Мира, как и мать, понимала его, и все возможности для него фактически были закрыты. Будучи молодым неженатым человеком, он трижды уходил от матери и трижды возвращался в её дом. Затем, четыре года спустя после того, как мать умерла в первом зале своих королевских апартаментов, полностью заблокировав своей тушей переднюю дверь, так что парням из морга пришлось пробиваться чёрным ходом между кухней и служебной лестницей, он вернулся домой в четвёртый и последний раз. По крайней мере, он поверил, что в последний — снова дома, снова дома, с Мирой — толстой жирной свиньёй. Да, толстой жирной свиньёй, но любимой, дорогой свиньёй, он любил её, и никакой другой возможности у него вообще не было. Она приворожила его к себе фатальной, гипнотизирующей мудростью.
«Снова дома навсегда», — думал он тогда.
«Но, может, я не прав, — размышлял он. — Может, это не дом и никогда не был им, может дом — это куда я должен идти сегодня ночью. Дом — это место, где, когда ты идёшь туда, оказываешься в конце концов лицом к лицу с тем, что в темноте».
Он беспомощно поёжился, как будто бы вышел на улицу без галош и схватил страшную простуду.
— Эдди, пожалуйста.
Она снова начала рыдать. Слёзы служили ей обороной, так же, как матери — защитой: нежное оружие, которое парализует, которое превращает доброту и нежность в неизбежные прорехи в вашей броне.
Не то чтобы он изнашивал много брони — броня, по-видимому, не шла ему.
Слёзы были больше, чем защита, для его матери, они были оружием. Мира редко столь цинично использовала слёзы, но, так или иначе, он понимал, что сейчас она пытается использовать их… а в этом она преуспевала.
Он не мог уступить ей. Слишком большим искушением было поддаться мыслям о том, как одиноко будет ему в поезде, сквозь темноту летящим в Бостон — чемодан над головой, сумка, набитая лекарствами, между ног, страх сжимает грудь. Слишком просто разрешить Мире забрать его наверх и делать с ним любовь при помощи аспирина и алкоголя. И уложить его в постель, где они — то ли да, толи нет — занимались бы любовью более откровенно.
Но он обещал. ОБЕЩАЛ.
— Мира, послушай меня, — сказал он намеренно сухо и прозаично.
Она смотрела на него своими мокрыми, искренними, испуганными глазами.
Он думал, что сейчас попытается как можно лучше всё ей объяснить: позвонил мол Майк Хэнлон и сказал ему, что это началось снова, что другие снова приезжают.
Но то, что вышло из него оказалось куда более здравой ерундой.
— Поезжай в офис — это первое, что нужно сделать утром. Поговори с Филом. Скажи ему, что я должен был уехать и что ты повезёшь Пасино…
— Эдди, я просто не могу! — закричала она. — Он ведь большая звезда! Если я заблужусь, он будет кричать на меня, я знаю, будет, он будет кричать, они все кричат, когда водитель не знает дорогу… может быть несчастный случай… наверняка будет несчастный случай… Эдди… Эдди, ты должен остаться дома…
— Ради бога, прекрати это!
От его голоса она отшатнулась, как будто её ударили; Эдди схватил свой аспиратор, но не воспользовался им. И она тот час усмотрела в том его слабость, слабость, которую могла бы использовать против него. О Боже, если Ты есть, пожалуйста, поверь мне, я в самом деле не хочу обидеть Миру. Я не хочу зарезать её, даже толкнуть её не хочу. Но я обещал, мы все клялись кровью, пожалуйста, помоги мне. Господи, потому что я должен сделать это…
— Я терпеть не могу, когда ты кричишь на меня, — прошептала она.
— Мира, я сам это ненавижу, но должен, — сказал он, и она вздрогнула. Ты идёшь туда, Эдди — и снова нанесёшь ей обиду. Избить её, протащить по комнате было бы куда милосерднее. И быстрее.
Вдруг — возможно, мысль избить кого-то вызвала новый образ — он увидел лицо Генри Бауэрса. За многие годы он впервые подумал о Бауэрсе, но это отнюдь не принесло ему спокойствия духа. Отнюдь, не принесло.
Он быстро закрыл глаза, затем открыл их и сказал:
— Ты не заблудишься, и он не будет кричать на тебя. Мистер Пасино очень милый, очень понятливый. — Он раньше никогда в жизни не возил Пасино, но успокаивал себя тем, что эта ложь — золотая середина: существовал миф, согласно которому большинство знаменитостей — говнюки, но Эдди возил их достаточно и знал, что на самом деле это не так.
Были, конечно, исключения из правил, и в большинстве случаев исключения были чудовищами! Но во имя Миры он надеялся, что Пасино — не из них.
— Да? — спросила она нежно.
— Да.
— Откуда ты знаешь?
— Деметриос возил его два или три раза, когда работал в «Манхэттан Лимузин», — сказал Эдди. — Он сказал, что мистер Пасино всегда даёт на чай по меньшей мере пятьдесят долларов.
— Мне всё равно, будь хоть пятьдесят центов, только бы ты не кричал на меня.
— Мира, это просто, как дважды два четыре. Первое, ты заезжаешь завтра в Сейнт Регис в 7.00 и везёшь его в Эй-би-си. Они записывают последнее действие его пьесы — вроде бы она называется «Американский Буффало». Второе, ты везёшь его обратно в Сейнт Регис около II. Третье, ты едешь назад в гараж, ставишь машину и подписываешь зелёный лист.
— Это всё?
— Всё. Ты можешь делать это без напряга, Марти.
Её обычно смешило это уменьшительное имя, но сейчас она посмотрела на него с полной боли детской серьёзностью.
— А что, если он захочет идти обедать вместо возвращения в отель? Или пить? Или дансинг?
— Не думаю, но если захочет, ты отвезёшь его. Если будет похоже, что он собирается гулять всю ночь, ты можешь позвонить Филу Томасу по радиофону после полуночи. К тому времени у него освободится водитель, чтобы подменить тебя. Я бы тебя ни за что не озадачивал ничем подобным, если бы у меня был свободный водитель, но два парня больны, Деметриос в отпуске, а кто-то ещё заказан заранее. Ты ляжешь в постель в час ночи, Марти — в час ночи, не позднее. Я гарантирую тебе это.
Она промолчала.
Он прочистил горло, подался вперёд, с локтями на коленях. Мгновенно мама-привидение прошептала: «Не сиди так, Эдди. Это вредит, твоей осанке и ты стесняешь лёгкие. У тебя очень слабые лёгкие».
Он снова сел прямо, едва ли сознавая, что делает это.
— Хотя бы мне всего единственный раз пришлось везти, — почти простонала она. — Я превратилась в такую корову за последние два года, я в такой ужасной форме.
— Единственный раз, я клянусь.
— Кто звонил тебе, Эдди?
Как по сигналу, два световых луча пронеслись по стене, послышался гудок машины на дороге. Он почувствовал облегчение. Пятнадцать минут провели они в разговорах о Пасино вместо Дерри и Майкла Хэнлона, и Генри Бауэрса, и это было хорошо. Хорошо для Миры и для него тоже. Он бы раньше времени не хотел думать или говорить о таких вещах.
Эдди встал.
— Это моё такси.
Она вскочила так быстро, что наступила на кромку ночной рубашки и упала вперёд. Эдди подхватил её, но на мгновение исход был под большим сомнением: она перевешивала его на сотню фунтов.
Она начала опять канючить.
— Эдди, ты должен сказать мне!
— Не могу. Нет времени.
— Ты раньше никогда ничего не скрывал от меня, Эдди, — всхлипывала она.
— Я и сейчас не скрываю. Правда. Я всего не помню. Человек, который позвонил… старый приятель. Он…
— Ты заболеешь, — сказала она отчаянно, провожая его к выходу. — Я знаю, заболеешь. Дай мне добраться до сути, пожалуйста, я буду заботиться о тебе, Пасино может поехать на такси, с ним ничего не случится, ну скажи, а? Она говорила всё громче, в голосе её слышалось безумие, и, к ужасу Эдди, она становилась всё более похожей на его мать, его мать, какой она была в последние месяцы перед смертью: старая, и толстая, и сумасшедшая. — Я буду тереть тебе спину и следить, чтобы бы принимал свои пилюли… Я… Я помогу тебе… Я не буду разговаривать, если ты не хочешь, но ты можешь мне всё сказать… Эдди… Эдди, пожалуйста, не уезжай! Эдди, пожаааааалуйста!
Он шагал к выходу в какой-то прострации, с опущенной головой — так движется человек против сильного ветра. Он снова дышал с присвистом. Когда он поднял свои вещи, казалось, каждая весит сотню фунтов. Он чувствовал на себе её пухлые розовые ладони, они касались его изучающе, тянулись к нему в беспомощном желании, но без реальной силы, пытались соблазнить его сладкой заботливостью, пытались вернуть его.
«Я не должен делать этого!» — думал он с отчаянием. Астма его усилилась с тех пор, когда он был ребёнком. Он потянулся к ручке двери, но она как бы отступила от него, ушла в темноту космического пространства.
— Если ты останешься, я сделаю тебе кофейный торт со сметаной, — лепетала она. — У нас есть воздушная кукуруза… Я сделаю обед из твоей любимой индейки. Я сделаю её завтра на завтрак, если хочешь… Я начну прямо сейчас… Эдди, пожалуйста, я боюсь, ты меня пугаешь…
Она схватилась за его воротник и потащила его назад — так здоровенный фараон хватает подозрительного парня, пытающегося удрать. Эдди шёл с угасающими усилиями… и когда он совершенно истощился и утратил способность сопротивляться, её руки разжались.
Она издала последний вопль.
Пальцы его схватились за дверную ручку — какой благословенно прохладной она была! Он толкнул дверь и увидел такси: ожидавший его посланец из страны здравого смысла. Ночь была ясной. Звёзды были яркие и прозрачные.
Он повернулся к Мире — она всхлипывала и трудно дышала. — Ты должна понять, что я вовсе не ХОЧУ этого делать, — сказал он. — Если бы у меня был выбор — любой выбор вообще, — я бы не поехал. Пожалуйста, пойми это. Марта. Я уезжаю, но я вернусь.
В этом чувствовалась ложь.
— Когда? Как долго?
— Неделя. Или может быть десять дней. Конечно, не дольше.
— Неделя! — вскричала она, хватаясь за грудь, как примадонна в плохой опере. — Неделя! Десять дней! Пожалуйста, Эдди, по-жаааааа…
— Марта, прекрати. Ладно? Прекрати!
На удивление, она прекратила: остановилась и стояла, глядя на него мокрыми, с синевой, глазами, не сердясь, только напуганная за него и за себя. И, возможно, в первый раз за все годы, что он знал её, он почувствовал, что несомненно может любить её. Прощание было тому причиной? Видимо, да. Впрочем… можно было устыдиться этого «видимо». Он ведь ЗНАЛ это. Он уже ощущал себя на другом, нехорошем конце телескопа. Но может быть, всё было как надо? Может быть он почувствовал, что любовь к ней оправдана? Оправдана, хотя она была похожа на его мать в молодые годы, хотя грызла печенье в кровати, пока смотрела триллеры, рассыпая крошки вокруг и хотя не всё в ней было о'кей, хотя она распоряжалась всеми его лекарствами в домашней аптечке, потому что свои собственные держала в холодильнике?
Много мыслей приходило ему в голову в разные времена в ходе его странно переплетающихся жизней в качестве сына и любовника и мужа; теперь, когда он вероятно навсегда покидал этот дом, его осенила новая мысль.
Возможно ли, чтобы Мира была напугана даже больше, чем он?
Могло ли быть, чтобы его мать существовала?
Бессознательно и резко, как злобно шипящий фейерверк, пришло воспоминание из Дерри: на центральной улице города был обувной магазин. Однажды его мать взяла его туда — ему было тогда не больше пяти-шести лет — и велела сидеть тихо и быть паинькой, пока она купит пару белых туфелек для свадьбы. Он и сидел тихо и был паинькой, пока мать разговаривала с одним из продавцов — мистером Гарднером, но Эдди было только пять (или, может, шесть лет), и после того, как мать отвергла уже третью пару белых туфель, которую мистер Гарднер показал ей, Эдди наскучило так сидеть и он пошёл в дальний угол, приметив там что-то интересное.
Сначала ему показалось, что это просто корзина, но подойдя поближе, он решил, что это стол. Самый чудной стол, из всех, какие он когда-либо видел. Очень узкий, из яркого полированного дерева с множеством нарезанных на нём линий и рисунков. Ещё там были три ступеньки, а он никогда не видел стола со ступеньками. Подойдя вплотную, Эдди увидел, что внизу столешницы — прорезь, с одной стороны — кнопка и ещё что-то похожее на телескоп Капитана Видео.
Эдди прошёл вокруг стола и увидел вывеску. Ему, должно быть, было как минимум шесть, потому что он умел читать и прошептал каждое слово:
«ВАША ОБУВЬ ВАМ ПОДХОДИТ? ПРОВЕРЬТЕ И ПОСМОТРИТЕ!»
Обойдя «стол» вокруг, он забрался на три ступени на маленькую площадку и затем сунул ногу в прорезь. Его ботинки были в пору?
Эдди не знал, но ему очень хотелось посмотреть! Он сунул лицо в резиновую защитную маску и нажал кнопку. Зелёный свет залил его глаза. Эдди задыхался. Он мог видеть ногу, плавающую внутри ботинка, заполненного зелёным дымом. Он пошевелил пальцами: эти пальцы в самом деле были его пальцами. А потом он сообразил, что не только пальцы может видеть, но даже свои косточки.
Косточки своей ноги! Он скрестил большой палец ноги со вторым пальцем и таинственные косточки получились на рентгеноснимке, который был не белый, а зелёный. Он мог видеть… Затем его мать пронзительно закричала, возраставший панический шум прорезал тишину обувного магазина, как убегающая лопасть жатвенной машины, как колокол на пожаре, как судьба. Он отпрянул с испуганным лицом от смотрового окошечка и увидел, как мать бросилась к нему через весь магазин; платье раздувалось за ней, грудь её вздымалась, рот багрово округлился от ужаса. К ним повернулись посетители.
— Эдди, выходи оттуда! — кричала она. — Уходи оттуда. От этих машин будет рак! Уходи оттуда, Эдди. Эддииииии…
Он отпрянул, как будто машина вдруг раскалилась докрасна. В паническом испуге он забыл о лёгком полёте звёзд позади него. Он оступился и стал медленно падать назад, а руки балансировали, пытаясь сохранить равновесие. И разве он не думал с какой-то сумасшедшей радостью: вот сейчас я упаду! Упаду, чтобы выяснить, что чувствуешь, когда падаешь и ударяешься головой!..Разве он не так думал? А может быть его детскому разуму были навязаны взрослые представления. Так или иначе он не упал. Мать подбежала к нему как раз вовремя. Мать поймала его. Он расплакался, но не упал.
Все смотрели на них. Он помнил это. Он помнил, как мистер Гарднер взял инструмент для мерки обуви и поставил какую-то маленькую скользящую штучку, чтобы убедиться, что у них всё в порядке, а другой клерк поставил на место упавший стул, отряхивая руки с забавным отвращением, прежде чем надеть на себя снова любезно нейтральную маску. Больше всего он запомнил мокрые щёки матери и её жаркое, кислое дыхание. Он помнил, как она снова и снова шептала ему на ухо: «Никогда этого не делай, никогда этого не делай, никогда». Вот что она бубнила, чтобы отвести от него беду. То же самое она пела годом раньше, обнаружив, что нянька в жаркий душный летний день повела его в общественный бассейн в Дерри-парк — это было как раз тогда, когда страх перед полиомиелитом пятидесятых годов немного улёгся. Она вытащила его из бассейна, твердя, чтобы он больше никогда, никогда этого не делал, а все другие ребята, а также все служащие и посетители, смотрели на них, и её дыхание также вот отдавало кислым.
Она вытащила его из «магазина», крича на служащих, что они предстанут перед судом, если что-то случится с её мальчиком. Слёзы текли у него всё утро, и особенно давала себя знать астма. В ту ночь он долго лежал без сна, размышляя, что такое рак, хуже ли он полиомиелита, сколько времени он убивает человека, насколько больно перед смертью. Ещё он размышлял, не в ад ли он потом попадёт.
Угроза была серьёзной, он это знал.
Она была так испугана.
Она была в ужасе.
— Марта, — сказал он через пропасть лет, — ты меня поцелуешь?
Она расцеловала его и прижала к себе так крепко, что у него затрещали кости. Если бы мы были в воде, подумал он, она бы утопила нас обоих.
— Не бойся, — прошептал он ей в ухо.
— Я ничего не могу поделать, — всхлипнула она.
— Я знаю, — сказал он и осознал, что хотя она так крепко прижала его к груди, что трещали кости, астма его успокоилась. Свист прекратился. — Я знаю, Марта.
Таксист снова дал гудок.
— Ты позвонишь? — спросила она его, дрожа.
— Если смогу.
— Эдди, скажи, пожалуйста, что это?
А что, если рассказать? Насколько бы это её успокоило?
«Марти, сегодня вечером мне позвонил Майкл Хэнлон, и мы немного поговорили, но всё, что мы сказали, сводилось к двум вещам. „Это началось снова, — сказал Майкл. — Ты приедешь?“ И сейчас у меня озноб, только этот озноб, Марти, нельзя приглушить аспирином, у меня нехватка дыхания, поэтому не помогает проклятый аспиратор, потому что нехватка дыхания не в горле и не в лёгких, а вокруг сердца. Я вернусь к тебе, если смогу, Марти, но я чувствую себя как человек, стоящий у края старой осыпающейся шахты, он стоит там и прощается с дневным светом».
Да уж, конечно! Это наверняка бы её успокоило!
— Нет, — сказал он, — пожалуй я не могу рассказать тебе, что это.
И прежде чем она могла ещё что-то произнести, прежде чем она могла начать снова: («Эдди, выйди из такси! У тебя будет рак!»), он зашагал от неё, всё прибавляя шаг. У такси он уже бежал.
Она всё ещё стояла в дверях, когда такси выехало на улицу, всё ещё стояла там, когда такси поехало по городу — большая чёрная тень — женщина, вырезанная из света, льющегося из дома. Он махал рукой и думал, что она машет ему в ответ.
— Куда мы направляемся, мой друг? — спросил таксист.
— «Пени Стейшн», — сказал Эдди, его рука покоилась на аспираторе. Астма ушла куда-то вглубь бронхиальных трубок. Он чувствовал себя… почти хорошо.
Но аспиратор понадобился ему больше, чем когда-либо, четыре часа спустя, когда он вышел из лёгкого забытья в спазматическом подёргивании — так что парень в костюме бизнесмена опустил газету, посмотрел на него с некоторым любопытством.
«Я вернусь, Эдди! — кричала победно астма. — Я вернусь ох, вернусь, и на этот раз я, может быть, убью тебя! Почему бы и нет? Когда-нибудь это должно произойти, ты ведь знаешь! Не могу же я, чёрт возьми, вечно сопровождать тебя!»
Грудь Эдди подымалась и опускалась. Он потянулся за аспиратором, нашёл его, направил в горло и нажал защёлку. Затем он снова сел на высокое сидение, дрожа, ожидая облегчения, вспоминая сон, от которого он пробудился. Сон? Господи, если бы этим ограничилось. Он боялся, что то было скорее воспоминание, чем сон. Там был зелёный свет, как свет внутри рентгеновского аппарата в обувном магазине, и гниющий прокажённый тащил кричащего мальчика по имени Эдди Каспбрак сквозь туннели под землёй. Он бежал и бежал (он бежал достаточно быстро, как учитель Блэк сказал его матери, и он бежал очень быстро от того гниющего прокажённого, который гнался за ним, о да, поверьте, даю голову на отсечение) в своём сне, — где ему было одиннадцать лет, а затем почувствовал запах чего-то наподобие смерти времени, и кто-то зажёг спичку, и он посмотрел вниз и увидел разложившееся лицо мальчика по имени Патрик Хокстеллер, мальчика, который исчез в июле 1958 года, и черви вползали и выползали из щёк Патрика Хокстеллера, и тот жуткий запах исходил изнутри Патрика Хокстеллера, и в этом сне было больше воспоминания, чем сна, в котором он увидел два школьных учебника, которые разбухли от влаги и покрылись зелёной плесенью — «Дороги везде» и «Познание нашей Америки». Они были в таком состоянии, потому что там была отвратительная влага («Как я провёл свои летние каникулы», тема Патрика Хокстеллера — «Я провёл их мёртвым в туннеле! На моих книгах вырос мох, и они распухли до размеров огромных каталогов!») Эдди открыл рот, чтобы закричать, и вот тогда скользкие пальцы прокажённого провели по его щекам и полезли в рот и вот тут он проснулся, содрогаясь, будто ток прошёл по его спине, и оказался не в сточных трубах под Дерри, штат Мэн, а в вагоне Американской транспортной компании в голове поезда, пересекающего Род-Айленд под большой белой луной.
Человек, сидевший через проход, поколебавшись, всё же заговорил с ним:
— У вас всё в порядке, сэр?
— О, да, — сказал Эдди. — Я уснул и видел плохой сон. Он вызвал астму.
— Понимаю.
— Газета опять поднялась. Эдди увидел, что это была газета, которую его мать иногда называла «Еврей-Йорк-таймс».
Эдди посмотрел из окна на спящий ландшафт, освещаемый только сказочной луной. Здесь и там были дома, иногда скопления их, в большинстве тёмные, лишь в некоторых горел свет. Но свет был едва заметным, фальшиво дразнящим, по сравнению с призрачным мерцанием луны.
Он думал, что луна разговаривает с ним — вдруг пришло ему в голову. Генри Бауэре. Боже, он был такой сумасшедший. Интересно, где сейчас Генри Бауэре? Умер? В тюрьме? Ездит по пустынным равнинам где-нибудь в центре страны, шныряя, как неизлечимый вирус, между часом и четырьмя — в часы, когда люди спят особенно крепко — или, может быть, убивая людей, настолько глупых, что они замедляли шаг на его поднятый палец, а он перекладывал доллары из их бумажника в свой собственный?
Возможно, возможно.
А может, он где-нибудь в психолечебнице? Глядит на луну, которая входит в полную фазу? Разговаривает с ней, слушает ответы, которые только он может слышать?
Эдди считал такое вполне вероятным. Он дрожал. Мне вспомнилось наконец моё отрочество, думал он. Вспомнилось, как провёл свои собственные летние каникулы в тот тусклый мёртвый год 1958. Он чувствовал, что теперь может припомнить почти любой фрагмент того лета, но ему не хотелось. О, Боже, если бы только можно было снова забыть всё это.
Он прислонился лбом к грязному стеклу окна, держа аспиратор в руке, как талисман, а мимо поезда пролетала ночь.
Еду на север, думал он, но это была неправда.
Я еду не на север, потому что это не поезд. Это машина времени. Не на север — назад. Назад во время.
Ему казалось, будто он слышит, как тихо говорит луна.
Эдди Каспбрак плотно сжал аспиратор и, почувствовав головокружение, закрыл глаза.
5
Порка Беверли Роган
Том почти что засыпал, когда зазвонил телефон. Он привстал, потянулся к нему, а затем почувствовал, как одна грудь Беверли прижалась к его плечу, когда она через него взяла трубку. Он снова упал по подушку, тупо соображая, кто звонил по их незарегистрированному телефонному номеру в такой поздний час. Он слышал, как Беверли сказал «алло», и затем отключился. Он отбил сегодня шесть мячей в ходе игры в бейсбол, волосы у него были всклокочены.
Затем голос Беверли, резкий и возбуждённый:
— «Чтооооо?» — врезался в ухо как сосулька, и он открыл глаза. Он попытался сесть, и телефонный шнур врезался ему в шею.
— Сними с меня эту дерьмовую штуку, — сказал он, и она быстро встала и обошла вокруг кровати, держа телефонный провод согнутыми пальцами. Волосы у неё были огненно-красные и лились естественными волнами по ночной рубашке почти до талии. Волосы шлюхи. Её глаза не пересекались с его лицом, и Тому Рогану не нравилось, что он не может прочесть её душевное состояние. Он сел. У него началась головная боль. Чёрт, она, может быть, была и перед тем, но когда ты заснул, ты этого не знаешь.
Он пошёл в ванную, мочился там, похоже, часа три и затем решил, как только встанет, пойти в другой бар похмелиться.
Проходя через спальню к лестнице, в белых боксёрских шортах, развевающихся, как паруса под его большим животом, а руки были как бы натяжками парусов (он больше походил на громилу из дока, чем на президента и генерального управляющего «Беверли Фэшинз»). Том глянул через плечо и грубо крикнул:
— Если звонит эта подстилка Лесли, скажи ей, пусть катится ко всем чертям и даст нам спать.
Беверли быстро посмотрела на него, покачала головой — это не Лесли, и затем снова сосредоточилась на телефоне. Том почувствовал, как мышцы на его шее напряглись. Это выглядело, как поражение. Поражение от Миледи. Херовой леди. Похоже было на что-то серьёзное. Возможно, Беверли нужен краткий курс, чтобы напомнить, кто здесь старший. Возможно. Иногда она в нём нуждалась. И начинала понимать, где её место.
Он сошёл вниз через холл на кухню, рассеянно-автоматически вытаскивая из задницы шорты, и открыл холодильник. Там не нашлось ничего более алкогольного, чем синяя посудина с остатками «Томанова». Всё пиво выпито. Даже фляжка, которую он прятал поглубже, тоже, выпита. Его глаза прошлись по бутылкам с крепкими напитками на стеклянной полке над кухонным баром, и он на мгновение представил себе, как наливает «Бим» на кубик льда. Затем он опять подошёл к лестнице, посмотрел на циферблат старинных часов с маятником, висящих там, и увидел, что уже за полночь. Это не улучшило его настроения, которое никогда, даже в лучшие времена, не было хорошим.
Он медленно поднимался по лестнице, сознавая, ясно сознавая, как тяжело работает сердце. Ка-бум, ка-туд. Ка-бум, ка-туд. Он нервничал, когда чувствовал, что сердце бьётся не только в груди, но и в ушах и запястьях. Иногда, когда такое случалось, он представлял себе, что сердце — вовсе не сжимающийся и разжимающийся орган, а огромный диск в левой части груди со стрелкой, медленно и зловеще приближающейся к красной зоне. Ему не нравилась вся эта чертовня, ему не нужна была эта чертовня. Что ему нужно было — так это хороший ночной сон.
Но эта тупая идиотка, на которой он был женат, всё ещё висела на телефоне.
— Я понимаю, Майкл… да… да, я… да, я знаю… но…
Продолжительная пауза.
— Билл Денбро? — воскликнула она, и снова ледяная сосулька пронзила его ухо.
Он стоял за дверью спальни, пока к нему не вернулось нормальное дыхание. Теперь оно было ка-туд, ка-туд, ка-туд: сердцебиение прекратилось. Он быстро вообразил себе, что стрелка медленно отступает от красного поля, и затем отбросил это видение. Он был мужиком, да, настоящим мужиком, а не печью с плохим термостатом. Он был в хорошей форме. Он был железный. И если ей снова надо будет напомнить об этом, он рад будет её проучить.
Он собрался было войти, затем передумал и постоял ещё минуту, слушая, но не особенно вникая в то, с кем она говорит, и что говорит, только слушая интонацию её голоса. И то, что он чувствовал, было старое, знакомое, тупое бешенство.
Он встретил её в чикагском баре для холостяков четыре года назад. Разговор был очень лёгкий, потому что оба они служили в «Стэндард Брэндз Билдинг», и у них были общие знакомые. Том работал у «Кинг и Лэндри, Паблик-Релейшиз», за сорок два доллара. Беверли Марш — так её звали тогда — была помощником дизайнера в «Делиа Фэшнз», за двенадцать долларов. «Делиа» обслуживала вкусы молодёжи — рубашки, блузы, шали и слаксы «Делиа» в больших количествах продавались в магазинах, которые Делиа Калсман называла «магазинами для молодёжи», а Том — «магазинами для наркоманов». Том Роган сходу узнал две вещи о Беверли Марш: она была желанна и она была ранима. Менее, чем через месяц он узнал и третью: она была талантлива. Очень талантлива. В её небрежных набросках платьев и блуз он видел денежный станок с редчайшими возможностями.
С «магазинами для наркоманов» надо покончить, думал он тогда, но до времени не стал говорить об этом. Покончить с плохим освещением, с самыми низкими ценами, мерзейшими выставками где-нибудь в глубине магазина между наркопринадлежностями и рубашками рок-групп. Оставь всё это говно для плохих времён.
Он узнал о ней многое ещё до того, как она поняла, что он всерьёз интересуется ею, и этого он как раз и хотел. Он всю жизнь искал подобную женщину, и рванул к ней со скоростью льва, изготовившегося к прыжку на медленно бегущую антилопу. Не то чтобы её ранимость выступала на поверхность — вы видели перед собой шикарную женщину, изящную, и при этом очень аппетитную. Может быть, бёдра были узковаты, зато выдающийся зад и хорошо поставленные груди — лучшее, что он когда-либо видел. Том Роган любил грудь, всегда любил, а высокие девочки почти никогда не оправдывали его надежд. Они носили тонкие рубашки, и их соски сводили с ума, но, заполучив эти соски, вы обнаруживали, что это всё, что у них есть. Сами груди смотрелись как набалдашники на комоде. «Зря только рука работала», — любил говорить его сосед по комнате, впрочем сосед Тома был такой говнистый, что Том не вступал с ним в дебаты.
О, она была великолепна, с этим её воспламеняющим телом и шикарными, ниспадающими на плечи красными волосами. Но она была слабая… какая-то слабая. И будто посылала сигналы, которые только он мог принять. Были у неё кое-какие неприятные привычки: она много курила (но он почти что излечил её от этого), никогда не встречалась глазами с собеседником; её беспокойный взгляд только мельком касался его, и она тут же отводила глаза. У неё была привычка слегка поглаживать локти, когда она нервничала; её ухоженные ногти были слишком коротки. Том заметил это, когда встретился с нею в первый раз. Она отодвинула стакан белого вина, он увидел её ногти и подумал: какие короткие, верно, грызёт их.
Львы, может быть, не думают, по крайней мере, не так, как думают люди… но они видят. И когда антилопы уходят от источника, чуя пыльный запах близящейся смерти, львы видят, как одна из них падает в хвосте стада, может быть, потому что у неё повреждена нога, или она просто медлительнее других… или у неё менее других развито чувство опасности. Не исключено даже, что некоторые антилопы — и некоторые женщины — ХОТЯТ быть сломлены.
Вдруг он услышал звук, который резко вывел его из этих воспоминаний — щелчок зажигалки.
Снова вернулась тупая ярость. Его живот наполнился неприятным теплом. Курила. Она курила. Они провели несколько спецсеминаров на эту тему, семинаров Тома Рогана. И вот она снова делает это. Да, она плохо, медленно училась, но плохим ученикам нужен хороший учитель.
— Да, — сказала она. — Угу. Ладно. Да… — она слушала, затем издала странный, пьяный смешок, которого он никогда не слышал раньше. — Две вещи: закажи мне комнату и помолись за меня. Да, о'кей… я тоже. До свидания.
Она клала трубку, когда он вошёл. Он хотел было войти твёрдо и с криком прекратить это немедленно, ПРЯМО сейчас, но когда он увидел её, слова застряли у него в горле. Он видел её такой раньше, но не более двух-трёх раз. Один раз перед их первой большой выставкой, второй — когда была предварительная демонстрация перед покупателями-соотечественниками, и третий — когда они поехали в Нью-Йорк за награждением.