Вернемся, однако, к описанию дня 28 августа.
Как всегда, — прежде чем отправиться в ближайший маленький скверик, где просиживал часто по нескольку часов, — Ардальон Порфирьевич купил на углу газету и, медленно и вяло шагая, порой натыкаясь на встречных прохожих, — тут же, на улице, начал внимательно ее читать. Газеты Ардальон Порфирьевич читал, как никто, аккуратно и добросовестно, и можно было, пожалуй, удивляться тому интересу, который почти с одинаковой силой проявлял этот человек к вопросам политики и к обычной газетной хронике происшествий.
Частенько по вечерам он заходил в контору домоуправления и подолгу рассказывал присутствовавшим различные новости. Вдвойне и по-особенному любопытны были они в передаче Ардальона Порфирьевича!
Если он рассказывал о каком-нибудь случае самоубийства, то тут же непременно сообщал, что он давно уже подметил молодой возраст и принадлежность почти всех самоубийц к одному социальному классу, на знамени которого — самое горячее утверждение новой жизни…
Когда делился впечатлениями о теоретических спорах среди коммунистической партии о началах демократии, — неожиданно называл все эти споры «вздором», «праздной болтовней», которая вот и создает угрозу для самой партии.
А если заходила речь о дороговизне или о перебоях в хозяйстве страны, так же неожиданно заявлял: «А крестьянам надо землю продавать обязательно. И чтоб с купчими крепостями. Эх, если б Ленин был жив!…»
Неожиданные, а иногда и прямо противоположные заключения, делавшиеся Ардальоном Адамейко по поводу различных вопросов, — в общем таили все же в себе зерна того отношения к новой жизни России, которое в наши дни отождествляется с мыслями о поражении революции…
Но, со всем тем, очень часто Ардальон Порфирьевич выказывал себя в разговоре с некоторыми людьми так, что пугливые собеседники могли посчитать его не только большевиком, но и «страшным анархистом». Таким он, например, показался в тот день своей собеседнице в скверике, хотя она и знала, что до сих пор он не был еще повинен ни в одном из тех действий, о которых теперь говорил,
…Придя в скверик, Адамейко нашел никем еще не занятую скамейку на солнечной стороне и сел на нее, дочитывая утреннюю газету. Несколько минут он был погружен в это занятие и не сразу даже ответил на приветствие по своему адресу, дважды повторенное:
— Здравствуйте, Ардальон Порфирьевич… Вот и сегодня встретились. Присяду тут возле вас на солнышке… Адамейко поднял голову.
— А-а… здравствуйте, здравствуйте. Местечко есть — почему не присесть…
Женщина села рядом.
— Частенько встречаю, батюшка, частенько… Не знай я вас и Елизаветы Григорьевны, — подумала б, что не иначе, как свиданье кому-нибудь тут назначаете… хэ-хэ-хэ…
Она засмеялась коротким кряхтящим смешком.
— Но знаю, батюшка, что жену любите и человек без теперешних подлостей… Нравственный человек! Ну, Рекс, пойди… пойди погуляй, ишь, юла какая!
Она отстегнула цепочку от ошейника, и собака, прыгавшая и скулившая у ее ног, почувствовав землю, бросилась к кустам. Игриво и радостно визжа, она то кружилась возле скамейки, то вскакивала на колени своей хозяйки или тыкала свою забавную мохнатую морду в ноги Ардальона Порфирьевича. И он, нагнувшись, ласково теребил ее густую шерсть, и собака норовила тогда дружески лизнуть его в лицо.
— Ишь, приятеля встретил! Балуете вы его, Ардальон Порфирьевич, — он к вам и ласкается. Небось, к кому другому так не подкатится. Собака, она ведь тоже свое дело понимает, по-своему справедливо поступает… Рекс! Рекс, пойди сюда… пойди к хозяйке!
Адамейко поднял голову.
— Может быть… может быть! Нет, не может, — вдруг криво усмехнулся он и посмотрел на свою собеседницу. — Вот она, собачья справедливость: накорми ее — подкупи! — она и продаст всю свою дружбу с хозяином. Вот-те и выйдет ему ендондыршиш! Там, где пряник в руках, — там справедливость в козырях не ходит! Это вам вопросик и не молодой и не маленький… Возраст ему, может, от самого Рождества Христова считать нужно, и вопросик не только собачий, но и для людей по эту минуту — самый главнейший. Кровоточивейший — как рана!… Например, вот…
Адамейко вновь посмотрел на свою собеседницу, собираясь продолжать свою речь. Но женщина сидела тихо, не выказывая никакого внимания к его словам, и подставленное под солнечные лучи дряблое, немолодое лицо, лениво сожмурившее вылинявшие серые глаза, было сейчас бездумно. Ардальон Порфирьевич заметил это и, оборвав себя на полуслове, вдруг умолк.
Кто хорошо знал Ардальона Порфирьевича, тот мог бы отметить теперь, что он или очень возбужден, или на кого-то сердится, — и в том и в другом случае он громко втягивал в нос воздух, верхняя губа при этом нервно кривилась и сбегалась улиткой в уголок рта, а тонкие ноздри его, то суживаясь, то непомерно раздуваясь, создавали впечатление, будто маленький птичий нос его движется.
Но женщина, сидевшая рядом, хотя и знала хорошо своего соседа по дому — Ардальона Порфирьевича, никак не могла заметить этого; не видела она и того, как внимательно и с едва скрываемой недружелюбной усмешкой рассматривал ее теперь Адамейко: знакомая его лениво и, словно отяжелев, грузно облокотилась на спинку скамейки (казалось, что тело ее утеряло костяк), стареющие руки бессильно и неподвижно лежали на коленях, и лицо было дремотно.
День был теплый, даже жаркий, — а на ней был плотный суконный жакет, застегнутый на все три пуговицы, синее шелковое кашне и на руках — замшевые перчатки, причем на обеих («Неряха все-таки!» — подумал Адамейко.) были сорваны кнопки.
Некоторое время оба молчали. А когда соседка, размякнув на солнце, протяжно и довольно зевнула, открыв свой рот и обнажив неестественно белые вставные зубы, и на глазах ее выступили пустые, безжизненные слезы довольства и безделья, — Адамейко уже злобно посмотрел на нее и хотел встать и уйти. Но женщина, очевидно, вспомнила о нем и так же лениво и протяжно, как и зевала, проговорила:
— Что ж то вы, Ардальон Порфирьевич, такой неразговорчивый сегодня?… Новость какую-нибудь рассказали б!… Рекс, поди сюда, Рекс!… — поманила она к себе бегавшую поодаль собаку.
— Новость? какую ж вам новость?… — спросил Адамейко. — И чтоб интересную, конечно, — продолжал он медленно, словно вспоминая о чем-то.
— Угу-у… — зевнула опять, улыбаясь, собеседница. — Интересную… Рекс, сиди смирно!
— Есть новость! — таинственно придвинувшись, сказал глухо Адамейко. — То есть, нет ее еще сейчас… но будет.
— А что?
— Людей резать будут! — твердо и убежденно сказал вдруг Адамейко. — Не миновать этого.
И он так же твердо, в упор посмотрел на свою соседку.
— Христос с вами!… — громко вскрикнула она. — Вот еще скажете тоже!… А милиция… а войска как же?… Или, по-вашему…
— Милиция будет арестовывать — это всем понятно, -прервал ее Ардальон Порфирьевич и, не меняя устремленного на нее взгляда, добавил — а резать все-таки будут, потому что необходимость такая… И это к лучшему. Вот вам и новость! — уже слегка улыбнулся он одними глазами, когда на лице собеседницы не осталось и следа недавней апатии и дремотности.
И действительно, если Ардальон Порфирьевич хотел вывести ее из такого состояния, — удалось ему это наилучшим образом: руки в замшевых перчатках затеребили синее кашне, словно оно было до сих пор неаккуратно надето; те же руки нервно расстегнули, потом вновь застегнули на две пуговицы плотно обтягивающий тело жакет, а вялость в лице собеседницы сменилась мгновенно испугом.
— И откуда вы знаете такие вещи! Кто вам сказал про это, Ардальон Порфирьевич?… — в свою очередь наклонилась к нему соседка. — Неужто красноармейцы и милиция допустят?… а?… Как вы думаете?… Ведь не позволят им…
— Кому это — «им»? — продолжал усмехаться Адамейко. — Ах ты, Господи, да разве я знаю — кому?! Ну, налетчикам,
организации какой-нибудь. Ведь помните ж… шайку-то Леньки Пантелеева, бандитов этих, не пощадили, чай? Порядок в городе навели, о населении, спасибо им, позаботились… хотя и большевики! Ну, так как же это теперь, Ардальон Порфирьевич?…
— Ни-икак! — щелкнул он пальцем по газете.
— Как так? Не пойму я вас что-то, батюшка… — с досадой сказала собеседница. — Ох, какой вы путаный человек! Кто ж и кого, по-вашему, резать собирается? Или война с поляком начнется… Может, в газете есть про это? Или вообще, пошутили только?…
— Пошутил… пошутил! — неожиданно виноватым тоном сказал Адамейко, как будто обрадовавшись подсказанному слову.
— Хороши шуточки! — неприязненно воскликнула женщина. — Вы уж простите меня, Ардальон Порфирьевич, но только такая забава может прийти в голову по причине полного вашего безделья! Уж такие фантазии вам в голову приходят, что…
— …страшно от них, потому что настоящим пахнут?! — невозмутимо перебил ее Адамейко. — Я вот тоже так думаю: в фантазиях этих самых наибольший страх и содержится. Но почему так это — вот вопрос! — оживился вдруг Ардальон Порфирьевич. — Я вот, Адамейко, своим умом дошел до объяснения своего дела… Своим, заметьте… Вот так точно, как сама травка эта незаметно растет: сама по себе… Незаметно… — повторил он вновь это слово, задержавшись взглядом на траве, на которой возился теперь беззастенчивый Рекс. — Но потому, что травка — вот такое для нее и внимание!… — с горечью махнул он рукой в сторону загребавшей землю собаки.
— Ох, уж вы известный у нас на весь флигель философ и фантазер, батюшка!… — успокоившись, почти сочувственно улыбнулась собеседница.
— Страшная вещь — фантазия, — продолжал свою мысль Ардальон Порфирьевич. — И чем, заметьте, страшная. А тем, что все то, что тебе в фантазиях представится, — обязательно в жизни сбудется! Так сказать, шуточка мысли с серьезными последствиями… Вот, к примеру, сказать. Сидим это мы с вами тут тихо и смирно, и все будто по-настоящему: и солнышко светит, и милиционер ходит, и пищеварение, простите, нормальное… И вот смотрит на все это человек, теплым днем наслаждается, про пельмени на обед вспомнит, в кино ему, например, еще захочется, а потом — в постель супружескую, — смирно все и по-настоящему. Так?… И вдруг ему, этому человеку, — фантазия в голову! Мышка этакая — юрк-да-юрк?! А глаза у человека большими становятся изнутри, острыми, видят они вдруг то, чего пальцы еще пощупать никак не могут. Ну, вот, я, например… Сказал это я вам: «людей будут резать, и есть тому необходимость…» Так Злой шуткой вы эти слова посчитали. Может, и шутка это и фантазия сейчас — и для вас и для меня. Потому что ни меня еще не зарезали, ни вас…
— Упаси, Господь, Ардальон Порфирьевич!… Кому мы нужны-то с вами?… — встрепенулась соседка.
— То-то же, что никому не нужны… — повторил за ней Адамейко. — Вот, скажем, подумали именно так вы про меня, а фантазия ваша тут как тут!…
— Какая уж у меня фантазия может?…
— Всякая… не известная никому, — уклончиво продолжал Ардальон Порфирьевич. — Только вот заметьте, что будет она обязательно возможной, и обязательно также вам захочется, как вещь, ее потрогать.
— На Удельную, батюшка, отвезут, к Николаю Чудотворцу… если так будет!…
— Нет, то другое, — возразил, усмехнувшись, Адамейко. — На Удельную кого отвозят? Сумасшедших, так? А какая мысль у сумасшедших, а? Вот вопрос тоже! У сумасшедших фантазия дальняя, вот что!… Например, бухгалтер у нас служил, еврей, — отвезли прошлый год на Удельную. Так он на чем помешался, думаете? — Произвел себя в расстрелянного царя Николая! Нет, не про такую фантазию человека я говорю. Я про такую, что невидимо, может, рядом с жизнью обретает, вот что… Характер ее, так сказать, и характер жизни родственны!… Припоминаете преступление мясника, зарубившего сожительницу свою и студень из ее останков изготовившего?… На суде так и сказал: «Фантазия, — говорит, — мне пришла, сам понять не могу, почему; убью, думаю, изменницу и студень сделаю…» И, представьте, врачи отзыв дали: «вполне вменяем». И понимаю: я сам могу думать такое, что, может, другой кто посчитает за сумасшествие… или за преступление. А позовите всю академию докторов и скажут: «здоров». И правильно, заметьте, скажут, потому что в организме никаких изменений не наблюдается. Вот и вопросик, а?!
Ардальон Порфирьевич вопросительно и пристально посмотрел на свою соседку, теперь уже все время внимательно слушавшую его.
— Вот еще пример, если хотите, — сказал он. — Есть у меня… ну, один дом знакомый, предположим. Так. Квартира, значит… и собака тоже, шпиц вот такой… Хожу я туда, разговариваю, чай пью, собаку ласкаю, канареек слушаю… допустим. Ну, так… А у самого вот… фантазия, так вот и подумываю…
Адамейко запнулся.
— О чем? — спросила женщина.
— Ни о чем! — встал вдруг со скамьи Ардальон Порфирьевич. — Неинтересно вам это. Когда-нибудь расскажу… в другой раз… Рекс, Рекс! Поди сюда…
И он коротким ступенчатым свистом позвал к себе собаку.
— Помещиков из деревень выселяют, — неожиданно переменил он тему разговора, показывая на газету. — Порядочно, оказывается, набралось их.
— Эх, не надоело еще людей преследовать! Покойный муж мой…
— Да что покойный муж ваш да вы!… — так же неожиданно зло оборвал Адамейко свою собеседницу.
Он словно ожидал случая, чтоб начать разговор, о котором в этот же вечер соседка в беседе с Елизаветой Григорьевной отзывалась с обидой и возмущением, как о грубом и непонятном в устах Ардальона Порфирьевича.
— Метлой их, дворян этих паршивых, гнать отовсюду надо… вот что! Корни их уничтожить, политическую кастрацию, извините, сделать им надо… Каждого из них простым дворником в рабочий дом поставить…
Он долго и зло высмеивал заступничество своей собеседницы и проявил себя в этом разговоре так, что действительно можно было бы предположить со стороны, что Ардальон Порфирьевич имеет близкое касательство к тем людям, кто активно руководил революцией в стране.
ГЛАВА IV
Неизвестно, чем закончилась бы эта беседа, если бы внимание и Адамейко и его соседки неожиданно не привлекли двое людей, приближавшихся в сторону наших собеседников, — молодая женщина и рядом с ней — маленькая девочка. Вернее, обратил на них внимание сначала один только Адамейко, и только спустя минуту — его собеседница, — и то только потому, что заинтересовалась теперь поступком Ардальона Порфирьевича: завидя приближающихся, он быстро встал и сделал несколько шагов им навстречу.
Молодая женщина шла медленно, чуть вразвалку поглядывая по сторонам и присматривая свободную скамейку, в руке она держала черный шнур, другой конец которого был привязан к ошейнику шедшей впереди собаки — белого шпица.
Когда она почти поравнялась с Ардальоном Порфирьевичем, он шагнул в ее сторону и, слегка улыбаясь, протянул руку к шедшей рядом с ней девочке:
— А, Галочка… Узнаешь меня?… Помнишь, с папой мы вместе? Она утвердительно кивнула головой и нерешительно подала ему тонкую, как веточка, ручонку.
— Вот и хорошо… очень даже хорошо, — продолжал Адамейко улыбаться. — Вот и встретились… вот и знакомы уже…
— Кто вы?… простите, — остановилась молодая женщина. И она с недоумением посмотрела на Ардальона Порфирьевича.
— Не смею скрывать этого, конечно… — слегка поклонился он женщине. — Я — Адамейко, Ардальон Порфирьевич Адамейко… Знать меня — не приходилось вам, конечно…
— А-а… — коротко улыбнулась молодая женщина.
— Неужели знаете? — удивился Ардальон Порфирьевич.
— Мне муж говорил про встречу с вами, — и она с любопытством окинула его взглядом. — Галка, присядем тут, пока будет готово в аптеке…
Она подошла к скамейке, где оставалась сидеть знакомая Ардальона Порфирьевича, и села на другом конце. Девочка поместилась рядом.
Минуту Адамейко с некоторым удивлением наблюдал за обеими. И впрямь было чему в первое время удивляться; об этом чувстве своем впоследствии уже рассказывал он Ольге Самсоновне, жене Сухова.
— Так вы… мать Галочки, вот как! — начал он вновь на минуту прерванный разговор.
— Как видите! — серьезно сказала Ольга Самсоновна. — И Галочки и Павлика… Попрыгай, Милка, побегай… Ну-ну, сейчас… подожди.
Она отвязала черный шнур от ошейника, и белый вертлявый шпиц резво отбежал прочь.
— Павлик наш заболел что-то, — продолжала, чуть нахмурившись, Ольга Самсоновна. — Ждем вот с Галкой, пока лекарство в аптеке приготовят… У вас нет спичек? — спросила она, вынув из жакета узенькую коробочку с папиросами.
— Н-нет. Но я сейчас принесу, через секунду.
И Ардальон Порфирьевич быстро направился к ларьку, что стоял за изгородью скверика. Впереди него побежала, словно за хозяином, белая пушистая собачка. Каждую секунду она поворачивала в его сторону свою остренькую морду и заглядывала ему в лицо.
«Ах ты, Милка… Милка, собаченция…» — ласково бросал ей на ходу Адамейко, но она не виляла хвостом, не бросалась к нему навстречу, как всегда делают собаки, услышав свое имя. «Фу ты, штука!…ошибся…» — усмехнулся про себя Ардальон Порфирьевич, внимательней присмотревшись к ошейнику собаки.
«Как же это так, а? Галка эта и… она?…» — думал он уже о другом, дожидаясь сдачи у ларька.
Через минуту он уже возвратился обратно, неся в руках спички и новую коробку папирос.
— Вот… — сказал Ардальон Порфирьевич, протягивая покупку Ольге Самсоновне. — Прошу вас, не обидьте…
— Не обижу! — рассмеялась та. — Это хороший сорт, не то что мои…
Она бросила свою папиросу на землю и, прорезав острым ногтем мизинца бандероль на коробке, вынула из нее новую папиросу и закурила.
— Вот и пришлись ваши по вкусу, Ардальон Порфирьевич, хоть вас-то и не знают!… — прищурила насмешливо глаза его соседка по дому, с интересом все время наблюдавшая новую знакомую Адамейко. — А я и не знала, что вы такой ловкий кавалер…
Ни жена Сухова, ни Ардальон Порфирьевич ничего не ответили. Адамейко искоса только неприязненно посмотрел на нее.
— Да… Так, говорите, сынок ваш, Павлик, болен даже?… — обратился он к Ольге Самсоновне.
— Беспокоюсь очень… Неприятность такая… Вот и Галю боюсь на лишний час в квартире оставлять: как бы не заразилась… С собой ее взяла, в аптеку. Хотя разве так упасешь?… Доктор коммунальный приходил, лекарство прописал. Говорит, подозрение есть на скарлатину… рвота у Павлика.
Как ни сумрачно было в этот момент лицо Ольги Самсоновны, но она не смогла сдержать улыбки, когда сидевшая все время спокойно соседка Ардальона Порфирьевича вдруг поднялась и, не говоря ни слова, отряхивая почему-то свою черную юбку, направилась к другой скамейке.
— Испугалась заразы старуха, что ли?… — уже с презрением к ушедшей сказала Ольга Самсоновна. — Кто она, Ардальон Порфирьевич?…
— Лишний человек, по-моему… Как есть, никому не нужный!… И, заметьте, сплетница… — глухо и горячо вдруг отозвался Адамейко. — Барыня, собачки своей не стоящая!…
— …Ну, вот и ждем лекарства… — продолжала уже женщина первоначальный разговор. — А муж мой дома, с Павликом. И денег нет… Вот вам и голая жизнь, как говорится! — посмотрела она внимательно на своего собеседника.
И — недокуренной — бросила папиросу далеко от себя в кусты.
Ардальон Порфирьевич тоже внимательно рассматривал теперь лицо молодой женщины.
Оно было бы очень красивым, если бы не вдавленный узкогубый рот, придававший тем всему лицу почти злое и надменное выражение. Но Ольга Самсоновна все же была красива: темно-рыжие стриженые волосы, голубые большие глаза, матовый загар чистой молодой кожи, стройная, чуть-чуть полная фигура — привлекали к себе внимание встречных прохожих. Вероятно, не один из них обращал — и в этот день — внимание на то, что красоте этой женщины никак не соответствовала ее скромная, почти бедная одежда, как и не соответствовала она, на первый взгляд, тому, что женщина эта — в заштопанных в нескольких местах чулках — водила с собой капризного белого, как пуховка, грациозного шпица.
Внимательный глаз даже в ее красивой внешности нашел бы отпечаток того, что характеризует людей среднего социального слоя, едва только задетого городской культурой и именующегося у нас мещанством. Еще больше можно было бы убедиться в этом при разговоре с Ольгой Самсоновной, которая если и вспоминала с сожалением свою прошлую жизнь, то больше всего говорила при этом о лакомых банках с вареньем и повидлом в доме своего умершего отца, старшего приказчика бакалейной лавки где-то в Гдове или Череповце, чем о социальном неравенстве своего брака с типографским рабочим Федором Суховым. Брак же этот, надо заметить, считала все же для себя несчастным.
Но при всем этом во внешности Ольги Самсоновны было нечто, что даже внимательный наблюдатель на первых порах мог бы приписать, не думая ошибиться, не только природной красоте этой женщины, но и чуткости и значительности ее души; это были — глаза Ольги Самсоновны.
Они больше всего приковывали к себе внимание, — их прежде всего и заметил Ардальон Порфирьевич, когда встретился с женой Сухова.
Глаза у нее были большие, невинные, с широко открытым, — словно вбирающим в себя увиденное, — светящимся зрачком; голубые, как подставленный под лучи солнца лед, — они тоже были привораживающе лучисты: казалось, казалось, что глаза вот-вот уйдут из-под легко сидящих на них век, станут теплоосязаемыми, и только сдерживает их каждый раз взмах густых и загнутых темных ресниц.
В глаза эти нельзя было долго смотреть: ясные и пронизанные голубым чистым светом, они делали вдруг мутным и сбивающимся устремленный на них взгляд другого.
— Вы обещали мужу прийти? — спросила Ольга Самсоновна.
— Да… да! — поспешил ответить Адамейко. — Как же, как же… Уж теперь обязательно. Вижу, что он вам все уже рассказал. Тем лучше, тем приятней. Знаете, человек человеку может на помощь прийти совершенно, заметьте, неожиданно… и просто даже, без долгих знакомств. И каждому интересно очень бывает интересно иной раз. Не так ли? Мы с вашим мужем люди простые, и нам, знаете, никаких, как говорится, цирлих-манирлих не нужно… Важно понять друг друга, — вот вам и дружба тут как тут!
Он бросал слова оживленно и быстро, как шустрый крупье — скользкие карты: на него смотрели неразгаданно большие светящиеся глаза, настежь открывшие свою голубую красоту, — и Ардальон Порфирьевич чувствовал себя смущенным их невинной, но, — как показалось, — притягивающе-доступной наготой.
Это чувство было тем сильней, что глаза эти, казалось, живут своей особой, самостоятельной жизнью, более яркой и свободной, чем все черты ее красивого лица, покорные этим двум голубым огням, как слуги своему господину.
Но нужных слов для разговора не хватило, и Адамейко, осекшись, умолк, да к тому же Ольга Самсоновна уже поднялась со скамьи, взяв за руку Галочку, чтоб направить к аптеке.
— Остаетесь? — И она кивнула на прощанье головой.
— Остаюсь… да. Скверик, знаете, хороший, солнышко… А я загляну к вам… сегодня же забегу, — поспешно ответил Ардальон Порфирьевич, сняв свой картуз.
Он был даже доволен, что сможет остаться сейчас один и продумать эту встречу; присутствие же этой женщины, хотя и давало возможность ее наблюдать, сбивало все же, — он чувствовал, — все наблюдения, как крепкий хмель — шаги человека.
И когда вдалеке уже от себя он увидел белого, сдерживаемого черным шнуром резвого шпица, а потом он скрылся за угол, — Ардальон Порфирьевич, все это время стоявший, медленно опустился на скамью.
Он долго сидел, согнувшись и свесив голову вниз, и глаза видели теперь только мелькавшие мимо, по аллее, чьи-то ноги и башмаки.
Голосов прохожих Ардальон Порфирьевич не слышал: близко надвинувшаяся, почти осязаемая, — от прилива крови, — мысль, неожиданно пришедшая, словно затопила все сознание и сделала его безучастным ко всему окружающему…
ГЛАВА V
Человек с парусиновым портфелем под мышкой встал, собираясь уходить: рука его уже застегивала последнюю пуговицу такого же парусинового, летнего пальто. В это время дверь из соседней комнаты тихонько приоткрылась и на пороге появился белый шпиц.
Собака, оглядев в секунду всех присутствующих, подбежала к углу и вскочила на низенький сундучок, рядом с сидевшей на нем девочкой.
— Чей это? — равнодушно спросил человек, беря со стола свой картуз.
Он искоса поглядел на собаку.
— Наша. Милочка наша!… — и девочка прижала к себе острую мордочку шпица.
— Тебя не спрашивают, ты и не суйся!… — раздраженно вдруг прервал ее отцовский рокочущий басок.
— Зачем волноваться?… — сказал человек в парусиновом пальто и шагнул по направлению к сундучку — в противоположную сторону от дверей, словно изменив свое решение уйти. — Волнение тут ни при чем, товарищ Сухов, — продолжал он, разглядывая теперь с любопытством белого шпица. — На жизнь надо смотреть, так сказать, объективно, — я вам уже это говорил. А теперь вот еще скажу: уж во всяком случае, прежде чем детей своих заставлять нищенством заниматься… и всякое такое, вы понимаете?… — нужно было эту собачку, как предмет роскоши, какой-нибудь нэпманше сплавить! Но, в общем, собачка — это ваше дело: я про нее между прочим только. А нищенство, да через эксплуатацию, — сами чего не отрицаете, — детей своих, — это уж вы оставьте. Иначе, как я говорил…
И он развел руками.
— Выгоните?
— Сами знаете, товарищ Сухов, что может случиться. И неприятное для вас, конечно… Ну, прощайте, мне еще в два места.
Сухов машинально пожал торопливо протянутую ему руку и проводил человека с парусиновым портфелем до площадки.
— Собачка красивая… Хорошая собачка, — почему-то говорил тот, спускаясь уже по лестнице.
Сухов вернулся в квартиру. Его ждала Ольга Самсоновна, слушавшая весь этот разговор из другой комнаты.
— Прав… конечно, прав! — угрюмо сказал он, не глядя на жену. — По-своему союз прав: какое ж тебе, значит, пособие, когда ты детскими просьбами на улице торгуешь, попрошайкой стал, честь пролетария паскудишь?! Сам ведь сознаю, Оля: преступление и позор. А какой выход мне из этого дела, — никто не скажет: настоящему человеку для этого честность его помешает… Терпи, — скажет, — Сухов, держи себя в руках, — скажет, — потому жизнь теперь требует от рабочего человека дисциплины. Вот и все… Какой же тут выход, а?
— Нету выхода, Федор! — тихо проговорила Ольга Самсоновна.
Она присела на сундучок рядом с дочерью и взяла к себе на колени ласково лизнувшую ее собачку. Сухов оставался стоять посреди комнаты, несколько секунд наблюдая за женой.
В маленькой комнате, кроме стола, табурета и сундучка у окна, почти ничего не было, и человек, стоявший посредине, казался оттого выше своего роста, а голос его — громче, гуще и тяжелей. Поэтому слова звучали дольше обыкновенного, и ухо, казалось, слышало их и после того, как они произносились. Слова как будто висели некоторое время в этой почти пустой комнате и делались по-особенному осязаемыми и для человеческой мысли: рожденные мыслью, они порождали теперь ее самое.
— Нету, говоришь, выхода… — слушал уже Сухов свой собственный голос. — А если нету в самом деле, — то простят… Обязательно поймут и простят! — неожиданно горячо сказал он. — Иначе быть не должно! Понимаешь, Ольга?
И он быстро подошел к ней и, пригнувшись, положил руку на ее плечо. Ольга Самсоновна подняла голову.
— Ничего я не понимаю, Федор. Что и кто поймут… и кого прощать надо?…
— Сейчас… Может, сейчас все скажу, Ольга. Галка! — обратился Сухов к девочке, с любопытством вслушивавшейся в разговор. — Поди в ту комнату, слышь?
— Туда нельзя, Федор! А если у Павлика скарлатина, — так чтоб и она заразилась?!
И Ольга Самсоновна поспешно поднялась с сундука, вспомнив вдруг, что и сама может передать болезнь дочери, «идя близко подле нее.
— Ну, так вот что, дочурка… Выведи на минут десять погулять Милку. А? Тут мы с мамкой про одно дело потолкуем… Может, и башмаки тебе будут новые… и платье, а? Я скоро позову в дом… да ты и сама приходи, дочка… — говорил торопливо Сухов, выпуская Галку с собачкой на лестницу.
— Садись, Ольга… — и он опустился вслед за ней на сундучок.
— Ну?… — подняла на него глаза Ольга Самсоновна. — Ты о чем это хочешь говорить?
— Слышь, Ольга… — тихо, но возбужденно начал Сухов. — Больше недели не говорил я с тобой про это самое дело. То есть про самого себя и про нашу жизнь — про семейство наше общее… а? Так вот, значит… Скоро почти две недели, как преступлением я… преступлением — определенно! — занимаюсь. И боязни у меня нет и страху! Стой… стой: ты не пугайсь… Не путайсь, Ольга, говорю тебе: не украл я еще и не убивал никого. Не убил… то есть! А преступление мое такое, что судья ему — я сам! Я да ты — жена моя!… Уходишь ты на другую улицу вечером, чтоб детей своих и меня в позоре не видеть. Понимаю. Все, Ольга, понимаю. А я и есть преступник самый важный в этом деле! В грязь пал я, в самую что ни на есть подлую грязь пал. И сказать бы, рвань я был человек или вообще сволочь?! В натуре моей того нет, — а выходит — в жизни подлец! И ты, жена моя, так сама можешь сказать… и про себя! И все скажут: «Подлые они оба — и мать и отец, — если детей своих на улицу выводят, жалостью людской к ребятишкам питаются!» Так, что ли?…
— Я против того, Федор, — сам ты знаешь! Но виновата я в несчастьи?…
Ольга Самсоновна вздрогнула и крепко сжала рукой свою голову.
— Не ты, не ты, Ольга, — тяжело дышал Сухов. — Я только и есть подлец теперь. Один я! Стою это Каином в сторонке и медью пользуюсь за унижение собственных детишек! В грязь их втаптываю, душу их калечу… Беззащитностью их пользуюсь. Хорош, а?
Сухов не то засмеялся, не то застонал: каждый всплеск рокочущего баска переходил вдруг в хриплый протяжный звук — так, что слышно было тяжелое, унылое дыхание груди.
— Каин и есть — Каин! — как-то просто и неожиданно спокойно продолжал он, ухватив волосок бородки щипчиками своих неаккуратно длинных ногтей. — Но только все это — людская совесть, конечно, должна простить: голодуха, понятно, за веревку тянет… Вторая мать она для всякой души человеческой. Так, а?… Хоть какому Авелю она душу шиворот-навыворот переставит… и нож в руки сунет!