Сержант сел, положив палку так, чтобы на нее можно было опереть больную ногу, и, видимо, чувствуя неловкость, заговорил, просто так, чтобы только не молчать:
- Знаете, товарищ старший лейтенант! Я вообще-то читать люблю. Но когда читаешь, то невольно мысли разные лезут в голову и тоска какая-то нападает. От безделья, что ли? А в палате со мной один мастер лежал - у него обеих ног не было. Здорово умел из дерева вырезать и меня кое-чему научил. Когда работаешь ножиком, тут уж мечтать не будешь. Задумаешься, так и палец себе недолго отхватить.
Я назначил Бурмакина помощником командира взвода, к лейтенанту Мигалову.
Через две недели зашел у меня с Мигаловым разговор о Бурмакине. Тот не очень лестно отзывался о нем.
- Делает все, что положено. Солдаты любят. Хороший парень. Но ведет себя странно. Стоит появиться самолету в воздухе, как он выскакивает из землянки и смотрит. Или сидит, смотрит в небо и все чего-то ждет.
Я ответил на это:
- А вы знаете, Мигалов, я первое время тоже в небо смотрел. Все своих искал. Услышишь звук самолета и ищешь: вдруг наш? Сейчас и смотреть перестал - надоело. Это неплохо, значит, он еще надеется.
Однако вскоре и мне пришлось быть невольным свидетелем того, о чем говорил Мигалов и что он принял за странность в поведении Бурмакина.
Как-то утомившись, я лег у себя в землянке и уснул, Проснувшись, услышал, что кто-то разговаривает тихо, не торопясь, с длинными паузами. Прислушавшись, я понял, что разговаривают Бурмакин и Анатолий Михеев, мой ординарец. Бурмакин спрашивал Анатолия:
- Ну ты сам-то когда-нибудь летал?
- Не-е-е...
- Тогда тебе трудно понять, что человек испытывает, когда летит. Представь себе, что ты в небе. На самом верху! Над всеми! Сверху на все смотришь и все видишь. Города маленькие, аккуратные такие, будто игрушечные. А лес!.. Идешь в детстве, бывало, и конца-краю ему нет. И тоска смертная, и сам ты такой маленький-маленький и затерянный. А летишь над ним, так он кажется меньше одной плоскости. Даже смешно становится. Или вот море. Ты был когда-нибудь на море, видел?
В ответ неуверенное:
- Не-е-е...
- Летишь над морем. Под тобой корабли проплывают медленно-медленно. Будто совсем на одном месте стоят. Косяки рыб блестят.
Потом длительная пауза, и снова голос Бурмакина:
- Вот я на земле, как и все, маленький человек. Никто на меня не смотрит. А в воздухе я - бог. Я - воздушный стрелок. Это мы сбиваем самолеты врага. Летишь - на тебя с земли смотрят. В воздушном бою командир корабля надеется. А ты ловишь фашиста в перекрестие прицела, и от тебя многое зависит. Понимаешь, а в душе у тебя гордость великая - такое дело доверили.
Опять молчание. Потом глубокий вздох:
- Да. О чем говорить. Нет у нас машин. Вот в чем беда.
И если до этого в его голосе было столько восторга и душевного трепета, то сейчас куда что девалось - осталась одна тоска. Я начал понимать сержанта Бурма-кина, воздушного стрелка, списанного в госпитале из авиации.
Однажды над позициями завязался воздушный бой.
Признаться, мы в небе давно не видели своих.
Невозможно забыть то время, когда над нами были только немецкие самолеты! Они давили все, что можно было увидеть. Налетали крупными массами и в одиночку. Стреляли и бомбили по колоннам, гонялись за отдельными машинами и людьми, если их удавалось разглядеть сверху. Пушки и пулеметы били, не жалея боеприпасов.
В тот день мы увидели воздушный бой. Информбюро, правда, все время сообщало о воздушных боях, но увидеть их седьмой роте, затерянной в лесах и болотах Северо-Западного фронта, так и не удавалось.
А тут, прямо над головой, - схватка, в которую втянулись десятки машин с обеих сторон. Солдаты выползли из землянок и блиндажей, задрали вверх головы и смотрели, разинув рты. Все исстрадались в ожидании перемен, да и было на что посмотреть!
На большой высоте сплелся клубок наших и чужих машин. Он то приближался к нам, то удалялся. Уходил ввысь так, что мы его теряли из виду. А потом снижался, будто падал на землю. Клубок вращался, распадался, снова становился тугим. Выли моторы, до нас доносились звуки длинных пулеметных очередей.
Время от времени из этого месива выпадали машины: они начинали дымить и с черным хвостом уходили прочь, чтобы упасть и взорваться где-то далеко, либо, развернувшись, снова бросались в схватку. И не было никакой возможности проследить до конца хотя бы за одной из них. Невозможно было также определить, где свой, где чужой самолет. Думалось, что это какая-то странная игра не на жизнь, а на смерть, но все-таки игра.
В это-то время я увидел сержанта Бурмакина. Он стоял на открытом месте, забыв об опасности или пренебрегая ею, выскочив на бруствер траншеи, чтобы видеть все небо. Со стороны было занятно смотреть, как он, вскинув голову, выделывал какие-то странные движения руками, сгибался, разгибался, рвал на себе гимнастерку, подпрыгивал от радости.
Когда бой закончился, он, проходя мимо меня, виновато улыбнулся, будто от него в воздушной схватке что-то зависело, и пожал плечами.
Через два дня он пришел ко мне и робко, но настойчиво начал разговор, который не показался мне ни странным, ни неожиданным.
- Видели, товарищ старший лейтенант, воздушный бой? -- спросил он.
- Видел, - ответил я.
- А я ведь воздушный стрелок.
- Знаю.
- Ну, товарищ старший лейтенант, не обидно, когда не было машин. И разговора никто не вел. А сейчас-то ведь появились? А?
- Да, появились, - подтвердил я. - И еще больше будет, слышал.
- Ну, вот видите, товарищ старший лейтенант...
- Так ты о чем это, Бурмакин? Деру хочешь дать из пехоты? - спросил я.
- Ну, если бы можно, - осторожно начал он подходить к своей просьбе.
- Да в пехоте же лучше, - начал я его уговаривать, хотя знал, что это звучит фальшиво. - Я бы, к примеру, никуда не ушел.
- Отпустите, товарищ старший лейтенант!
- Да что ты, какая разница? - спросил я, а сам подумал: "Если бы он знал, как я его полюбил и как мне не хочется, чтобы такие от меня уходили!"
- Отпустите, товарищ старший лейтенант. Не могу я здесь. Всем - ничего! Вот вам, связному вашему, в роте восемьдесят человек, и всем хорошо. А я не могу. Страшно мне здесь.
- Да ты что? Я думал, ты храбрый командир!
- Страшно мне здесь, потому что ни за что убьют или искалечат, даже выстрелить не успеешь. Вот спишь ночью, прилетит какой-нибудь поросенок, и конец.
- А там тоже убивают. Сколько летчиков погибает?
- Не то, товарищ старший лейтенант. Не то страшно. Хочу я с ними в небе встретиться. Хочу там немца с его машиной в перекрестие взять. Рука у меня крепкая, глаз верный, а нервы стальные. Сейчас говорил я с одним. У нас такие машины приходят, что только сам не будь дураком и не трусь.
Конечно, он убедил меня, и мне самому страшно захотелось, чтобы такого прекрасного парня перевели в летную часть. Пусть даже мне, как командиру роты, хуже будет, пусть даже я от этого проиграю. И обещал поговорить с кадровиком.
Но когда, придя в штаб полка, я заикнулся об этом, помощник начальника штаба с искренним возмущением вскинул глаза, скрытые за очками, видимо, стараясь определить, не сошел ли я с ума. И воскликнул:
- Ты что? Да понимаешь ли ты, о чем ты просишь? Сейчас на вес золота каждая боевая единица, а ты разбазариваешь? Да если я доложу командиру полка!
Я понял, что продолжать разговор бесполезно.
Начались бои. Сначала, первые дни, все, казалось, шло хорошо.
Мы продвинулись на пять километров, и командование считало, что это большой успех. Во время войны почему-то действия войск оценивались километрами. Пять километров взяли у врага - победа (при этом неважно, сколько положили людей), пять километров оставили врагу, уступили поражение (при этом неважно, какой ценой врагу это досталось). Так вот, у нас был успех.
На третий день мы снова атаковали с утра. Бурмакин действовал за командира взвода, который погиб в первый день наступления. Я слышал, как, подняв взвод в атаку, Бурмакин распоряжался:
- Разомкнись! Рассредоточься! Чего сгрудились?! Огонь, огонь!
Я понимал, что вместе, рядом, бок о бок - веселее, но противнику по такой цели проще бить. Потому одобрял указания Бурмакина.
Когда особенно густо начали сыпать немецкие пулеметы, сержант посмотрел по сторонам, увидел меня, вскинул голову и, приветствуя, убедившись, что справа и слева солдаты дружно перепрыгивали через ручей, крикнул:
- Вперед, вперед! Не ложиться! Огонь, огонь! Ниже бейте, по брустверу старайтесь!
Сам вскинул пулемет на руку и на весу повел огонь, будто из автомата. Взвод бросился в гору. Впереди бежал Бурмакин, и до немецкой траншеи оставалось ему всего несколько прыжков.
Вот тогда-то меня и ранило.
Хирург в медсанбате очистил рану от осколков, кусков одежды и грязи, засыпал чем-то, перевязал, дал мне палку.
- Придется полежать. Может, в полевой госпиталь переведем.
- Да вы что?! - вскинулся я.
- А вот то. Осложнение может быть.
- В роте ни одного офицера не осталось, а я тут с девками буду?!
Хирург оказался крутым человеком. Я долгое время думал, что такое качество присуще людям этой профессии вообще.
- Я тебе как человеку говорю, - сказал он. - Достукаешься - потом ногу отнимут.
- Пугаете?! Не из пугливых. Все равно убегу.
- Ну иди. Другие просятся, чтобы куда подальше отвезли, а этот бежит. Ну иди! Только потом не пожалел бы...
- Ничего, выдержим.
- Нам даже лучше: сам видишь, сколько народу!
- Так вы меня по-доброму отпустите?
- Отпускаю при условии, - майор медицинской службы был горд и самолюбив - сознание власти, видно, доставляло ему удовлетворение, - повторяю: отпускаю при условии: что ежедневно будешь приходить на перевязку.
- Даю слово, - пообещал я. Мы попрощались, чтобы уже никогда не увидеться.
Выходя из хирургической, столкнулся с солдатом из своей роты. Увидев меня, тот остолбенел и выкрикнул:
- О-о-ой, товарищ старший лейтенант!
- Ты что так на меня смотришь? - спросил я.
- А говорили, что вас убило, - сказал он не то испуганно, не то весело.
- Кто говорил?
- А вот он, - солдат подвел меня к раненому с забинтованной головой, который невдалеке колол дрова, и спросил: - Это ты говорил, что нашего командира убило?
- Я, - уверенно подтвердил забинтованный.
- А кто тебе сказал?
- Так там, говорят, в вашей седьмой роте из всех командиров один сержант остался живой. Пулеметы и минометы уж больно, говорят, немецкие били... Рота в огневой мешок попала. Немцы чего-нибудь да придумают.
Стороной, не очень далеко от нас, в шинели нараспашку, проходил наш писарь. "Забинтованная голова" увидел и закричал:
- А вот еще ваш!
Писарь бросился ко мне, торопливо запахивая шинель.
- Товарищ старший лейтенант! - выкрикнул он радостно, по-ребячески.
- А ты откуда? Почему в таком виде?! - навалился я на ротного писаря.
- Я раненого принес.
- А что это у тебя шинель в крови?
- Так, говорю, товарищ старший лейтенант, нашего сержанта на себе тащил. Вурмакина.
- А где он? - спросил я, испугавшись. - Что с ним?
- В хирургию отнесли.
"Значит, не скоро вынесут", - подумал я и решил обязательно дождаться и повидать его.
- А почему нараспашку? - упрекнул я писаря за небрежный вид больше, пожалуй, чтобы хоть что-то говорить, а не молчать. Надо же было показать, что я командир.
- Так, товарищ старший лейтенант, - оправдывался он, - осколком в спину задело. Ремень пополам, а шинель распороло.
- А сам?
- А сам, как видите, жив. Хорошо, что лежал, а то бы перерубило пополам, если бы стоял.
Начало дуть, и мы вошли в палатку, которая предназначалась для выздоравливающих. Вошли тихо и услышали, как раненый солдат браво хвастался:
- Наша рота первой бросилась, а потом уже другая, и весь батальон за нами пошел. А тут тыщи пуль, сотни мин, ад настоящий. Трещит, свистит, ухает, бьет, падает. Люди кричат, бегут. И каждый бежит и кричит. Я одного заколол, а как - сам ничего не помню. Помню только, что заколол, что глаза у него вылезли.
- Ну, брат, ты и врать мастак... - прервал его кто-то.
- Да ты что, видел, как дело было? Небось в артиллерии просидел. Ты что, со мной в атаке участвовал?
- Нет, не участвовал. Не видел, но знаю. Чем ты его заколол-то? У вас и штыков-то ни у кого сейчас нет!
- Я его - дулом карабина!
- Ну, хохмач...
Тот, который "заколол" немца, увидев меня, остановился и с восторгом выкрикнул:
- Здрасте, товарищ командир!
- Здравствуй! - ответил я, тоже обрадовавшись. - Ты что тут рассказываешь?
- Да вот, товарищ старший лейтенант, не верят, какая заваруха была. Мы от вашей роты справа шли. Ну и вам тоже досталось! Этот проклятый мешок!
- Надо же! - сказал кто-то из угла, - придумала немчура: пропустят нашего брата, а потом со всех сторон - справа, слева, сзади и спереди - как врежут из всех пулеметов, как бахнут из минометов... Вот, проклятые, научились!
- Ничего, и мы научимся! - пообещал кто-то.
Я попрощался и вышел, чтобы подождать, когда вынесут Бурмакина. Медицинская сестра выскочила из палатки наперерез, загородила мне дорогу собой и спросила:
- Вы Перелазов?
- Я.
- Командир приказал покормить вас.
Я удивился и обрадовался. Она бежала впереди, маленькая, аккуратная, чудно перебирая ножками и странно размахивая маленькими худенькими ручками с чистенькими розовыми пальчиками. Я сомлел, стал жалеть и ругать себя за то, что попросился у хирурга на передок. Но в то же время подумал, что теперь-то уж обязательно буду приходить сюда на перевязку ежедневно, как обещал хирургу.
А она бежала впереди, по временам оборачиваясь ко мне и лукаво хихикая. Было ясно, что она просто веселая, молодая, сытая, симпатичная, радость выпирала из нее беспричинно.
За столом, мучительно преодолевая неприятное и, казалось мне, невыгодное для меня молчание (надо бы вести себя как хваткий парень), спросил:
- А как вы меня узнали?
- Так ведь сразу видно, что вы с переднего края,- ответила она.
- А-а-а, - понял я, - грязный, оборванный. Еще что-то хотел сказать, но она, будто оправдываясь, перебила меня:
- Нет, не потому.
- А почему?
- Да потому, что вас, товарищ старший лейтенант, все знают, Вы же командир седьмой роты, а не какой-нибудь штабной!
Я поел, поблагодарил, а она мне сказала:
- И вообще-то мы, то есть все наши девочки, любим настоящих фронтовиков.
Уходя, я пожал сестре руку так, что она скривилась от боли и даже немножко присела. Думалось, что чем крепче пожму, тем больше чувства вложу в это прощальное рукопожатие. Она повернулась и побежала. Потом остановилась, помахала мне весело и скрылась в палатке.
Не успел я еще остыть от этой неожиданной, первой и последней, но запомнившейся на всю жизнь встречи, как увидел, что вынесли Бурмакина.
Известно, что никто не любит смотреть на раненого. Но это был Бурмакин, и я подошел. Рукой показал солдатам, чтобы они остановились.
Еще утром я видел его здоровым, веселым и энергичным. Теперь он был неузнаваем, взгляд потух, сжатые губы и впалые щеки изменили весь облик.
Я взял его вялую, безжизненную руку, уже не надеясь, что он узнает меня. Но он устало, глядя в сторону, еле слышно прошептал.:
- Товарищ старший лейтенант?!
- Да, дорогой, - обрадовавшись, ответил я.
- Узнал вас... - сказал он погромче: - Вы живы...
Широко открытыми глазами, не мигая, он долго смотрел вверх, стараясь что-то сказать.
- Что? - спросил я.
- Небо... - выдохнул он с трудом.
Чистое небо стояло высоко над землей. Я понимающе пожал его руку. Смертельно усталое лицо исказилось: мне показалось, он улыбнулся.
- Выздоравливай, - сказал я. - Выздоравливай, дорогой!
Он зашевелился, даже попытался приподняться от носилок, но застонал и опять с великим трудом произнес:
- Буду... стараться...
На какое-то время оживился, медленно повернул ко мне голову, посмотрел устало и еле выговорил:
- Из госпиталя - прямо туда...
Медленно, еле заметно перевел взгляд от меня вверх и смотрел в небо, пока солдаты не взялись за носилки.
В ЦЕРКВИ
Старший лейтенант Беляков, командир минометной роты, остался не у дел. Сначала кончились боеприпасы, а потом последний батальонный миномет с расчетом был выведен из строя прямым попаданием артиллерийского снаряда.
Солдаты убиты, миномет искорежен... И комбат принял решение передать оставшихся в живых минометчиков ко мне, в седьмую стрелковую роту, а Белякова оставил при себе, на всякий случай.
Прошла неделя, как Беляков и его солдаты превратились в пехоту, если честно говорить, то ту пехоту, на которую артиллеристы всегда смотрят свысока, и теперь уже отличались от нас лишь артиллерийскими эмблемами, которые все еще красовались у них в петлицах. Конечно, эмблемы были вырезаны ротным мастером из консервной жести, но все же это были артиллерийские эмблемы.
Бывшие минометчики уже не раз участвовали в атаке вместе со стрелковой цепью и отражали контратаки противника, действуя вместе с нами в первой траншее. Это, конечно, особого восторга ни у кого из них не вызывало. Само собой разумеется, батальонный миномет - это еще не орудие, но уже и не винтовка. Это вооружение особое, требующее кое-каких знаний, потому любого к нему не поставишь.
Они продолжали гордиться своей бывшей специальностью, ибо считали себя причисленными к артиллерии - роду войск образованному, интеллигентному, достойному всяческих привилегий.
Пожалуй, старший лейтенант Беляков раньше своих подчиненных приспособился к новым условиям и среди матушки-пехоты чувствовал себя превосходно: как рыба в чистой воде. Хоть он числился при комбате, но во время боев убегал от него и действовал с нами.
Однажды мы захватили большое, разрушенное дотла и сожженное село, и командир полка разрешил личному составу роты сутки отдыха в этом селе. Вскоре через наши боевые порядки прошел соседний батальон.
Мы возвратились в село и ждали, когда придет походная кухня, чтобы первый раз в этот день плотно поесть: позавтракать, пообедать и поужинать заодно, а после этого забыться в спокойном сне.
Когда начало смеркаться, на улице села появилась дымящаяся походная кухня. Вокруг нее начали роиться солдаты. Они сбегались, позвякивая котелками, касками и лопатками. В это время противник внезапно обрушился на село огнем артиллерии. Потерь, к счастью, не было. Но налет мог повториться.
Укрыться в селе можно было только в огромной каменной церкви. Сколько ни били по ней из орудий, сначала наши, а потом немцы, она выдержала все и стояла сейчас мрачная, обгоревшая, но еще мощная и надежная. Когда начался обстрел, солдаты увидели в ней защиту и бросились туда, чтобы спастись от огня.
Я распорядился ввезти кухню в церковь и ужин раздать там. Лошадь выпрягли и поставили за церковью, между кладбищенскими памятниками и оградой. Походную кухню на руках подняли по ступенькам паперти и вкатили внутрь церкви. Вскоре туда ввалились все солдаты и офицеры, свободные от несения службы караула.
Чтобы хоть как-то осветить внутри, от стены к стене протянули телефонный провод и зажгли его с обоих концов. Стало светло. Запах резины, плесени, покрывавшей стены, человеческого пота и пищи повис над всеми. Сотня солдат, конечно, скоро надышала тепла, и в церкви стало, можно сказать, даже уютно, тем более что человек ко всему привыкает быстро.
Старшина выдал водку, раздал хлеб, повар разлил по котелкам содержимое походной кухни, полную суточную дачу по фронтовой норме. Люди оживились. Самодельные алюминиевые ложки скребли и стучали по котелкам, от кружек с чаем поднимался пар. Слышались разговоры и шутки, сначала сдержанные, потом все более громкие и свободные.
И когда всем стало хорошо, в это-то веселое время на помост и поднялся старший лейтенант Беляков. Он остановился перед царскими вратами. Изобразил молитвенный ритуал, опустился на колени, смиренно перекрестился. И вдруг резко повернулся и, подпрыгнув вверх, начал дикую пляску. Все встрепенулись, повернули головы, перестали жевать и замерли в ожидании. Что будет дальше? Что он еще оторвет?
А Беляков снова подпрыгнул, ударил ладонями по голенищам сапог и пошел вприсядку, легко подскакивая, смешно (потому что криво) ставя ноги на пол, играючи поворачивался вокруг и, как бесенок, понесся по церкви, отбивая такт и выкрикивая что-то нечленораздельное.
Солдаты захлопали. Это воодушевило Белякова. Он снова прыгал, крутился, кувыркался, вскрикивал и замирал.
А солдаты хлопали и подбадривали.
Ко мне в это время подошел высокий рыжий солдат. Я знал его и, обернувшись, спросил:
- Что тебе, Порхневич?
Солдат нагнулся ко мне и с обидой проговорил:
- Нехорошо это, товарищ капитан. Грех! Разве в храме можно плясать? Кто пляшет в храме?!
- Ну ладно, - успокоил я его, повернулся к Белякову и крикнул: Хватит, отдохни! Тот еще раз крутнулся, подпрыгнул высоко и встал как вкопанный:
- Есть, товарищ капитан. Хватит так хватит!
Кое-кто из солдат, однако, разошедшись, начал выкрикивать:
- Кто следующий? Кто еще может? Выходи!
Я сказал:
- Отставить!
Желающих больше не нашлось. На время все утихли, присмирели: нашкодили и теперь осознали, что делали не то.
Порхневич сел около меня. Беляков подошел и примостился рядом.
Я сказал ему:
- Ты что это в церкви пляшешь?!
- Суеверие это все, товарищ капитан, - отмахнулся он от меня.
Порхневич всем корпусом повернулся к нему, неторопливо облизал ложку, пропихнув ее за валенок и заметил Белякову серьезно:
- Вот вы не верите ни во что, товарищ старший лейтенант, потому вам в бою-то и страшно.
- Почему страшно? - спросил Беляков. - Кто сказал, что мне страшно? Кто это может сказать такое про меня?
- Так ведь всем страшно, я думал, и вам тоже.
- То-то... Думал! Индюк думал, а ты человек. Я, когда в атаку иду, так мне не только себя, мне никого не жалко. Только бы до немецкой траншеи добраться. А ты говоришь, страшно.
- Полно врать-то, товарищ старший лейтенант, - прервал его солдат, пожалуй, еще более могучего сложения, чем Порхневич. - Какой храбрый нашелся!
- А что? - подхватился Беляков.
- Да то, товарищ старший лейтенант, что смешно слушать. Чего уж тут? Перед кем выхваляться-то? Все свои. Кому не страшно?
- А мне - никогда, - решительно выпалил Беляков.
- Так что вы, озорник, что ли, какой, коли ничего не боитесь?
- Не о том речь, - огрызнулся Беляков. - Мы о боге рассуждаем. Я говорю, что суеверие это все.
- Погодите, - сказал могучий солдат, - прижмет, так вспомните, не то запоете. Хотя, может, вы еще к жизни не привязаны. Тогда и судить еще ни о чем не можете. Я вот в бога, например, не верю, с детства не приучили. А плясать в церкви не стал бы. Не-е-ет, не стал бы.
Снова наступила тишина, пока ее не нарушил Порхневич.
- А я вот, - сказал он, - когда в атаку иду, так тоже вроде особого страху не испытываю. А почему? Да потому, что знаю, что все в его власти. Убьют так убьют. Значит, так надо.
- Кому надо-то? - вдруг спросил Порхневича кто-то.
- Ему, - ответил он. - Вот кому. Видно, так надо. Ничего без него не бывает. Ведь, подумать только, как бывает. Когда бы я еще в церкви побывал, если бы не война? Свою-то у нас в селе давно на склад переделали. Зерно хранят. Вроде элеватора... А тут вот немцы обстреляли нас, и мы все - в храм, все в дом к нему. Он не обидит, он сохранит!
- Да разве он сохранит тебя, когда себя уберечь не может? - вступил в разговор Беляков. - Видел, в церкви-то всю макушку снесли, и ни одного стекла не осталось?
- А это он нас испытывает. Смотрит, до чего мы еще дойти можем, до чего докатимся.
- А что испытывать-то? Помоги, если ты всесильный, - опять выкрикнул недовольный Беляков.
- Да, - подхватил маленький и тихий солдат, который до сих пор прислушивался и молчал. - Я согласен, товарищ старший лейтенант, что это он, такой добрый, бог-то твой, по всей земле войну-то раскинул? Уж больно испытанье-то тяжелое. Детей-то и баб-то наших за что испытывает? От такого испытанья одна дорога, выходит, на тот свет. А кто на земле-то останется?
- Останется, не беспокойся, - спокойно ответил Порхневич, - кто ему угоден, тот и останется.
- Значит, если кого убивают, то туда тому и дорога, - по-божески-то выходит?
- Выходит так.
Кто-то из угла вспомнил:
- Я до ранения в двенадцатом полку был, так у нас в роте после обстрела трое рассудку лишились. Больно тяжелыми снарядами немец бил. Голова не выдерживает. Вот как он нашего брата испытывает... А фюрер небось в таком каземате сидит, что и господь бог до него не доберется. Где справедливость-то?!
- Да, скажи, Порхневич, за что испытанье-то такое? - еще поинтересовался кто-то.
- Вот так, испытывает, и все, нам знать не дано, - не торопясь объяснил Порхневич. - Я так думаю, чтобы узнать, какие мы люди с вами и какие немцы. Прежде народ разве такой был? У нас ведь все выветрилось из головы-то.
- А что выветрилось-то?
- То, что от него шло.
- А что же от него-то шло?
- Добро.
- Ну и ну.
- Вы меня не расспрашивайте. Я все понимаю, а объяснить не могу. У меня все в сердце, а вот на языке нет.
Порхневич вспомнил о Белякове и обратился к нему:
- Вот вам, товарищ старший лейтенант, например, все понятно, а мне ничего. Вот и мучаюсь. Видно, вы счастливый такой.
Но их разговор перебили.
- А я вот, братцы, сон страшный вчерась видел, - вдруг донеслось из угла.
- Ну?
- Деревню свою. Тихая стоит, все дома целы, а никого нет. Одна трава кругом растет да цветики, маки алые, подсолнухи головами к солнцу повернулись. А людей будто ветром выдуло. Только ходит одна баба в черном, высокая и сухая, будто неживая. А мне приглянулась. Думаю: "Кажись, ничего". Повернулась она ко мне. Я лицо-то не видел, а так сразу холодно стало. Так озяб, что проснулся.
- Дак это к тебе смерть приходила.
- Да ну?!
- Вот тебе и ну... Хорошо, что ты лица ее не увидел.
- А тогда бы что?
- А быть бы тебе покойником.
- А я-то об ней размечтался. Думаю, ничего баба!
Но тут их разговор прервал Беляков:
- И что это я сразу в пехоту не пошел? Все в артиллерии крутился.
- А у нас разве слаще? - спросили его.
- Не слаще, а веселее, - ответил он насмешливо. - Чего только не наслушаешься. Ну и серые же вы, мужики! А вот насчет смерти я вам вот что скажу по секрету. Война и смерть всегда рядом ходят. Не будет смерти, так и войне конец. Что войны без смерти не бывает, к этому привыкнуть надо. И тогда безо всякого бога жить можно.
- Да как же к ней привыкнешь?
- А ты сюда зачем пришел? Правильно, чтобы победу одержать. А за нее что? Верно, платить надо. Тогда и победа будет. С этим примиришься - и все хорошо. Ничего даром не дается! Вот люди-то и погибают. И ты можешь завтра жизнь отдать, и я утром могу... А что делать? Правильно я говорю, товарищ капитан?
Пока я думал, как ответить, кто-то бойко начал объяснять:
- А я вот о чем. Почему мы смерти боимся? Потому что не знаем, что там. Кабы знать, так, может, и не страшно было бы.
- Ишь, чего захотел! Оттуда еще никто не возвращался.
Неожиданно раздался требовательный и недовольный голос:
- А что это вы, товарищи, панихиду-то завели? А?
Другой успокоил всех:
- Полно вам, мужики... Ложитесь-ко! Завтра, может, рано подымут, а мы разговорились.
- Так ведь комдив-то сутки отдыха дал, чего нас поднимут!
- Отбой! - скомандовал я.
И вскоре рота уснула в храме сном праведников, чтобы, набравшись сил, назавтра поутру снова вступить в бой. С сутками отдыха не получилось.
Утром роту подняли по тревоге. На левом фланге полка прорвались немцы. Развернувшись в цепь, мы прошли через боевые порядки подразделений, которые нас вчера сменили, и в лощине встретили контратакующую группу немцев.
Собственно, боя не было. Увидев, что мы охватываем их с трех сторон, немцы в замешательстве остановились и начали отходить. Они даже перестали стрелять. Нам была поставлена задача преследовать отходящего противника.
Когда рота вышла на высоту и стала переваливать на обратные скаты, я услышал, что кто-то кричит. Повернувшись, увидел Белякова. Тот бежал, размахивая руками и делая знаки, чтобы я остановился. Я встал. Беляков подлетел, подал мне сложенное треугольником письмо;
- Вам, товарищ капитан. Только что...
Не успев договорить, он упал передо мной как подкошенный. Опрокинулся на спину, прямо, не сгибаясь. Когда подскочил Веселов, длинный и худой фельдшер батальона, Беляков был уже мертв.
Мы осмотрели его, но ничего не обнаружили, ни одной дырки на обмундировании не нашли. Веселов осторожно перевернул его на живот. Мы увидели, как по телогрейке начало расплываться круглое пятно крови.
- Сквозное, - заключил фельдшер. - В грудь вошла, через спину вышла.
И тут подошел Порхневич. Он взял меня за пуговицу телогрейки, поднял предостерегающе палец и сказал тихо, чтобы никто не услышал:
- Вот, товарищ капитан, разве я не говорил вчера? А?
Вечером того же дня мой верный ординарец Анатолий Михеев, принеся мне ужин, сказал:
- Товарищ капитан, вы помните, летом на формировке у вас пропали хромовые сапоги?
- Конечно, помню. На танцы в рабочий поселок в кирзовых ходил.
- Вы еще на меня обиделись.