Были и курьезы. Один солдат бросил гранату, не выдернув чеки. Граната, естественно, не взорвалась. Тупиков ходил с ним, чтобы найти ее и упражнение повторить. Другой, будто скованный, выдернув чеку, долго держал гранату в руке, боясь бросить ее, и только после неоднократной команды "Бросай!", будто опомнившись, метнул ее так, что она упала на бруствер и, чудом скатившись на противоположную сторону, взорвалась в десятке метров от нас. К счастью, никого не задело.
Настал черед Степанова. Он спокойно подошел, взял гранату, выдернул чеку и положил ее в левый карман шинели, но гранату не бросил, а зачем-то полез снова в карман.
- Бросай! - скомандовал я.
- Обождите, товарищ капитан, - тихо сказал он, зачем-то вынул из кармана чеку, которую только что туда положил.
- Бросай! - крикнул Тупиков.
- Ты что орешь?! - обернулся к нему Степанов.
Он переложил гранату в левую руку, а правой положил чеку в правый карман. Потом снова взял гранату в правую руку, посмотрел на цель, широко размахнулся и с силой бросил.
Я подал команду:
- Ложись!
Мы с Тупиковым укрылись в траншее. А Степанов дождался, когда произойдет взрыв, и только после этого пригнулся.
- Готово! - сказал он. Цель была поражена.
- А зачем вы перекладывали гранату? - спросил я.
Он ответил хмуро:
- Положил я чеку в карман, а он, оказывается, худой.
- Ну и что?
- Так ведь Тупиков съест, если чеку потеряешь.
Мы смеялись, а Степанов только усмехнулся. "Ну и ну!" - подумал я. Солдаты обсуждали поведение Степанова.
- Ты посмотри, что за человек. Хоть бы слово кому сказал. Если ответит, так будто в долг деньги дает. И все поперек старается. Будто из железа сделан, - удивлялся один.
- Говорят, у него всю семью дома расстреляли каратели, - объяснил другой. - А наши его - в штрафную роту. За что, не знаю, врать не буду. Но что он к начальству озверел, так это, однако, факт.
- Слышал я, - сказал молодой солдатик, - в дивизии рассказывали. Там-то, верно, знают. Убил он кого-то, кто-то обидел, он и убил. Когда из штрафной роты пришел в дивизию после госпиталя, так просился в разведку. Не взяли. Начальство боялось, что к немцам уйдет. Так он в полковую разведку все-таки упросился.
Но скоро оттуда откомандировали. Не мог ни одного немца живого притащить. Пока несет - задушит. "Не могу, - говорит, - на них на живых смотреть". Какая ненависть у человека... Я сам видел. Принес одного, связанного, на горбу пер. Принес и бросил, будто бревно какое. Смотрим, а пленный-то уже весь синий, и глаза вылезли. И вот что непонятно. Немцев хвалит: и траншеи у них глубже и чище, и огонь организовать умеют. А я его спрашиваю: "Вот так, грудью на амбразуру, они умеют, как мы, к примеру?!" Смеется ехидно. И что говорит? Да говорит: "Глупое дело не хитрое". Вот и пойми его...
На следующий день рота была поднята по тревоге и марш-броском выдвинулась на передний край, чтобы участвовать в отражении атак противника. Начались бои. Степанов, по-прежнему мрачный и нелюдимый, отличался выдержкой и стойкостью, хотя вперед никогда не вырывался.
Он не был среди тех, кто первым взбирается на высоту, кто ведет за собой других, но и среди тех, кто не выдерживал натиска немцев и первым начинал отступление, его тоже никто не видел. Его ни разу не ранило казалось, пули и осколки обходят его, как заколдованного. За это время некоторые уже по два-три раза побывали в госпитале, а его ничего не задевало. Солдаты иногда даже говорили о нем:
- Хороших людей убивает, а его будто пули обходят.
Но были и такие, кто говорил о нем по-доброму.
Однажды слышал, как маленький, тощий и, видимо, очень нервный солдатик говорил о Степанове:
- Меня ранило тут позавчера. Испугался, конечно, здорово. Подумал: "Конец". А кругом нет никого, помощи некому оказать. Лежу и кричу: "Санитары, санитары!"
А он, черный-то, подползает ко мне и спрашивает: "Ты чего орешь?" "Ранен, - говорю, - санитаров прошу". Он вытаскивает пакет индивидуальный, разрывает его зубами и давай мне руку бинтовать. Забинтовал он хорошо, надо сказать, как санитар, не хуже, а потом посмотрел на меня своими желтыми глазами и говорит: "Вставай, - говорит, - симулянт, не притворяйся!" - и к самому носу моему кулак поднес.
И в самом деле, поднялся я, живой, и пополз за ним. А он обернулся и шипит на меня: "Винтовку-то почему бросил? Дерьмо ты", - говорит. Сползал я за винтовкой. Ну и что? Сейчас думаю: "Если мы все такие были бы, как он, разве плохо было бы? А?"
Точку в жизни Степанова поставил дикий случай. Иначе не назовешь.
Однажды наш батальон прорвал передний край противника, а немцев в глубине не оказалось. Видимо, они не могли уже по-прежнему плотно удерживать оборону по всему фронту. Мы прошли километров двадцать и не встретили сопротивления, не видели ни одного человека.
Стрельба слышалась все время где-то далеко: то спереди, то слева, то справа. Было так тихо и спокойно, а местность просматривалась на такую глубину, что комбат свернул батальон в походную колонну, и пошли мы форсированным маршем, выставив впереди и по сторонам разведывательные дозоры. Шли по четыре в ряд. В колонне было человек триста, не менее. Конечно, устали. Солдаты валились с ног. И комбат разрешил большой привал.
Дозоры остановились, колонна втянулась в лощину, и люди запрудили ее, как вода в половодье овраги заполняет.
Комбат приказал снять вещевые мешки, составить оружие в козлы. Моя рота оказалась в центре всей этой массы людей и была сжата со всех сторон. Солдаты начали искать друг друга, но комбат крикнул: "Прекратить шум!", и все затихли.
В это-то время случилось то, чего никто не ожидал. Когда винтовки были составлены в козлы Степанов, снимая с себя вещмешок и запутавшись в снаряжении, с остервенением дернул рукой за лямку, нечаянно вырвал из ручной гранаты Ф-1 кольцо предохранительной чеки. Граната, висевшая у него на поясном ремне, упала под ноги, а спусковой рычаг запала отскочил в сторону.
Степанов понял, что через 3-4 секунды граната взорвется. Предотвратить взрыв было невозможно. Солдаты, копошившиеся рядом, видели, как покатилась граната, упали и ждали. Сотни осколков разлетятся со страшной силой далеко вокруг. Будут убитые и раненые. И только чудо может спасти тех, кто близко.
Надо сказать, что Ф-1 из всех ручных гранат - самая мощная. Немецкие гранаты с деревянной ручкой, падавшие в наши траншеи, мы нередко успевали выбрасывать - только не бойся, и они рвались где-то далеко, никому из нас не причиняя вреда. От нашей РГД можно было заслониться вещмешком. От "Лимонки", как звали Ф-1, спасения не было. Поэтому ее бросали всегда из укрытия. За считанные секунды Степанов мог бы ударом ноги отшвырнуть гранату от себя, к своим товарищам, и она не задела бы его, упади он сразу после этого на землю.
Я тоже приник к земле и думал: "Вот сейчас он отбросит гранату, и все. Кого-то приговорит к смерти"... Но Степанов только выругался, и тут же земля содрогнулась от сильного глухого взрыва.
После того как земля успокоилась, а взрыв затих, я глянул вокруг, в первый момент не сообразив ничего, тряхнул оглохшей головой и понял: Степанов лег на гранату и принял на себя ее взрыв.
Солдаты вырыли яму, захоронили все, что осталось от Степанова, и обложили могилу дерном. И надо же было, чтобы в это время громыхнула гроза и хлынул короткий ливень. Будто само небо пожалело несчастного человека.
Через каких-то полчаса батальон вытянулся из проклятой лощины. Я шел и прислушивался к разговорам. Один солдат рассказывал, что он на привале только присел и сразу уснул, а проснулся, когда взрыв уже произошел.
- И как это так случилось, не пойму, - говорил он - Лежу я и слышу, что кто-то идет. Идет и идет ко мне, это мне во сне-то кажется. А это Степанов ружье на меня наставил. "Вперед!" - говорит. И вот выстрелит. А я жду, когда он выстрелит, и думаю: "За что?" И тут я от грохота-то и проснулся.
Солдаты шли и обсуждали событие, и еще долго смерть Степанова где-то витала рядом с батальоном, часто еще люди вспоминали о ней и удивлялись, почему в ту минуту, когда смерть подошла к нему, он не отшвырнул ее к другим, а принял сам, без колебаний, безропотно и спокойно, как и должно быть.
И потом, далеко отойдя от места, где это случилось, мы жалели, что никак не отметили эту могилу - ни звездочкой, ни крестом, не оставили надписи, и никто уже никогда не сумеет разгадать тайну этой смерти.
Люди на фронте по-разному погибали.
СМЕРТЬ ДРУГА
Днем мне позвонил командир батальона. Телефонист, сидевший в углу землянки с трубкой, привязанной к голове, снял трубку, подал ее и произнес:
- "Третий", товарищ капитан.
- Слушай, "Пятый", - сказал комбат, - к тебе приедет Шаяхметов. Передай ему хозяйство. Карандаши, огурцы, семечки... Все по порядку. И иди в хозяйство Захарова. Отдохни недельку. Можешь забрать с собой ординарца. Петренко разрешил. Там найди Лазарева Колю. Он вернулся из госпиталя. Передай ему привет. Валяй.
Голос умолк. Конечно, я обрадовался неожиданной перспективе. Я сдам роту, возьму с собой ординарца и уйду в резерв офицеров полка, чтобы подучиться и - это главное - отдохнуть.
Оказывается, Коля Лазарев, мой старый и верный друг, возвратился из госпиталя. Надо сказать, я тосковал по нему. Шутка ли, больше года рядом командовали ротами.
Не успел ординарец уложить пожитки, как явился старший лейтенант Шаяхметов, маленький, широкоплечий, молодой.
- Вы получили приказание, товарищ капитан? - спросил он официально.
Я подтвердил и вызвал писаря. Тот долго и бестолково излагал, сколько в строю, сколько в расходе солдат и сержантов. Но мы так ничего и не поняли.
Я предложил подсчитать по пальцам - так мало было народу. Я называл фамилии, писарь записывал.
- В первом взводе: Аббакумов, Егоров, Долин, Кузьмин. Постой, Кузьмин в госпитале. Лапин, Мушкетов, Нолинский. Нет, Нолинский ранен вчера.
Вскоре списки были готовы. Пришли командиры взводов. Они с завистью смотрели на меня и уныло отвечали на вопросы. Я понимал их: они тоже устали. Только Шаяхметов бодро расспрашивал их о разных пустяках, которые вызывали у него интерес, а нам уже давно надоели.
Мы с Шаяхметовым зашли к солдатам - они помещались в трех землянках. Я представил нового командира. Узнав, что я уезжаю отдыхать, солдаты встретили это сообщение весело. Я думал, что они будут завидовать и обижаться. Казалось, мне будет неловко. Я уходил отдыхать, а они оставались на переднем крае. Может быть, завтра кого-то из них недосчитаются. Но они наперебой предлагали мне:
- Товарищ капитан, ни о чем не заботьтесь. У нас будет все в порядке.
- Говорят, там танцы бывают?
- Может, девочку какую?!
- Конечно, товарищ капитан. Говорят, их в медсанбате да в роте связи на выбор.
- Не теряйтесь, товарищ капитан.
До леса, где размещался офицерский резерв дивизии, было семь километров. Мы ехали и смотрели по сторонам. Вот выглядывает из болота затопленный танк, виднеется только занесенная снегом, будто шапкой закрытая, башня, не вся, а как большая опрокинутая вверх дном тарелка. Яма из-под крупного реактивного снаряда, заполненная водой. Что-то возвышается правильной четырехугольной формы, видно, затонувшая полуторка. Это из тех, что шли с нами зимой к высоте. Кругом - чистое болото, деревьев мало. Одни черные костыли: все, что осталось от рощиц.
Еще не начинало темнеть, когда мы с ординарцем подошли к рубленым деревянным домикам, разбросанным там и сям в редком редколесье. Из труб столбами валил дым.
- Смотрите, товарищ капитан, никакой маскировки, - удивился ординарец. - Живут же люди! Как в мирное время...
Домик, в котором жил капитан Лазарев, мы нашли с трудом: он был до половины засыпан снегом. Войдя в сени, тщательно отряхнули валенки от снега - топали, точно лошади. Когда я открыл дверь и вошел, Лазарев - я это сразу узнал - сильно схватил меня сзади за голову, зажал больно уши и наложил пальцы на глаза так, что посыпались искры. Руки были теплые, широкие, сильные и знакомые.
Я с трудом развел руки, стиснувшие мою голову, и обернулся. Коля Лазарев стоял с широченной улыбкой.
Мы сжали друг друга в объятия до боли, до треска в костях.
Хозяин раздел меня, усадил. Я облокотился на стол, тот зашатался и заскрипел. Подумалось: вот-вот пойдет в сторону и развалится. Лазарев положил на крышку широкую ладонь, отчего стол опять заходил как живой, и хвастливо сказал:
- Сам соорудил. Вот, своими собственными.
Поглядел на свое изделие, погладил и сказал:
- Когда хочешь, то все можно сделать. Только захотеть!
Я изобразил удивление, одобрение и сказал откровенно:
- Мне такого не сделать бы.
- Я тоже дома ничего не умел: не знал, как гвоздь забить. А вот сработал же. Одним топором. Самому интересно посмотреть...
Разговаривая со мной, Лазарев ловко открыл консервную банку ножом, который изготовил ему, видимо, какой-то умелец из солдат. Из-под подушки достал немецкую фляжку и, чтобы удостовериться, тяжело булькнул ею.
- Знаешь, - говорил он, продолжая собирать на стол, - вот за этим проклятым зельем ходил в поселок. Помнишь, Замковой заместителем у Постовалова был, в двенадцатом полку? Забыл, что ли? Ну, вспомни. Большим начальником стал. Его только что вывели с передка со всем хозяйством. Адъютант не пускает. Говорю ему, скажи, что Лазарев. Не забыл, оказывается, принял.
Приезжает, говорю, Перелазов, встретить бы надо по-человечески. Ничего не сделаешь: обычай такой. Он и тебя вспомнил. Вызвал какого-то из АХЧ. "Налейте, - распорядился, - товарищу Лазареву". Ну ладно, думаю, люди мы не гордые, можем постоять. Пусть будет "товарищ Лазарев", только бы водки дал. А когда уходил от него, то он встал, даже обнял меня и говорит: "Эх, хорошее было время, героическое, и люди были хорошие". А видно, что зазнался и возгордился. Чувствуется, к большой власти привык.
Тут Лазарев в рот палец взял и начал кровь отсасывать.
- Ты что? - испугался я.
- Да понимаешь, нож как-то соскочил с бортика, да по пальцу. Как бритва, нож-то.
И тут Лазарев крикнул ординарцу:
- Слушай, Заяц, ты опять ножи точил? Ординарец выскочил из какого-то закутка, увидел меня, обрадовался:
- Здравия желаю, товарищ капитан!
- Опять, говорю, ножи точил? - закричал на него Лазарев.
- А что, товарищ капитан, - ответил он весело, - какой же это нож, если тупой?!
- Ну ладно, иди, да сообрази нам чего-нибудь закусить.
- Так что вы, товарищ капитан, меня не разбудили, я бы вам давно все сделал.
Оказывается, это тот самый Заяц, который у нашего комбата, у Ивана Васильевича Логунова, ординарцем был. А когда комбата ранили и в госпиталь положили, он к Лазареву перешел.
- Ну как, Заяц, живешь? - спросил я.
- Очень хорошо, - ответил ординарец. - Вы же капитана-то Лазарева знаете, какой он человек, С ним можно хоть на край света!
Мы с Лазаревым выпили, опять вспомнили Замкового. Конечно, добром вспоминали, хвалили, поскольку его водку пили. Вспомнили и что-то такое, о чем подполковник наверняка забыть хотел.
- А ведь знаешь, - говорил Лазарев, - тогда, под Сутоками, не окажись меня рядом, не было бы Замкового. Я выскочил на просеку и вижу: солдаты, как бараны, бегут, винтовки побросали, а Замковой дует впереди и кричит: "Окруженье! Окруженье!" Мы с Малышевым - помнишь, командир взвода связи был у Тагушева? - положили их в снег и сами залегли.
Смотрим, три немца вышли из-за поворота и давай из автоматов с брюха строчить. Ну, мы их всех и уложили. Кончилась перестрелка. Замковой мне сказал: "Ну спасибо, выручил". Видно, стыдно ему было. Представляешь, когда я сегодня к Замковому вошел, он, показалось мне, как-то неловко себя почувствовал. Испугался, что ли? Неприятно, видимо, до сих пор. Я же свидетель. Как он в суде называется?
- Свидетель обвинения, - подсказал я.
- Ну вот видишь, обвинения. Конечно, разве приятно ему видеть меня сейчас? Не знаю, пьет ли сейчас. Раньше-то, помнишь, упивался. От страха, что ли? Сейчас много пить побоится - начальство рядом. Узнают, продвижения не дадут.
Мы просидели с Лазаревым до полуночи. Я больше слушал, он говорил много, но не о себе.
- Вот мы вспомнили Замкового, вояка-то никуда, а продвинулся. А мне в голову другой эпизод лезет, помнишь, из Коровитчина нас немцы выбивали? Ты бегаешь по траншее и кричишь: "Ребята, нам только сейчас отбить, а там подкрепление подойдет!" Я думаю: "Подкрепление? Где оно?" Смотрю, а у тебя правая рука в фуражке. "Что, - спрашиваю, - руку-то в фуражке держишь?" "Да так, - говоришь мне, - царапнуло! Не до того сейчас!"
А потом, когда ночью ушли, начали тебе руку перевязывать в медпункте, а там, смотрю, от большого пальца ничего не осталось, а указательный будто кто вдоль разрезал. Другой на твоем месте, возьми того же Замкового, месяц в госпитале проволынил бы.
- Ну скажешь тоже, - возразил я ему.
Он забрал мою правую руку в свою ладонь и рассматривал исковерканные пальцы - большой и указательный, а мне стыдно стало оттого, что другой человек рассматривает мое уродство.
Видно было, что Лазарев истосковался по своим. Потому и говорил, говорил о людях, о том, как мы вели себя в боях, кто трусил, а кто нет, кто рвался вперед, а кто отсиживался в укрытиях.
Потом вдруг ни с того ни с сего переметнулся на другой предмет разговора, совсем в другую сторону увел.
- Знаешь, мне один в госпитале объяснял: "Это, - говорит, - хорошо, что тебя ранило. Когда долго не ранит, то сразу убивает, наповал". Выходит, я свою очередь отбыл?
- Значит, - обрадовался я, - сейчас можно спокойно жить?
- А еще этот товарищ говорил: "Хорошо, что бабой не обзавелся, да ребят не наделал". И знаешь, как рассуждал: "Вот, - говорит, - у меня их трое, дак ведь, однако, все время перед глазами стоят, забыть не могу. Вот я их, говорит, - на свет произвести-то произвел, а вдруг меня убьют, куда они без меня-то?"
Я почувствовал хмель, какую-то необъяснимую тоску и любовь к Лазареву, давнему другу, но высказать это ему прямо в глаза не сумел.
- А где мы тебя тогда потеряли? - вдруг вспомнил я. - Все будто шли рядом. Посмотрю, ты на виду, и мне будто весело.
- В овраге. Мне бы, дураку, - объяснил Лазарев, - обойти его, а я туда, думаю, скорее на высоту взлезу. А когда увидел, что кругом котелки да противогазы валяются в этом овражке, так и понял, что влип. Тут он меня сбоку из пулемета и саданул.
Лазарев заметил, что я устал, придвинулся ко мне, потрепал волосы и толкнул на подушку:
- Спи, завтра рано вставать. Мы здесь от подъема до отбоя занимаемся командирской учебой. Говорят, уже идет пополнение. Скоро получим людей и в бой. Истосковался я по людям и по делу. Ну что делаем? Сам посуди: мне это уже сто раз надоело. Кому-то, кто еще не пахал, тому надо. А нам-то зачем?!
Он еще что-то говорил, но я незаметно уснул, уяснив твердо, что завтра мне заниматься необязательно.
Проснулся, услышав, как кто-то бил в рельс, подвешенный у домика. В несколько голосов дежурные кричали громко и весело:
- Подъем!
Я собрался подниматься, но подошел Лазарев и сказал:
- Спи. Провизия на окне. Скажи, чтобы ординарец печку истопил замерзнешь днем. Будь здоров. В обед прибегу.
Я снова уснул.
Проснулся оттого, что в комнате стало тепло. Ординарец сидел у печки, смотрел в огонь и словно колдовал на угольях. Заметив, что я проснулся, обернулся.
- Товарищ капитан, сон страшный приснился. Будто старшего лейтенанта Ишмурзина убило.
- Чепуха все это!
- Да, конечно, чепуха. К перемене погоды, видно. Но все-таки неприятно.
Ординарец приготовил завтрак, не спеша поели. Я оделся и вышел - нужно было представиться начальнику резерва.
Когда я шел по тропинке, пробитой в снегу в сторону штаба, мимо пробежал офицер. Я еще толком не рассмотрел его, а крикнул:
- Тагушев!
Тот даже на мгновение не остановился и, будто не узнав меня, ничего не ответил. Стало обидно.
- Постой! - крикнул я. - Ты что, своих не узнаешь?
- Погоди! - отмахнулся он: дескать, не до тебя.
- Да постой минутку! Столько не виделись!
Но Тагушев, тот самый, с которым мы в траншеях не один пуд соли съели, убежал.
И тут я заметил, что к сараю, к которому вела просека, бежали озабоченные люди. Я тоже кинулся туда, больше из любопытства, от нечего делать.
Я был убежден, что здесь, в глубоком тылу, в восьми километрах от переднего края, ничего плохого не может произойти. Оно должно быть лишь там, откуда я только что прибыл, то есть на передке, где ежедневно, ежечасно, ежеминутно кто-то погибает, где кругом палят и места целого найти невозможно.
Дверь в сарай была открыта. Еще с улицы увидел: внутри у входа и вдоль стен стояли офицеры с обнаженными головами, как в церкви. Я невольно снял шапку. Подошел к толпе. Все молчали, поэтому спрашивать было неудобно. Осторожно, чтобы никого не толкнуть, я тихо пробрался вперед и заметил, что в правом переднем углу стояли старшие офицеры и врачи. На табуретках, составленных двумя рядами, кто-то лежал. Многие плакали. Это показалось мне странным и непривычным. Ветхая крыша, казалось, провисла над пустой серединой сарая, сырой и холодный воздух знобил.
- Кто это? - тихо спросил я соседа.
- Лазарев, из шестнадцатого, - ответил он шепотом.
Преодолев стеснительность и неудобство, я уже сделал несколько шагов к Лазареву, когда увидел, что у изголовья стоит комдив. Я взглядом робко попросил разрешения подойти, и комдив кивнул мне.
Он лежал, вытянувшись во весь рост, бледный и спокойный, будто живой. Отсюда мне было слышно, как комдив отдает распоряжения штабному офицеру:
- Значит, так, родителям - извещение. Погиб смертью храбрых. Командарму - доклад. Погиб на учениях с боевой стрельбой. Отрабатывали продвижение за огневым валом. Понял?
Тот, даже в этой скорбной, заполненной молчанием обстановке, щелкнул каблуками и вышел, гулко отпечатывая шаги.
Когда Лазарева похоронили, Тагушев привел меня в свой домик. В нем было тоже тепло и уютно, как у Лазарева. Зайнулин, старый, еще с Северо-Западного фронта, ординарец, приготовил обед, расстарался водки. Мы сели, выпили за упокой души и поели тушенку.
- Скажи, что же все-таки произошло? - спросил я.
- А, - махнул рукой Тагушев, - изучали ручной пулемет. Кто его не знает?!
- Не скажи, - возразил я.
- Ну ладно, может, и надо было, - согласился Тагушев. - Но кого руководителем назначили? Это же надо придумать! Серебрякова, начальника штаба двенадцатого полка. Знаешь эту сволочь? Маленький такой, в очках, дерьмо. Он и пулемета-то в глаза не видел, штабная крыса!
- Знаю, - подтвердил я.
- Помнишь, мы переходили зимой на другой участок. По сорок километров за ночь. С ног валимся. А он, смотрим, шкура, на рысаке гонит. Солдат в полушубке - на козлах. Кричит: "Р-р-гись! Р-р-гись!" Серебряков с девкой в санках катит. Веселый такой. И не стыдно!
Так вот, Серебряков, который винтовки в руках не держал, мне, Лазареву, Рябоконю, старым пулеметчикам, показывал, как его заряжать надо. Мы, конечно, глядели по сторонам, разговаривали. А он, скотина, поставил пулемет на стол, отвел рукоятку назад, вставил снаряженный магазин и нажал на спусковой крючок. И выпустил очередь прямо в живот Лазареву - он напротив стоял. Так до того испугался, подлец, что еле пулемет выхватили из рук. Одурел от страха! Лазарев, конечно, за живот и упал.
Я представил себе эту картину и в ужас пришел.
- Сначала мы даже не поняли, что произошло, - сказал Тагущев, - ну знаешь, ошеломило... Вот уж, кажется, навидались смертей на всю жизнь, а эта будто всех по голове ударила.
- Ну и что, будут его судить? - спросил я. - Его бы в штрафной батальон, чтобы он тоже войны попробовал.
- Не знаю, - ответил Тагушев, - вряд ли. Говорят, солдата, который магазин снаряжал, забрали в военный трибунал.
- А этот обмылок?
- На гауптвахте сидит. Не знал, видишь ли, что в магазине боевые патроны. Думал, учебные, без пуль. Ребенка изображает из себя. Уверен: ничего не будет. Слышал, что у него кто-то вверху. Если такое ничтожество по службе продвигается, то так и знай, что кто-то у него вверху сидит.
Я остервенел, накинул полушубок и бросился к выходу.
- Ты куда? - хотел остановить меня Тагушев, но еще не родился человек, который помешал бы мне сделать, когда я что-нибудь очень хочу.
- Пойду застрелю Серебрякова!
- Да ты что?!
- Вот этой самой рукой.
Серебрякова я действительно нашел на гауптвахте.
- Слушай, - сказал я начальнику караула, - позови его.
Когда Серебряков вышел, я шагнул к нему и, забыв о пистолете, который лежал в боковом кармане полушубка, схватил за горло и ударил кулаком прямо по мерзким очкам. Я вложил в удар всю силу, горе и отчаяние, всю злобу. Увидел, как исказилось от страха лицо майора, как из носу пошла кровь, хрустнули очки и потерял сознание: солдат, охранявший арестованных, уложил меня прикладом автомата по голове.
Утром начальник караула разбудил меня:
- Вставай, капитан, позавтракай.
Солдат с подвязанной левой рукой, худой и бледный, видимо, только что выписанный из госпиталя, поставил передо мной завтрак и приложил правую руку к козырьку.
- Если потребуется, товарищ капитан, принесу добавки.
Он явно симпатизировал мне, ибо смотрел с большим уважением и благожелательством.
- Даст бог, пронесет, товарищ капитан!
- Что пронесет? - спросил я.
- Может, говорю, ничего вам не будет за этого паразита.
Когда я ел, ко мне опять пришел начальник караула и с одобрением, пожалуй, даже с восторгом, сказал:
- А здорово ты этого гада штабного приложил. Из носу кровь не могли унять. А на черепе трещина: на какую-то железяку упал.
Утром с гауптвахты меня вызвал начальник резерва, вручил предписание и, ни слова не сказав, не упрекнув ни в чем, приказал возвращаться на передний край и принять роту, Шаяхметова направить в резерв вместо меня.
Озябшая лошадка, стараясь согреться, бежала без понуканий. Ординарец дремал, приютившись в уголке саней. Несмотря на мороз, мне было жарко. Потом почувствовал, что знобит, и понял: заболеваю. Елки, покрытые снегом, хлестали по лошаденке и осыпали пылью и ее, и сани, и меня с ординарцем.
На переднем крае гремело. Навстречу попались трое раненых. Они с явным сочувствием, даже жалостью, посмотрели на нас и что-то сказали друг другу.
Ожидая конца дороги, лошадка еще более оживилась и весело везла нас к переднему краю, снова в бои. Усилившийся вокруг ветер нес запах конского пота, который я любил с детства. По небу шли, будто строем, белые кучевые облака.
- Никак к метели? - спросил меня ординарец. Я не ответил.
- А может, к ведру? - опять допытывался он.
- К ведру, - сказал я, - успокойся, к ведру.
Мне почему-то подумалось, что хуже того, что вчера произошло, уже не будет, что самое страшное позади.
Темнело. Было отчетливо видно лишь, как немецкие ракеты одна за другой освещали гряды низких молчаливых высот, на которых сидели наши и куда мы направлялись с ординарцем. Кое-где в болоте нет-нет да сходились, точно лучи прожекторов, трассы пулеметных очередей.
В САНИТАРНОМ ПОЕЗДЕ
Не знаю, что делали со мной до тех пор, пока я не пришел в себя. Пуля, которая прошила грудную клетку насквозь, и ударная волна от разорвавшегося снаряда, по-видимому, моментально погасили мое сознание: будто выключили свет. Я не почувствовал ничего и как бы перестал жить.
Меня, конечно, подобрали. Какой-то добрый человек понял, что я живой, вытащил с поля боя. Хирурги что-то делали с моим телом (я всю жизнь преклоняюсь перед этими людьми), а душа моя спала беспробудно, потому у меня ничего не болело, мне ничего не хотелось и страха за жизнь не было никакого.
Потом везли, иначе я не оказался бы в санитарном поезде - в пассажирском составе, чудом уцелевшем от мирного времени и приспособленном для эвакуации раненых. Но, об этом я узнал уже позже.
Придя в себя, я услышал собственный стон и сразу же ощутил невыносимую боль, которая, вдруг вошла в меня вместе с сознанием, разодрала и обожгла грудь и живот и толкнулась в глаза. Я понял, что меня везут, и даже услышал слова, которые доходили до меня откуда-то издалека.
- Чего это он вытянулся? - спросил кто-то, и я понял, что обо мне. - Не помер ли? Ну-ко, погляди.
С трудом и страхом я открыл глаза, боль отодвинулась в сторону, я увидел над собой багажную полку, свисавший с нее край окровавленного матраца и смотревшие в упор глаза обросшего забинтованного солдата. В бинтах были голова, грудь, руки. Точнее, уже не руки, а култышки, совсем-совсем малое, что осталось от них. На застиранных бинтах проступали ржавые пятна - следы крови, возможно, не его, а оставшиеся после других раненых.
Солдат смотрел на меня с удивлением, интересом и даже, можно сказать, весело. Я - больше по движению губ - догадался, чем расслышал его слова:
- Что, товарищ капитан, ожил?
Я попытался ответить, но вместо слов вырвался стон. Сначала мне показалось даже, что кто-то стонет рядом, потом я испугался, сообразив, что простонал я.
- С того света, товарищ капитан? С приездом, говорю!
Я ответил тем же радостным стоном. Женский пронзительный голос откуда-то снизу сурово прикрикнул на солдата:
- А ты чего это разгулялся? Ну-ко, ложись!
Солдат покорно повернулся к говорившей:
- Так ведь я, сестрица, о чем? Верст пятьсот, поди, проехали, а он все без сознания. На радостях я. Видишь, человек жить пошел.
Солдат повернулся к стенке, послушно улегся и вскоре уснул.
Попытавшись скосить глаза вправо и увидеть, что делается в вагоне, я почувствовал острую боль, которая огнем обожгла меня насквозь, и понял, что если не шевелиться, то можно еще терпеть. Оставалось только неподвижно лежать и прислушиваться.