Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мещанин Адамейко

ModernLib.Net / Классическая проза / Козаков Михаил Эммануилович / Мещанин Адамейко - Чтение (стр. 5)
Автор: Козаков Михаил Эммануилович
Жанр: Классическая проза

 

 


Немец с гордостью демонстрировал эти часы ученикам, и часть его урока в этот день ушла только на упомянутое занятие, собравшее вокруг учительской кафедры весь класс.

Адамейко вместе со всеми подолгу рассматривал юбилейный подарок и вместе с другими поздравлял старика Ратенау.

Но он не любил немца: последний казался ему весьма чванливым и сухим человеком, открыто презиравшим все характерно-русское, несмотря на то, что почти всю свою жизнь старик провел только в России. К тому же были еще причины, — и для Адамейко в то время они имели еще большее значение, — вызывавшие с его стороны неприязненное отношение к старику Ратенау: немец, казалось, был особенно придирчив к нему, и в журнале против фамилии Адамейко всегда красовался густой частокол единиц и двоек.

Часто в уме Адамейко зарождалась мысль школьника об отмщении немцу, но всякий раз она бессильно опадала, потому что Адамейко не находил удобного и безопасного для себя случая осуществить эту мысль, да к тому же он и не знал, в чем именно должна заключаться задуманная месть.

Часы Ратенау дали неожиданный толчок этой мысли, и Адамейко уже чувствовал, как быстро и упрямо она росла. Он старался подольше задержать в своих руках золотые часы, любовался вместе со всеми их механизмом и в то же время лихорадочно обдумывал возможность и способы отмщения немцу-учителю, сегодня меньше всего ждавшему каких-либо неприятных проказ со стороны школьников, разделявших, очевидно, его радость и приподнятое настроение.

«Хвастаешь, хвастаешь!… — думал в это время Ардальон Адамейко а сердце усиленно билось, подстегиваемое злой мыслью. — Всем своим знакомым небось раструбил уже про подарок… А вдруг его и не будет — а, старый подлец?! Наверное, заплачешь, — ей-богу, заплачешь!…» Но он не знал еще, что нужно сделать.

И когда немец, отобрав, наконец, часы, клал их обратно в карман жилетки, Адамейко растерянно и злобно следил за костлявой и длинной рукой старика, так просто и легко разбившей его мальчишеские планы…

«Клянусь… Клянусь, что у тебя часов не будет!» — почти истерично кричало у него что-то изнутри.

И действительно, в этот же день немец Ратенау обнаружил пропажу юбилейного подарка, а виновника ее так и не нашли. Никто не заметил, никто не знал того, что в то время, когда старик, плотно окруженный толпой учеников, после окончания урока протискивался к двери, — чьи-то маленькие дрожащие пальцы с ловкостью опытных — воровских мгновенно и легко вытащили золотые часы из оттопырившегося карманчика синей жилетки и быстро бросили их в ученический ранец, находившийся в другой руке: урок немца был последним в этот день, и школьники торопились уже по домам.

«Вор?! — говорил сам себе Адамейко, разглядывая дома золотые часы. — Нет, не вор, — отвечала собственная мысль. -Не вор: не для себя вытащил и без всякой корысти… И никогда в жизни ничего не крал!» — «Возврати! — предлагала уже другая мысль. — Незаметно подкинь часы немцу…» — «Нет! -отвечал Адамейко: — Я себя не боюсь!…»

И поздно вечером, выйдя из дому, он направился к набережной. Уже у самого берега Невы он остановился и вынул из кармана золотые часы. Минуту он разглядывал их, — и вдруг ему стало жаль с ними расставаться; о старике немце он ни разу не вспомнил.

«А может, не надо?…» — жалобно спрашивала мысль.

Часы лежали на ладони, — и Адамейко представилось, что в руках его бьется чье-то живое, кровоточащее сердце…

«Поборю! — ответил он своей мысли. — Добьюсь!…»

И, крепко сжав рукой часы, он вдруг размахнулся и бродил их в воду…

Еще большую борьбу с самим собою Ардальон Порфирьевич вел в другой раз, когда дело шло уже о близкой ему по крови человеческой жизни.

Рассказанный ниже случай мог заинтересовать даже общественное мнение Петербурга: по крайней мере с этой целью, очевидно, напечатали о нем в одной из здешних газет, и тогда-то впервые имя Ардальона Порфирьевича, как, в некотором смысле «героя», попало в печать.

Дело происходило в первые дни революции. Двадцатилетний Адамейко искренно сочувствовал народному мщению, но непосредственного участия в нем принять, к своему сожалению, не мог, так как не знал лично не только разыскиваемых тогда сановников, но и городовых, предусмотрительно сбросивших теперь свою полицейскую форму.

Однако скоро представился случай, позволивший Ардальону Адамейко активно доказать его преданность революции: в квартиру его вдовствующего отца, мелкого служащего какой-то ссудосберегательной кассы, неожиданно приехал из провинции родной брат его покойной матери, «дядя Николай», которого Адамейко знал до сих пор только по фотографической карточке. В первый же вечер Адамейко узнал, что «дядя Николай», служивший в губернском городе полицмейстером, принужден был оттуда бежать в Петербург, где рассчитывал на сочувствие и содействие родственников. Полицмейстер сбрил свои пушистые, запечатленные на карточке усы и сам говорил, что «похож теперь на знаменитого депутата Государственной думы, ворочающего делами юстиции…» Но больше сходства у него было все же с покойной своей сестрой, и Ардальон Адамейко, любивший свою мать, с любопытством и даже с некоторой нежностью вглядывался в лицо полицмейстера.

Последний благополучно прожил с чужим паспортом несколько дней у своего зятя, не зная того, какие одновременно два разных чувства вызвал он своим приездом у племянника. Так и неизвестно, как поступил бы тогда сдерживаемый памятью о матери Адамейко, но насмешливое и обидное отношение бывшего полицмейстера, проявленное им однажды в разговоре к наиболее известным людям революции, — решило уже его участь: ночью пришли гурьбой студенты-милиционеры, и «дядя Николай» был арестован, а о поступке Ардальона Адамейко было напечатано в газете.

Недаром оба эти случая вспомнил Ардальон Порфирьевич, шагая теперь к Обводному, к дому Сухова: они служили в памяти теми рубцами, по которым вспоминается рана; они оставили наиболее заметный след его самоборства.

Точно такое же чувство, как мы уже сказали, охватило теперь Ардальона Порфирьевича; но на этот раз оно был еще острей и более волнующим: красота Ольги Самсоновны притягивала к себе, звала, и Адамейко чувствовал уже всю значительность для себя случайной встречи с этой женщиной.

Выйдя на самый Обводной, Адамейко вспомнил, что хотел прийти к Сухову с каким-либо гостинцем и что, конечно, лучшим подарком в данном случае будет что-нибудь съедобное, — и он, зайдя в булочную, купил свежего ситного и десяток сдобных рогалек.

Через пять минут он подошел уже к дому, где жил Федор Сухов. Это был типичный «петербургский» дом, вернее, несколько совершенно одинаковых, образовывающих прямоугольник двора домов — громадных, шестиэтажных, и от одной стороны этого прямоугольника внутри двора тянулись параллельно друг другу еще два таких же высоких дома, но более коротких, так что внутри всего двора были еще три маленьких дворика.

Дом этот был густо населен преимущественно семьями рабочих, кустарей и мелкими торговцами, и по двору проходило одновременно множество народа, и стоял звонкий и беспорядочный крик и шум, производимый десятками детских голосов.

Дети и подростки в нескольких местах играли в футбол, а Ардальон Порфирьевич заметил, что у большинства детских "команд» футбольным мячом служили туго и кругло сшитые тряпки, а в лучшем случае маленький крокетный шарик или выпускающий каждую минуту воздух, неуклюже шлепающийся по асфальту простой резиновый мяч.

Вперемежку с детьми бегали и орали по двору — и отвечали им с крыши — большие и малые кошки и коты — рыжие и черные, жирные и тощие, и шел от них едкий неприятный запах, особенно ощутимый на лестницах, и без того грязных, отдающих сыростью; тут же шла перебранка между двумя пьяными и их негодующими женами, и на весь двор вдруг взлетало — тяжело рассыпающейся, но ни у кого не возбуждающей уже интереса ракетой — бранное, матерщинное слово, и только кто-нибудь из играющих детей, услышав его, тут же бросал звонко детьми же придуманную рифму: «в лоб, в лоб!…»

Неуверенно прокричит где-нибудь «халат! халат!» перекупщик-татарин; залает чья-то собака; пропоют веселую частушку поздно работающие подмастерья-сапожники; упадет вдруг с верхнего этажа и вызовет испуг внизу разбитое вдребезги стекло из оконной рамы; протопают грузно по асфальту двоpa что-то привезшие ломовые лошади-тяжеловозы, — и все это сольется в один не утихающий шум, гулко ударяющийся о немой громадный камень домов, одетых в лохмотья выцветшей, давно произведенной покраски…

Ардальон Порфирьевич долго искал квартиру Сухова: она оказалась на третьем дворе.

У самого подъезда он увидел вдруг Галку и бегающую подле нее собаку. Девочка тоже заметила его и даже прыгнула ему навстречу, дружелюбно улыбаясь, как старому уже знаков мому.

— Здравствуй, дяденька… Ты к папе? — спросила она и с любопытством посмотрела на большой сверток, который держал в руках Ардальон Порфирьевич.

Она видела точно такие же свертки, в тонкой серо-желтой бумаге, выносимые людьми из кондитерской, где стояла у двери и выпрашивала у выходящих копеечки, — и уже показался ей таким же соблазнительным и вкусно пахнущим.

Ее схожие с отцовскими живые, темные глазки никак не могли оторваться от аккуратно перевязанной покупки, а бледные губы то и дело облизывал остренький кончик суетливо выглядывавшего языка.

Адамейко заметил это и поспешил обрадовать девочку:

— Вот и пришел я к вам, Галочка… Сладенькой булочки сейчас покушаешь. Ну, веди меня… Любишь сладенькую булочку?

— Да, да! Люблю, дяденька… Хочу. И Павлик любит, и мама… — весело и волнуясь заговорила девочка. — И Милка наша любит, дяденька… Милка, Милка! Иди сюда…

— Да… И Милка… — повторил отчего-то Ардальон Порфирьевич протяжно, словно в этот момент он что-то вспомнил. — Поди сюда, Милка! — крикнул он подбегавшей собачке. — Чем ты хуже… ничем не хуже той! — непонятно для девочки бормотал уже Ардальон Порфирьевич.

Он быстро разорвал бумагу и, вынув оттуда одну рогальку, протянул ее Галочке, отломив предварительно кусок для собаки.

— На! — бросил он его радостно взвизгнувшему шпицу.

— Спасибо, дяденька… — надкусывая рогальку, тихо сказала девочка. — И за Милку нашу спасибо!… — добавила она, подымаясь на верхнюю ступеньку у входных дверей.

— Я ей еще и коржики, и вкусные пирожочки принесу! Ест ваша Милка пирожочки? — как-то горячо и серьезно спросил вдруг Адамейко. — Ест, все ест, говоришь? Тем лучше. Я ей

обязательно достану…

— Купишь? Милке купишь?… — удивленно спросила Галочка.

— Нет. Я вот для Милки отберу у другой такой же милки! — усмехнулся он. — На каком же это вы этаже живете? — спросил он, следуя за девочкой.

— На пятом, дяденька. А ты только Милке можешь сладкие вещи достать? — продолжала девочка, и видно было, что в этот момент она не скрывает своей зависти к бежавшему впереди нее шпицу, для которого так легко, оказывается, достать вкусные пирожочки…

— Пока только Милке! — разочаровал ее Адамейко. — Но ты подожди, Галочка, — скоро и для людей отбирать будем… — опять непонятно для нее продолжал Ардальон Порфирьевич.

— А папе моему дадут коржики? — не оставляла теперь своей словоохотливости маленькая Галочка, забив свой рот сдобным мягким хлебом.

— Вот именно — папе! — опять горячо сказал Адамейко. — Твоему папе… твоему папе… — запыхавшись, повторял он, остановившись на площадке четвертого этажа. — Фу, отдохну я гут минутку, Галочка…

Сзади кто-то быстрыми шагами подымался по лестнице, словно нагоняя их. Так и оказалось.

— Простите, гражданин! — услыхал Ардальон Порфирьевич уже совсем близко сзади себя, чей-то незнакомый голос. — Скажите, пожалуйста, на какой площадке живет наборщик Сухов?

Адамейко оглянулся: ниже на пол-этажа стоял человек в парусиновом пальто и с таким же портфелем в руках.

— Выше этажом, — пояснил Ардальон Порфирьевич и продолжал подыматься вслед за девочкой, добежавшей уже почти до самых дверей своей квартиры.

— Спасибо! — ответил снизу человек и, к удивлению Ардальона Порфирьевича, начал быстро спускаться по лестнице.

…Когда Галочка позвонила, Адамейко вздрогнул, и глаза его сквозь дверь, мысленно, вновь увидели волнующий образ Ольги Самсоновны.

На пороге открытой двери стоял Сухов, сзади него — никого не было.

— Можно? — спросил Ардальон Порфирьевич и протянул Сухову руку…

ГЛАВА IX

Первые минут десять прошли в ничего не значащих разговорах. Но они были не совсем обычны, — как случается то всегда, когда встречаются хорошо знакомые друг другу люди, — и оба собеседника, Сухов и Ардальон Порфирьевич, отвечая друг другу, внимательно теперь каждый наблюдали один за другим. Задача обоих облегчалась тем, что в комнате, кроме них, никого не было: Галка убежала зачем-то на кухню, а Ольга Самсоновна возилась по соседству с больным Павликом и еще не выходила.

Живо поддерживая разговор и даже проявляя в нем инициативу, Адамейко в то же время присматривался к своему собеседнику и несколько раз оглядывал всю комнату, словно хотел запомнить каждую мелочь.

Ардальон Порфирьевич с первой же минуты заметил в Сухове некоторую разницу с тем, каким представлялся он ему во время первой встречи. Это и было вполне естественным и не заключало в себе чего-либо, что связывалось бы в глазах Ардальона Порфирьевича с личностью одного только Сухова: всякий человек — иной на улице и иной совсем — в комнате.

Если день тому назад Сухов показался ему угрюмым и несколько угловатым в своих движениях, а речь его резкой и затрудненной, то сейчас она была мягче и круглей, а сам Сухов — приветливей и более подвижным; даже щипчики его ногтей, осторожно и медленно ловившие волосок бородки, — эта привычка Сухова, подмеченная Ардальоном Порфирьевичем в первую встречу с ним, — даже жест этот сделался более живым и коротким и свидетельствовал теперь об учащенном беге мыслей Федора Сухова.

Между тем Ардальон Порфирьевич не предполагал, что и сам он на этот раз вызвал у своего собеседника новые наблюдения: если и сам он чувствовал некоторое — все увеличивающееся — возбуждение, почти взволнованность, охватившую его еще по дороге сюда, и речь его оттого невольно становилась нервной, плохо сдерживаемой и подчиненной, как всегда бывало, осторожной, прислушивающейся к себе мысли, — то псе это не могло остаться незамеченным для Сухова, для которого больше всего неприятны были два дня тому назад скользкие и выспрашивавшие слова этого случайного знакомого.

Но Сухов не подозревал истинной причины подмеченной им разницы в поведении гостя.

В эту встречу положение их как собеседников переменилось: теперь говорил больше Ардальон Порфирьевич, а внимательный и присматривающийся Сухов с любопытством слушал его и каждым вопросом своим собеседнику хотел теперь, казалось, распахнуть перед собой всего его, как.любопытный гость — все двери в чужой квартире.

Однако ничего не заметил он, когда Адамейко, нарочно не глядя ему в глаза, посреди разговора спросил вдруг:

— Интересуюсь очень именем и отчеством вашей жены… Неловкость, сами понимаете: утром разговаривали почти дружески, можно сказать, и тут вдруг остались мои слова без необходимого обращения…

— Жену мою Ольгой звать, а отец у нее — Самсон был. Вот и соображайте… — заулыбался Сухов.

— Ах, вот как! Ольга Самсоновна, Ольга Самсоновна, — повторил дважды Адамейко и посмотрел на дверь, за которой, слышно было, возилась с ребенком жена Сухова. — очень приятно… очень даже интересно. Самсоновна… Имя редчайшее почти и геройство древнее напоминает. Очень

сильное отчество! — как-то неожиданно и с комической горячностью закончил он.

Сухов громко расхохотался, но тотчас же оборвал свой

смех и снизил голос почти до шепота.

— Сильное?! А у ней отец бакалейщик был — и только!… Ну, и… преступник я! — вдруг насупился он. — Павлушка почти что без памяти, а я глотку балую!… Ведь если помрет, — себя самого удавить мне, да и только! Главная причина — это я ведь… Как полагаете?

Он взволнованно и ожидающе посмотрел на Ардальона Порфирьевича. Тот отрицательно покачал головой.

— Никак нет! Субъективное это, как говорится, разрешение вопросов, вытекающих, заметьте, по причине объективных обстоятельств. Азбучная, конечно, это истина и не мной придумана: потому я ее так по-книжному и выговариваю… Вы волнуетесь сейчас, как отец, — понятно все это и очень даже, хотя человек я лично бездетный, как вам известно. Но вот по-другому еще тут волноваться можно. Рассудком волноваться — вот что! — блестели уже загадочным огоньком болотные глаза Адамейко.

Видно было, что он обрадовался представившейся неожиданно возможности поговорить о том, что с момента знакомства с Суховым больше всего интересовало и по-своему волновало тогда Ардальона Порфирьевича, — человека, как мы уже сказали, привыкшего думать обо всем проникновенно и проявлявшего особый интерес к тем людям, которым и сам он мог бы показаться загадочным и потому привлекающим их внимание, так и к тем из них, кто привлекал его собственное любопытство некоторой исключительностью своего характера или жизни.

В данном случае Ардальон Порфирьевич был рад еще этом разговору и потому, что внутренняя острота его невольно заглушала взволнованность, испытываемую им при мысли о ближайших минутах, когда из соседней комнаты появится Ольга Самсоновна и разговор станет для него вдвойне труден.

— Рассудком волноваться… это труднее! — повторил он и коротко хлопнул себя по лбу. — А между тем в этих, заметьте, самых интересных человеческих костях, то есть в костяной шкатулочке, — только и ищите истину…

— Какую? — посмотрел на него Сухов.

— Кровоточивейшую! — все больше оживлялся Ардальон Порфирьевич. — Самую что ни на есть… Ведь помните, сказал я вам про одно слово… помните? Вы еще не понимали, какое это… А между прочим, заметьте, сказали его твердо, с уверенностью даже, будто пароль какой: назови только — и все в порядке. А?

— А что же не в порядке? — разрасталось любопытство у Сухова.

— Очень просто… никакого пароля в том слове и нет, — один лозунг только, заметьте, а внутри его, как говорится, одна спорная кость для людей — и только! И слово-то самое в один час и взрывчатое — «справедливость»!!!

— А-а, вот что! — кивнул Сухов.

— Справедливость! — еще раз повторил Ардальон Порфирьевич. — Слово, заметьте, специально придуманное, вроде Иисуса Христа… Кровоточивейшее слово! Обманное слово для человека — так я смотрю! Для глупого человека, заметьте… А таких еще столько народится, сколько травы из земли выползет. И все будут искать этой самой справедливости, будто ребенок — грудь у матери. А вместо груди — кость, и вместо молока — кровь! Презираю! — горячо вскрикнул Адамейко.

— Кого?

— Очень просто даже — всех!… Всех, в это слово верующих… Взять даже большевиков, к примеру. Уж, заметьте, не христосики это и не слюнтяйской породы люди! Верно? — Верно! — А между прочим, от слова этого не отказались. Растолковали только чуть по-иному его, но не отказались… Все равно, что вывеску в другой цвет перекрасили: торгуем, мол, «пролетарской справедливостью»… Ишь ты. И выходит, если подумать, — что? Соглашательство, как говорится, с глупыми!

— Опасный вы человек! — серьезно и задумчиво сказал Сухов.

— Новый я человек и… революционный даже, заметьте, — вот что! Может, у таких, как я, мудрость даже своя есть, но только никому она не заметная… Потому и презираю, если хотите знать. В скромности своей и незаметности, — а презираю! Что? Кто я? — Ардальон Порфирьевич Адамейко, человек такой, что всякий безразлично пройдет мимо, не кричу я ничем… И на происхождении своем ни при старом даже, ни при новом режиме, как говорится, никак не отыграться. Ни дворянских, ни купеческих во мне кровей, ни рабочих, ни крестьянских, по-настоящему, заметьте, — не содержу в себе… Простого и серого, как арестантский халат, я сословия… группы: мещанин — вот что!… А нелюбовь моя самая настоящая — к мещанину и есть только! И по-настоящему революционным себя считаю. Мещанин Адамейко, — а вот по-иному и понимайте! Вот сказали вы — «опасный человек»… А кому именно? — близко нагнулся к своему собеседнику Ардальон Порфирьевич. — Кому? Вот что, вы и не скажете! То-то и дело… А я вот что скажу: тому опасным можно быть, кого на голову перерос, заметьте! Не так, а?

— Действительно, ум свой и странности выказывать любите! — вслух подумал о нем вновь, как и при первой встрече, внимательно следивший за ним Сухов. — Простите, значит: это я без всякой обиды для вас… По чистосердечию!

— Понимаю, понимаю… — одобрительно кивнул Ардальон Порфирьевич, облизывая языком пересохшие губы. — Какая же может быть тут обида?… Наоборот. Я и говорю… Ненависть — и опасная — с моей стороны к таким людям, что, заметьте, всегда мне вроде дикого мяса кажутся. Так и вижу их всегда: мозоль без труда! И не то что, к примеру, от мозолей этих больно, значит, или неудобство большое… Какой тут! Такую мозоль, как говорится, товарищи большевики давно срезали! Что ни на есть — по своей пролетарской справедливости сработали, — и правильно. Нет, я про другое.

— Ну?

— Я про тихую мозоль людскую, заметьте… Никому с виду не мешает, и сапог, как говорится, от нее не жмет.

— А я уже подумал сию минуту, что вы, значит, Ардальон Порфирьевич, про нэпманов, — а уж теперь не понимаю! — вырвалось у Сухова.

— Ошибочка! Но основание для нее, что называется, — классовое!… — улыбнулся и задвигал ноздрями Адамейко. — Никак нет: не про это новейшее сословие я говорю, — на этот счет имею, кстати, особые взгляды… Ну, так вот… В революцию в маломальский живой предмет штыком тыкали, пулеметами целые армии распотрошили, справедливость в каждый суп, что называется, жирным куском пообещались положить, ради этого, как говорится, кровь с усердием проливали, — а дикое-то мясо человеческое в сторонке и забыли! Вот и есть настоящая несправедливость, товарищи-то прекрасные! Вот она самая и лезет на глаза, как всякий сор после наводнения…

— Не понимаю! — не утерпел опять Сухов и, облокотившись обеими руками на стол, придвинулся близко к Ардальону Порфирьевичу.

— Сейчас… Сейчас объясню все… обязательно все! — почти захлебывался от возбуждения покрасневший Адамейко. — Я и сам теперь хочу… Дикого-то мяса много вокруг — вот что! Безвредного с виду… Вот постойте. Как бы это вам сразу пояснить?!. Ну, да… Есть люди — и не к чему им жить! А живут потому, что в революции их недоглядели, и сама-то революция кончилась и никого не обидит теперь, — потому лежит она, словно разобранный патрон: пистон в одном месте, а гильза — в другом! Вот-те и пожалуйте-, детишкам на воспоминание… Так ведь?

— Не знаю…

— А я знаю! — заносчиво выкрикнул Ардальон Порфирьевич. — И обидно, заметьте, — продолжал он вдруг почти спокойно, не без лукавства посматривая на хозяина квартиры, — обидно сознавать: может, на каждую тысячу погибших и расстрелянных десяток умных и нужных граждан приходится, а тут всякая людская ветхость, как говорится, жить осталась и гнилые микробы разводит! Что? Вот человек вы пролетарского порядку, — жить бы вам только в полной приятности и уважении к труду своему: потому новый строитель вы — и все! Так? А получается что? Да сами вы знаете, что получается!… А сколько у нас ненужности всякой, а?! Определяли? А я замечал ее, на категории даже разбивал этих живучих граждан, от которых, простите, смрадом воняет… Да, да! Я за ними очень даже с интересом наблюдаю — вот что!… Например, ходит всякая шантрапа по Невскому-, посмотреть иной раз такому в лицо, — и поймешь сразу: кость у него в гниении от разврата и болезней, или вся жизнь у него в кокаине, или в казино шулером пристроился и торгует незаметно ворованным суконным материалом. Так ведь, а? Кому нужен, спрашивается? Или старуха какая, заметьте, полные двадцать саженей квартирной площади мебелью своей — еще от старого режима! — заставила и тихонечко ею подторговывает. Диванчик продаст — вот и месяц-другой свободно небо коптить может… Не так? Чиновник, например, за выслугу лет по специальности в соцстрахе или собесе пенсию от советской республики получает, а у самого, может, старых бриллиантиков каратов на десять где-нибудь в щелочке припрятано! И к тому еще, заметьте, ходит он свободно по улицам, место ему иной раз в трамвае из вежливости уступишь, а он каждую ночь Господа Бога, паршивец, молит, чтоб наслал чуму на большевиков или всех негров африканских английского короля!

— Это все правильно… — усмехнулся Сухов, одобрительно вытягивая вперед свою голову. — Ну, а дальше как, по-вашему?

— Дальше? Очень просто даже: ненависть у меня, клянусь, к ним всем! Ух, какая!… Зачем, думаю, дикое мясо на молодом теле, как говорится, нашей рискующей республики, а? Дурная и тупая мозоль — вот что. Так и приходит иным разом фантазия в голову.

— Фантазия? — отчего-то перебил его вдруг насторожившийся Сухов, словно вспомнив что-то.

— Ну да, фантазия… Попробовать… Понимаете… Попробовать, значит, уничтожить дикое это мясо. Опасная эта фантазия, но волнует, заметьте, сильно даже! И отчего волнует и опасна — вот вопрос! Вот и сознаюсь, не могу не сказать уже… ведь в самом-то во мне, как и у всякого человека, к сожалению, — отрава внутри мысли: то самое обдуманное, кровоточивейшее слово волнует — «справедливость»! Вот, видали?… У меня тут, как бы сказать по-научному, социальная фантазия в голове, вроде, может, сумасшествием другим представится: все бы это «дикое мясо» собрать да под одну пулю подставить, а блага, что после него останутся, употребить на пользу обиженных жизнью… А? Часто это заметьте, так думаю. И говорю сам себе: если, в самом деле, справедливость, то убийство даже ты, Ардальон Порфирьевич, оправдываешь!

— А сами-то убить бы могли?

— Сам бы? Я сам?… — тихо и понуро переспросил Адамейко и отвернул голову в сторону, смотря поверх Сухова на дверь, за которой — слышно было — жена его убаюкивала больного Павлика.

Ардальон Порфирьевич внезапно вспомнил, что не больше как два часа тому назад почти этот же вопрос был задан ему вдовой Пострунковой. Так же неожиданно и против своей воли, казалось, видел он перед глазами ясно представившийся ему тогда же момент убийства Варвары Семеновны, вынимавшей деньги из ящика комода, и, словно неотделимая надпись к кинематографическому кадру, так же неожиданно припомнились свои же слова, сказанные только самому себе: «Такие вот и ждут своего владыку с топором…»

Он вздрогнул, но тотчас же поборол в себе волнение.

— Если вы обо мне спрашиваете, то я по внутреннему убеждению, так сказать, — сознаюсь! — я мог бы оправдать такое убийство и личным, к примеру, участием! — не громко, но твердо и почти спокойно сказал Адамейко.

— Нет… Путано говорите что-то. Вы мне по-настоящему скажите: убить бы… руками своими, значит, схватили б за горло? Или силы вашей… души, значит, не хватило б?… — взволнованно и тоже тихо и скороговоркой спросил Сухов.

Он встал и совсем близко подошел к Ардальону Порфирьевичу.

Желтоватенькое бельмо на левом глазу жалобно, как показалось Ардальону Порфирьевичу, и слепо смотрело на него, а правый глаз был упорен и насторожен.

— Путано? — повторил Адамейко. — Никакой путаницы здесь нет: если хотите… то я сам мог бы убить! — ответил он нетвердо и, встав со стула, сделал шаг вперед в сторону открывшейся двери: выйдя сюда на цыпочках, стараясь не потревожить уснувшего ребенка, ее осторожно прикрыла теперь Ольга Самсоновна.

— Здравствуйте… — тихо поклонился ей Адамейко.

— Вот и есть жена моя. Хотя забыл я, что вы уже в знакомстве…

Сухов смотрел на обоих, мягко и приветливо улыбаясь. Улыбка эта на минуту стала растерянной и почти робкой и застенчивой, когда жена с недоумением посмотрела на большой кондитерский сверток, лежавший на столе.

— Это Ардальон Порфирьевич, из любезности, значит, Ольгушка… Потратился он… Галке дал, а насчет остального порешили мы тебя ждать… хозяйку.

— По дружбе это я искренней. Прошу не отказываться… — вставил свое слово Ардальон Порфирьевич, хотя ни разу и не подумал о том, что кто-либо в этой квартире сможет отказаться от его гостинца.

— Сейчас… руки только вымою! — коротко бросила на ходу Ольга Самсоновна и вышла бесшумно на кухню.

— Чего отказываться? — неожиданно грубовато и быстро уронил Сухов, кладя руку на плечо своего гостя. — От двадцати копеек в пивнушке не отказался — чего ж тут! А все же ты, Ардальон Порфирьевич, про эти самые двадцать копеек не говори ей… жене! — шепотом и переходя вдруг на «ты» сказал он. — Про все остальное я рассказал ей, а про это твое одолжение — не захотел что-то… понимаешь?

— Я все понимаю, — дружелюбно и с особой серьезностью ответил Адамейко. — Прошу помнить: в интересе моем к вашей личности корысти у меня — никакой!

— Ладно! ладно!… — дружески кивнул головой Сухов. — А все же занятный ты для меня человек выискался, и беседы твои, хоть и неспокойные, мне интересны…

— И это знаю. Если б не знал, даром времени не занимал бы! — исподлобья посмотрел на него и, посапывая носом, сказал Ардальон Порфирьевич.

Через четверть часа и хозяева и гость сидели за столом, причем Сухов принес для себя из кухни высокий и широкий обрубок дерева, который он поставил неподалеку от Адамейко; Галочка разместилась на сундучке.

Ольга Самсоновна достала откуда-то сахар, приготовила чай, которым и угощала теперь, в свою очередь, Ардальона Порфирьевича.

Он пил медленно, к рогалькам и сдобному хлебу почти не притрагиваясь, и ни разу не выказал своего внимания к тому, с какой — едва скрываемой — жадностью и Суховы и девочка уплетали их. И пока сидели за чаем, разговор был короток, отрывист и малозначащ, чему Ардальон Порфирьевич был даже очень рад, так как не знал теперь, о чем следует заговорить с Ольгой Самсоновной: только к ней одной вернулась вновь его мысль…

Но с такой же радостью он чувствовал теперь свое собственное спокойствие, которое — неожиданно для самого Адамейко — пришло к нему в течение этого получаса.

Оно было тем более неожиданно, что, направляясь к Сухову, Ардальон Порфирьевич испытывал, как мы уже сказали, весьма заметное чувство волнения, связанное с предстоящей встречей с Ольгой Самсоновной. Красота ее и сейчас волновала Ардальона Порфирьевича, но она не обезоруживала его теперь, как это случилось с ним утром.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11