этого места! Так вот и не сойду!
Глава 40. Убийство на мосту
Эвальд Янович вступил на мост, который уже несколько лет был закрыт для транспорта и пешеходов. Добравшись до середины, князь заметил темнеющий возле сторожевой будки человеческий силуэт. Когда-то, еще в советское время, на этом, в каком-то смысле стратегическом, объекте имелся милицейский пост, однако это было давно, а теперь здесь и вообще вроде бы нечего охранять. Кто же это? Рыбак или бомж?
Поравнявшись с фигурой, Волосов опознал милицейскую форму. Человек стоял спиной к Эвальду Яновичу и, наклонив голову, смотрел на воду. По нынешним временам чин вполне мог быть и пьяным. Минуя милиционера, князь отметил в нем необычайные рост и мощь. Однако Волосову бросился в глаза тот факт, что форменный пояс на плаще постового был заметно темнее.
Как только Эвальд Янович оставил милиционера позади себя, тот мгновенно развернулся и, выпростав огромные руки, обхватил ими, наподобие хомута, шею князя. Собственно, прозвище этого гиганта таково и было — Хомут.
Когда сообщники спрашивали Хомута, сколько человек он отправил на тот свет своим коронным приемом, тот только застенчиво улыбался. При возможности он с удовольствием демонстрировал отработанное до автоматизма движение на первом подвернувшемся братане: пальцы одной руки захватывают запястье другой и тянут ее за собой к груди.
Убийца и сейчас уверенно провел захват, чтобы через миг резким движением сломать дряблую шею заказанного ему старика, но вдруг почувствовал, что за его локти уцепились крепкие, как гвозди, пальцы и потянули их вниз. Тотчас последовал неожиданно мощный удар локтем в печень. Хомут от свирепой боли согнулся. Старик тут же потянул его куда-то в сторону, высвободился из «хомута» и стал выворачивать по-прежнему сцепленные в замке руки душегуба на неведомый болевой прием. Тут же князь со всей силы дважды ударил каблуком по стопе Хомута, первым ударом травмировав стопу в подъеме, а вторым — раздробив суставы на пальцах. Потом старик с разворота ударил Хомута снизу кулаком в пах.
Огромный детина, теряя сознание, упал на колени и простер впереди себя руки, моля о пощаде. В это время Волосов ударил его локтем в висок. Хомут что-то промычал и, как тряпичная кукла, осел на скользкое от дождя, прогнившее покрытие моста. Умирая, охваченный неземным ужасом, Хомут уловил чью-то чужую, но почему-то приятную ему мысль…
В это время Волосов, который и раньше замечал этого рослого бугая с повадками профессионального убийцы, нагнулся, взвалил своего недавнего противника на плечи. Князь опрокинул труп на перила моста и собирался уже сбросить его в воду, как вдруг увидел буксир, затягивающий четыре шаланды с извлеченным со дна грунтом в сторону Невской губы. Эвальд Янович сделал оперативный расчет и столкнул тело с перил. Хомут, под шум работающего под мостом пароходного дизеля, рухнул в пропитанный мазутом и химией грунт, который беспечные судоводители, вопреки всем установкам, сбрасывали в первом же .подходящем месте невской акватории.
Волосов огляделся и, несмотря на отсутствие свидетелей, почувствовал в душе какой-то тревожный осадок. Он не ведал того, что некий мужчина в брезентовой, пропахшей дымом плащ-палатке, напоминавший рыбака, имевший на вид от тридцати до пятидесяти лет и получивший недавно то же предложение, что и неудачливый Хомут, очень внимательно следил за каждым движением обоих противников. Этот мужчина, носивший кличку Скунс, называл себя в разные периоды жизни Львом или Алексеем, потому что настоящее его имя — Константин — почти истерлось из людской памяти. Сейчас он думал о том, что не встречал ранее подобной техники освобождения от удушающего захвата, освободиться от которого вообще крайне сложно, но не настолько, как выполнить заказ, который не отработал Хомут и который никогда не будет отрабатывать Скунс.
Алексей следил за сценой на мосту через линзы оптического прицела, готовый при первом же промахе князя избавить его от общества Хомута.
Глава 41. Кошмар в больничном морге
Подвал и первый этаж сталинского дома, фасадом нацеленного на сквер около метро «Ломоносовская», ребята называли «гостиницей». Раньше, когда в здании находилось заводское общежитие, на первом этаже был Красный уголок, спортзал и другие вторичные признаки социализма. Когда предприятие разорилось и распалось на ООО, ЗАО и другие буквы, беззаботно вызревшие в теле еще недавно знаменитого оборонного завода, общежитие содержать стало не по средствам, и от него отказались.
Большинство жителей многоквартирного дома составляли люди, приехавшие в Ленинград за лучшей долей из разных пределов Советского Союза. Ради прописки и жилья они потратили свои лучшие годы на работу в цехах завода или в иных смежных службах. За последние десять фантасмагорических лет они «вернулись» в Петербург, потеряли работу и уже не могли рассчитывать на получение бесплатного жилья.
Те, кто был прописан, равно как и те, кто неформально проживал в добротном шестиэтажном доме, не проявляли особого желания покидать свои норы. Время от времени в доме разгорались жилищные страсти, но на потенциал первого, нежилого, этажа, ввиду его труднодоступности они покуда не дошли. Дело в том, что на жилые этажи был отдельный вход, а двери на первый этаж вели из подвала, который из-за нарушения работы водопровода и канализации оказался затоплен. Немногими, кто не брезговал вонью и нечистотами и рисковал пробраться на первый этаж, были дети.
Существовал еще один путь в «гостиницу» — через мусоропровод. В свое время администрация общежития хвасталась тем, что столь удобную и выгодную систему ей удалось установить еще в начале восьмидесятых. Теперь же, когда взрослые обитатели изнемогали от битвы за бесценные метры, а коммунальные службы дома частично или полностью были парализованы, замер и мусоропровод. Должность дворника исчезла вместе с остальным штатом общежития, ранее содержащимся заводом. Мусорщики Спецтранса, не получая денег, приостановили свои услуги. Жители, уже год обсуждавшие проблемы самоуправления, никак не могли прийти хотя бы к той степени согласия, которая позволила бы им организовать удаление отходов. Однако, несмотря на полную нерешенность мусорной проблемы, жители упорно продолжали валить отходы в объемные трубы.
Когда мусор переполнил предназначенные для него накопители, то пополз к выходу, освобожденному от дверей после ухода домовой администрации, а далее низвергнулся во двор. Таким образом, около пяти мусоропроводов образовались целые свалки. Это привлекало бездомный и безработный люд, животных, птиц, а особенно — крыс, которые прогрызли в зловонном конгломерате хитроумные лабиринты.
Дети, живущие в «гостинице», использовали мусоропровод как аттракцион и рискованный путь для попадания в подвал.
На первом этаже от прежних хозяев осталась масса полезных и просто забавных вещей. Здесь имелись столы, стулья, шкафы, книги, посуда, бюсты Ленина и других вождей и знаменитостей, плакаты, бумажные цветы и кипы бухгалтерских бланков. Безусловным чемпионом по своей роскошной никчемности стал установленный на сцене Красного уголка рояль, на чьих разбитых клавишах ребята вдоволь отводили душу.
Для сна дети натаскали в «гостиницу» помоечных матрасов, одеял, пальто — всего, на чем можно лежать или чем можно укрыться. Сами «лежбища» они устроили на сцене, поскольку здесь им было теплее.
* * *
Любка была одним из открывателей и завсегдатаев гостиницы. Она и сейчас хотела добраться до бывшей общаги, в которой проводила когда-то целые недели, обкуриваясь с ребятами «травой», а в тяжелые дни не брезгуя даже «Моментом».
Хотя Люба всего лишь сидела на разбитой урне, ей сейчас казалось, что она превратилась в сочного рогатого слизня и медленно ползет по лезвию бритвы. Самое неприятное состояло в том, что слизень каким-то образом оставался одновременно и девочкой, поэтому Бросова чувствовала, что должна вроде бы бояться порезать свое склизкое тело, но в то же время страх не возникал — ей была безразлична собственная судьба: будь что будет!..
После того как Сашка посадил ее к себе в машину и они поболтали, парень угостил ее «маркой», а когда Проводница заторчала, остановил тачку и стал ее лапать. Бросовой сделалось противно — неужели все хотят от нее только одного?
Девочка оттолкнула Кумирова и даже, кажется, дала ему по харе. Сашка открыл дверь и выпихнул ее из машины. Любка пошла неизвестно куда. Через несколько шагов она узнала очертания «гостиницы», но, обалдевшая от недосыпа и «марки», села на урну…
* * *
Бросова заметила огни, но не поняла их происхождения, различила внешние звуки, но они тут же оказались вовлечены в ее видения, и только когда ее куда-то сильно и властно повлекли, проводница вяло попыталась сопротивляться. Ей мерещился огромный рак, зажавший клешнями совсем крохотную русалку. «Как же ей помочь? — думала Люба. — Мамочка! Да это же я сама! Пусти, гад! Чем бы его огреть? Да что там! Он же, как танк, — весь в броне!» Где же волшебник, всегда готовый освободить красавицу-невольницу? Он ведь с крыльями и мечом: прилетает сверху, как туча, и, как молния, рубит насмерть всех Любкиных врагов. Неужели герой не знает о том, что его любовь в смертельной опасности? Может ли он в самом деле не слышать ее отчаянных криков о помощи? Что ж, придется ей самой себя спасать. Но как? Рак во столько раз сильнее ее! И он ведь очень хитрый: предугадывает каждый ее шаг, читает любую мысль — она даже думать боится о возможных путях избавления! Да он просто подымает ее куда-то вверх и уволакивает, словно паук скукоженную в клейкой паутине, совершенно беспомощную муху.
— Просыпайся, маленькая, просыпайся! Ты ведь хочешь этого, очень хочешь. Вы все этого хотите, но боитесь сказать. — Знакомый мужской голос сыпался на нее, сидящую на холодном каменном полу, откуда-то сверху.
Мужчина нагнулся, схватил ее за волосы и куда-то поволок. Это было очень больно. Потом он поднял ее, и Любка увидела дверь с надписью: «Холодильная камера». В дверь были вбиты гвозди, а на них висели веревочки с алюминиевыми крестами и еще какими-то вещицами.
Дверь открылась, и изнутри вырвался отвратительный, тошнотворный запах. Мужчина затащил ее внутрь и толкнул. Бросова на что-то упала и ударилась. Она огляделась. Везде лежали голые или почти голые мужчины, женщины и дети; их было очень много.
Люба всмотрелась и убедилась, что все они мертвые. Она — в морге! Девочка поняла, что и сама валяется на трупах. Она повернулась к тому предмету, о который ударилась при падении, и увидела лиловое, в черных пятнах, лицо старика: глаза его затекли, словно у свиной головы на рынке, а нижняя челюсть отвисла.
— Поцелуй, лапонька, дедушку. Крепко поцелуй, с любовью. Смотри, как он этого хочет. — Мужик нацелил на нее стоящую на треножнике видеокамеру.
— Дя… — хотела Бросова назвать мужчину по имени, которое, кажется, все-таки вспомнила.
— Целуй, милая, а то мозги вышибу! — Мужчина взмахнул над Любой здоровенным молотком.
— Я не… — И тут на ногу девочки резко опустился молоток. Бросова закричала от жуткой боли в колене.
— Целуй! — Над девочкой вновь зависло опасное оружие.
Люба заплакала и повиновалась, понимая, что в первый и последний раз в жизни целуется с самой Смертью…
День третий
Глава 42. Сон и явь Скунса
Алексей Снегирев, уже много лет даже в уме называвший себя Скунсом, не называвший себя данным ему при рождении именем Петр, а с некоторых пор именовавшийся Львом, давно свыкся со своими снами, где он из раза в раз преследовал и скрывался, убивал и умирал сам: Разделяя в лабиринтах кошмара чью-то беду или встречая собственную, он нередко плакал. Это было любопытно, поскольку в реальной жизни подобного с ним не случалось уже больше десяти лет.
Окунаясь в цветные сновидения, Алексей сознавал, что имеет дело всего лишь с иллюзией, каковой является любое кино или электронные забавы на экране монитора.
Большинство снов, как правило, сразу забывались, и лишь несколько из них один за другим скопились в его памяти, составив как бы его внутреннюю видеотеку. Избранные сны помнились очень долго, сохраняли отчетливость, а иногда возвращались в несколько иных версиях, дразнивших возможностью иначе завершить невероятные события. Но этого, впрочем, так и не происходило, за исключением одной истории, истинный смысл которой становился вроде бы с каждым разом все яснее, но, к досаде Скунса, так и не раскрывался до конца.
Сон начинался с того, что Снегирев обнаруживал себя лежащим на кровати в большой, похожей на больничную, палате. При этом его тело каким-то образом возникает здесь «с нуля» и одновременно как бы и находится тут со времени его хрущевско-брежневского детства.
В палате стоит больше десяти коек, но все — пустые. Непонятно, какое сейчас время суток: Алексей почему-то не обращает внимания на окна, которые наверняка должны здесь быть. Действительно, что ж ему не посмотреть — что за ними?
Ему хочется, чтобы было утро. Он спрыгивает на пол и не понимает, каков теперь его истинный возраст: он одновременно чувствует себя и мальчиком, и мужчиной. Впрочем, данное обстоятельство его сейчас нисколько не смущает.
Скунс выходит из палаты в коридор. Здесь тоже никого, но это определенно не имеет для него особого значения. Он покидает знакомый корпус и вспоминает о послании в 2000 год для советской молодежи: оно вмуровано в торцевую стену здания, рядом с которой пролегает Аллея космонавтов, где с фанерных щитов с галактическим радушием улыбаются герои СССР.
Мысль о латунной плите, под которой хранится неизвестный Снегиреву текст, оставляет его, когда он выходит туда, где должна находиться дощатая площадка, предназначенная для торжественных линеек, концертов, соревнований и прочих массовых собраний. Сейчас здесь почему-то достаточно самоуверенно высится строение из дымчатого кирпича, в котором могут находиться пекарня, коровник, баня, больница или что угодно еще.
Алексей понимает, что каким-то образом знает о воздвижении здесь этого дома и вполне осознанно направляется в его сторону. Зайдя внутрь, он без удивления обнаруживает множество отсеков, облицованных кафелем. Они напоминают душевые кабинки. В некоторых стоят мужские фигуры в одежде. Сверху на них течет вода.