Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оно

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Кинг Стивен / Оно - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кинг Стивен
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Стивен Кинг

Оно

ЧАСТЬ I

ТЕНЬ ПРОШЛОГО

Они начинают!

Совершенствуя форму,

Цветок отдаёт своих лепестков многоцветье щедро солнцу,

Но пчела пролетает мимо,

И они утопают с плачем в перегное.

Можно назвать это плачем,

Что дрожа проплывает над ними,

А они увядают и гибнут.

Уильям Карлос Уильямс «Патерсон»

Вырождение в городе мертвеца

Брюс Спрингстин

Глава 1

ПОСЛЕ НАВОДНЕНИЯ

(1957 год)

1

Ужас, продолжавшийся в последующие двадцать восемь лет, — да и вообще был ли ему конец? — начался, насколько я могу судить, с кораблика, сделанного из газетного листа и подхваченного дождевым потоком, который унёс его вниз по водному жёлобу…

Кораблик кружился, переворачиваясь, уходил под воду и снова всплывал, устремляясь вниз по Витчем-стрит по направлению к светофору, который регулировал движение между улицами Витчем и Джексон. Все огоньки светофора были тёмные в эти дни осени 1957 года, так же, впрочем, как и дома. Дожди не прекращались уже неделю, а два дня назад начались ещё и сильные ветры. Большинство районов Дерри лишились электроэнергии, и её не успели подать.

Мальчонка в жёлтом плаще и красных галошах бежал рядом с бумажным корабликом. Дождь ещё не кончился, но уже начал стихать. Капли били по капюшону мальчика, отдаваясь в его ушах приятным ощущением, так стучит дождь по крыше деревенского сарая. Мальчика в жёлтом плаще звали Джордж Денбро. Ему было шесть лет. Его брат Уильям, известный большинству ребят в начальной школе Дерри (и даже учителям, не терпящим прозвищ) как Заика Билл, остался дома: он переболел каким-то отвратительным гриппом и не совсем ещё выздоровел. Той осенью 1957 года, за восемь месяцев до начала настоящих ужасов и за двадцать восемь лет до их окончания, Заике Биллу было десять лет.

Именно Билл и сделал кораблик, рядом с которым бежал теперь его брат Джордж. Он сделал его, сидя на кровати, облокотившись на подушки, в то время как мама в гостиной наигрывала на пианино пьесу «к Элизе» и дождь, не переставая, хлестал в окно спальни.

Витчем-стрит была завалена урнами и оранжевыми козлами для пилки дров, на которых было написано: «Управление общественных работ в Дерри». Канавы были переполнены ветками, камнями и грудами осенних листьев. Вода стала выливаться на тротуар сперва тонкими струями, а затем, на третий день непрерывного дождя, целыми пригоршнями. К полудню на четвёртые сутки улица была затоплена, всё плыло на перекрёсток улиц Джексон и Витчем. К тому времени жители уже нервно пошучивали — не пора ли строить ковчег для спасения от потопа. Управлению общественных работ удалось открыть Джексон-стрит, но Витчем-стрит до самого центра городка была плотно забита козлами.

И всё же все сходились на том, что самое худшее позади. Речка Кендускеаг чуть было не вышла из берегов в Барренсе и на несколько дюймов не дошла до бетонных ограничений канала в самом центре городка. В настоящий момент группа мужчин — и среди них Зак Денбро, отец Джорджа и Билла — убирала мешки с песком, которые они в панике набросали накануне, дабы спастись от потопа. Вчера ещё катастрофа казалась неизбежной. Богу известно, что такое случалось и раньше: наводнение 1931 года стоило миллионы долларов и двух десятков жизней. Это случилось давно, но ещё живы были те, кто помнил, какой страх нагнала она на всю округу. Одна из первых жертв того наводнения была найдена в двадцати пяти милях к востоку, в Бакспорте. Глаза этого несчастного, три пальца, пенис и большая часть левой ноги были съедены рыбой. В руках, вернее в том, что осталось от его рук, торчал руль «Форда».

Теперь, однако, река отступала, а когда вверх по течению построят новую плотину гидроэлектростанции Бангор, она вообще перестанет угрожать опасностью. Что-то в этом роде сказал Зак Денбро, который работал на Бангоре. Впрочем, что касается будущего — там будет видно, а пока что надо справиться с этим наводнением, повернуть воду вспять и забыть о нём. Предавать в Дерри забвению трагедии и несчастья граничило с искусством — к такому выводу с течением времени пришёл Билл Денбро.

Джордж задержался у козел на краю глубокой трещины, прорезавшей асфальтовое покрытие Витчем-стрит по диагонали. Трещина кончалась в самом конце улицы, у холма, примерно в сорока футах от того места, где сейчас стоял мальчик. Он громко засмеялся — это было ликование ребёнка, ощутившего радость свободы, быстрого движения в этот серый, безрадостный день, когда по прихоти бегущей воды его бумажный кораблик из-за разрыва в асфальте оказался в быстрине, напоминавшей речные пороги. Вода неслась под напором так, что кораблик маневрировал от одной стороны Витчем-стрит до другой, поток быстро уносил его — так быстро, что Джордж должен был бежать, чтобы поспевать за ним. Вода грязными брызгами отлетала от его галош в разные стороны. Брызги весело жонглировали, когда Джордж Денбро бежал навстречу своей странной смерти, и чувство, наполнявшее его в этот момент, было чувством любви, чистой и простой любви к брату Биллу… любви и немножко сожаления, что Билл не мог быть здесь вместе с ним, видеть это и быть частью этого. Конечно, он постарается рассказать всё Биллу, когда вернётся домой, но он знал, что не сможет рассказать так, чтобы Билл УВИДЕЛ это, а вот Билл, окажись он на его месте, сумел бы рассказать всё так, что он, Джордж УВИДЕЛ бы это. Билл хорошо писал и читал, но даже для своего возраста Джордж был достаточно умён, чтобы понимать, что не только поэтому во всех табелях у брата высокие оценки и не только поэтому учителя так любят его сочинения. ГОВОРИТЬ — это ещё не всё. Билл хорошо ВИДЕЛ.

Кораблик только что не гудел — но это страничка из раздела рекламы газеты «Новости», а Джорджу сейчас представлялось, что это корабль из фильма о войне — из тех фильмов, которые он иногда смотрел с Биллом в кинотеатре на субботних утренниках. Картина о войне с Джоном Вейном, сражающимся с японцами. Кораблик рвался вперёд и нос его рассекал воду, так добрался он до восточной трубы на левой стороне Витчем-стрит. В этом месте новый поток обрушился в трещину на асфальте, образовав большую воронку; мальчику показалось, что сейчас вода захлестнёт кораблик и он вот-вот опрокинется. Кораблик опасно накренился, но тут Джордж возликовал — кораблик выпрямился, повернулся и стремительно понёсся к перекрёстку. Джордж побежал, надеясь захватить его. Над его головой неумолимый жестокий шквал октябрьского ветра с рёвом раскачивал деревья, благодаря урагану почти полностью лишившиеся груза разноцветной листвы… Урагану, который в этом году пожал самый страшный урожай.

2

Сидя в кровати, с пылающими от жара щеками (его лихорадка, также как и Кендускеаг, сходила уже на нет), Билл закончил кораблик, Джордж протянул было руку, но Билл не дал его.

— Теперь принеси-ка мне парафин.

— Что это? Где он?

— На полке в подвале, спустись туда, — сказал Билл. — В коробке, на которой написано: «Гггалф». Принеси её мне, и нож, и ммиску, и ппачку спичек.

Джордж послушно вышел из комнаты, чтобы принести всё это. Он слышал, как мама играла на пианино, но не «к Элизе», а что-то другое, что не очень ему нравилось, что-то звучавшее сухо и как-то вычурно; он слышал, как дождь непрерывно бил в окно кухни. Это были умиротворяющие звуки, но он думал о том, что подвал был совсем не умиротворяющим, что там что-то есть в темноте. Это, конечно, было глупо, так говорил отец, и мама так говорила, и — что даже важнее — так говорил Билл, но всё-таки…

Он не любил даже открывать дверь, чтобы включить свет, потому что его не покидало ощущение — это было так чудовищно глупо, что он никому не осмеливался рассказать такое, — что пока он нащупывает выключатель, какая-то ужасная когтистая лапа тихонько ложится на его руку — а затем резко вдёргивает его в темноту, которая пахнет грязью и сыростью, и бесцветными гнилыми овощами.

Глупо! Не было ничего такого дико злобного, волосатого с когтями. Время от времени кто-то сходил с ума и убивал множество людей — Чет Хантли рассказывал о таких вещах в вечерних новостях, — и конечно же были коммунисты, но не существовало жившего в подвале чудовища. И всё-таки мысль о нём свербила. В те бесконечные минуты, пока правая рука его тянулась к выключателю, левая в это время судорожно хваталась за дверной косяк, казалось, что подвальный запах заполняет весь мир. Сейчас запах грязи, сырости и гнилых овощей сольётся в безошибочный неотвратимый, запах — запах чудовища, апофеоза всех чудовищ. Это был запах чего-то такого, чему не было названия: запах ЕГО, затаившегося перед прыжком — и его, готового к прыжку. Существо это чем-то питалось, но особенно изголодалось оно по человечине, по мясу мальчика.

В тот день он открыл дверь и потянулся к выключателю, одновременно держась, как обычно, мёртвой хваткой за дверной косяк. Глаза его были в тревоге закрыты, кончиком языка он увлажнял пересохшие губы — так измученный жаждой корешок нащупывает воду в пустыне. Смешно? Наверно. Эх, ты! Смотрите-ка, Джордж! Джордж боится темноты! Что за ребёнок!

Звуки пианино доносились из той комнаты, которую папа называл гостиной, а мама — залом. Музыка звучала как будто из другого мира, издалека — так должен звучать разговор и смех для измученного, борющегося с встречным течением пловца. Его пальцы нашли выключатель. Щёлк! — И ничего. Никакого света!

Вот те на! Электричество!

Джордж отдёрнул руку, как от корзины, наполненной змеями. Он шагнул в разверстую дверь подвала, сердце у него в груди учащённо билось. Электроэнергии не было, конечно, — он забыл, электроэнергию отключили. Бог ты мой! Что теперь делать? Идти назад и сказать Биллу, что он не может достать коробку с парафином, в темноте, он боится, ведь ЧТО-ТО может схватить его, пока он стоит на лестнице в подвал, ЧТО-ТО такое, что заграбастает его, намного страшнее комми или убийцы? ОНО просто размажет часть его «я» по ступеням лестницы? Другие ох и посмеялись бы над такой нелепой фантазией, но Билл, он смеяться не станет. Билл взбесится и скажет: «Стань взрослым, Джордж! Ты хочешь этот кораблик или нет?»

И, как будто отгадав его мысли, Билл позвал из спальни:

— Ты там не уммер, Джордж?

— Нет, я иду, — тотчас отозвался Джордж. Он потёр руки, стараясь разгладить кожу, чтобы исчезли предательские гусиные пупырышки.

— Я просто задержался попить…

— Ну, ппоторапливайся!

И он прошёл четыре ступеньки вниз, в самый подвал, — сердце, тёплый бьющийся молоточек, ушло у него в пятки, волосы на затылке встопорщились, глаза горели, а руки были ледяные — уверенный, что вот сейчас дверь подвала распахнётся сама собой, закрыв белый свет, проникающий из кухни, и потом он услышит ЕГО, нечто похуже всяких комми и убийц на свете, хуже, чем японцы, хуже, чем варвар Аттила, хуже, чем что-либо в сотне фильмов ужасов. ОНО ползает где-то в глубине подвала — он слышит рычание в доли секунды, перед тем, как ОНО набросится на него и выпустит ему кишки.

Запах в подвале сегодня был тяжелее, чем всегда, из-за наводнения. Их дом стоял высоко на Витчем-стрит, у гребня холма, и потому избежал наихудшего, но всё равно внизу стояла вода, просочившаяся через старый каменный фундамент. Из-за неприятного запаха становилось трудно дышать.

С максимальной быстротой Джордж изучил весь хлам, разбросанный на полке: старая банка из-под киви, гуталин, тряпки, разбитая керосиновая лампа, две пустые бутылки Виндекс, банка с воском «Черепаха». Каким-то таинственным образом эта банка стукнула его, и он несколько секунд в гипнотическом замешательстве смотрел на черепаху, нарисованную на крышке. Затем подвинул её… — и вот, наконец-то, она, вожделенная квадратная коробочка с надписью «Галф».

Джордж схватил её и быстро побежал вверх по лестнице, сообразив вдруг, что у него сзади болтается незаправленный хвост рубашки, и уверенный в том, что эта оплошность сработает против него: ТО, что в подвале, выпустит его, но в самый последний момент схватит за этот хвост и затащит обратно…

Он добежал до кухни, с грохотом затворил за собой дверь и прислонился к ней спиной, закрыв глаза, весь в поту, крепко сжав в руке коробочку с парафином.

Пианино замолкло, и до него донёсся голос мамы:

— Джордж, в следующий раз не мог бы ты быть поаккуратнее с дверью? Так ты нам разобьёшь все тарелки в буфете.

— Извини, мама, — отозвался он.

— Джордж, ты теряешь время, — сказал Билл из спальни. Он говорил тихим голосом, чтобы мама не слышала.

Джордж выдавил из себя смешок. Его страх уже улетучился. Так ускользает кошмар от человека, только что проснувшегося в холодном поту и тяжело дышащего; он ощущает своё тело и осматривается, чтобы удостовериться, что ничего страшного не происходит, и вскоре полностью абстрагируется от сна. Кошмар понемногу оставляет его в тот момент, когда ноги его коснутся пола, рассеивается, когда он примет душ и разотрётся полотенцем, а к концу завтрака и вовсе улетучивается… до следующего раза, когда, снова охваченный кошмаром, он вспоминает всё.

«Та черепаха, — думал Джордж, приближаясь к полке, на которой лежали спички. — Где раньше я видел такую черепаху?»

Но ответа не было, и Джордж выбросил вопрос из головы.

Он взял с полки коробок спичек, снял нож с гвоздя (держа остриё на расстоянии от себя, как учил его отец) захватил маленькую миску из буфета в столовой и направился в комнату к Биллу.

— Какой же ты жжжопа, Джордж, — сказал Билл довольно дружелюбно и убрал на ночной столик часть своего гриппозного набора: пустой стакан, бутыль с водой, книжки, пузырёк специфического лекарства, запах которого Билл потом всю жизнь будет связывать с астматическим дыханием и с сопливым носом. Там было и старое радио, игравшее не Шопена и не Баха, а мелодию «Маленький Ричард», только очень нежно, так нежно, что Маленький Ричард лишён был своей неистовой силы. Их мать, изучавшая классическую музыку в Джуллиарде, не признавала рок-н-ролл, а просто не выносила его.

— Я не жопа, — сказал Джордж) присев на край кровати Билла.

— Нет, жопа, — сказал Билл. — Ничего, кроме большой чёрной жопы, вот ты кто.

Пытаясь представить себе ребёнка в виде большой жопы на ногах, Джорж начал хихикать.

— Ты жопа больше, чем Августа, — сказал Билл, тоже захихикав.

— А ты жопа больше, чем вся страна, — ответил Джордж. Мальчики раззадорились.

Затем разговор перешёл в шёпот, понятный только маленьким мальчикам: обсуждалась, кто самая большая жопа, у кого самая большая жопа, чья жопа самая чёрная и т, п. Наконец, Билл произнёс одно из запрещённых слов — он обвинил Джорджа в том, что тот — большая чёрная ЗАСРАННАЯ жопа — и оба они расхохотались. Смех Билла перешёл в приступ кашля. Когда он стал задыхаться от кашля (лицо его приобрело сливовый оттенок, испугавший Джорджа), пианино снова замолкло. Оба мальчика посмотрели в сторону гостиной и услышали скрип отодвигаемого от пианино стула, и торопливые шаги матери. Билл уткнулся ртом в локтевой сгиб, пытаясь подавить кашель, и указал на бутыль с водой. Джордж налил ему стакан воды, и Билл её тотчас выпил.

Пианино снова заиграло — снова «к Элизе». Заика Билл никогда не забывал этой пьесы и даже много лет спустя у него по спине и по рукам бегали мурашки и падало сердце, когда он вспоминал: «Мама играла это в тот день, когда умер Джордж».

— Ты больше не кашляешь, Билл?

— Нет.

Билл вытащил таблетку из коробочки с лекарствами, откашлялся, выплюнул мокроту в марлечку, скрутил её и бросил в корзинку для мусора, стоявшую у кровати, в которой уже было полно марлевых комочков. Затем он открыл коробочку с парафином и положил кубик воска на ладонь. Джордж внимательно смотрел на Билла, но молчал и никаких вопросов не задавал. Джордж знал: когда Билл что-то делает, он не любит, чтобы с ним заговаривали, зато если будешь держать рот на замке, Билл сам всё объяснит.

Билл взял нож и отрезал маленький кусочек от кубика парафина.

Он положил кубик в миску, зажёг спичку и положил её поверх парафина. Оба мальчика уставились на маленькое жёлтое пламя, а ветер на улице в это время стучал дождём в окна дома.

— Нужно сделать кораблик водонепроницаемым, иначе он намокнет и потонет, — сказал Билл. Говоря с Джорджем, он мало заикался, иногда вообще не заикался. А вот в школе заикание было настолько сильным, что становилось трудно говорить. Общение с одноклассниками прерывалось, и они отводили глаза в сторону, а Билл сидел, стиснув руками края парты, и лицо у него становилось красным под цвет волос, а глаза суживались в щёлки, когда он силился выдавить слово из своей заикающейся глотки. Иногда — довольно часто — это получалось. Но порой усилия оказывались тщетными. Когда ему было три года, его сбило машиной и отбросило в сторону дома. Мама говорила, что тот несчастный случай и вызвал заикание. Но Джорджу иногда казалось, что отец, да и сам Билл не были в этом уверены.

Кусочек парафина в миске почти полностью растаял. Пламя спички расползлось, стало синим в месте соприкосновения с картонной подпоркой, а затем потухло. Билл опустил палец в жидкость и тут же, обжегшись, отдёрнул. «Горячо» — сказал он. Через несколько секунд он снова окунул палец в жидкий воск и начал размазывать его по сторонам кораблика; воск быстро высыхал, приобретая молочный оттенок.

— Можно мне? — спросил Джордж.

— О'кей. Только не капни на одеяло, а то мама убьёт тебя.

Джордж опустил палец в парафин — очень тёплый, но не горячий — и начал растирать его по другой стороне кораблика.

— Не клади так много, жопа! — сказал Билл. — Ты хочешь утопить его в самом первом рейсе?

— Нет-нет.

— Тогда клади поменьше.

Джордж закончил другую сторону, подержал кораблик в руках. Он стал чуть-чуть тяжелее, но не намного. — Холодно. Я пойду пущу его, — сказал Джордж.

— Да, давай, — сказал Билл. Он вдруг устал — устал и выглядел не лучшим образом.

— Жаль, что ты не можешь пойти, — сказал Джордж.

Он действительно жалел. Правда, Билл любил командовать, но у него всегда были здравые идеи и он никогда не задавался. — Это ведь твой кораблик.

— Он твой. Мне тоже жалко, что я не могу пойти.

— Ну… — Джордж с корабликом в руках переминался с ног на ногу.

— Надень дождевик, — сказал Билл, — а то подхватишь грипп, как я. А можешь заразиться и от моих микробов.

— Спасибо Билл. А здоровский кораблик… — и он сделал то, что давно не делал, и чего Билл никогда не забывал: он наклонился и поцеловал брата в щёку.

— Теперь наверняка заразишься, жопа, — сказал Билл, но при этом был очень доволен. Он улыбнулся Джорджу. — Отнеси всё это назад, а то мама расстроится.

— Конечно. — Джордж собрал весь материал для создания водонепроницаемости и вышел из комнаты. Кораблик лежал на парафиновой коробочке, коробочка — в миске.

— Джордж?..

Джордж обернулся и посмотрел на брата.

— Будь осторожен.

— Конечно. — Брови Джорджа удивлённо поднялись. Так говорила мама, но не брат, пусть даже старший. Это было так же необычно, как и то, что он поцеловал Билла. — Конечно.

Он ушёл. Больше Билл никогда не видел его.

3

Теперь Джордж был здесь, гоняясь за своим корабликом по левой стороне Витчем-стрит. Он бежал быстро, но вода бежала быстрее, и его кораблик вырвался вперёд. Он услышал всё более усиливающийся гул и увидел, что в пятидесяти ярдах от холма вода из канавы стекает в ещё открытый водосток. Джордж заметил, что из водостока торчала сломанная ветка с тёмной и блестящей, как у шкуры тюленя, корой. Кораблик на какое-то мгновение задержался там, а затем соскользнул внутрь. Вот куда занесло его кораблик!

— Чёрт побери! — закричал Джордж в отчаянии.

Он побежал быстрее, ещё надеясь поймать кораблик. Потом нога его соскользнула, и он пошёл враскорячку, ободрав колено и плача от боли. Передвигаясь таким образом, он увидел, как его кораблик качнулся дважды, но его в тот же миг подхватило потоком, и затем он исчез.

— Чёрт возьми! — снова закричал Джордж и ударил кулаком по мостовой.

Это причинило новую боль, и он снова заплакал. Так глупо потерять кораблик! Он поднялся и пошёл к стоку. У края его он встал на колени, вперившись глазами вовнутрь. Падая в темноту, вода издавала глухой звук. Это был какой-то мистический звук. Он напоминал ему о… «Ух!» — этот звук вырвался из него, как разжатая пружина, и он отшатнулся.

Там, внизу, были жёлтые глаза, глаза, которые он всегда себе представлял, но никогда в действительности не видел — у себя дома, в подвале. Это животное, подумал он бессвязно, какое-то животное, может быть, домашний кот, который застрял там…

Всё-таки он готов был бежать — бежать тотчас же, без оглядки, когда его внутренний регулятор оправился от шока, произведённого сверкающими жёлтыми глазами. Он почувствовал грубую поверхность щебёнки и холодную воду пальцами. Он уже видел, как встаёт и ретируется, и тогда какой-то голос — совершенно разумный и довольно приятный голос — сказал ему оттуда: «Привет, Джорджи».

Джордж заморгал и снова посмотрел вовнутрь. Он едва мог поверить тому, что видит; это было похоже на какую-то выдумку или на кино, где животные танцуют и разговаривают. Если бы он был на десять лет старше, он бы не поверил в то, что видит, но ему было не шестнадцать, а всего шесть лет.

В канаве был клоун. Видно было неважно, но достаточно хорошо, чтобы Джордж Денбро убедился в том, что он видит. Это был клоун, похожий на клоуна в цирке или по телевизору. Он выглядел как нечто среднее между Бозо и Кларабель, который (или которая? — он никогда не знал точно, он это или она) гудел в рожок по утрам в крестильные субботы; только Боб Буффало мог понять Кларабель, и это всегда задевало Джорджа. Лицо клоуна в канаве было белым, с обеих сторон его плешивой головы торчали смешные клочья рыжих волос, а к губам налипла клоунская гримаса. Живи Джордж позже, ему бы прежде всего пришёл в голову Рональд Макдональд, а вовсе не Бозо и Кларабель.

Клоун держал в одной руке связку разноцветных воздушных шаров — словно разноцветные сочные плоды. А в другой руке — бумажный кораблик Джорджа.

— Хочешь свой кораблик, Джордж? — улыбнулся клоун.

Джордж улыбнулся в ответ. Он не мог не улыбнуться — улыбку клоуна нельзя было оставить без ответа.

— Конечно, — сказал он.

Клоун засмеялся. — Конечно! Это хорошо. Это очень хорошо! А как насчёт шарика?

— Ну… конечно! — Джордж потянулся было, но затем нехотя убрал руку.

— Мне не разрешают ничего брать у чужих. Так сказал папа.

— Очень мудро с его стороны, — сказал, улыбаясь, клоун, устроившийся в канаве.

«Как это я мог подумать, что у него жёлтые глаза?» — недоумевал Джордж. Они были ясными, живыми, голубыми — как у мамы, как у Билла. — Это очень мудро, конечно. Поэтому я хочу представиться. Джордж, я мистер Боб Грей, известный также как Танцующий Клоун Леннивайз. Леннивайз, познакомься с Джорджем Денбро. Джордж, познакомься с Леннивайзом. Теперь мы знаем друг друга. Я тебе не чужой, и ты мне не чужой. Правильно я говорю?

Джордж хихикнул. — Думаю, что да. — Он потянулся снова — и снова убрал руку. — Как вы туда попали?

— Буря сдула меня, — сказал Танцующий клоун. — Она сдула весь цирк. Ты чувствуешь запах цирка, Джордж?

Джордж весь подался вперёд. Внезапно он почувствовал запах арахиса. Горячие жареные арахисовые орешки! И уксус! Белая масса, которую вы кладёте на жаренные ломтики картофеля через отверстие в крышке. Он мог почувствовать запах сладкой ваты и жареных пончиков и слабый, но явственный запах испражнений дикого животного. Он уловил запах свежих опилок. И ещё…

И ещё при всём при этом был запах потопа и гниющих листьев и мрачных теней. Запах был сырой и затхлый. Запах подвала.

Но другие запахи были сильнее.

— Вы уверены, что я чувствую его? — сказал он.

— Хочешь свой кораблик, Джорджи? — спросил клоун. — Я повторяюсь, так как ты, по-видимому, не очень-то его жаждешь.

Он, улыбаясь, протянул кораблик. На клоуне был мешковатый шёлковый костюм с огромными оранжевыми пуговицами. Впереди болтался яркий галстук, на руках были большие белые перчатки, наподобие тех, что всегда носили добрый Микки Маус и Утёнок Дональд.

— Да, конечно, — сказал Джордж, глядя в водосток.

— А шарик? У меня есть красные, и зелёные, и жёлтые, и голубые…

— А они летают?

— Летают? — Лицо клоуна расплылось в улыбке. — Да, конечно! Они летают! А вот сладкая вата…

Джордж потянулся.

Клоун схватил его за руку.

И Джордж увидел, что лицо клоуна изменилось.

То, что он увидел потом, было настолько ужасно, что все его наихудшие представления о подвале в сравнении с этим походили на сладкие грёзы; то, что он увидел, помутило его рассудок.

— Они летают, — сказало то, что было в канаве сиплым хихикающим голосом. Оно схватило руку Джорджа мёртвой хваткой, оно утащило Джорджа в эту ужасную темноту, где вода бесновалась, клокотала и ревела так, как когда она несёт груз обломков после страшнейшей бури в море. Джордж отпрянул от этой кромешной тьмы и начал кричать в дождь, безумно кричать в бледное осеннее небо, которое нависло над Дерри в тот день осенью 1957 года. Крик его был пронзительный и пронизывающий, и все, кто жил на Витчем-стрит — от начала улицы и до её конца — поспешили к окнам или открыли двери. «Они летают, Джорджи, прорычало ОНО, — они летают, и когда ты спустишься сюда со мной ты тоже полетишь».

Плечо Джорджа ударилось о цемент в основании водостока, и Дейв Гарднер, который в тот день не пошёл на работу из-за наводнения, видел маленького мальчика в жёлтом дождевичке, маленького мальчика, который кричал, извивался в водостоке, грязная вода заливала ему лицо, крики захлёбывались и приглушались водой.

Всё здесь плавает, — шипел хихикающий мерзкий голос, затем внезапно раздался звук, какой бывает, когда что-то рвётся, вырвалась вспышка агонии, и Джордж Денбро больше ничего не узнал…

Дейв Гарднер прибежал первым, и хотя прошло всего сорок пять секунд после первых криков, Джордж Денбро был уже мёртв. Гарднер взял его сзади за дождевичок, вытащил на улицу… и сам закричал, так как тело Джорджа перевернулось у него в руках. Левая сторона плаща у него было ярко-красная. Кровь стекала в сточную канаву из зияющей дыры, где раньше была левая рука. Кусок кости, ужасно яркий кусок кости, торчал из разорванной материи.

Глаза мальчика смотрели в белое небо, и когда Дейв, шатаясь, в полной прострации шёл по улице, а другие люди в суматохе бежали по ней, глаза стали наполняться дождём.

Где-то внизу, в бушующей канализации, до предела заполненной нечистотами («Никто не мог там тогда находиться говорил позже с негодованием, почти с яростью репортёру Дерри Ньюз шериф округа, — самого Геркулеса смело бы в том неистовствующем потоке»), кораблик Джорджа продолжал свой путь через тёмные отсеки и длинные бетонные проходы, в которых ревела и клокотала вода. Какое-то время он плыл бок о бок с мёртвым цыплёнком, жёлтые лапки которого стали почти прозрачными, а потом, где-то в восточной части города, цыплёнок был снесён течением влево, в то время как кораблик продолжал плыть прямо.

Через час, пока мать Джорджа приводили в чувство в реанимационной палате домашнего госпиталя Дерри и пока Заика Билл сидел ошеломлённый, белый и безмолвный в постели, слушая хриплые рыдания отца в гостиной, где мать играла «к Элизе», когда Джордж уходил из дома, кораблик вырвался через лазейку, как пуля из дула ружья, и на огромной скорости устремился к шлюзу и далее в безымянный поток. Когда минут через двадцать он вышел в бурлящую, вспученную реку Пенобскот, вверху на небе явились первые проблески синевы. Буря кончилась.

Кораблик погружался и всплывал, вода затекала вовнутрь, но он не тонул: два брата обезопасили его. Не знаю, где он в конце концов оказался, если это могло произойти; быть может, добрался до моря и плавает там вечно, как сказочный волшебный корабль. Я знаю о нём лишь то, что пересекая черту города Дерри, штат Мэн, он всё ещё плыл по воде, но с этого момента навсегда уходит из моего рассказа.

Глава 2

ПОСЛЕ ФЕСТИВАЛЯ

(1984)

1

Адриан потому носил эту шляпу, позже говорил рыдая его друг в полиции, что он выиграл её в конкурсе-фестивале как раз за шесть дней до своей смерти. Он гордился ею.

— Он носил её, потому что ЛЮБИЛ этот дерьмовый городишко, — орал полицейским его друг Дон Хагарти.

— Спокойно, спокойно — нет необходимости в таких выражениях, — сказал Хагарти офицер Гарольд Гарднер. Гарольд был одним из четырёх сыновей Дейва Гарднера. В тот роковой день, когда Дейв Гарднер нашёл безжизненное, лишённое руки тело Джорджа Денбро, его сыну было шесть лет. А в этот день, спустя почти двадцать семь лет, ему было тридцать два и он начинал лысеть. Сознавая, какую горесть и боль испытывает сейчас Хагарти, Гарольд Гарднер в то же время понимал, что нельзя принимать его горести всерьёз. Этот человек, если вообще его можно называть человеком, красил губы и носил атласные панталоны, так плотно его облегавшие, что вырисовывалась каждая складка на его члене. Горе горем, печаль печалью, а всё же он без сомнения тронутый. Как и его друг, покойный Адриан Меллон.

— Давай-ка провернём всё сначала, — сказал коллега Гарольда, Джеффри Ривз. — Вы вдвоём вышли из Фэлкона и пошли по направлению к каналу. Что потом?

— Сколько раз, идиоты, я вам должен пересказывать это? — продолжал орать Хагарти. — Они убили его! Они сделали из него котлету! И для них это просто обычный день в Мако Сити! Хагарти зарыдал.

— Ну, ещё раз, терпеливо повторил Ривз. — Вы вышли из Фэлкона. Что потом?

2

Внизу, в комнате следователей, двое других полицейских разговаривали со Стивом Дубей, юношей семнадцати лет; наверху в комнате для работы с несовершеннолетними ещё двое допрашивали Джона Вебби Гартона, которому было восемнадцать; а в кабинете шефа полиции на пятом этаже сам шериф Эндрю Рейдмахер и помощник прокурора округа Том Бутильер допрашивали пятнадцатилетнего Кристофера Унвина. Унвин — на нём были стёртые джинсы, засаленная, почти липкая рубашка и сапёрные ботинки — плакал. Рейдмахер и Бутильер хорошенько взялись за него, так как поняли, что он — самое слабое звено во всей этой цепочке.

— Давай-ка провернём всё сначала, — сказал Бутильер в этом кабинете, в то время как те же самые слова говорил Джеффри Ривз двумя этажами ниже.

— Мы совершенно не хотели его убивать, — простонал Унвин. — Это всё шляпа. Мы никак не могли поверить, что он ещё может… может носить свою шляпу после того, что перед тем сказал ему Вебби. Мы просто хотели припугнуть его.

— За то, что он сказал, — вмешался Рейдмахер.

— Да.

— Джону Гартону, днём семнадцатого.

— Да, за то, что он сказал Вебби. — Унвин залился слезами. — Но мы попытались спасти его, когда увидели, что он в беде… во всяком случае, я и Стив Дубей… мы совершенно не собирались его убивать!

— Ну, ладно, Крис, не заливай, — сказал Бутильер. — Ты бросил тело бедняги в канал.

— Да, но…

— И вы втроём чистосердечно в этом признались. Мы это ценим, не правда ли, Энди?

— В каком-то смысле да. Но каждый должен отвечать за свои поступки, Крис.

— И потому, если врёшь нам — нагадишь себе. Итак, ты бросил его в канал и через минуту увидел его, выходившего из Фэлкона со своим приятелем.

— Нет! — горячо запротестовал Крис Унвин.

Бутильер достал пачку «Мальборо», вытащил из неё сигарету, сунул её в рот, и протянул пачку Унвину.

— Сигарету?

Унвин взял одну. Бутильеру пришлось осторожно поднести спичку к его губам, чтобы дать прикурить; губы Унвина дрожали.

— Но когда ты заметил, что на нём шапка? — спросил Рейдмахер.

Унвин глубоко затянулся, опустил голову так, что его засаленные волосы упали на глаза, выпустил дым из угреватого носа.

— Угу, — сказал он еле слышно.

Бутильер посмотрел на него, нахмурив брови. Но, хотя лицо его было суровым, тон был мягкий.

— Что ты говоришь, Крис?

— Я сказал, да. Кажется, видел. Сбросить его, но не убить. — Он взглянул на них. Лицо безумное и несчастное. Он до сих пор не мог взять в толк, сколь большие перемены произошли с ним с тех пор, как ушёл из дома с двумя своими друзьями и затем в 7.30 вечера накануне того дня отправился на праздник дней Канала. — Но не убить! — повторил он. А тот парень под мостом… Я до сих пор не знаю, кто это был.

— Что ещё за парень? — спросил Рейдмахер без особого интереса. Они слышали эти россказни и раньше, но никто из них не верил этому — рано или поздно обвиняемые в убийстве вытаскивают этого таинственного другого парня. Бутильер называл это: «Синдром вооружённого человека, в честь старого телесериала „Дезертир“».

— Парень в клоунском костюме, — сказал Крис Унвин и затрясся. — Парень с шарами.

3

Фестиваль дней Канала, который проходил с пятнадцатого по двадцать первое июля, проходил с огромным успехом, с этим было согласно большинство жителей Дерри: нужное мероприятие для имиджа города в моральном плане, и… для бумажника. Недельный фестиваль был приурочен к столетию открытия Канала, проходившего через центр города. Этот канал полностью открыл Дерри для торговли лесом с 1884 по 1910 гг. Этот Канал вызвал бум вокруг Дерри.

Город приводили в порядок с востока на запад и с севера на юг. Досаждавшие жителям ямы и колдобины, к которым не притрагивались в течение десяти или более лет, были аккуратно заделаны. Внутри здания ремонтировались, внутри и снаружи их красили свежей краской. Самые непристойные мрачные высказывания типа:

УБИВАЙТЕ ВСЕХ ДУРИКОВ

или

СПИД ОТ БОГА, КРУТЫЕ ПЕДЫ!

— были счищены песком со скамеек и деревянных обшивок маленького пешеходного перехода через канал, известного под названием Мост Поцелуев.

В трёх пустых витринах магазинов в центре города был устроен музей, посвящённый Дням Канала и представленный экспонатами Микаэля Хинлона, местного библиотекаря и любителя-историка. Старейшие семейства города добровольно отдавали на обозрение свои бесценные сокровища, и в течение фестивальной недели около сорока тысяч жителей платили по 25 центов каждый, чтобы посмотреть на ресторанное меню 1890-х годов, топоры лесорубов 1880-х годов, детские игрушки 1920-х годов, а также около двух тысяч фотографий и девять частей кинокартины из жизни города за последние сто лет.

Спонсором музея выступило Деррийское женское общество, которое не пропустило некоторые из предложенных Хинлоном экспонатов и фотографий (например, фотографии банды Брэдли после известного налёта). Но все сходились на том, что экспозиция имела огромный успех, а окровавленное старьё в общем-то никто особо не хотел видеть.

Куда важнее было подчеркнуть положительное и закрыть глаза на отрицательное, как поётся в старой песне.

В Дерри-парке под огромным полосатым тентом каждый вечер играл оркестр. В Бассей-парке был организован карнавал с катанием верхом и играми, в которых участвовали местные жители. Специальный трамвай каждый час колесил по историческим местам города; его маршрут заканчивался в кричащем весёлом денежном конвейере.

Именно здесь Адриан Меллон выиграл ту шапку, которая его убьёт, бумажный цилиндр с цветком и лентой, на которой было написано:

Я ЛЮБЛЮ ДЕРРИ!
4

— Я устал, — сказал Джон Вебби Гартон. Как и два его приятеля, он был одет в подражание — и совершенно при этом неосознанное — Брюсу Спрингстину, хотя, если бы его спросили, он наверняка назвал бы Спрингстина занудой, а восторженно отозвался о таких «крутых» группах металл, как «Деф Леппард», «Гвистид Систер» или «Джудас Прист». Рукава его простенькой футболки порвались, обнажив хорошо развитые мускулы рук. Густые тёмные волосы спадали на один глаз — это скорее было позаимствовано у Джона Сугара Мелленкампа, чем у Спрингстина. На руках была синяя татуировка — скрытые символы будто нарисованные ребёнком. — Я не хочу больше говорить.

— Расскажи нам только о том, что было на ярмарке во вторник днём, — сказал Пол Хьюз.

Хьюз устал, он был шокирован и напуган всей этой омерзительной историей. О финале Дней Деррийского канала знали все, думал он, но никто не осмелился бы поместить сообщение об этом в ежедневную сводку новостей. А если бы осмелился, она выглядела бы так:

Суббота, 9.00: вечера: заключительный концерт оркестра (принимают участие оркестр средней школы Дерри и музыканты-любители общества парикмахеров).

Суббота, 10.00: большой праздничный фейерверк.

Суббота, 10.35: ритуальное жертвоприношение.

Адриана Меллона официально завершает Дни Канала.

— Насрать на ярмарку, — ответил Вебби.

— Только о том расскажи, что ты сказал Меллону и что он тебе ответил.

— О, Боже! — Вебби закатил глаза.

— Давай, Вебби, — сказал коллега Хьюза.

И Вебби Гартон снова начал рассказывать.

5

Гартон увидел их двоих, Меллона и Хагарти; они жеманно держали друг друга за талию и хихикали, как парочка девчонок. Сначала он и вправду подумал, что это девчонки. Но тут узнал Меллона, которого ему показывали раньше. Потом он увидел, как Меллон повернулся к Хагарти… и они поцеловались. «О, люди, я торчу!» — крикнул Вебби, почувствовав отвращение.

С ним были Крис Унвин и Стив Дубей. Когда Вебби указал на Меллона, Стив Дубей сказал, что другого лидера зовут кажется Дон какой-то и что он брал парня из хайхичинга в Дерри и пытался что-то проделать с ним.

Меллон и Хагарти направились к трём мальчикам — в сторону выхода с карнавала. Вебби Гартон потом рассказывал офицерам Хьюзу и Конли, что его «гражданская гордость» была уязвлена зрелищем дерьмового пидера, на котором была шляпа со словами Я ЛЮБЛЮ ДЕРРИ. Это была дурацкая шляпа — бумажная имитация цилиндра с огромным цветком, торчащим сверху и кланяющимся во все стороны. Дурацкая эта шляпа очевидно уязвила гражданскую гордость Вебби даже больше, чем сам Меллон.

Когда Меллон и Хагарти проходили мимо, обняв друг друга за талию, Вебби Гартон крикнул:

— Я заставлю тебя съесть свою шляпу, дерьмовый пед!

Меллон повернулся к Гартону, кокетливо закатив глаза, и сказал:

— Если ты хочешь есть, дорогой, я могу найти тебе кое-что повкуснее моей шляпы.

— Сейчас перекрою рожу этому ублюдку — решил Вебби Гартон. — НИКТО никогда не предлагал мне сосать, НИКТО.

Он двинулся к Меллону. Приятель Мелона Хагарта, встревоженный и попытался оттащить Меллона, но Меллон стоял и улыбался. Гартон потом говорил офицерам Хьюзу и Конли, что он был совершенно уверен: у Меллона было что-то на уме. Да, было, соглашался Хагарти, когда эту идею подбросили ему офицеры Гарднер и Ривз. У него на уме была парочка жареных пончиков с мёдом, карнавал и весь этот день. Поэтому он не мог осознать реальной угрозы, которую являл собой Вебби Гартон.

— Таким был Адриан, — сказал Дон, промокая глаза тряпочкой и размазывая тени с блёстками, которые он накладывал на веки.

— У него не было защитного слоя. Он был из тех дураков, для которых всё всегда будет о'кей.

Гартон, видимо, был так глубоко уязвлён, что, не почувствовал даже, как что-то коснулось его локтя. То была дубинка полицейского. Он обернулся и увидел Фрэнка Макена, блюстителя порядка.

— Ничего, паренёк, — сказал Макен Гартону. — Ты думай о своих делах и оставь в покое тех весёлых парней. Веселись.

— Да. Вы слышали, что он сказал мне? — возбуждённо спросил Гартон. Теперь к нему присоединились Унвин и Дубей — во избежание беды они пытались оттащить Гартона, но Гартон оттолкнул их и повернулся к ним с кулаками. Его мужскому самолюбию нанесено оскорбление, которое должно быть отомщено. НИКТО не предлагал ему сосать, НИКТО.

— Я не думаю, что он тебя оскорбил, — сказал Макен. — Это ты заговорил с ним первый, я уверен. Давай, сынок, двигай отсюда. Не заставляй меня повторять это.

— Он сказал мне такое.

— Тебя это беспокоит? — спросил Макен, кажется, искренне заинтересовавшись, и Гартон залился отвратительной красной краской.

В ходе этого обмена мнениями Хагарта всё более отчаянно пытался оттащить Адриана Меллона от места происшествия. Наконец, ему это, удалось.

— Та-та, любовь! — развязно бросил Адриан через плечо.

— Заткнись, ты! — сказал Макен. — Проваливай отсюда.

Гартон хотел броситься на Меллона, но Макен схватил его.

— Я ведь могу забрать тебя, друг мой, — сказал Макен, — хотя в принципе действуешь ты неплохо.

— Встречу тебя ещё раз — врежу! — крикнул Гартон вслед удалявшейся парочке, и они обернулись. — И если на тебе опять будет эта дурацкая шляпа, убью! Этому городу педы не нужны!

Не оборачиваясь, Меллон помахал пальцами левой руки — ногти у него были накрашены вишнёвой краской — и пошёл, ещё больше виляя задом. Гартон снова сделал рывок.

— Ещё одно слово или движение — и ты пойдёшь со мной, — мягко сказал Макен. — Поверь, мой мальчик, что сказал, то и сделаю.

— Пошли, Вебби, — встревожено сказал Крис Унвин. — Меллон ушёл.

— Вам что, нравятся такие малые, а? — спросил Макена Вебби, игнорируя Криса и Стива.

— К любителям задницы я совершенно равнодушен, — сказал Макен. — Но я — за порядок и спокойствие, а ты нарушаешь то, что я люблю, морда! Ну что, хотите пойти со мной в обход или как?

— Давай, Вебби, — спокойно сказал Стив Дубей. — Пойдём поедим пирожки с сосисками.

И Вебби пошёл, изливая свой гнев в эмоциональных жестах и то и дело отбрасывая падавшие на глаза волосы.

Макен, который также дал показание наутро после смерти Адриана Меллона, сказал:

— Последнее, что я услышал, когда он отошёл с дружками, было: «Встречу его ещё раз — ЗДОРОВО ВРЕЖУ».

6

— Я должен поговорить с матерью, — в третий раз сказал Стив Дубей. — Она мне нужна, чтобы смягчить отчима, иначе дома будет кромешный ад.

— Через некоторое время, — сказал ему офицер Чарлз Аварино. И Аварино, и его напарник, Барни Моррисон, знали, что Стив Дубей не пойдёт вечером домой и ещё много-много вечеров его не будет дома. По-видимому, парень не представлял, насколько серьёзными было это задержание, и Аварино не удивился, узнав позже, что Дубей в шестнадцать лет бросил школу. Даже после третьей отсидки в седьмом классе умственное его развитие сильно отставало от сверстников.

— Расскажи нам, что случилось, когда ты увидел, как Меллон выходит из Фэлкона, — предложил Моррисон.

— Нет, лучше не надо.

— Почему? — спросил Аварино.

— Я уже и так рассказал слишком много.

— Ты пришёл рассказывать, не правда ли? — сказал Аварино.

— Ну… да… но…

— Послушай, — сказал Моррисон с теплотой в голосе, садясь рядом с Дубеем и протягивая ему сигарету, — как ты думаешь, я и Чик — мы похожи на лидеров?

— Не знаю…

— Мы ПОХОЖИ на лидеров?

— Нет, но…

— Мы твои друзья, Стивио, — сказал торжественно Моррисон, — и поверь мне, тебе, и Крису, и Вебби — вам всем нужны сейчас друзья. Потому что завтра каждое обливающееся кровью сердце будет требовать вашей крови, ребята.

Стив Дубей выглядел слегка встревоженным. Но Аварино, хорошо читающий кошачьи мысли этого увальня, подозревал, что он опять думает об отчиме. И хотя Аварино не питал пристрастия к весёленькой компании Дерри как любой полицейский, он бы радовался, если бы «Фэлкон» навсегда закрыли, — он с удовольствием бы сам отвёз Дубея домой. И с неменьшим удовольствием держал бы Дубея за руки, пока отчим лупил, делал бы из него отбивную. Аварино не любил гомосексуалистов, но это отнюдь не означало, что их можно мучить и убивать. С Меллоном расправились жестоко. Когда его вытащили из-под моста через канал, его вытаращенные от ужаса глаза были открыты. А этот парень совершенно не представляет, чему он способствовал.

— Мы не собирались врезать ему, — повторил Стив. Он пошёл на попятный и слегка смутился.

— И потому хотите выйти отсюда вместе с нами, — сурово сказал Аварино.

— Давай-ка, выкладывай факты, а не заливай. Правда, Барни?

— Сущая правда, — согласился Моррисон.

— Ну, так что ты скажешь? — терпеливо добивался Аварино.

— Ладно… — сказал Стив и медленно начал рассказывать.

7

Когда в 1973 г. Элмер Курти открывал Фэлкон он рассчитывал, что его клиентура будет состоять в основном из пассажиров автобусов — конечная станция, находящаяся по соседству, обслуживала три разные направления: Трейлвейз, Грейхаунд и Арустук Саунти.

Однако же он не учёл, что автобусами ездят женщины и семьи с маленькими детьми. К тому же, многие пассажиры держали собственные бутылки в чёрных сумках и из автобуса предпочитали не выходить. Те же, кто выходил — обычно солдаты или моряки, — хотели не более, чем кружку-другую пива — ведь за десятиминутную стоянку хорошенько не заложишь.

Курти начал сознавать эти простые премудрости к 1977 году, но было уже слишком поздно: он крепко задолжал по счетам и совершенно не знал, как избавиться от красных чернил в графе «задолженность». Ему пришла мысль сжечь это место, чтобы получить страховку, но для этого надо было нанять профессионалов, иначе ведь попадёшься, а он не имел ни малейшего представления, где сшиваются профессиональные поджигатели.

В феврале того года он решил: до 4 июля будь что будет, а если к тому времени ничего не изменится, он просто выйдет из соседней двери, сядет на автобус до Грейхаунда и посмотрит, как там, во Флориде.

Но в последующие пять месяцев бар вдруг стал процветать — его бар, выкрашенный изнутри чёрным с золотом и украшенный чучелами птиц (брат Элмера Курти был набивщиком чучел, специализировался на птицах, и после его смерти всё это досталось Элмеру). Если раньше он наполнял шестьдесят кружек пива и от силы двадцать стаканов разных напитков за вечер, то теперь спрос увеличился до восьмидесяти кружек пива и до ста, ста двадцати, а то и до ста шестидесяти стаканов напитков…

Его клиенты были молодые, вежливые, почти сплошь мужчины. Многие из них одевались возмутительно вызывающе, но в те годы такая одежда была ещё нормой. Примерно до 1981 года они не представлял, что его постоянные посетители — исключительно гомики. Расскажи он это жителям Дерри, они бы рассмеялись, решив, что Элмер Курти их просто разыгрывает, а между тем это было совершенной правдой. Как человек, которому изменяет жена, он узнал последним… а к тому времени, когда узнал, ему было уже наплевать. Бар делал деньги, и хотя в Дерри было ещё четыре бара, которые приносили доход, Фэлкон был единственным, где шумные завсегдатаи регулярно не устраивали погромов. Во-первых, здесь не бывало женщин, из-за которых обычно возникают драки, а эти мужчины, педы или не педы, по-видимому, владели секретом ладить друг с другом, в отличие от их гетеросексуальных коллег.

Когда Курти узнал о сексуальных предпочтениях своих завсегдатаев, его слуха стали достигать дикие россказни о Фэлконе. На самом деле рассказывалось это уже задолго до 1981 года. Но Курти просто не слышал. Он пришёл к выводу, что самыми вдохновенными рассказчиками, смаковавшими детали, были мужчины, которые так боятся за свою шкуру, что их верёвкой не затащить в Фэлкон.

Согласно их рассказам, в Фэлконе в любое время ночи можно увидеть танцующих мужчин, тесно прижавшихся друг к другу, групповую мастурбацию прямо на полу дансинг-холла, французские поцелуи в баре, сношение в ванных комнатах. Якобы где-то в глубине была комната для желающих провести некоторое время на Башне Могущества — там находился громила в фашистской униформе, у которого до плеча была смазана рука и который был бы очень не прочь позаботиться о вас.

На самом деле всё это было неправдой. Те, кто заходили в Фэлкон с автобусной станции, чтобы выпить пива или виски с содовой, не замечали там ничего экстраординарного. Гомиков, правда, много, но вообще-то обычный бар, каких тысячи в стране. Клиенты — гомики, но ведь гомик — не синоним дурака. Если им желательны были крайности, они ехали в Портленд. Если много крайностей — в Нью-Йорк или Бостон. Дерри же был маленьким провинциальным городишкой, и небольшое сообщество гомиков ценило крышу, под которой могло спокойно существовать.

Дон Хагарти к марту 1984 года был уже завсегдатаем Фэлкона, а однажды появился там с Адрианом Меллоном.

К концу апреля даже Элмеру Курти, которого мало беспокоили такие вещи, стало очевидным, что они состоят в любовной связи.

Хагарти был чертёжником в одной технической конторе в Бангоре. Адриан Меллон был свободным писателем и печатался повсюду, где только мог: в журналах авиакомпаний, конфессиональных, региональных, порно-журналах, воскресных приложениях. Он работал над романом, хотя это сомнительно: уж больно давно он его начал — на третьем курсе колледжа, двенадцать лет тому назад.

Он приехал в Дерри написать очерк о Канале — у него было задание от «Нью Ингленд Бевейз» — вполне пристойного журнала, выходящего в Конкордии раз в два месяца. Адриан Меллон взялся за это задание, так как «Байвейз» обеспечивал ему трёхнедельное содержание, включая симпатичный номер в деррийской гостинице, а на то, чтобы собрать требуемый для очерка материал, ему хватило бы пять дней. Ещё две недели он мог собирать материал для других очерков.

Но в этот трёхнедельный период он встретил Дона Хагарти, и вместо того, чтобы возвратиться назад, в Портленд, когда кредит был исчерпай, он нашёл себе маленькую квартирку на Коссут-лейн. Он прожил там всего шесть недель. Потом он пошёл с Доном Уягатуги.

8

То лето, как сказал Хагарти Гарольду Гарднеру и Джеффу Ревзу, было самым счастливым в его жизни — это должно было насторожить его, ведь известно, что судьба немилостива к таким парням, как он.

Только неожиданное безрассудное отношение Адриана к Дерри сказал он, бросало тень на их жизнь. У Адриана была футболка с надписью «И Мэн не плохой — но Дерри великий!» У него был пиджак старшеклассников школы «Деррийские Тигры». И, конечно, шляпа. Ему необходима была живая атмосфера и поддержка со стороны. Похоже, в этом что-то было: около года назад в его манерах появилась некая томность.

— Он действительно работал над романом? — спросил Гарднер Хагарти, просто так, желая сделать ему приятное.

— Да, он сочинял роман. Он сказал, что это, наверно; страшный роман, но дальше он не будет таким страшным, нескончаемым. Он думал окончить его к своему дню рождения, в октябре. Конечно, он не знал, какой Дерри на самом деле; думал, что знает, но слишком недолго здесь пробыл, чтобы получить истинное впечатление от Дерри. Я всё время говорил ему это, но он не слушал.

— А какой Дерри, Дон? — спросил Ривз.

— Он очень похож на старую увядшую проститутку, которая кокетничает и жеманничает, — сказал Дон Хагарти.

Оба полицейских уставились на него в тихом изумлении.

— Это ПЛОХОЕ место, — сказал Хагарти. — Клоака. Вы, два парня, не знаете этого? Вы, два парня, прожили здесь всю жизнь и не ЗНАЕТЕ этого?

Никто не ответил. Чуть погодя Хагарти ушёл.

9

Пока Адриан Меллон не вошёл в его жизнь, Дон намеревался уехать из Дерри. Он пробыл там уже три года, главным образом потому, что согласился на долгосрочную аренду квартиры с самым фантастическим в мире видом на реку, но теперь аренда подошла к концу, и Дон был рад. Больше не надо будет ездить туда-сюда, в Бангор и обратно. Больше не будет таинственных происшествий — в Дерри, как он однажды сказал Адриану, всегда было что-то роковое. Быть может, Адриан и считал Дерри великим городом, но это испугало Дона. Какая-то мрачная гомофобия была свойственна этому городу, гомофобия, настолько ярко выраженная городскими проповедниками равно как и надписями в Бассей-парке, что это сразу бросалось в глаза. Хагарти указал на это Адриану. Но тот рассмеялся.

— Дон, в каждом городишке в Америке есть контингент, который ненавидит гомосексуалистов, — сказал он. — Не говори мне, что ты не знаешь. В конце концов, это эпоха Ронн Морона и филлиса Хауелая.

— Пошли со мной в Бассей-парк, — ответил Дон, увидев, что Адриан в самом деле считает, будто Дерри не хуже любого другого ярмарочного городка в глубинке Штатов. — Я хочу тебе кое-что показать, любовь моя.

Они поехали в Бассей-парк — это было в середине июня, приблизительно за месяц до убийства Адриана, как сказал Хагарти полицейским. Он привёл Адриана в мрачную темень Моста Поцелуев, от которого на расстоянии пахнуло вонью. Он показал на одну из надписей. Адриану пришлось зажечь спичку, чтобы прочесть её:

ПОКАЖИ МНЕ СВОЙ ХЕР, И Я ЕГО ОТРЕЖУ.

— Я знаю, как люди относятся к гомикам, — спокойно сказал Дон Адриану. — Меня избили на автостоянке в Дейтоне, когда я был подростком; несколько парней в Портленде бросили мои ботинки в огонь перед баром, а его владелец, толстокожий кот, сидел в своей тачке и ржал. Я много видел… но я никогда не видел ничего подобного. Посмотри вот здесь.

Другая спичка осветила:

ВБИВАЙТЕ ГВОЗДИ В ГЛАЗА ВСЕМ ПЕДЕРАСТАМ (ВО ИМЯ ГОСПОДА)!

— Все авторы этих призывов страдают глубоким психическим расстройством. Мне легче было бы считать, что это делает один человек, один изолированный больной, но… — Дон указал рукой на Мост Поцелуев. — Здесь много этого… и я не верю, будто всё это сделал один человек. Вот почему я хочу уехать из Дерри, Эйд. Здесь слишком много людей, по-видимому, тяжело больных психически.

— Ладно, подожди, пока я закончу роман, о'кей? Ну пожалуйста! Октябрь, я обещаю, не позже. Здесь воздух лучше.

— Он не знал, что нужно остерегаться воды, — с горечью сказал Дон Хагарти.

10

Том Бутильер и шеф полиции Рейдмахер подались вперёд, оба они молчали. Крис Унвин сидел с опущенной головой, и глядя в пол, монотонно рассказывал. Это было как раз то, что они хотели услышать: то, что определит судьбу этих подонков; по меньшей мере двое из них попадут в Томастон.

— На ярмарке ничего хорошего уже не было, — сказал Унвин. — Они всё разобрали. Они уже повесили вывеску «закрыто». Всё было закрыто, кроме детских катаний. Поэтому мы прошли мимо игр и Вебби увидел аттракцион «Бросай, пока не выиграешь», и он заплатил пятьдесят центов и увидел шляпу, которую держал на голове тот дурик, и он бросал, но всё промазывал, и с каждым разом настроение у него всё больше портилось. А Стиву (этот парень всегда всех подстрекает) всё было по фигу, потому что он принял ту пилюлю, знаете? Я не знаю, что за пилюля. Красная такая. Может быть, даже дозволенная. Он стал подначивать Вебби: «Эх ты, даже не можешь выиграть шляпы того дурика, ты, должно быть, пропащий, если не можешь даже выиграть той шляпы». Я даже подумал, сейчас бебби ударит его. В конце концов женщина дала ему приз, хотя он его и не выиграл. Просто хотела от нас избавиться. Хотя не знаю. Может и нет. Но я думаю, хотела. Шумелку такую дала, знаете? В неё дуешь, а она развёртывается и издаёт звук, словно пернул кто, знаете? У меня была одна. Я получил её на Хэллоуин или на Новый год, или на какой-то херовый день рождения, кажется, она была здоровская, только я потерял её. Или может быть, кто-то увёл её из кармана на этой херовой спортплощадке в школе, знаете? Так вот, ярмарка закрывается и мы уходим, а Стив всё ещё цепляется к Вебби, не мог мол выиграть шляпы того дурика, знаете, и Вебби помалкивает, а я знаю, что это плохой признак; надо, думаю, тему сменить, а чего придумать — не знаю. Приходим мы, значит, на стоянку автомобилей, Стив говорит: ты куда хочешь идти? Домой?

А Вебби в ответ: давай-ка подрулим сначала к Фэлкону, посмотрим, нет ли там поблизости того дурика.

Бутильер и Рейдмахер обменялись взглядом. Бутильер приложил палец к щеке: этот недоносок в сапёрных ботинках не подозревает, что речь идёт об убийстве первой степени.

— Я с ними не иду, я собираюсь домой, а Вебби говорит: «Ты что, испугался идти к тому дуриковому бару?» Ну я пошёл, чёрт! А Стив всё подначивает: «Пойдём размажем какого-нибудь дурика! Пойдём размажем какого-нибудь дурика!..»

11

По времени всё выходило так, что срабатывало против всех и каждого. Адриан Меллон и Дон Хагарти вышли из бара Фэлкон после двух кружек пива, прошли мимо автобусной остановки, а затем соединили руки. Бездумно взялись за руки — и всё. Было 10.20. Они дошли до угла и повернули налево.

Мост Поцелуев был почти в полумиле отсюда вверх по течению реки. Они намеревались пересечь Главный мост, который был не столь живописным. Речка Кендускеаг текла спокойно, вода по крайней мере на четыре фута не доходила до бетонных надолбов.

Когда машина поравнялась с ними (Стив Дубей заметил их обоих, когда они выходили из Фэлкона, и ликующе указал на них), они были уже у пролёта.

— Врежь, врежь! — кричал Вебби Гартон. Двое мужчин как раз только что прошли под светофором, и он отметил то, что они держались за руки. Это разъярило его… но ещё больше его разъярила шляпа. Огромный бумажный цветок кланялся во все стороны. — Врежь, чёрт возьми!

И Стив врезал.

Крис Унвин отрицал своё активное участие в том, что последовало, но Дон Хагарти утверждал иное. Он сказал, что Гартон вышел из машины ещё до того, как она остановилась, а два другие быстро его догнали. Был разговор. Нехороший разговор. Со стороны Адриана в тот вечер не было никакого намёка на дерзость или фальшивое кокетство, он понял, что они с Хагарти попали в беду.

— Дай мне эту шляпу, — сказал Гартон, — дай мне её, дурик.

— Если я дам её, вы оставите нас в покое? — Адриан хрипло дышал, только что не кричал от страха, переводя взгляд с Унвина на Дубея и на Гартона. Глаза его были полны ужаса.

— Давай же мне эту хреновину!

Адриан протянул шляпу. Гартон достал нож из переднего левого кармана джинсов и разрезал её на два куска. Он потёр эти куски о зад своих джинсов. Затем бросил их под ноги и растоптал.

Дон Хагарти отпрянул назад, пока их внимание было разделено между Адрианом и шляпой — сказал, что искал полицейского.

— Теперь вы разрешите нам у… — начал Адриан Меллон, и вот тогда Гартон ударил его в лицо, отбросив на ограждение моста. Адриан закричал, схватившись руками за рот. По пальцам его текла кровь.

— Эйд! — закричал Хагарти и бросился ему на помощь. Дубей подставил ему подножку. Гартон ударил его ботинком в живот, выбросил с пешеходной части на проезжую. В это время проезжала какая-то машина. Хагарти поднялся на колени и крикнул. Она не остановилась. Водитель, сказал он Гарднеру и Ривзу, даже не оглянулся.

— Заткнись, дурик! — сказал Дубей и ударил его в скулу. Хагарти упал на бок в водосток, в полубессознательном состоянии.

Через несколько минут он услышал голос Криса Унвина. Тот советовал ему убираться, пока он не получил того, что сейчас получает его приятель. Унвин в своих показаниях подтвердил это Хагарти слышал глухие удары и крик своего любовника. Так кричит кролик в силках, говорил он в полиции. Хагарти отполз к перекрёстку, к яркому свету автобусной стоянки, и, когда оказался на достаточном расстоянии, обернулся.

Адриана Меллона, весившего примерно фунтов сто тридцать пять, совершенно мокрого, пинали от Гартона к Дубею, от него к Унвину, словно в какой-то игре с тремя участниками. Тело его тряслось и глухо шлёпалось на землю, как тело тряпичной куклы. Они толкали его, били, рвали одежду. Хагарти видел, как Гартон ударил Адриана в промежность. Волосы Адриана прилипли к лицу. Кровь хлестала изо рта и насквозь промочила его рубашку. Вебби Гартон носил два тяжёлых кольца на правой руке: одно — кольцо деррийской школы, другое он сделал сам в школьной мастерской — переплетение медные буквы ДБ. Буквы эти означали «Дед Багз» — группа металл, которой он восторгался. Кольца разорвали верхнюю губу Адриана и выбили три зуба сверху.

— Помогите! — кричал Хагарти. — Помогите! Помогите! Они убивают его! Помогите!

Дома на Мейн-стрит оставались тёмными и таинственными. Никто не пришёл на помощь — даже из белого островка света — с автобусной станции. А ведь люди там были! Он видел их, когда вместе с Эйдом проходил мимо. Никто из них не пришёл на помощь? Никто?

«Помогите! Помогите! Они убивают его, помогите, пожалуйста, ради Бога!»

— Помогите, — донёсся до Дона Хагарти слабый шёпот… а вслед затем хихиканье.

— Задницын ублюдок! — кричал теперь Гартон… кричал и смеялся. Все трое, как сказал Хагарти Гарднеру и Ривзу, хохотали, избивая Адриана. — Задницын ублюдок!

— Задницын ублюдок! Задницын ублюдок! Задницын ублюдок! — подпевал, смеясь, Дубей.

— Помогите, — снова послышался слабый голос, и потом — смешок — будто голос беззащитного ребёнка.

Хагарти посмотрел вниз и увидел клоуна — и именно с этого момента Гарднер и Ривз начали скептически относиться ко всему, что сказал Хагарти, потому что всё остальное было бредом лунатика. Однако потом, вспомнив, что Унвин тоже видел клоуна — или сказал, что видел, — Гарднер почувствовал себя озадаченным — у него появились мысли иного порядка. У его напарника либо никогда не было мыслей, либо он не признавался в них.

Клоун, как сказал Хагарти, напоминал и Рональда Макдональда и старого телевизионного клоуна Бозо — а может так ему только показалось. Клочья рыжих волос торчали у него во все стороны, что и давало повод сравнивать его с Макдональдом и Бозо. Но по зрелом размышлении оказывалось, что он вовсе не был похож на них. Улыбка на белом блине нарисована красным, а не оранжевым, и глаза отливают таинственным серебряным блеском. Контактные линзы, возможно… хотя и тогда что-то ему подсказывало, и сейчас, что серебро, возможно, было настоящим цветом его глаз. На клоуне был мешковатый костюм с большими оранжевыми пуговицами-помпонами; на руках — картонные рукавицы.

— Если вам нужна помощь. Дон, — сказал клоун, — возьмите себе шарик.

И он предложил связку, которую держал в руке.

— Они летают, — сказал клоун. — Мы здесь внизу все летаем; очень скоро ваш приятель тоже полетит.

12

— Этот клоун назвал тебя по имени, — сказал Джефф Ривз бесцветным голосом. Он посмотрел через склонённую голову Хагарти на Гарольда Гарднера и подмигнул ему.

— Да, — сказал Хагарти, не поднимая взгляда. — Я знаю его голос.

13

— Итак, затем вы сбросили его, — сказал Бутильер, — сбросили задницына ублюдка.

— Не я! — сказал Унвин, взглянув вверх. Он убрал рукой спадавшие на глаза волосы и в упор посмотрел на полицейских. — Когда я увидел, что они в действительности хотят сделать, я пытался оттолкнуть Стива, так как знал, что так парня можно изувечить… Футов десять было до воды…

До воды было двадцать три фута. Один из патрульных шефа полиции уже сделал замер.

— Он был похож на сумасшедшего. Те двое продолжали вопить «Задницын ублюдок! Задницын ублюдок!», а затем подняли его. Вебби держал его за руки, а Стив за штаны сзади и… и…

14

Когда Хагарт увидел, что они делают, он рванулся к ним, крича во весь голос:

— Нет! Нет! Нет!

Крис Унвин оттолкнул его, и они с Хагарти упали в кучу металлической стружки на пешеходной дорожке. — Ты тоже хочешь туда? — прошипел Унвин. — Беги, щенок!

Они скинули Адриана Меллона с моста в воду. Хагарти услышал всплеск.

— Давайте сматываться отсюда, — сказал Стив Дубей. Он и Вебби пятились к машине.

Крис Унвин подошёл к перилам и посмотрел вниз. Сначала он увидел Хагарти, ползущего по заросшей сорняками, заваленной отбросами насыпи к воде. Затем он увидел клоуна. Одной рукой клоун вытаскивал Адриана; в другой руке были шары. С Адриана стекала вода, он задыхался, стонал. Клоун вращал его голову и во весь рот улыбался Крису. Крис сказал, что он видел его сверкающие серебром глаза и его оскаленные зубы — большие, огромные зубы, сказал он.

— Как у льва в цирке, — сказал он. — Я имею в виду, что они такие же большие.

Затем, сказал он, он увидел, как клоун закидывает руку Адриана ему на голову.

— Что потом, Крис? — спросил Бутильер. Слушать такое ему надоело. Сказки наскучили ему с восьми лет.

— Да-да, — сказал Крис. — Это было, когда Стив схватил меня и пихнул в машину. Но… Я думаю, он укусил его подмышкой. Крис снова посмотрел на полицейских, но теперь неуверенно. — Я так думаю, он это сделал. Укусил его подмышкой. Как будто хотел съесть его. Как будто хотел съесть его сердце.

15

— Нет, — сказал Хагарти, когда ему представили версию Криса Унвина в форме вопросов. Клоун не вытаскивал и не тащил Эйда, во всяком случае, он этого не видел. До определённого момента клоун, по-видимому, был сторонним наблюдателем.

Клоун, как сказал Хагарти, стоял на дальнем берегу обхватив руками мокрое тело Эйда. Правая несогнутая рука Меллона, торчала из-за головы клоуна, а глаза клоуна вперились в правую подмышку Эйда, но он не кусал его, он улыбался. Хагарти увидел, что он смотрит из-под руки Эйда и улыбается.

Руки клоуна сжались, и Хагарти услышал, как затрещали рёбра.

Эйд пронзительно закричал.

— Плыви с нами, Дон, — произнёс гримасничающий красный рот и рука в белой перчатке указала под мост.

Шары полетели под мостом — не десяток и не десять десятков, а тысячи — красные, и синие, и зелёные, и жёлтые, и на каждом было написано:

Я ЛЮБЛЮ ДЕРРИ!
16

— Да, действительно тысячи шаров, — сказал Ривз и ещё раз подмигнул Гарольду Гарднеру.

— Я знаю звук его голоса, — снова и снова повторял Хагарти тем же мрачным голосом.

— Ты видел эти шары, — сказал Гарднер.

Дон Хагарти медленно поднёс руки к лицу.

— Я видел их так же ясно, как вижу свои собственные пальцы. Тысячи шаров. Ничего нельзя было разглядеть под мостом — так много их было. Они касались друг друга и расходились в стороны. И ещё был звук, какой-то звук. Чудной, жалостливый. Это они тёрлись друг о друга. И бечёвки. Свисал целый лес белых бечёвок. Будто белые нити паутины. Клоун забрал Эйда туда. Я видел, как мелькает его костюм через эти бечёвки. Эйд издавал ужасные удушливые звуки. Я устремился туда, за ним… и клоун обернулся. Я увидел его глаза, и тут же понял, кто он такой.

— Кто же это был, Дон? — спросил мягко Гарольд Гарднер.

— Это был Дерри, — сказал Дон Хагарти. — Этот город.

— И что вы тогда сделали? — спросил Ривз.

— Я побежал, чёрт вас дери, — сказал Хагарти и залился слезами.

17

Гарольд Гарднер сохранял спокойствие до 13-го ноября — до того дня, когда Джон Гартон и Стивен Дубей должны были предстать перед судом в окружном суде Дерри 39 убийство Адриана Меллона. Накануне суда он пошёл к Тому Бутильеру. Он хотел поговорить с ним о клоуне. Бутильер не хотел этого, но, увидев, что Гарднер может сделать какую-нибудь глупость, согласился.

— Не было никакого клоуна, Гарольд. Единственные клоуны той ночью — те три мальчишки. Ты знаешь это не хуже меня.

— У нас есть два свидетеля…

— Это чушь. Унвин решил настроиться на Однорукого — их песня: «Мы не убивали несчастного лидера, это сделал Однорукий» — как только понял, что дело на этот раз пахнет керосином. Хагарти — истеричка. Он стоял рядом и наблюдал, как трое мальчишек убивают его лучшего друга. Я бы не удивился, если бы он увидел летающие тарелки.

Но Бутильер знал другое. Гарднер мог прочесть это в его глазах, и увёртывание, виляние помощника прокурора федерального судебного округа раздражали его.

— Мы говорим с тобой сейчас о беспристрастных свидетелях, — сказал он. — Не засирай мне мозги.

— О, ты хочешь говорить об этой чепухе? Выходит, ты веришь, что под мостом был клоун-вампир? Всё это бред собачий.

— Нет, не так, но…

— Или о том, что Хагарти увидел там биллионы баллонов и на каждом было написано в точности то же самое, что на шляпе его любовника? Это тоже бред собачий.

— Нет, но…

— Тогда зачем ты меня этим беспокоишь?

— Прекрати подвергать меня перекрёстному допросу! — взревел Гарднер.

Оба они говорили одно и то же, хотя ни один из них не знал, что говорил другой.

Бутильер сидел за столом, играя карандашом. Теперь он положил карандаш, встал и подошёл к Гарольду Гарднеру. Бутильер был на пять дюймов ниже, но Гарднер попятился, видя гнев полицейского.

— Ты хочешь, чтобы мы проиграли это дело? А, Гарольд?

— Нет. Конечно…

— Ты хочешь, чтобы эти праздношатающиеся хлюсты ходили на свободе?

— Нет!

— О'кей. Хорошо. Так как тут у нас полное согласие, я расскажу тебе без утайки, что думаю по этому поводу. Да, возможно под мостом в ту ночь был человек. Не исключено даже, что на нём был клоунский костюм, хотя я имея дело с достаточным количеством свидетелей и думаю, что это просто какой-то случайный бездельник в чужих обносках. Там он, возможно, торчал в поисках обронённой мелочи или мясных отбросов. Всё остальное сделали его ГЛАЗА, Гарольд. Ну, что такое возможно?

— Я не знаю, — сказал Гарольд. Он бы сам хотел, чтобы его убедили, но учитывая точное соответствие двух описаний… нет. Он не считал такое возможным.

— Это уже слишком. Мне плевать, был ли это Кинко-клоун, или парень в костюме Анкла Сэма на ходулях, или Губерт Счастливчик. Если мы введём в дело этого парня, их адвокат уцепится за него, ты и ахнуть не успеешь. Он скажет, что два эти невинных агнца с модными стрижками в модных костюмчиках не сделали ничего особенного, просто в шутку сбросили этого парня-гомика с моста в реку. Он заметит, что Медлен был ещё жив после падения; у них для этого есть свидетельские показания Хагарти, а также Унвина.

— ЕГО клиенты не совершили убийства, о нет! Это был какой-то дух в клоунском костюме…

— Во всяком случае, Унвин собирается рассказать эту историю.

— А Хагарти нет, — сказал Бутильер. — Потому что ОН понимает. Без Хагарти кто поверит Унвину?

— Мы, — сказал Гарольд Гарднер с горечью, которая удивила даже его самого, — но я думаю, МЫ не будем рассказывать.

— Что за дьявольщина, — взревел Бутильер, воздевая руки. — ОНИ УБИЛИ ЕГО! Они не просто бросили его в реку — у Гартона была бритва. Меллону нанесли семь режущих ранений, в том числе в левое лёгкое и два в яйца. Раны явно нанесены бритвой. Сломано четыре ребра — Дубей сделал это, медвежьей своей хваткой. Его укусили, да. У него на руках были укусы, на левой щеке, на шее. Я думаю, это сделали Унвин и Гартон, хотя у нас только одно явное доказательство, да и то вероятно, недостаточно явное, чтобы выставить его на суде. Да, под правой его мышкой вырван большой кусок мяса, ну так что? Один из них действительно любил кусаться. Вероятно, даже лакомился, делая это. Я имею ввиду Гартона, хотя мы никогда не докажем это. И ещё у Меллона не было мочки уха.

Бутильер остановился, внимательно посмотрел на Гарольда.

— Если мы допустим эту клоунскую версию, мы НИКОГДА не уличим их.

— Ты хочешь этого?

— Нет, я же сказал тебе.

— Парень был тот ещё фрукт, но он никого не обижал, — сказал Бутильер. — И вот нежданно-негаданно пришли эти трое в своих сапёрных ботинках и украли его жизнь. Я упеку их в каталажку, друг мой, и если услышу, что они греют свои сморщенные зады там, в Томастоне, я пошлю им открытки, где напишу, что надеюсь, тот, кто сделал это, заражён СПИДОМ.

«Очень здорово, — подумал Гарднер. — Все ваши убеждения и взгляды будут очень хорошо смотреться в вашем послужном списке, когда через два года вы достигнете верхней ступени своей карьеры».

Но он ушёл, ничего больше не сказав, потому что тоже хотел, хотел видеть этих подонков упрятанными в тюрьму.

18

Джон Веббер Гартон был обвинён в непредумышленном убийстве первой степени и приговорён к тюремному заключению в Томастонской тюрьме штата Мэн сроком от десяти до двадцати лет.

Стивен Бишоф Дубей был обвинён в непредумышленном убийстве первой степени и приговорён к пятнадцати годам заключения в Шоушенкской тюрьме штата Мэн.

Кристофер Филипп Унвин был привлечён к судебной ответственности отдельно, как несовершеннолетний, и обвинён в непредумышленном убийстве второй степени. Он был приговорён к шести месяцам воспитательной колонии для мальчиков Саус Виндхэм, с отсрочкой исполнения приговора.

В то время, когда пишутся эти строки, все три приговора находятся в апелляции. Гартона и Дубей в любой день можно увидеть в Бассей-парке, где они наблюдают за девочками либо играют на деньги недалеко от того места, где разорванное тело Меллона нашли плавающим возле одной из опор Мейн Стрит Бридж.

Дон Хагарти и Крис Унвин уехали из города.

На основном судебном процессе — процессе над Гартоном и Дубей — никто не упомянул о клоуне.

Глава 3

ШЕСТЬ ТЕЛЕФОННЫХ ЗВОНКОВ

(1985)

1
Стэнли Урис принимает ванну

Патриция Урис позже корила себя: Почему я не заподозрила неладное, — говорила она своей матери. — Ведь я же знала, что Стэнли никогда не принимал ванну ранним вечером. Он мылся под душем рано утром, иногда поздно вечером (с журналом в одной руке и холодным пивом — в другой), но чтобы в семь часов вечера — никогда. И ещё одно: книги. Вместо удовольствия он, читая их — почему, она не понимала, — казалось, испытывал раздражение и даже ужас. За три месяца до той страшной ночи Стэнли узнал, что его друг детства Уильям Денбро, по прозвищу Заика Билл, оказывается, писатель, да при том ещё не просто писатель, а писатель-романист. Он перечитал все книги Денбро и последнюю читал всю ночь 28 мая 1985 года. Пэтти из любопытства заглянула в одну из ранних работ Денбро, но, просмотрев три главы, отложила.

Это был не просто роман, как сказала она позже матери. Это — роман ужасов. Пэтти была милой, доброй женщиной, но не умела ясно и кратко выражаться — она пыталась объяснить матери, почему эта книга напугала её, расстроила, но не смогла. «В ней речь идёт только о монстрах, — сказала она. — О монстрах, которые гоняются за маленькими детьми. Там полно убийств и… я не знаю, как сказать… нездоровых ощущений и боли… Вот такая книга!» Роман задел её, почти как порнография; это слово держало её в страхе, может быть, потому, что она никогда в жизни не произносила его, хотя знала, что оно значит. «Но Стэн, читая книги Денбро, будто нашёл старого друга, друга детства. Он говорил о том, что напишет ему, но я знаю, что он не сделал бы этого… я знаю, те истории портили ему настроение, он потом плохо себя чувствовал… и… и…»

И здесь Пэтти Урис разрыдалась.

Той ночью — почти шесть месяцев прошло с того дня, когда двадцать восемь лет назад Джордж Денбро встретил клоуна-Грошика — Стэнли и Пэтти находились в комнате, у себя дома в окрестностях Атланты. Они смотрели телевизор. Пэтти сидела на своём любимом месте, разделяя внимание между мытьём посуды и своей любимой передачей — семейный конкурс. Она просто преклонялась перед Ричардом Даусоном и находила очень пикантной его цепочку для часов. Ещё она любила эту передачу потому, что в ней получала самые популярные ответы на интересующие её вопросы, именно популярные, а не правильные ответы! Однажды она спросила Стэнли, почему вопросы, которые кажутся ей простыми, так сложны для участников передачи. «Наверно, находясь там, под этими лампами, гораздо хуже соображаешь, — сказал Стэнли, и, как показалось Пэтти, тень прошла по его лицу. — Всё становится гораздо сложнее, когда ничего нельзя сделать. Когда задыхаешься, например. Когда ничего нельзя сделать…»

Она решила, что это очень похоже на правду. Стэнли вообще были свойственны очень правильные взгляды на человеческую природу. Гораздо более правильные, чем у его старого друга Уильяма Денбро, который нажил своё состояние, издавая романы ужасов, которые портят изначальную человеческую природу.

Не то, чтобы Урисы испытывали нужду. Предместье, в котором они жили, считалось одним из лучших, а дом, который в 1979 году был оценён в 87 000 долларов, сейчас можно было свободно и быстро продать за 165000, долларов; не то, чтобы они хотели его продать, но знать такие вещи было полезно. Возвращаясь иногда из Фоке Ран Молл на своём «Вольво», (Стэнли водил «Мерседес» на дизельном топливе, он им гордился; Пэтти, дразня его, называла его машину «Седанли») она, при виде своего дома, живописно выглядевшего за невысокой живой изгородью, мысленно обращалась к себе: «А кто живёт в этом доме? Конечно, я! Миссис Стэнли Урис!» Но дикая гордость, которую она испытывала при этом омрачала её счастье. Давным-давно жила себе одинокая восемнадцатилетняя девушка по имени Патриция Блюм, которую не пустили на вечеринку в городе Плойнтон на севере штата Нью-Йорк. И не пустили, конечно же, потому что её фамилия рифмовалась со «сливой» (блюм-плюм). Она и была маленькой, сухой еврейской сливой — произошло это в 1967 году, такая дискриминация была противозаконна и потом прекратилась. Но в душе её оставила неизгладимый след. В памяти то и дело возникала машина с Майклом Розенблаттом, одолженная им на один вечер у отца. Она слышала, как шуршит гравий под её лёгкими туфлями и его ботинками для официальных приёмов, взятыми напрокат. Она всегда будет мысленно возвращаться к прогулкам с Майклом, одетым в светлый вечерний пиджак, — как он мерцал в мягкой весенней ночи! А она была одета в бледно-зелёное вечернее платье, в котором, как заявила её мать, походила на русалку; сама мысль о… еврейской русалке была смешной, ха-ха-ха-ха. Они гуляли вроде бы с высоко поднятыми головами, и она не плакала, но поняла: в движениях их не было свободы, они крались, крались, как воры, чтобы никем не быть замеченными; они чувствовали себя ростовщиками, угонщиками автомобилей, и тогда-то осознали сущность еврейства — что значит быть длинноносым, иметь смуглую кожу и не сметь даже рассердиться, когда хочется. Ей оставалось только стыдиться, только страдать. Потом кто-то засмеялся. Высокий, пронзительный, быстрый смех, как перебор клавиш на пианино. В машине она могла отплакаться, но кому было жалко её, еврейскую русалку, чья фамилия рифмуется со сливой, которая плачет как сумасшедшая? Майкл Розенблатт положил свою тёплую, мягкую, успокаивающую руку ей на плечо, но она увернулась ощущая грязь, стыд, ощущая своё еврейство…

Дом, со вкусом поставленный за живой изгородью, действовал умиротворяюще… Но не всегда… Стыд и боль всё ещё обитали где-то здесь… Хотя с соседями всё было спокойно, никто не высмеивал теперь ни их самих, ни их одежду. Хотя метрдотель клуба, в котором они состояли, приветствовал их словами: «Добрый вечер, мистер и миссис Урис». Она приезжала сюда на «Вольво» 84-го года выпуска, оглядывала свой дом, выделяющийся на фоне ярко-зелёных газонов, и часто вспоминала — даже слишком часто, как полагала — тот пронзающий уши смех. И в глубине души всё время думала, что та девчонка, смех которой засел в её ушах, живёт сейчас в какой-нибудь каморке с мужем-водопроводчиком, который бьёт её, оскорбляет, что она трижды беременела и каждый раз у неё был выкидыш, что муж обманывает её с больными женщинами…

И она ненавидела себя за эти мысли, за эти мстительные мысли, и обещала себе исправиться — перестать пить эти умопомрачительные коктейли. Потом много месяцев подряд она не вспоминала об этом… «Может, этот кошмар уже позади, — размышляла она в такие периоды. — Я уже не та восемнадцатилетняя девчонка. Я женщина, мне тридцать шесть лет; девчонка, слышавшая когда-то в свой адрес нескончаемый поток оскорблений и насмешек, девчонка, избегающая руки Майкла Розенблатта, желавшего утешить её, только потому, что это была рука ЕВРЕЯ, существовала полжизни тому назад. Глупой маленькой русалки больше нет. Я могу забыть её и быть самой собой…» Но потом где-нибудь — в супермаркете, к примеру, — она вновь слышала тот противный смех со спины или сбоку, ей кололо в спину, соски набухали и становились болезненными, в горле вставал горький ком, и, со всей силы сжимая ручку тележки, она думала про себя: «Это кто-то сказал кому-то, что я еврейка, что я — ничтожество, что я — длинноносая еврейская морда, но у меня есть хороший счёт в банке — ведь все евреи экономны, что нашу чету вынуждены пускать в клуб, но всё равно над нами смеются, и смеются, и смеются…» А порой слышала таинственный щелчок над своим ухом или покашливание и думала: русалка, русалка.

И снова — потоки ненависти и стыд, как мигрень, и снова она впадала в отчаяние — не только за себя, но и за путь, по которому идёт человечество. Оборотни. Книга Денбро — та, которую она пыталась читать, но почти сразу же отложила — была как раз про оборотней. Оборотни, дерьмо. Откуда человек может знать про оборотней?

И всё-таки большую часть времени она чувствовала себя вполне прилично, несравненно лучше, чем та, прежняя… Она любила своего мужа, любила свой дом, а часто была даже в состоянии любить себя и свою жизнь. Дела шли не так уж плохо. Но это пришло к ним не сразу. Когда она приняла обручальное кольцо Стэнли, её родители обозлились и почувствовали себя несчастными… Они со Стэнли познакомились на университетском вечере. Стэнли приехал в её колледж из Нью-йоркского университета, где он был студентом на стипендии. Их познакомил общий приятель, и когда вечер подошёл к концу, она заподозрила, что влюблена; это подтвердилось после недолгой разлуки. Когда весной Стэнли предложил ей колечко с маленьким бриллиантом, она не отказалась от него. В конце концов и её родители, несмотря на разногласия между ними, также согласились. Они ничего не могли поделать, хотя Стэнли Урис вскоре должен был отправиться на биржу труда с молодыми бухгалтерами, в этих джунглях ему не обойтись было без семейного капитала, залогом же служила их собственная дочь. Но Пэтти исполнилось двадцать два, она была уже самостоятельной женщиной и вскоре должна была получить звание бакалавра гуманитарных наук.

— Мне придётся содержать этого четырёхглазого сукина сына всю жизнь, — услышала однажды дочь слова своего отца. Её родители были на ужине, и отец слегка перебрал.

— Тс-с, она может услышать, — сказала Руфь Блюм.

Пэтти лежала с сухими глазами, её бросало то в жар, то в холод, она ненавидела обоих родителей. Следующие два года она пыталась побороть в себе эту ненависть; слишком много ненависти было в ней самой.

Иногда, смотрясь в зеркало, она видела весьма приятные черты своего лица. Этот бой она выиграла! И помог ей в этом Стэнли.

Его же родители к женитьбе отнеслись вполне спокойно. Хотя считали, что «дети слишком опрометчивы». Дональд Урис и Андреа Бертоли поженились, когда им было чуть больше двадцати, но, по-видимому, забыли об этом.

А Стэнли оставался уверенным в себе, уверенным в будущем и абсолютно безразличным к уловкам родителей, твердивших об «ошибках детей». И в конце концов оправдалась его уверенность, а не их страхи. В июле 1977 года, Пэтти, едва чернила высохли на её дипломе, отправилась работать преподавателем стенографии и делового английского в Трейнор, городок в сорока милях южнее Атланты. Когда она думала о том, как могла докатиться до такой должности, это сильно задевало её — да, жутко. У неё был список из сорока возможных вариантов работы, начиная с работы в отделе рекламы журнала для родителей; потом она за пять ночей написала сорок писем — по восемь за ночь, в каждом с просьбой дать подробную информацию о сути работы, и заявление к каждому. Из двадцати двух пунктов ответили, что они уже наняли работника. В нескольких случаях подробная информация не оставляла шансов на успех, и подача заявления оказалась бы пустой тратой времени, поэтому она остановилась только на десятке предложений. Одно привлекательнее другого. Стэнли вошёл в тот момент, когда она думала, как заполнить все эти заявления на преподавательскую работу и при этом не рехнуться. Он посмотрел на ворох бумаг на её столе и постучал пальцем по письму инспектора школ в Трейноре — письму, которое было для неё не более и не менее обнадёживающим, чем все остальные.

— Вот, — сказал он.

Она посмотрела на него, удивлённая уверенностью его тона. — Ты знаешь что-нибудь о Джорджии, чего не знаю я?

— Нет. Джорджию я видел раз в жизни, и то в кино.

Она посмотрела на него, слегка приподняв брови.

— «Унесённые ветром». Вивьен Ли. Кларк Гэйбл. Давай обсудим это завтра, день завтра не такой тяжёлый. Похоже, что у меня южный акцент, Пэтти?

— Да, Южный. Бронкс. Если ты ничего не знаешь и никогда не был в, Джорджии, тогда почему…

— Попала в самую точку…

— Но ты не можешь знать, как там…

— Но я знаю, — просто сказал он. — Я знаю…

Она посмотрела на него — он действительно не шутил. Ей стало не по себе, захотелось отвернуться.

— Откуда ты знаешь?..

Он едва заметно улыбался. Затем улыбка исчезла, но в лице оставалось что-то загадочное. Глаза его потемнели, как будто он заглянул внутрь своей души, консультируясь с каким-то внутренним устройством, которое тикало и звенело, но которое в конечном счёте, он понимал не больше, чем человек средних умственных способностей понимает принцип действия наручных часов.

— Черепаха не могла нам помочь, — внезапно сказал он. Она услышала. Он сказал это совершенно ясно и чётко. Внутренний взгляд, взгляд загадочного удивления всё ещё отражался на его лице, и это начинало пугать её.

— Стэнли? О чём ты говоришь? Стэнли?

Он спустился с небес на землю. Работая над заявлениями, она ела персики. Его рука задела тарелку с персиками. Тарелка упала на пол и разбилась. Его глаза, казалось, прояснились.

— О чёрт, извини меня.

— Ничего. Стэнли, о чём ты говорил?

— Я забыл, — сказал он. — Но я думаю, детка, мы должны хорошенько подумать о Джорджии.

— Но…

— Положись на меня, — сказал он ей, что она и сделала.

Собеседование прошло замечательно. Садясь на поезд в Нью-Йорк, она уже знала, что её приняли на работу. Глава департамента и Пэтти сразу понравились друг другу, и Пэтти считала, что сделала всё, что могла. Подтверждающее письмо пришло через неделю. Управление школ в Трейноре могло предложить ей жалование в 9200 долларов и испытательный контракт.

— Ты умрёшь с голоду на такое жалование, — сказал Герберт Блюм, когда его дочь рассказала, что хочет там работать. — И тебе будет ХОТЕТЬСЯ, когда ты будешь умирать.

— Тише, успокойся, Скарлетт, — ответил ей фразой из «Унесённых ветром» Стэнли, когда она передала ему свой разговор с отцом. Она была в ярости, только что не плакала, но теперь улыбалась, и Стэнли сжал её в своих объятиях.

Хотеться — им хотелось, голодать — они не голодали. Они поженились 19 августа 1972 года. Пэтти вышла замуж девственницей. Лёжа в постели, она сказала: «Не делай мне больно».

— Я никогда не причиню тебе боль, — пообещал он и сдержал своё обещание до 25 мая 1985 года, до той ночи, когда он принял ванну.

Ей работалось хорошо. Стэнли стал развозчиком хлеба за сотню долларов в неделю. В ноябре того же года, когда открылся центр по продаже квартир в Трейноре, он получил работу в одном из отделений этой фирмы за 150 долларов в неделю. Их общий доход составлял 17000 долларов в год, это казалось им фантастическим, — ведь в то время газ стоил двадцать пять центов за галлон, а буханку хлеба можно было купить даже за меньшую сумму. В марте 1973 года, как само собой разумеющееся, она перестала принимать пилюли от беременности.

В 1975 году Стэнли бросил офис и открыл своё дело. Все четверо родителей супругов сошлись на том, что это глупая затея. Не то, чтобы Стэнли не должен был вести своё дело, видит Бог, он способен на это. Но уж слишком рано принялся он за него, — так считали они — и слишком много денежных проблем ляжет на Пэтти. «Уж во всяком случае до тех пор, пока она не забеременеет от этого сопляка — сказал Герберт Блюм своему брату после выпивки на кухне, — а тогда я должен буду помогать им». Было вынесено общее семейное решение: человек не имеет права и думать о своём бизнесе, пока не достигнет более солидного возраста, скажем, лет семидесяти восьми.

А Стэнли выглядел всё таким же уверенным в себе. Он был умён, молод, удачлив. Работая на фирму по продаже квартир, он завёл кое-какие полезные связи, и это ему пригодилось. Но ему и в голову, не приходило, что «Корридор Видео», пионер в быстро развивающемся бизнесе видеозаписи, намерен арендовать огромное пространство земли, примерно в десяти милях от того места, куда Урисы переехали в 1979 году и обосноваться там. Не мог он также знать, что эта компания начнёт процветать спустя неполный год после переезда в Трейнор. Но если бы даже Стэн кое-что знал об этом, то уж никак не мог бы поверить, что компания даст работу молодому очкастому еврею — обычному американскому еврею с лёгкой усмешкой, с прыщеватым юношеским лицом и манерами хиппи — по выходным он ходил в потёртых джинсах. Но они дали ему работу. Дали.

И, казалось, Стэнли изучил своё дело вдоль и поперёк.

По контракту он должен был работать на «Корридор Видео» полный рабочий день с начальным жалованием в 30000 долларов в год. И это только начало, — сказал Стэнли Пэтти той ночью. — Они будут расти, как зерно в августе, дорогая. И если не случится ничего экстраординарного в течение ближайших десяти лет, то они смогут конкурировать с такими фирмами, как «Кодак», «Сони» и «РКА».

— Ну, и что ты собираешься делать? — спросила она, заранее зная ответ.

— А я расскажу им, какое это удовольствие — иметь с ними дело, — сказал он, засмеявшись, и поцеловал её. Чуть погодя, он поднял её на руки, потом была любовь — раз, два, три — как яркие всполохи на ночном небе, — но ребёнка не было.

Его работа с «Корридор Видео» свела его с наиболее могущественными и богатыми людьми Атланты, и оба они были удивлены, что эти люди в большинстве своём очень даже ничего. Терпимость счастливо сочеталась в них с добродушием, что было почти неизвестно на Севере. Пэтти вспомнила, что Стэнли как-то писал своим родителям: «Самые богатые люди Америки живут в Атланте, штат Джорджия.

Я собираюсь помочь некоторым из них приумножить своё состояние, а они — моё, и никто не стремится обладать мною, кроме моей жены. Патриции, я же обладаю ею, и это меня устраивает».

К тому времени, как они переехали из Трейнора, у Стэнли было своё дело и шесть человек в подчинении. В 1983 году их доход достиг сказочных размеров. И произошло это с той же лёгкостью, с какой в субботнее утро ноги попадают в мягкие домашние тапочки. Это иногда пугало её. Однажды она даже пошутила, не сделка ли это с дьяволом. Стэнли смеялся до упаду, но ей было не до смеху.

ЧЕРЕПАХА НЕ МОГЛА НАМ ПОМОЧЬ.

Иногда, совершенно без всякой причины, она просыпалась с этой мыслью в голове, как с последним фрагментом только что забытого сна, и поворачивалась к Стэнли, испытывая необходимость дотронуться до него, убедиться, что он ещё здесь.

У них была хорошая жизнь: без диких запоев, постороннего секса, скуки, даже мелких споров о том, что делать дальше. Было только одно тёмное пятно, одно облачко. Именно мать Пэтти первая напомнила о его существовании. Она по сути дела всё предопределила.

Вылилось это в вопрос в одном из писем Руфи Блюм. Она писала Пэтти еженедельно, а то, письмо пришло ранней осенью 1979 года.

Его переслали с их старого адреса в Трейноре, и Пэтти прочла его в гостиной, заполненной бумажными стаканчиками для ликёра, выглядевшими, заброшенными в их большой светлой гостиной.

В целом это было самое обычное письмо от Руфи Блюм, из дома, четыре до конца исписанные страницы, каждая под заголовком «Просто записка от Руфи». Её каракули были настолько неразборчивы, что однажды Стэнли пожаловался, что не может понять ни единого слова, написанного тёщей. «А зачем тебе это надо?» — просила Пэтти.

Это письмо было полно обычных маминых новостей; семейные воспоминания были чем-то неотделимым от неё. Многие люди, с которыми переписывалась Руфь Блюм, уже начали стираться в памяти её дочери, как фотокарточки в старом альбоме, но в памяти матери всегда оставались живыми. Её вопросы об их здоровье и её любопытство ко всем их делам никогда, казалось, не иссякнут, а её прогнозы неизменно были ужасны. У отца Пэтти часто болел живот. Он уверен, что это просто диспепсия, писала она, а мысль о том, что это может быть язва, даже не приходит ему в голову, дождётся, начнёт харкать кровью, тогда, глядишь и поймёт. «Знаешь, дорогая, твой отец работает как вол и иногда и мыслит также, прости меня Господи за такие слова. У Ренди Харленген появились завязи, они сняли плоды, большие, как шары для гольфа, и никаких болезней, слава Богу, по двадцать семь плодов, представляешь? В Нью-Йорке было наводнение, и, конечно, воздух в городе тоже загрязнённый, она убеждена была, что вода неминуемо должна была добраться и до Пэтти. Ты вряд ли представляешь себе, писала Руфь Блюм, как много раз благодарила я Бога за то, что „вы, дети“ находитесь в деревне, где и воздух, и вода — особенно вода — здоровые (для Руфи весь Юг, включая Атланту и Бирмингем, были деревней). Тётя Маргарет опять враждовала с электрокомпанией. Стелла Фланаган опять вышла замуж, некоторые люди не усваивают никаких жизненных уроков. Ричи Хьюбер опять прогорел».

И в этом месте письма, в середине абзаца, ни с того ни с сего, Руфь Блюм прямо в лоб, хотя и непреднамеренно, задаёт этот страшный вопрос: «А когда вы со Стэнли собираетесь сделать нас бабушкой и дедушкой? Мы уже готовы начать баловать его (или её). Ты может быть забыла, Пэтти, но ведь мы не молодеем…» А дальше следовало про девочку из соседнего дома, которую прогнали из школы домой за то, что она не носила бюстгальтер, и через блузку всё было видно.

Затосковав по их старому дому в Трейноре, чувствуя себя не в своей тарелке и немного страшась того, что их ожидает, Пэтти вошла в комнату, которая была их спальней, и повалилась на матрас (кровать всё ещё стояла в гараже, а лежавший прямо на полу матрас казался некой диковинкой, брошенной на странном жёлтом пляже). Она положила голову на руки и так пролежала, плача, минут двадцать. Ей уже давно хотелось выплакаться. Письмо матери просто было последней каплей.

Стэнли хотел детей. Она тоже хотела детей. Это желание связывало их, было общим, как удовольствие, получаемое от фильмов Вуди Аллена, как более или менее регулярные посещения синагоги, политические взгляды, неприязнь к марихуане и ещё сотни крупных и мелких вещей. В их доме в Трейноре была одна лишняя комната, которую они разделили ровно пополам. Слева стоял стол для работы и стул для чтения — это половина Стэнли; а справа — швейная машинка и карточный столик, на котором она раскладывала пасьянсы. Хотя они очень редко говорили об этой комнате, у них была договорённость. Однажды эта комната перейдёт Энди или Дженни. Но где же ребёнок? Швейная машинка, корзины с тканью и карточный стол стояли на своих местах, из месяца в месяц выглядели всё привычнее, так, будто ничего не изменится и они никогда не покинут своих мест. И она думала об этом, хотя сама не могла разобраться в своих мыслях; как слово «порнография», это был аспект недоступный её пониманию. Как-то раз, когда у неё были месячные, она полезла за коробкой с гигиеническими пакетами в ванной комнате, и тут ей вдруг показалось — она хорошо помнит это, — что коробка выглядит очень самодовольной и словно бы говорит ей: «Привет, Пэтти! Мы твои дети. Мы единственные дети, которые будут у тебя, и мы голодны…»

В 1976 году, через три года после приёма последнего цикла таблеток «Оврал», они пошли к доктору по имени Харкавей в Атланте. «Мы хотим знать, есть ли какие-либо нарушения, — сказал Стэнли, — мы хотим знать, можем ли мы что-то сделать в этом случае».

Они сдали пробы. Пробы показали, что сперма Стэнли действенна, что яичники Пэтти способны к деторождению, что все каналы, которые должны быть открыты, ОТКРЫТЫ.

Харкавей, который не носил обручального кольца и у которого было открытое, приятное, румяное лицо выпускника колледжа, только что вернувшегося с лыжных каникул в Колорадо, сказал им, что возможно виноваты тут нервы. Он сказал им, что случай это отнюдь не оригинальный. Он сказал им, что тут имеет место психологическая корреляция, которая в некотором роде похожа на сексуальную импотенцию — чем больше вы хотите, тем меньше вы можете. Им необходимо расслабиться. Они должны, по возможности, полностью забыть о желании зачать, когда занимаются сексом.

По дороге домой Стэн был раздражён. Пэтти спросила, почему.

— Я никогда этого не делаю.

— Чего?

— Не думаю В ЭТО ВРЕМЯ о зачатии.

Она хохотнула, хотя ощутила что-то вроде одиночества и была напугана. В ту ночь, лёжа в постели и думая, что Стэнли уснул, она, испугалась, услышав его голос в темноте. Голос был ровный, но его явно душили слёзы. «Это я виноват, — сказал он. — Это моя вина».

Она повернулась, потянулась к нему, обняла его.

— Не будь глупым, — сказала она. Но её сердце учащённо забилось. И не только потому, что Стэнли напугал её; он словно бы заглянул в неё и прочитал тайное её убеждение, о котором сама она не подозревала до этой минуты. Вне связи с чем-либо, без всякой причины, она почувствовала — поняла, что он прав. Что-то было не так, и причиной была не она, а он. Что-то в нём.

— Не глупи, — прошептала она сердито в его плечо. Он немного вспотел, и она внезапно почувствовала, что он боится. Страх исходил от него холодными волнами; лежать голой рядом с ним было всё равно, что лежать голой перед открытым холодильником.

— Я не дурак и не глуплю, — сказал он тем же голосом, который был одновременно и ровным и задыхался от слёз, — и ты знаешь это. Я тому виною. Но почему, не знаю.

— Ты не можешь знать ничего такого. — Её голос был резким, бранчливым — голос её матери, когда она боялась. Но тут дрожь пронзила её тело, как удар хлыстом. Стэнли почувствовал это, и прижал её к себе.

— Иногда, — сказал он, — иногда мне кажется, что я знаю, в чём дело. Иногда мне снится страшный сон, и я просыпаюсь с сознанием того, что не всё в порядке. И дело не только в том, что ты не можешь забеременеть, что-то не так в моей жизни.

— Стэнли, нет НИЧЕГО такого, что не так в твоей жизни!

— Я имею в виду не изнутри, — сказал он. — Изнутри всё прекрасно. Я говорю об ИЗВНЕ. Что-то, что должно кончиться и никак не кончается. Я просыпаюсь с такими мыслями и думаю, что чего-то не понимаю…

Она знала, что у него бывают тяжёлые сны. В таких случаях он часто стонал, будил её, мечась, как в лихорадке. И всякий раз, когда она спрашивала его, он говорил одно и то же: «Не могу вспомнить». Затем тянулся за сигаретами и курил, сидя в постели, ожидая, когда остаток сна выйдет через поры, как болезненный пот.

Нет детей. Ночью 28 мая 1985 года — ночь, когда он принимал ванну — родители Пэтти и Стэна всё ещё ждали, что будут бабушками и дедушками. Запасная комната всё ещё была запасной; гигиенические салфетки всё ещё занимали привычное место в шкафчике под рукомойником в ванной комнате, месячные приходили каждый месяц. Её мать, хотя и слишком занятая своими делами, но всё же не вполне равнодушная к дочерней боли, перестала задавать вопросы на эту тему и в письмах, и когда Стэн и Пэтти дважды в год приезжали в Нью-Йорк. Отказалась она и от нелепых советов принимать витамин Е. Стэн тоже не упоминал теперь о детях, но иногда, глядя на него, Пэтти видела тень на его лице. Какую-то тень. Как будто он пытался отчаянно вспомнить что-то.

Если бы не это облако, их жизнь была приятной вплоть до телефонного звонка ночью 28 мая. Перед Пэтти лежали шесть рубашек Стэнли, две свои блузки, швейные принадлежности, коробочка с пуговицами; у Стэна в руках был новый роман Уильяма Денбро. На обложке книги изображён был шипящий зверь. На задней стороне обложки — лысый человек в очках.

Стэн сидел ближе к телефону. Он поднял трубку и сказал:

— Алло — квартира Уриса.

Он слушал, и складка пролегла у него между бровями.

— Кто это? — Пэтти почувствовала толчок страха. Потом стыд заставил её солгать, и она сказала родителям, что с момента, когда зазвонил телефонный звонок, она знала: что-то не так, но на самом деле было только одно мгновение, один быстрый взгляд, оторванный от шитья. Но, может быть, оба они подозревали о чём-то задолго до телефонного звонка, о чём-то, что никак не вяжется с симпатичным домиком, уютно стоящим за низкой живой изгородью…? Мига страха, подобного уколу сосульки, было достаточно.

— Это мама? — спросила она одними губами в тот момент, подумав, не сердечный ли приступ у отца, который в свои сорок с небольшим имел двадцать фунтов лишнего веса и, по собственному признанию, «мучился животом».

Стэн отрицательно покачал головой, а затем слегка улыбнулся чему-то, что говорил голос в телефоне. «Ты… ты! Майкл! Как ты…»

Он замолчал, слушая. Когда улыбка погасла, она узнала — или ей показалось, что узнала — свойственное ему вдумчивое выражение, из которого следовало, что кто-то излагает ему проблему, или объясняет внезапное изменение ситуации или рассказывает что-то необычное и интересное. Скорее всего последнее, подумала она. Новый клиент? Старый приятель? Возможно. Она снова переключила внимание на телевизор, где какая-то женщина, обвиваясь вокруг Ричарда Даусона, как безумная целовала его. Пэтти подумала, что она сама была бы не прочь расцеловать его.

Когда она начала подбирать чёрную пуговицу к голубой рубашке Стэнли, то смутно почувствовала, что разговор входит в спокойную колею. Тон у Стэнли порой был ворчливый, потом он спросил: «Ты уверен Майкл?» В конце концов, после очень длинной паузы, он сказал: «Ладно, понятно. Да, я… Да, да, все. Я… что? Нет, я не могу твёрдо обещать это, но хорошенько подумаю. Ты знаешь, что… а? Будь уверен! Конечно. Да… уверен… спасибо… да. До свидания». Он положил трубку.

Пэтти посмотрела на него и увидела, что он тупо уставился в пространство над телевизором. На экране в это время публика аплодировала семье Риан, которая набрала двести восемьдесят очков, правильно догадавшись, что на вопрос: «Какой урок школьники младших классов больше всего не любят?» надо ответить: «математику». Рианы подпрыгивали и радостно кричали. Стэнли, напротив, хмурился. Она потом рассказывала своим родителям, что заметила, как с лица Стэна сошла краска, но того не сказала, что отмела тогда эту мысль, решив, что это просто отсвет настольной лампы.

— Кто это был, Стэн?

— Хм-м?

— Он посмотрел мимо неё. Она подумала, что взгляд у него был несколько рассеянный, возможно, с примесью некоторой досады. И только потом, снова и снова воспроизводя эту сцену, начала сознавать, что то был взгляд человека, который методически отключается от реальности. Лицо человека, который погружается из меланхолии в депрессию.

— Кто это звонил?

— Никто, — сказал он. — Никто, правда. Я, пожалуй, приму ванну. Он встал.

— Что, в семь часов?

Он не ответил и вышел из комнаты. Она могла бы спросить, не случилось ли чего, могла бы даже пойти за ним, поинтересоваться, не болит ли у него живот — на этот счёт он был без комплексов, но в чём-то другом вполне мог быть до странности щепетильным, сказать, например, что собирается принять ванну, на самом деле намереваясь сделать нечто несообразное. Но в этот момент новая семья, Пискапы, предстала перед публикой на телеэкране, и Пэтти знала, что сейчас Ричард Даусон скажет что-нибудь забавное по поводу фамилии, к тому же куда-то запропастилась нужная пуговица, не иначе, как спряталась.

Поэтому она дала ему уйти и не думала о нём до подведения итогов конкурса, и только тут подняла голову и увидела пустой стул. Она услышала, как наверху в ванной бежала вода, потом через пять-десять минут там стихло… но тут она поняла, что не слышала, как открывается и закрывается дверца холодильника, и это значило, что он там, наверху, был без банки пива. Кто-то позвонил ему, страшно озадачил его, а выразила ли она хоть одним словом своё сочувствие? Нет. Пыталась его немного отвлечь? Нет. Заметила что-то неладное? Ещё раз нет. Всё из-за этой дурацкой телепередачи, и пуговицы были не причём — так, предлог.

О'кей, она принесёт ему банку «Дикси» и сядет рядом с ним на край ванны, потрёт ему спину, разыграет гейшу и вымоет ему волосы, если он захочет, и при этом выяснит, в чём проблема… или кто звонил.

Она вытащила банку пива из холодильника и пошла с ней наверх. Первый раз она всерьёз забеспокоилась, обнаружив, что дверь в ванную комнату закрыта. Не прикрыта, а плотно затворена. Стэнли НИКОГДА не закрывал дверь, принимая ванну. Между ними был шуточный уговор: закрытая дверь означала, что он делает нечто такое, чему научила его мать, открытая дверь — что он расположен делать то, обучение чему его мать совершенно справедливо предоставила другим.

Пэтти царапнула в дверь ногтями, внезапно осознав, какой мерзкий получился звук. Но стучать в дверь ванны, да и в любую другую дверь своего дома, как посторонний гость — такого она никогда раньше в своей замужней жизни не делала.

Беспокойство внезапно усилилось в ней, и она вспомнила про Карсон Лейк, куда часто ездила купаться в детстве. Вода там в озере к началу августа оставалась тёплой, как в ванне… но вот вы к своему удивлению и радости попадали в холодный карман. Только что вам было тепло, и вдруг свинцовым холодом свело вам ноги до бёдер от ледяной воды. Нечто подобное испытала она теперь — как будто попала в холодный карман. Только ледяной холод ощутили не длинные ноги подростка в чёрных глубинах Карсон Лейк:

Холод ощутило сердце.

— Стэнли? Стэн?

Она уже не царапала дверь ногтями. Она барабанила в неё. Не услышав ответа, стала стучать ещё сильнее. Словно молотком.

— Стэнли?

Её сердце. Её сердце было уже не в грудной клетке. Оно билось в горле, заставляя тяжело дышать.

— Стэнли!

В тишине, сопровождавшей её крик (именно собственный крик поблизости от того места, где она каждую ночь преклоняла голову, ложась спать, особенно напугал её), она услышала звук, который, как непрошеный гость, вызвал панику из глубин её мозга. Это был всего-навсего звук капающей воды. Плинк… пауза. Плинк… пауза. Плинк… пауза. Плинк…

Она мысленно видела, как собираются капли в отверстии водопроводного крана, тяжелеют, наливаются, БЕРЕМЕНЕЮТ там и затем падают: плинк.

Только этот звук. Никакого другого. И она вдруг с ужасом поняла, что это Стэнли, а не её отца, сегодня ночью хватил сердечный удар.

С воплем она схватилась за стеклянный дверной набалдашник, повернула его. Дверь не поддавалась: она была закрыта. И внезапно три НИКОГДА пришли в голову Пэтти, как в калейдоскрпе сменяя друг друга: Стэнли никогда не принимал ванну ранним вечером, Стэнли никогда не закрывал никакой двери, кроме туалета, и Стэнли никогда вообще не закрывал дверь от неё.

Возможно ли, думала она обезумев, ГОТОВИТЬ сердечный приступ?

Пэтти провела языком по губам — словно наждачной бумагой потёрли доску — и снова позвала его. И снова не было никакого ответа, кроме монотонного капанья из крана. Опустив глаза, она увидела, что всё ещё держит в руке банку пива «Дикси». Она тупо уставилась на неё — сердце, как кролик, билось в горле — уставилась так, словно до этой минуты никогда не видела банки пива в своей жизни. И вправду наверно, не видела, потому что, не успела она моргнуть, как банка превратилась в телефонную трубку — чёрную и угрожающую, как змея.

«Чем могу быть полезен, мэм? — выплюнула в неё змея, — у вас какие-нибудь проблемы?» Пэтти со стуком бросила её и отошла, потирая руку. Осмотревшись, она снова обнаружила себя в комнате с телевизором, и поняла, что паника, вспыхнувшая в её мозгу, как вор, тихо поднимающийся по лестнице, неотлучно была с ней. Теперь она вспомнила капанье пива из банки у двери ванной и свой стремительный бег вниз по ступеням. Это всё ошибка, какая-то ошибка, смутно думала она, и мы будем потом смеяться над ней. Он наполнил ванну, забыв, что у него нет сигарет, и вышел взять их, прежде чем снимет одежду…

Да. А поскольку он уже успел закрыть ванную комнату изнутри, и открывать её опять было хлопотно, то он просто отворил окно и ушёл торцовой стороной дома, как муха, ползущая по стене. Да, конечно, да…

Снова в голове поднималась паника — как горький чёрный кофе, грозящий перелиться через край чашки. Она закрыла глаза и пыталась побороть это наваждение. Стояла совершенно спокойная — бледная статуя с пульсом, бьющимся в горле.

Теперь она смогла вспомнить, как бежала сюда, назад, ноги стучали по ступеням, бежала к телефону, да, конечно, но кто мог звонить?

В безумии она подумала: «Я бы позвала черепаху, но черепаха не смогла бы помочь нам».

Впрочем, это не имело значения. Она набрала «ноль» и, должно быть, сказала что-то не вполне обычное, потому что оператор спросил, есть ли у неё проблемы. Да, у неё есть проблема, но как было сказать этому голосу без лица, что Стэнли заперся в ванной и не отвечает ей, что непрерывный звук капающей воды разбивает её сердце? Кто-То должен был помочь ей. Кто-то…

Она стиснула зубами тыльную сторону ладони. Она пыталась думать, пыталась ЗАСТАВИТЬ себя думать.

Запасные ключи. Запасные ключи в кухонном шкафу.

Она пошла на кухню, по дороге задев коробочку с пуговицами на том столе, где работала. Пуговицы рассыпались, мерцая, как глаза в очках, в свете лампы. Она увидела по меньшей мере полдюжины чёрных пуговиц.

На внутренней стороне дверцы кухонного шкафчика, висящего над раковиной, была вмонтирована полированная доска в форме ключа — один из клиентов Стэнли сделал её в своей мастерской и подарил ему на Рождество два года назад. Эта доска-щиток для ключей была сплошь утыкана маленькими крючками, на которых висели все имеющиеся в доме ключи, по два на каждом крючочке. Под каждым крючком была полоска, на которой маленькими аккуратными печатными буквами было написано: «гараж», «чердак», «нижняя ванная», «верхняя ванная», «передняя дверь», «задняя дверь». Отдельно висели ключи, помеченные «М-В» и «Вольво».

Пэтти схватила ключ от верхней ванной и побежала по лестнице, но затем заставила себя идти. Бег ввергал в паническое состояние, а она и так уже была на грани его. К тому же, если она пойдёт спокойно, ничего такого не случится. Или, если что-то не так, Бог, увидев, что она просто идёт, подумает: «О, я совершил промах, но у меня есть время всё переиграть».

Стараясь сдерживать шаг, — словно идёт себе женщина в клуб любителей книги — она поднялась наверх и подошла к закрытой двери ванной.

— Стэнли? — позвала она, снова пытаясь одновременно открыть дверь и вдруг испугавшись использовать ключ, потому что необходимость открыть дверь ключом означала финал. Если Бог сейчас не заберёт у неё ключ, он никогда его не заберёт… Ведь век чудес позади…

Дверь по-прежнему была закрыта; медленное плинк… пауза, молчание воды было ответом.

Дрожащей рукой она пыталась попасть ключом в замочную скважину. Она повернула ключ и услышала щелчок замка. Она взялась за ручку двери, но рука её соскользнула, не потому что дверь была закрыта, а потому что ладонь была влажная от пота. Она крепко взялась за ручку и заставила её повернуться. Она распахнула дверь.

— Стэнли? Стэнли? Ст…

Она посмотрела на ванну с синей занавеской, собранной на дальнем конце стержня из нержавеющей стали, и забыла, как закончить имя своего мужа. Она просто смотрела на ванну и лицо у неё было серьёзное, как лицо ребёнка, впервые пришедшего в школу. Через секунду у неё вырвется нечеловеческий вопль, и Анита Маккензи, соседка, услышав этот вопль, вызовет полицию, решив, что кто-то забрался в дом Урисов и там кого-то убивают.

Но в этот момент Пэтти Урис просто стояла в молчании, схватившись руками за блузку, с диким лицом, ужасным выражением глаз. Но вот её ужас и кошмар начали трансформироваться во что-то другое. Глаза вылезли из орбит. Рот вытянулся в кошмарную гримасу ужаса. Она хотела кричать, но не могла. Её крики были слишком сильны, чтобы вырваться наружу.

Ванная была залита светом флуоресцентных ламп. Яркий свет не давал теней. Вошедший волей-неволей видел всё в подробностях. Вода в ванне была ярко-розовой. Стэнли лежал на спине, упираясь в изножье ванны, с головой, откинутой назад, так что кончики его чёрных волос доставали до позвонка между лопатками. Если бы его открытые глаза ещё могли видеть, она смотрела бы на него сверху вниз. Его рот был широко раскрыт, как сорвавшаяся с пружины дверь. Выражение лица было какое-то неестественное, леденящее. Упаковка лезвий «Жилетт Платинум Плюс» лежала на краю ванны. Он перерезал себе руку сверху донизу, а потом пересёк порез у локтя и на запястье, так что образовались две заглавных кровавых буквы «Т». Раны отливали ярко-красным на фоне ослепительно белого света. Она подумала, что его вылезшие связки и сухожилия похожи на бифштекс с кровью.

Капля воды собралась на кончике крана. Она набухала. БЕРЕМЕНЕЛА, можно было бы сказать. Блеснула. Упала. Плинк.

Макнув указательный палец правой руки в собственную кровь, он огромными, спотыкающимися буквами написал одно-единственное слово на голубом кафеле над ваннол. Кровавая струйка зигзагом стекла в воду с последней буквы этого слова — его палец написал это, она видела, когда рука его упала в ванну, где плавала и сейчас. Она подумала, что Стэнли, должно быть, оставил этот знак — своё последнее впечатление о мире, когда терял сознание. Знак, казалось кричал ей:

ОНО.

Ещё одна капля упала в ванну.

Плинк.

Пэтти Урис наконец обрела свой голос. Глядя в упор в мёртвые, искрящиеся глаза своего мужа, она начала кричать.

2
Ричард Тозиер делает ноги

Ричи казалось, что всё идёт в общем-то хорошо, до тех пор пока не началась рвота.

Он выслушал всё, что говорил ему Майк Хэнлон, да, ответил на вопросы Майка, даже задал несколько своих. Он смутно сознавал, что воспроизводит один из своих Голосов — не какой-то необычный, крикливый, наподобие того, каким он пользовался иногда на радио (Кинки Брифкейс, сексуальный маньяк, был его личным пристрастием, во всяком случае, в настоящее время, и реакция слушателей на Кинки была почти столь же бурной, как на постоянного их любимца полковника Буфорда Киссдривела), а тёплый, богатый модуляциями, доверительный Голос. Голос «У МЕНЯ ВСЁ В ПОРЯДКЕ».

Он звучал сильно, но был ложным. Так же впрочем, как все другие Голоса.

— Ты много помнишь, Ричи? — спросил его Майк.

— Очень мало, — сказал Ричи и замолчал. — Достаточно, мне кажется…

— Ты приедешь?

— Приеду, — сказал Рич и положил трубку.

Какое-то время он сидел у себя в кабинете за столом, откинувшись на спинку стула, и глядя на Тихий океан. Слева от него два парня взгромоздились на доски для сёрфинга, но у них ничего не получалось — не было прибоя.

Часы на столе — дорогие, кварцевые, подарок фирмы звукозаписи — показывали 5.09, 28 мая, 1985. Там, откуда звонил Майк было на три часа больше. Уже темно. Он почувствовал мурашки на коже — надо было двигаться, что-то делать. Прежде всего он, разумеется, поставил запись — без разбора, просто взял вслепую первую попавшуюся из тысяч, разбросанных по полкам. Рок-н-ролл был столь же значительной частью его жизни, как Голоса, и ему трудно было что-либо делать без музыки — и чем громче, тем лучше. Запись, которую он достал, оказалась «Мотаун Ретроспектив». Марвин Гей, один из новичков в том, что Ричи иногда называл «оркестром мертвецов», пел: «Я слышал это по сарафанному радио».

«Ооооох-хооооо, держу пари, тебе интересно, как я узнал…»

— Неплохо, — сказал Ричи. И даже слегка улыбнулся. Это Было плохо, явно ошеломило его, но он чувствовал, что сумеет поладить с НИМ.

Без паники, без суеты.

Он начал собираться домой. На какое-то мгновение в течение следующего часа ему пришло в голову: всё было так, будто он умер, но ему дали возможность сделать последние распоряжения… не говоря уже о собственных похоронах. Он вышел на агента из бюро путешествий, к услугам которого прибегал обычно, полагая, что эта женщина сейчас в дороге, приближается к дому, но при этом всё же рассчитывал на ничтожный шанс. На удивление, он застал её. Он сказал, что ему нужно, и она попросила у него пятнадцать минут. — Я должен вам одну, Кэрол, — сказал он. За последние три года они перешли от мистера Тозиера и мисс Фини до Ричи и Кэрол — этакая простота в обращении, учитывая, что они никогда не встречались лицом к лицу.

— Ладно, расплатись, — сказала она. — Вы можете мне сделать Кинки Брифкейса?

Без паузы — если вам нужно делать паузу, чтобы найти Голос, найти его обычно невозможно — Ричи сказал:

— Кинки Брифкейс, сексуальный маньяк, перед вами: у меня тут на днях был парень, который хотел знать, что же такого страшного в СПИДЕ.

Его голос немного упал, но в то же время обрёл ритм, стал весёлым, беспечным — это явно был голос американца и всё-таки вызывал в памяти образ некоего парня из британских колоний, который был так же симпатичен на свой грязный манер, как и испорчен. Ричи не имел ни малейшего представления, кто такой в действительности был Кинки Брифкейс, но он был уверен, что тот всегда носил белые костюмы, читал «Эсквайр» и пил то, что приносят в высоких бокалах и что пахнет как кокосовый шампунь.

— Я сказал ему сразу же — пытаясь объяснить вашей матери, как вы подцепили его от гаитянской девочки. — А дальше Кинки Брифкейс, сексуальный маньяк, говорит:

— Нанесите мне визит, коль у вас не стоит.

Кэрол Фини залилась смехом. — Потрясающе!

Потрясающе! Мой приятель не верит, что вы можете вот так просто делать голоса, он говорит, что это, должно быть, какое-то звукофильтрующее устройство или что-то в этом роде…

— Просто талант, моя дорогая, — сказал Ричи. Кинки Брифкейс ушёл. Теперь здесь был В. С. Филдс, в высокой шляпе, с красным носом и с мешком, в котором хранятся клюшки для гольфа. — Я так набит талантом, что должен затыкать все свои отверстия, чтобы он просто не вытек как… чтобы просто не вытек.

Её снова охватил приступ смеха, а Рич закрыл глаза. Он почувствовал начало головной боли.

— Будьте лапушкой и посмотрите, что я умею, ладно? — спросил он, всё ещё будучи В. С. Филдсом, и повесил трубку под её смех.

Теперь он должен был вернуться в себя, и это было трудно — это становилось труднее с каждым годом. Легче быть смелым, когда ты в чужом обличье.

Он попытался вытащить ещё парочку хороших лоботрясов и уже решил было влезть в тапочки, как снова зазвонил телефон. Это снова была Кэрол Фини, в рекордно короткий срок. Он почувствовал было желание войти в голос Буфорда Киссдривела, но раздумал. Она сумела достать ему первый класс на прямой рейс американской авиакомпании из Лэкс в Бостон. Он вылетает из Лос-Анджелеса в 9.30 и прибывает в Логан завтра около пяти утра. «Дельта» доставит его из Бостона в 7.30 утра, и он будет в Бангоре, штат Мэн, в 8.20. От международного аэропорта в Бангоре до городской черты Дерри всего двадцать шесть миль, туда его доставит седан.

«Только двадцать шесть миль? — подумал Ричи. — И это всё, Кэрол? Впрочем, в милях это может и так. Но ты не имеешь ни малейшего представления, да и я тоже, как в действительности далеко до Дерри. Но, о Боже, о Боже ты мой, я хочу выяснить».

— Я не заказывала комнату, потому что вы не сказали мне, сколько пробудете там, — Вы…

— Не надо, я сам об этом позабочусь, — сказал Ричи, а затем появился Буфорд Киссдревел. — Ты была первый сорт, милашка, экстракласс.

Он повесил трубку под её смех — всегда все смеялись — и затем набрал 207-555-1212 — справочная служба штата Мэн. Он хотел заказать номер гостиницы в Дерри. Боже мой, это было название из прошлого. Он не думал о гостинице в Дерри — сколько лет? Десять? Двадцать? Двадцать пять? Каким бы безумным это ни казалось, он был склонен думать, что двадцать пять лет, и если бы Майк не позвонил, он бы никогда в жизни больше не вспомнил о ней. И всё-таки было в его жизни время, когда он каждый день проходил мимо той огромной груды кирпича, и не раз бежал мимо неё с Генри Бауэрсом и Белчем Хаггинсом за тем здоровым парнем, Виктором — как его фамилия? Они гнались за ним, кричали и выкрикивали всякие непристойности типа: «Мы тебя поймаем, дерьмо!» «Куриные мозги!» «Поймаем, вонючий пед!» Поймали ли они его в конце концов?

Прежде чем Рич вспомнил, телефонистка спросила его, какой город ему нужен.

— Дерри.

«Дерри!» Боже мой! Слово это казалось странным и забытым для его уст, произносить его было как целовать древность.

— Пожалуйста, номер гостиницы в Дерри?

— Одну минуту, сэр.

Выхода нет. Когда-нибудь гостиницы не будет. Её уничтожит программа обновления города. Её трансформируют в площадку для игры в шары или видеоаркаду с фантастическим ландшафтом. А может быть, она сгорит по случайности однажды ночью; пьяный торговец обувью закурит в постели. Всё проходит, Ричи, помнишь очки, которыми обычно Генри Бауэре доводил тебя? И это прошло. Как там поётся в песне Спрингстина? «Дни славы… ушедшие в глазки одной девчонки». Какой девчонки? Бев, конечно, Бев…

Может и трансформируют городскую гостиницу, но пока что она явно не исчезла; беспристрастный голос робота возник в трубке и сказал: «Номер… девять… четыре… один… восемь… два… восемь… два… Повторяю: номер…»

Но Ричи уловил его с первого раза. Какое же удовольствие — пресечь этот монотонный голос, положив трубку, — легко было вообразить себе некоего огромного шарообразного монстра справочной службы, заключённого где-то под землёй, монстра, потными руками перебиравшего заклёпки и державшего тысячи телефонов в тысячах сочленённых хромированных щупалец — возмездие Спайди, доктор Октопус в изложении Ма-Белл. Мир, в котором жил Ричи, с каждым годом становился всё более похожим на огромный набитый электроникой дом, в котором в неуютном соседстве жили числовые привидения и напуганные человеческие существа.

Всё ещё стоит. Всё ещё стоит, спустя столько лет.

Он набрал номер гостиницы, которую последний раз видел через очки детства. Набирать этот номер, 1-207-941-8282, было каким-то роковым образом просто. Он держал трубку у уха и через окно кабинета рассматривал картину за окном. Виндсерфингистов больше не было, какая-то парочка рука об руку медленно прогуливалась по пляжу. Парочка могла бы быть рекламой на стене бюро путешествий, где работала Кэрол Фини, так она была совершенна. За исключением того, что на них были очки.

«Поймаем, дерьмо! Сломаем твои очки!»

Крис, чётко сработала его голова. Его фамилия Крис. Виктор Крис.

О боже, он ничего не хотел знать, ведь так много времени прошло, но, по-видимому, это не имело ни малейшего значения. Что-то происходило там, под сводами, там, где Ричи Тозиер держал личную свою коллекцию «Запетой фонд старых песен». Открывались двери.

Только там, внизу, не записи, ведь так? Там не записи Ричи Тозиера, человека состоящего из тысячи голосов, ведь так? И то, что открывается… Ведь это не двери, а?

Он попытался отбросить эти мысли.

Нужно помнить, что всё в порядке. Всё о'кей; у меня о'кей, у тебя о'кей, у Ричи Тозиера о'кей. Можно покурить, это всё.

Он бросил курить четыре года назад, но сейчас-то одну сигарету можно выкурить.

Это не записи, а мёртвые тела. Ты глубоко захоронил их, но сейчас происходит какое-то сумасшедшее землетрясение, и земля выплёвывает их на поверхность. Там ты не Ричи Тозиер «Записи» — там, внизу, ты просто Ричи Тозиер — Четырёхглазый, и ты со своими дружками, и ты так перепуган, что, кажется, шарики твои превращаются в виноградное желе. То не двери, и не они открываются. То склепы, Ричи. Это они отворяются со скрипом, и те, кого ты считаешь мёртвыми, снова вылетают на поверхность.

Сигарету, только одну сигарету. Даже Карлтон бы закурил, ради всего святого.

«Поймаем, четырёхглазый! Заставим тебя СЪЕСТЬ этот дерьмовый портфель!»

— Гостиница, — сказал мужской голос с интонациями янки; ему понадобилось проникнуть через всю Новую Англию, Средний Запад, пройти под казино Лас Вегаса, чтобы достичь его уха.

Ричи спросил этот голос, можно ли ему забронировать комнаты начиная с завтрашнего дня. Голос ответил, что можно, и даже спросил, на какой срок.

— Не могу сказать. У меня… — Он внезапно сделал паузу, на одну минуту.

Что у него на самом деле? Перед его глазами возник мальчик с матерчатым ранцем, убегающий от улюлюкающих хулиганов; он увидел мальчика в очках, худенького мальчика с бледным лицом, которое, казалось, каким-то странным образом кричало каждому пробегавшему громиле: «Поймайте меня! Бегите, поймайте меня! Вот мои губы! Вдави их мне в зубы! Вот мой нос! Разбей его в кровь! Врежь в ухо, чтобы оно распухло, как кочан цветной капусты! Раскрои бровь! Вот мой подбородок, нокаутируй меня! Вот мои глаза, такие голубые и увеличенные за этими ненавистными, ненавистными очками, этими роговыми очками, одна дужка которых удерживается лейкопластырем. Разбей очки! Вдави осколок стекла в глаз и закрой его навсегда! Какого чёрта!»

Он закрыл глаза и сказал:

— Видите ли, у меня в Дерри дело. Я не знаю, столько времени займёт заключение сделки. Как насчёт трёх дней с возможностью продлить?

— Возможность продлить? — с сомнением спросил клерк, и Ричи терпеливо ждал, пока этот тип сообразит. — О, да, хорошо!

— Спасибо, и я… надеюсь, что вы сможете голосовать за нас в ноябре, — сказал Джон Кеннеди. — Жаки хочет сделать Овальный Кабинет… у меня работа, связанная… с… братом Бобби!

— Мистер Тозиер?

— Да.

— О'кей… Кто-то подключился к линии на несколько секунд.

Просто старый неудачник из Старой Партии Мертвецов,подумал Ричи. Не беспокойтесь о ней. Дрожь пронзила его и он снова сказал себе, почти в отчаянии: «Всё о'кей, Ричи».

— Я тоже слышал, — сказал Ричи. — Да, должно быть, подключился. Ну, так как у нас с вами будет с комнатой?

— О, нет проблем, — сказал клерк. — Мы здесь в Дерри, правда, занимаемся бизнесом, но никакого бума.

— Точно?

— О, да, — уверенно сказал клерк, и Ричи снова передёрнуло. Он забыл, что на севере Новой Англии «да» произносили специфически, как этот клерк.

«Поймаем, гадина!» — закричал призрачный голос Генри Бауэрса, и он почувствовал, что теперь склепы со скрипом отрываются внутри него; вонь, которую он ощущал, шла не от разложившихся тел, а от разложившейся памяти, от разложившихся воспоминаний, и это было ещё хуже.

Он дал клерку в деррийской гостинице номер своего американского экспресса и положил трубку. Затем он позвонил Стиву Коваллу, директору программы «Клэд».

— Что случилось, Ричи? — спросил Стив. Последний рейтинг показал, что КЛЭД занимает на каннибальском рынке рока в Лос-Анджелесе самую вершину, и с тех пор Стив был в отличном настроении — благодарение Богу за маленькие победы.

— Ты можешь пожалеть, что спросил, — сказал Ричи. — Я делаю ноги.

— Делаешь ноги… — Он услышал недовольство в голосе Стива. — Что-то я не понимаю тебя.

— Я собираю манатки. Я исчезаю.

— Что ты имеешь в виду под «собираю манатки»? По логике, я сейчас здесь, а ты завтра в воздухе от двух дня до шести вечера, как всегда. В четыре часа ты в студии интервьюируешь Кларенса Клемонса. Ты знаешь Кларенса Клемонса, Ричи? Который в «Приди и ударь, босс»?

— Клемонс может с таким же успехом говорить с Майком О'Хара.

— Кларенс не хочет говорить с Майком, Рич. Кларенс не хочет говорить с Бобби Русселом. Он не хочет говорить со мной. Кларенс — фанат Буфорда Кисодривела и Байата-Гангстера-убийцы. Он хочет говорить только с тобой, мой друг. И у меня нет никакого желания иметь зассанного двухсотпятидесятифунтового саксофониста, которого однажды отделали футболисты профи, учинившие дебош в моей студии.

— Не думаю, что он повинен в истории с дебошем, — сказал Ричи. — Мы ведь сейчас говорим о Кларенсе Клемонсе, а не о Кейте Муне.

В трубке было молчание. Ричи терпеливо ждал.

— Ты не серьёзно, а? — спросил наконец Стив. Голос у него был печальный. — Разве что у тебя только что умерла мать или тебе предстоит удалять опухоль мозга, или что-то в этом роде, а иначе это чушь.

— Я должен ехать, Стив.

— У тебя мать заболела? Или — Боже упаси — умерла?

— Она умерла десять лет назад.

— У тебя опухоль мозга?

— У меня нет даже прыща на заднице.

— Это не смешно, Ричи.

— Нет.

— Это дерьмовый розыгрыш, мне это не нравится.

— Мне тоже не нравится, но я должен ехать.

— Куда? Почему? В чём дело? Скажи мне, Ричи.

— Мне позвонили. Некто, кого я знал в давние времена. В другом месте. Снова что-то случилось. Я дал обещание. Мы все дали обещание, что вернёмся, если что-то будет случаться. И мне кажется, оно случилось.

— О каком «что-то» мы говорим, Ричи?

— Я бы с удовольствием не говорил. Если скажу правду, ты подумаешь, что я сумасшедший. Так вот, я не помню.

— Когда ты дал это знаменитое обещание?

— Давно. Летом 1958-го.

Последовала длинная пауза; Стив Ковалл явно пытался понять, дурит ли его Ричард Тозиер «Записи», он же Буфорд Киссдривел, он же Вайат-гангстер-убийца, и т. д., и т. д., или у него какое-то психическое расстройство.

— Ты же был ещё ребёнком, — спокойно сказал Стив.

— Мне было одиннадцать. Двенадцатый.

Снова длинная пауза. Ричи терпеливо ждал.

— Ладно, — сказал Стив. — Я сделаю перестановку — поставлю Майка вместо тебя. Я могу позвонить Чаку Фостеру, сделать несколько замен, если смогу узнать, в каком китайском ресторане он сейчас ошивается. Я это сделаю, потому что мы давно вместе. Но я никогда не забуду, как ты подсадил меня.

— Ой, брось ты, — сказал Ричи, головная боль всё усиливалась. Он знал, что он делает, а Стив в это не верил. — Мне нужно несколько выходных, всё. Ты ведёшь себя так, как будто я насрал на права нашей федеральной комиссии связи.

— Несколько выходных для чего? Тусовка компашки молодчиков в борделе Фоле, Северная Дакота, или Пуссихамр Сити, Западная Вирджиния?

— Мне кажется, на самом деле бордель в Арканзасе, приятель, — сказал Буфорд Киссдривел глухим, как из большой пустой бочки, голосом, но Стива было не отвлечь.

— И только потому, что ты дал обещание, когда тебе было одиннадцать? Побойся Бога, в одиннадцать лет серьёзных обещаний не дают. Ты понимаешь, Рич, что не в этом дело. У нас не страховая компания, не юридическая контора. Это ШОУ-БИЗНЕС, какой бы он ни был скромный, и ты это очень хорошо знаешь. Если бы ты предупредил меня за неделю, я бы не держал сейчас телефон в одной руке и бутылку «Миланты» в другой. Ты загоняешь меня в угол, и сознаёшь это, поэтому не оскорбляй мой разум такими заявками.

Стив теперь почти что кричал, и Ричи закрыл глаза. — Я никогда не забуду этого, — сказал Стив, и Ричи подумал, что да, не забудет. Но Стив сказал также, что в Одиннадцать лет серьёзных обещаний не дают, а это совсем неправда. Ричи не помнил, что это было за обещание — он не был уверен, что ХОЧЕТ помнить, но оно было сто раз серьёзным.

— Стив, я должен.

— Да. И я сказал, что управлюсь. Так что давай. Давай, мудак.

— Стив, это…

Но Стив уже положил трубку. Ричи поставил телефон. Но едва отошёл от него, тот снова зазвонил, и ещё не подняв трубку, Рич знал, что это опять Стив, разъярённый, как никогда. Это не сулило ничего хорошего — говорить с ним на такой ноте значило нарываться на скандал. Он отключил телефон, повернув переключатель направо.

Рич вытащил два чемодана из шкафчика и, не глядя, набил их ворохом одежды: джинсами, рубашками, нижним бельём, носками. До последней минуты ему не приходило в голову, что он не взял ничего, кроме детских вещей. Он отнёс чемоданы вниз.

На стене в маленькой комнате висела чёрно-белая фотография Биг Сура работы Ансела Адамса. Он развернул её на скрытых шарнирах, обнажив цилиндрический сейф. Открыл его, протянув руку к бумагам: здесь дом, двадцать акров леса в штате Айдахо, пакет акций. Он купил эти акции, по-видимому, случайно; его брокер, увидев это схватился за голову, но акции за все эти годы постоянно поднимались. Его иногда удивляла мысль о том, что он почти — не совсем, но почти — богатый человек. Музыка рок-н-ролла… и Голоса, конечно.

Дом, акры, страховой полис, даже копия его завещания. Нити, плотно связывающие тебя с жизнью, подумал он.

Внезапно у него возник дикий импульс схватить весь этот хлам — всё это тленное скопище «почему», «как», «носитель данного удостоверения имеет право» — и сжечь его. Теперь он мог это сделать. Бумаги в сейфе внезапно перестали что-либо значить.

И тут его впервые обуял настоящий ужас. Пришло ясное осознание того, как легко промотать жизнь. И это было страшно. Вы просто суетились всю жизнь, сгребая всё в кучу. Сжечь это, или смести, и тогда только делать ноги.

За бумагами, которые были просто бумагами, лежала настоящая ценность. Наличные. Четыре тысячи долларов в купюрах по десять, двадцать, пятьдесят.

Он вытащил деньги, стал запихивать их в карманы джинсов. Мог ли он каким-то боком догадаться раньше, что за деньги прячет он сюда — пятьдесят баксов за один месяц, сто двадцать за следующий, а потом, быть может, только десять?. Деньги крысы, бегущей с тонущего корабля. Деньги для того, чтобы унести ноги.

«Дружище, это страшно», — сказал он, едва ли сознавая, что говорит. Он безучастно посмотрел через большое окно на пляж. Сейчас пляж был пустынен: виндсерфингисты ушли, молодожёны (если они были таковыми) тоже ушли.

Ах, да, теперь всё возвращается ко мне. Помнишь Спэнли Уриса, например? Да… Помнишь, как мы говорили тогда, думаешь, это было шиком? Стэнли Урин — так парни звали его. «Эй, Урин, эй, дерьмовый христоубивец! Куда идёшь? Один из твоих гомиков трахнет тебя?»

Он с шумом закрыл дверцу сейфа и повернул картинку на своё место. Когда он последний раз вспоминал Стэна Уриса? Пять лет назад? Десять? Двадцать? Рич и его семья уехали из Дерри весной 1960 года, и как быстро забылись все эти лица, его компашка, эта жалкая кучка бездельников с их маленьким клубом в Барренсе — забавное название для места, сплошь покрытого буйной растительностью. Игра в исследователей джунглей, в моряков, солдат, строителей дамбы, ковбоев, пришельцев с других планет — называйте это как хотите, но не забывайте, что было истинной причиной этих игр: желание спрятаться. Спрятаться от больших пашней. Спрятаться от Генри Бауэрса, и Виктора Криса, и Белча Хаггинса, н остальных. Какой кучкой бездельников они были — Стэн Урис с его большим еврейским носом, Билл Денбро, который не мог и слова сказать, не заикаясь) кроме «Привет, Силвер», так что это бесило, Беверли Марш со своими синяками и сигаретами в рукаве блузки, Бен Хэнском, который был такой огромный, что выглядел человеческой разновидностью Моби Дика, и Ричи Тозиер со своими толстыми очками, умным ртом и лицом, черты которого и выражение беспрерывно менялись. Можно одним словом обозначить их тогдашнюю сущность? Можно. Всего одним словом. В данном случае словом — тряпки.

Как это вернулось… как всё это вернулось… и сейчас он стоял здесь в комнате, дрожа, как беспомощная бездомная собачонка, застигнутая грозой, дрожа, потому что парни, с которыми он бежал — это не всё, что он припомнил. Было ещё другое, то, о чём он не думал годами, трепеща под землёй.

Кровавое.

Темнота. Какая-то темнота.

«Дом на Нейболт Стрит — и кричащий Билл: Ты уубил моего брата, поддддонок!»

Помнил ли он? Достаточно, чтобы больше не хотеть вспоминать.

Запах отбросов, запах дерьма и запах чего-то ещё. Ещё хуже. Это была вонь зверя, ЕГО дерьмо, там внизу, в темноте под Дерри, где машины громыхали и громыхали. Он вспомнил Джорджа…

Но это было уже слишком, и он побежал к ванной, наткнувшись по дороге на стул и чуть не упав. Он сделал это… с трудом. На коленях прополз по скользкому кафелю, словно какой-то дикий исполнитель брейка, ухватился за края унитаза и его вывернуло наизнанку до кишок. Но даже после этого он не остановился; вдруг увидел Джорджа Денбро, как будто в последний раз видел его вчера, Джорджа, который был началом всего этого, Джорджа, который был убит осенью 1957 года. Джорджи погиб сразу после наводнения, одна руки у него была с мясом вырвана из сустава, и Рич заблокировал всё это в своей памяти. Но иногда такие вещи возвращаются, да, да, иногда они возвращаются.

Спазм прошёл, и Ричи стал приходить в себя. Вода шумела. Его ранний ужин, отрыгнутый огромными кусками, исчез в канализации.

В сточных трубах.

В вонь и темень сточных труб.

Он закрыл крышку, положил на неё голову и начал плакать. С момента смерти матери в 1975 году он кричал впервые. Потом бездумно нажал подглазья, и контактные линзы, которые он носил, выскользнули и замерцали на ладонях.

Через сорок минут, очистив желудок, он закинул чемоданы в багажник своей MG и вывел её из гаража. Темнело. Он посмотрел на дом с новыми посадками, он посмотрел на пляж, на воду. И в него вселилась уверенность, что он никогда этого больше не увидит, что он странствующий мертвец.

— Теперь едем домой, — прошептал про себя Ричи Тозиер. — Едем домой, да поможет нам Бог, домой.

Он включил коробку передач и поехал, снова чувствуя, как легко было преодолеть неожиданную трещину в том, что он считал прочной жизнью — как легко добраться до темени, выплыть из голубизны в черноту.

Из голубизны в черноту, да, так. Где ожидает всё, что угодно.

3
Бен Хэнском пьёт

Если в ту ночь 28 мая 1985 года вам бы захотелось найти человека, которого журнал «Тайм» назвал «возможно, самым многообещающим архитектором Америки», то пришлось бы ехать на запад от Омахи к границе штатов, в этом случае вам надо было бы воспользоваться дорогой на Сведхольм и по шоссе 81 достичь центра Сведхольма. Там, у кафетерия Бакки («Цыплята-гриль — наша специализация!») вы бы свернули на шоссе 92, а оказавшись за пределами города, держались бы шоссе 63, которое тянется прямо, через пустынный городишко Гатлин и в конце концов ведёт в Хемингфорд Хоум. Центр Хемингфорд Хоум вынудил центр Сведхольма походить на Нью-Йорк Сити; деловой центр состоял там из восьми зданий — пять на одной стороне и три на другой. Там была парикмахерская Клина Ката (в витрине торчала желтеющая, сделанная от руки вывеска пятнадцатилетней давности со словами: «Если ты хиппи, стригись в других местах»). Там было отделение банка домовладельцев Небраски, автозаправочная станция 76 и Государственная фермерская служба. Единственным бизнесом в городе была поставка скобяных изделий, а выглядел он так, словно был на полпути к процветанию.

На краю большого незастроенного пространства, отступив несколько от других зданий, и выделяясь, как пария, стояла главная придорожная закусочная «Красное колесо». На автостоянке, изрытой заполненными грязью рытвинами, вы могли бы увидеть «Кадиллак» выпуска 1968 года, с открывающимся верхом и двумя антеннами сзади. Престижный номерной знак говорил просто: «Кедди» Бена. Войдя в закусочную, вы нашли бы того, кого искали — долговязого, загорелого человека в лёгкой рубашке, выцветших джинсах и в изношенных сапёрных ботинках. Лёгкие морщинки виднелись у него только в уголках глаз. Он выглядел лет на десять моложе своего возраста, а было ему тридцать восемь лет.

«Хеллоу, мистер Хэнском», — сказал Рикки Ли, положив бумажную салфетку на стойку, когда Бен сел. Рикки Ли казался слегка удивлённым, да он и был удивлён. Никогда раньше не видел он Хэнскома в «Колесе» в будни. Бен регулярно приезжал сюда вечером по пятницам за двумя кружками пива, а по субботам — за четырьмя-пятью, он всегда осведомлялся о здоровье трёх мальчишек Рикки Ли, он оставлял неизменные пять долларов чаевых под пивной кружкой, когда уходил. Но в плане профессионального разговора и личной симпатии он был Далеко не самым любимым посетителем Рикки Ли. Десять долларов в неделю (и ещё за последние пять лет пятьдесят долларов под кружкой в Рождество) это было отлично, но хорошая мужская компания стоила больше. Достойная компания всегда была редкостью, но в кабаке, подобном этому, где шла самая примитивная болтовня, она случалась реже, чем зубы у курицы.

Хотя родом Хэнском был из Новой Англии и учился он в колледже в Калифорнии, в нём было что-то от экстравагантного техасца. Рикки Ли рассчитывал на субботне-воскресные остановки Бена Хэнскома, потому что за эти годы убедился, что на него твёрдо можно рассчитывать. Мистер Хэнском мог строить небоскрёб в Нью-Йорке (где им уже было построено три из наиболее нашумевших зданий города), новую картинную галерею в Редондо Бич или торговый центр в Солт Лейк Сити, но каждую пятницу он въезжал в ворота, ведущие на автостоянку, так, словно бы жил не далее чем на другом конце города и, поскольку по телевизору не было ничего хорошего, решил заскочить сюда. У него был свой самолётик и личная взлётно-посадочная полоса на ферме в Джанкинсе.

Два года назад он был в Лондоне, сначала проектируя и затем наблюдая за строительством нового центра связи Би-би-си — здания, о котором до сих пор шли жаркие споры в английской прессе, выдвигались все «за» и «против». («Гардиан»: «Возможно, это самое красивое здание, из сооружённых в Лондоне за последние двадцать лет»; «Миррор»: «Уродливейшая вещь, из всего, что я когда-либо видел»). Когда мистер Хэнском взялся за ту работу, Рикки Ли подумал: «Ну, когда-нибудь я снова увижу его. А может, он просто забудет обо всех нас». И действительно, в пятницу, после своего отъезда в Лондон, Бен Хэнском не появился, хотя Рикки Ли поймал себя на том, что между восемью и девятью тридцатью он смотрит на открывающуюся дверь. Да, когда-нибудь я увижу его. Может быть. «Когда-нибудь» обернулось следующим вечером. Дверь открылась в четверть десятого, и он вошёл лёгкой походкой, в джинсах, рубашке и старых сапёрных ботинках — как будто бы приехал из соседнего городка. И когда Рикки Ли крикнул почти радостно: «Хей, мистер Хэнском! Бог ты мой! Что вы здесь делаете?», м-р Хэнском посмотрел на него слегка удивлённо, как будто в его появлении здесь не было ничего необычного. И это был не эпизод; он показывался в «Красном колесе» каждую субботу в течение двух лет его работы с Би-би-си. Он улетал из Лондона каждую субботу на Конкорде, в 11.00 утра — как говорил зачарованному Рикки Ли — и прибывал в аэропорт Кеннеди в Нью-Йорке в 10.15 — за сорок пять минут до того, как вылетал из Лондона, по крайней мере по часам («Боже, это как путешествие во времени, а?» — говаривал впечатленный Рикки Ли). Невдалеке останавливался лимузин, чтобы довезти его в аэропорт Тетерборо в Нью-Джерси — поездка, которая в субботу утром занимает обычно не более часа. Он мог сидеть в кабине пилота в своём Лире без проблем до 12.00 и коснуться земли в Джункинсе к двум-тридцати. Если движешься на запад достаточно быстро, сказал он Рикки, день кажется бесконечным. Затем у него был двухчасовой сон, час он проводил с прорабом и полчаса с секретаршей. Затем ужинал и приезжал в «Красное колесо» часика на полтора. Он всегда приходил один, сидел в баре и уходил тоже один, хотя известно, что в этой части Небраски полно женщин, которые были бы счастливы снимать ему носки. Потом он обычно спал на ферме шесть часов, после чего весь процесс повторялся в обратном порядке. У Рикки не было ни одного клиента, на которого бы не производило впечатление это его повествование. «Может быть, он педераст», — сказала однажды какая-то женщина. Рикки Ли посмотрел на неё коротко, оценивая тщательно уложенные волосы, тщательно сшитую одежду, которая несомненно имела ярлык модельера, бриллиантовые серёжки в ушах, выразительные глаза, и понял, что она с востока, возможно из Нью-Йорка, а здесь находится в гостях у родственницы или, может быть, старой школьной приятельницы и ждёт не дождётся, когда выберется отсюда. Нет, — ответил он. — Мистер Хэнском не «голубой». Она вытащила пачку сигарет «Дорал» из сумочки и зажала одну в ярко красных своих губах, а он поднёс ей зажигалку. «Откуда вы знаете?» — спросила она, слегка улыбаясь. «Знаю», — сказал он. И знал. Он мог бы сказать ей: я думаю, он ужасно одинокий человек, самый одинокий из всех, кого я когда-либо встречал в своей жизни. Но он никогда бы не сказал такой вещи этой женщине из Нью-Йорка, которая смотрела на него так, будто он являл собой некий неведомый, весьма странный и забавный человеческий тип.

Сегодня мистер Хэнском выглядел бледным и несколько рассеянным.

— Привет, Рикки Ли, — сказал он, садясь, и принялся изучать свои руки.

Рикки Ли знал, что он намеревается провести следующие шесть-восемь месяцев в Колорадо-Спрингс, наблюдая за началом строительства там культурного центра — разветвлённого комплекса из шести зданий, врезающихся в горы. Когда центр будет готов,сказал Бей Рикки Ли некоторые люди станут говорить, что это выглядит так, будто гигантский ребёнок разбросал кубики по лестничным пролётам. И в какой-то мере они будут правы. Но я думаю, центр будет работать.

Рикки Ли подумал, что, возможно Хэнском только изображает некий испуг. Ведь когда ты столь заметная фигура, у кого-то вряд ли возникает желание на тебя охотиться. И это естественно. Аможет, его укусило насекомое? Их чертовски много вокруг.

Рикки Ли взял кружки со стойки и потянулся к пробке «Олимпией».

— Не надо, Рикки Ли.

Рикки Ли с удивлением обернулся, но когда Бен Хэнском отвёл руки от лица, он внезапно испугался. Потому что на его лице бы; не театральный испуг, и не муха его укусила или что-то в этом роде Он выглядел так, будто ему только что нанесли страшный удар, он всё ещё пытается понять, что же такое его ударило.

Кто-то умер. Он не женат, но у каждого есть семья, и кто-то в его семье только что был повержен в прах, свалился замертво Вот что произошло, и это так же, верно, как то, что говно и, сортира спускается вниз.

Кто-то из посетителей опустил в автопроигрыватель четверть доллара, и Барбара Мандрелл стала петь о пьяном мужчине и одинокой женщине.

— У вас всё в порядке, мистер Хэнском?

Бен Хэнском посмотрел на Рикки Ли из глубины своих глаз, которые вдруг постарели на десять — нет, на двадцать — лет по сравнению с лицом, и Рикки Ли был крайне удивлён, увидев, что волосы мистера Хэнскома седеют. Он никогда раньше не замечал седины в его волосах.

Хэнском улыбнулся. Улыбка была страшная, мрачная. Улыбка трупа.

— Не думаю, что в порядке, Рикки Ли. Нет. Сегодня нет. Вообще нет.

Рикки Ли поставил кружку и подошёл к тому месту, где сидел Хэнском. В баре было человек двадцать — не больше, чем в ночном баре, работающем по понедельникам задолго до открытия футбольного сезона. Анни сидела у двери в кухню, играя в крибидж с поваром.

— Плохие новости, мистер Хэнском?

— Да плохие. Плохие новости из дома. — Он посмотрел на Рикки Ли. Он посмотрел через Рикки Ли.

— Я очень огорчён, что слышу это, мистер Хэнском.

— Спасибо, Рикки Ли.

Он замолчал; Рикки Ли собирался было спросить, чем он может быть полезен, когда Хэнском сказал:

— Какое виски у тебя в баре?

— Для кого-нибудь другого в этом кабаке — «Четыре розы», — сказал Рикки Ли, — но для вас, я думаю, «Дикий турок».

Хэнском улыбнулся одними губами.

— Я очень тебе признателен, Рикки Ли. Возьми-ка кружку и наполни её «Диким турком».

— Кружку?

— спросил ошарашенный Рикки Ли. — Господи, да мне придётся выносить вас отсюда, — Или вызывать «скорую», — подумал он.

— Не сегодня, — сказал Хэнском, — не думаю.

Рикки Ли внимательно посмотрел в глаза мистера Хэнскома: не шутит ли он? И ему потребовалось менее секунды, чтобы понять: нет, не шутит. Поэтому он вытащил кружку из бара и бутылку «Дикого турка» с одной из нижних полок. Горлышко бутылки стукалось о края кружки, когда он наливал. Он зачарованно наблюдал, как булькает виски. Да, мистер Хэнском не иначе как техасец, решил Рикки Ли, ведь такую порцию виски он никогда ещё не наливал и вряд ли кому-нибудь ещё нальёт в своей жизни.

Вызывай «скорую», малый. Виски раздавит этого малыша, мне придётся вызывать Паркера и Уотерса из Сведхольма за катафалком.

Тем не менее он поставил бутылку перед Хэнскомом; отец говорил однажды Рикки Ли, что, если человек в здравом уме, следует принести ему то, за что он платит, неважно, моча это или яд. Рикки Ли не знал, хорош ли совет, зато точно знал: если вы содержите бар ради куска хлеба, это совет отличный, и он спасает вас от искушения копошиться в собственной совести.

Хэнском минутку задумчиво смотрел на адский напиток, а затем спросил:

— Сколько я вам должен за такую порцию, Рикки Ли?

Рикки Ли медленно покачал головой, не отрывая взгляда от кружки с виски, чтобы не видеть запавших, пронизывающих глаз Хэнскома.

— Нет, — сказал он, — я угощаю.

Хэнском снова улыбнулся, на этот раз более естественно. — Что ж, спасибо, Рикки Ли. Сейчас я что-то покажу вам, о чём узнал в Перу в 1978 году. Я работал там с парнем по имени Фрэнк Биллингс — я бы сказал, в паре с ним. По-моему, чёрт возьми, Фрэнк Биллингс был лучшим архитектором в мире. Он схватил лихорадку, врачи всадили ему биллион разных антибиотиков, и ни один не помог. Он сгорел за две недели и умер. То, что я покажу вам, я узнал от индейцев, которые работали с нами над проектом. У них хорошо варят черепушки, обычно вы глотаете, вроде бы испытывая при этом приятное ощущение, но у вас во рту словно бы кто-то зажигает факел и направляет его в глотку. А индейцы пьют спиртное, как кока-колу, я редко видел там пьяных, и ни разу никого — с похмелья. У меня же никогда не было целого бурдюка со спиртным, чтобы попробовать их метод. Думаю, сегодня получится. Принесите мне несколько ломтиков лимона.

Рикки Ли принёс четыре ломтика и аккуратно положил их на свежую салфетку, рядом с кружкой, в которой был виски. Хэнском взял одну дольку, запрокинул голову назад, будто собирался закапать себе глазные капли, а затем начал выжимать свежий лимонный сок в правую ноздрю. «Боже правый!» — Рикки Ли в ужасе.

У Хэнскома задвигался кадык. Покраснело лицо… затем Рикки Ли увидел, как слёзы катятся к ушам по гладким плоскостям его лица. Теперь на автопроигрывателе были Спиннеры, они пели песню о любопытном. «О, господи, я прямо не знаю, сколько я могу вынести», — пели Спиннеры.

Хэнском, не глядя, нащупал ещё один ломтик лимона и выжал сок в другую ноздрю.

«Вы, чёрт возьми, убьёте себя», — прошептал Рикки Ли. Хэнском кинул отжатый лимон на стойку бара. Глаза у него страшно покраснели и спёрло дыхание. Яркий лимонный сок выливался из обеих ноздрей и стекал к уголкам рта. Он нащупал кружку, поднял её и выпил треть. Рикки Ли сдержанно наблюдал, как кадык его ходит вверх-вниз.

Хэнском отставил кружку, поёжился, затем кивнул. Он посмотрел на Рикки Ли и слегка улыбнулся. Глаза его уже не были красными.

— Вы настолько озабочены своим носом, что не чувствуете, что проходит в вашу гортань.

— Вы сумасшедший, мистер Хэнском, — сказал Рикки Ли.

— Даю голову на отсечение, — сказал мистер Хэнском. — Помните это, Рикки Ли? Мы обычно говорили, когда были маленькими: «Даю голову на отсечение». Я когда-нибудь говорил вам, что был толстым?

— Нет, сэр, никогда, — прошептал Рикки Ли. Теперь он был убеждён, что из-за мощного своего интеллекта мистер Хэнском сошёл с ума… или временно потерял себя.

— Я был нюней. Никогда не играл в бейсбол или баскетбол и салили меня первым. Да, я был толстый. В моём городке были такие мальчишки, которые постоянно потешались надо мной. Регинальд Хаггинс, например, все называли его Белч или Виктор Крисс и другие. Но мозговым центром был Генри Бауэре. И если существовал когда-нибудь дьявольский парень, топчущий тело земли, Рикки Ли, то это был Генри Бауэре. Потешались они не только надо мной, но я к тому же не умел бегать так быстро, как другие.

Хэнском расстегнул рубашку и открыл грудь. Наклонившись, Рикки Ли увидел необычный, кручёный шрам на животе мистера Хэнскома, прямо над пупком. Старый, зарубцевавшийся, белый, в виде буквы. Кто-то вырезал букву «Н» на животе этого человека, может быть, задолго до того, как он стал мужчиной.

— Это сделал Генри Бауэре. Около тысячи лет назад…

— Мистер Хэнском…

Хэнском взял ещё две Дольки лимона, по одной в каждую руку, запрокинул голову, как бы намереваясь закапать в нос. Но его передёрнуло, он отложил ломтики в сторону и сделал два больших глотка из кружки. Вздрогнул, сделал ещё один большой глоток и с закрытыми глазами провёл рукой по краю стойки. В какой-то момент он походил на человека, находящегося на паруснике и во время сильной качки державшегося за борт, чтобы сохранить равновесие. Потом он открыл глаза и улыбнулся Рикки Ли.

— Я бы всю ночь мог ездить на этом быке, — сказал он.

— Мистер Хэнском, я бы хотел, чтобы вы этого больше не делали, — сказал нервозно Рикки Ли.

Анни подошла к официантской стойке с подносом и потребовала пару «Миллеров». Рикки Ли дал их ей. Ноги у него были как ватные.

— С мистером Хэнскомом всё в порядке, Рикки Ли? — спросила Анни. Она смотрела на Рикки Ли сзади, и он обернулся на её взгляд.

Мистер Хэнском склонился над баром, осторожно выковыривая ломтики из банки, в которой Рикки Ли хранил заправку к напиткам.

— Не знаю, — сказал он. — По-моему, нет.

— Тогда перестань катать шарики из говна и сделай что-нибудь. — Анни, как и большинство других женщин, была неравнодушна к Бену Хэнскому.

— Ладно. Папа всегда говорил, что если человек в здравом уме…

— У твоего папаши не было мозгов. Хватит о твоём папаше. Ты должен прекратить это, Рикки Ли. Он убьёт себя.

Рикки Ли снова подошёл к Бену Хэнскому. — Мистер Хэнском, я действительно думаю, что вам…

Хэнском запрокинул голову. Выдавил лимон, и на этот раз спокойно втянул в себя лимонный сок, как будто это кокаин. Отпил виски, как будто это вода. И торжествующе посмотрел на Рикки Ли.

— Бим-бом, я видел всю шайку, танцующую на коврике у меня в гостиной, — сказал он и улыбнулся. В кружке оставалось совсем немного виски.

— Достаточно, — сказал Рикки Ли и потянулся к кружке.

Хэнском осторожно отодвинул её. — Нанесён ущерб, Рикки Ли, — сказал он. — Нанесён ущерб, старина.

— Мистер Хэнском, пожалуйста…

— У меня есть кое-что для твоих ребятишек, Рикки Ли. Чёрт подери, чуть не забыл!

На нём была выцветшая рубашка, и он вытаскивал что-то из кармана. Рикки Ли слышал приглушённое позвякивание.

— Мой отец умер, когда мне было четыре года, — сказал Хэнском. Голос у него был чистый. Он оставил нам кучу долгов. Я хочу, чтобы у твоих ребятишек было вот это, Рикки Ли. Он положил три серебряных доллара на стойку, и они замерцали под мягким светом. Рикки Ли сдержал дыхание.

— Мистер Хэнском, это очень любезно, но я не мог бы…

— Их было четыре, но один я дал Заике Биллу и другим. Билл Денбро, вот его настоящее имя. Заика Билл — это мы его так звали, так же как говаривали тогда: «Даю голову на отсечение». Он был одним из самых лучших друзей, которые у меня когда-либо были, — у меня их было немного, даже такой толстый парень, как я, имел немного друзей. Заика Билл сейчас писатель.

Рикки Ли едва слышал его. Он зачарованно смотрел на серебряные монеты. 1921, 1923 и 1924. Бог знает, какая была им теперь цена.

— Я не могу, — сказал он снова.

— Но я настаиваю, — мистер Хэнском взял кружку и осушил её. Он смотрел прямо в глаза Рикки Ли. Его глаза были бесцветные, воспалённые, но Рикки Ли поклялся бы на Библии, что это были глаза трезвого человека.

— Вы меня немного пугаете, мистер Хэнском, — сказал Рикки Ли. Два года назад один малый из местных, Грешам Арнольд, пришёл в «Красное колесо» с рулоном четверть долларовых купюр в руке и двадцатидолларовой бумажкой, засунутой в края шляпы. Он вручил рулон Анни с указанием класть по четыре двадцатипятицентовика в автопроигрыватель. Двадцать долларов он оставил на стойке бара и велел подавать выпивку бесплатно — ввести такую систему. Этот малый, этот Грешам Арнольд, когда-то давно был звездой баскетбола в Хемингфорд Рэмз и вывел свою команду на командное первенство (первое, и вполне вероятно, последнее) среди школ. Это было в 1961 году. Перед молодым человеком, казалось, простирались неограниченные возможности. Но из университета его исключили в первом же семестре по неуспеваемости — жертва спиртного, наркотиков, ночных кутежей. Он приехал домой, разбил машину, которую его предки подарили ему к окончанию школы, и стал коммивояжёром у своего отца, который занимался дилерством. Прошло пять лет. Отец не смог зажечь его этой работой, поэтому он в конце концов продал своё дилерство и уехал в Аризону — его угнетала и состарила раньше времени необъяснимая и явно необратимая деградация сына. Пока дилерство ещё принадлежало отцу, и Арнольд по крайней мере делал вид, что работает, он предпринял попытки воздержаться от пьянства. Потом оно его полностью захватило. Он мог нагрузиться, но всегда был как огурчик после ночи, проведённой в кабаке, угощая всех, и все его любезно благодарили, и Анни продолжала ставить «Мо Бенди Сонгз», потому что он любил «Мо Бенди Сонгз». Он сидел в баре, у стойки — на том же самом месте, где сейчас сидел мистер Хэнском, подумал Рикки Ли со всё возрастающим беспокойством — выпил три-четыре «Бурбона», подпевая под автопроигрыватель, и, не вызвав никакого беспокойства, пошёл домой, когда Рикки Ли закрыл «Колесо», повесился на ремне в клозете. Глаза Грешама Арнольда в тот вечер напоминали глаза Бена Хэнскома.

— Я вас пугаю, да? — спросил Хэнском, не отводя глаз от Рикки Ли. — Он отодвинул кружку и сложил руки перед тремя серебряными монетами. — Вполне возможно. Но вы не так напуганы, как я.

— Что случилось? — спросил Рикки Ли. — Может быть… — Он облизнул губы. — Может, я могу вам помочь.

— Что случилось? — засмеялся Бен Хэнском. — Ну, не слишком многое. Сегодня ночью мне позвонил старый друг, Майкл Хэнлон.

Я совсем о нём забыл, Рикки Ли, но не это напугало меня. В конце концов, я был ребёнком, когда знал его, а дети забывчивы, правда?

Конечно, забывчивы. Даю голову на отсечение. Но, что меня напугало, так это сознание того, что забыл я не только о Майке, но и обо всём том, что было в мои детские годы.

Рикки Ли посмотрел на него. Он абсолютно не понимал о чём говорил мистер Хэнском, но человек был определённо напуган. Это как-то не вязалось с Беном Хэнскомом, но это было так.

— Я имею в виду, что забыл ВСЁ об этом, — сказал он легонько постучав по стойке бара костяшками пальцев. — Приходилось ли; вам слышать, Рикки Ли, о столь полной амнезии, когда вы даже не знаете, что у вас амнезия?

Рикки Ли покачал головой.

— Я тоже не слышал. Но сегодня вечером я был в своём «Кэдди», и вдруг это меня ударило. Я вспомнил Майкла Хэнлона, но только потому, что он позвонил мне по телефону. Я вспомнил Дерри, но только потому, что он звонил оттуда.

— Дерри?

— Но это ВСЁ. Мне пришло в голову, толчком, что я даже не думал о том, что был ребёнком, с… не знаю, с какого момента. И затем всё потоком начало вливаться обратно. Как то, что мы сделали с четвёртым серебряным долларом.

— Что вы сделали с ним, мистер Хэнском?

Хэнском посмотрел на свои часы и внезапно слез со стула. Он слегка шатался, но только слегка. Это было всё. — Я не могу позволить времени уйти от меня, — сказал он. — Я улетаю сегодня вечером.

Рикки Ли взглянул на него встревоженно, и Хэнском засмеялся.

— Улетаю, но не управляю самолётом, Рикки Ли. На этот раз нет. Авиакомпания Соединённых Штатов.

— Ох, — лицо Рикки Ли выразило облегчение. — Куда же вы летите?

Рубашка Хэнскома всё ещё была расстёгнута. Он задумчиво смотрел на белые линии старого шрама на животе, затем застегнул её.

— Я думал, что сказал вам, Рикки Ли. Домой. Я лечу домой. Отдайте эти монеты своим ребятишкам.

Он пошёл к двери, и что-то в том, как он шёл, даже как подтягивал брюки, напугало Рикки Ли.

Сходство с усопшим и неоплакиваемым Грешамом Арнольдом вдруг стало настолько сильным, что он казался привидением.

— Мистер, Хэнском! — закричал Рикки Ли тревожно.

Хэнском обернулся, а Рикки Ли быстро отступил. Задним местом он ударился о стойку бара, посуда звякнула, когда бутылки стукнулись друг о дуга. Он отступил, потому что убедился вдруг, что Бен Хэнском мёртв. Да, Бен Хэнском лежал где-то мёртвый в канаве или на чердаке или, возможно, висел в сортире с ремнём на шее, и кончики его четырехсотдолларовых ковбойских ботинок болтались в дюйме-двух от пола, а то, что стояло около автопроигрывателя и в упор смотрело на него, было привидением.

На мгновение — только на короткое мгновение, но этого было достаточно, чтобы почувствовать, как индевеет сердце — Рикки Ли показалось, что он может видеть прямо сквозь него столы и стулья.

— Что, Рикки Ли?

— Ннн-ничего.

Бен Хэнском посмотрел на Рикки Ли глазами, под которыми были тёмно-пурпурные круги. Его щёки побагровели от выпитого, нос был красным и воспалённым.

— Ничего, — снова прошептал Рикки Ли, но не мог отвести глаз от этого лица, лица человека, который умер во грехе и теперь стоит у дымящейся парами боковой двери ада.

— Я был толстым, и мы были бедными, — сказал Бен Хэнском. — Теперь я это помню. И я помню, что или девочка по имени Беверли, или Заика Билл спасли мне жизнь серебряным долларом. Я до безумия боюсь того, что могу ещё вспомнить до конца ночи, но то, что я напуган, не имеет значения, всё равно это придёт. Это, как огромный пузырь, который всё растёт и растёт в моём мозгу. Но я уезжаю, потому что всем, что я имею сейчас, я обязан тому, что мы сделали тогда, а человек должен платить за то, что получает в этом мире. Может быть, поэтому Господь сперва делает нас детьми и ставит к земле поближе, потому что знает: вам предстоит много падать и истекать кровью, прежде чем вы выучите этот простой урок. Платить за то, что имеете, обладать тем, за что платите… и рано или поздно, чем бы вы ни владели, всё возвращается к вам домой.

— Вы вернётесь в конце недели, не так ли? — спросил Рикки Ли онемевшими губами. Во всё возраставших страданиях это было единственное, всё, за что он мог уцепиться. — Вы вернётесь в конце недели, как всегда, да?

— Не знаю, — сказал мистер Хэнском и улыбнулся жуткой улыбкой. — На этот раз я отправляюсь намного дальше Лондона, Рикки Ли.

— Мистер Хэнском!…

— Дайте эти монеты своим ребятишкам, — повторил тот и выскользнул в ночь.

— Что за чёрт? — спросила Анни, но Рикки Ли её проигнорировал.

Он закрыл перегородку бара и подбежал к окну, которое выходило на стоянку машин. Он увидел, как включились передние фары на «Кэдди» мистера Хэнскома, услышал, как заводится двигатель. Машина тронулась, задние фары красными точками мелькнули на шоссе 63, и ночной ветер Небраски унёс поднявшуюся пыль.

— Он сел в свой ящик накачавшись, и ты позволил ему уехать в этой его громадине, — сказала Анни. — Ехать далеко, Рикки Ли.

— Ничего.

— Он убьётся.

И хотя менее пяти минут назад это была его собственная мысль, Рикки Ли повернулся к Анни, когда погас свет фар «Кадиллака», и сказал:

— Не думаю, он так выглядел сегодня… может, было бы лучше, если бы он убился.

— Что он сказал тебе?

Рикки Ли покачал головой. Всё перемешалось у него в мозгу, и в целом это, по-видимому, ничего не значило. — Не имеет значения. Не думаю, что мы когда-нибудь ещё увидим этого парня.

4
Эдди Каспбрак принимает лекарство

Если бы вам захотелось узнать всё, что можно узнать об американце или американке, принадлежащих к среднему классу в конце тысячелетия, вам достаточно было бы заглянуть в его или её аптечку. Боже ты мой, посмотрите в аптечку, когда Эдди Каспбрак открывает её — с белым лицом и широко открытыми внимательными глазами.

На верхней полке — анацин, екседрин, контак, гелюзил, тиленол и большая синяя банка Вик, похожего на нависающие глубокие сумерки под стеклом. Бутылка виварина, бутылка серутана, две бутылочки молока окиси магния Филипса, — дежурное лекарство, которое имеет вкус жидкого мела и аромат мяты — что-то наподобие мятного сока. Вот большая бутылка ролайдс рядом с большой бутылкой тамс. Тамс стоит рядом с большой бутылкой таблеток Ди-Джел с привкусом апельсина. Она как трио копилки, набитой пилюлями вместо монет.

Вторая полка — покопайтесь в витаминах: вы найдёте Е, С, просто В, и В в сложном составе, и В-12. Здесь лизин, который, как предполагают, делает что-то с плохой кожей, и лецитин, который, как предполагают, делает что-то с холестеролом внутри и вокруг большого насоса — печени. Есть железо, кальций и рыбий жир. Есть разные поливитамины. А наверху самой аптечки — огромная бутылка жеритола — для стабилизации веса.

Двигаясь вправо по третьей палке, мы находим универсальных представителей мира запатентованных лекарств. Слабительные. Пилюли Картера. Они заставляют работать кишечник Эдди Каспбрака. Здесь, рядом, каопектат, пептоисмол и препарат Н на случай поноса или болезненного стула. Также Такс в банке с закручивающейся крышкой для туалета после испражнения. Здесь есть состав 44 от кашля, никиль идвистан от отморожений, большая бутылка касторки. Есть банка сукретс, если заболит горло, и четыре зубных элексира: хлорасептик, цепакод, цепестат в пульверизаторе и, конечно, добрый старый листерин, имеющий много аналогов, но никогда не дублируемый. Визин и мурин для глаз. Мази кортаид и неоспорин для кожи (второй рубеж обороны, если лизин не оправдал ожиданий), кислородная подушка и несколько тетрациклиновых пилюль.

И с одной стороны, собравшись как заговорщики, стоят три бутылочки шампуня из угольной смолы.

Нижняя полка почти пуста, но её наполнение — серьёзный бизнес — на этой начинке вы могли бы совершать круиз. На этой начинке вы могли бы летать выше самолётика Бена Хэнскома. Здесь валиум, перкодан, славил идарвон-комплекс. На этой нижней полке стоит ещё одна коробочка сакретс, но в ней сакретс нет. Если бы вы открыли её, вы бы нашли шесть квалюдс.

Эдди Каспбрак верил в девиз бойскаутов.

Когда он зашёл в ванную, в руках у него раскачивалась голубая сумка. Он поставил её на рукомойник, открыл молнию и дрожащими руками начал запихивать в неё бутылки, банки, тюбики, фляжки, пульверизаторы. В других обстоятельствах он брал бы их понемножку, но сейчас было не до нежностей. Выбор, как его видел Эдди, был прост и жесток в одно и то же время: либо ехать, либо оставаться на одном месте, начать думать, что всё это значило, и просто умереть от страха.

— Эдди? — позвала его Мира снизу. — Что ты деееелаешь?

Эдди бросил коробочку сукретс. Аптечка почти опустела, остался Мирин мидол и маленький, почти использованный тюбик блистекса. Он помедлил чуть-чуть, затем забрал и блистекс. Начал было застёгивать сумку, поразмыслил и бросил туда мидол. Могла бы купить и побольше.

— Эдди? — послышалось теперь уже с лестницы.

Эдди вышел из ванной, с одного бока раскачивалась сумка. Он был невысокий мужчина с пугливым, кроличьим лицом. Почти что все волосы у него выпали; оставшиеся вяло росли там и сям. Тяжесть сумки заметно клонила его в одну сторону.

Чрезвычайно большая женщина медленно взбиралась на второй этаж. Эдди слышал, как под ней недовольно скрипят ступени. — Что ты ДЕЕЕЕЕЕЕЛАЕШЬ?

Эдди и без психиатра понимал, что он женился, в некотором смысле, на своей матери. Мира Каспбрак была огромна. Она была просто большая, когда он женился на ней пять лет назад, но иногда он думал, что бессознательно видит некий потенциал её огромности; бог тому свидетель, его собственная мать была громадина. И Мира выглядела внушительнее, чем обычно, когда поднялась на площадку второго этажа. На ней была белая ночная рубашка, которая раздувалась на груди и на бёдрах. Её лицо, лишённое косметики, было белым и блестящим. Она выглядела сильно напуганной.

— Я должен на некоторое время уехать, — сказал Эдди.

— Что ты имеешь в виду — уехать? Что это был за телефонный звонок?

— Ничего, — сказал он, подлетая к большому стенному шкафу. Он положил сумку, открыл дверцу шкафа, и сгрёб в сторону с полдюжины одинаковых чёрных костюмов, висевших там. Он всегда носил один из чёрных костюмов, когда работал. Затем он влез в шкаф, в котором пахло антимолином и шерстью, и вытащил один из чемоданов. Открыл его и начал бросать туда одежду.

На него упала тень.

— В чём дело, Эдди? Куда ты собрался? Скажи мне!

— Я не могу сказать тебе.

Она стояла, глядя на него в замешательстве, не зная, что сказать и что предпринять. Мысль просто запихнуть его в шкаф, а затем прижать дверцу собственной спиной, пока не пройдёт его безумие, пронзила её мозг, но она не могла заставить себя сделать это, хотя вообще-то могла: она была на три дюйма выше Эдди и на сто фунтов перевешивала его. Она не могла придумать, что сделать или сказать, потому что такое было ему совершенно несвойственно. Она бы испугалась не больше, если бы, войдя в комнату, где стоит телевизор, увидела, что их новый с большим экраном телик летает по воздуху.

— Ты не можешь ехать, — услышала она сама себя. — Ты обещал достать мне автограф Аль-Пасино. Это был абсурд — бог тому свидетель, но даже абсурд здесь был лучше, чем ничего.

— Ты его получишь, — сказал Эдди. — Тебе придётся самой привезти Пасино.

О, это был новый кошмар — как уместить такое в её бедной голове. Она издала слабый крик:

— Я не могу — я никогда…

— Тебе придётся, — сказал он. Теперь он изучал свои ботинки. — Здесь не хватает одного.

— Мне не годится ни одно платье! Они слишком жмут в груди!

— Пусть Долорес выбросит одно из них, — сказал он беспощадно. Он бросил назад две пары ботинок, нашёл пустую коробку из-под обуви и запихнул в неё третью пару. Хорошие чёрные ботинки, вполне ещё годные, но для работы выглядят слишком потёртыми. Когда вы ради куска хлеба возите богатых людей по Нью-Йорку, причём многие из них — известные богатые люди, всё должно выглядеть на уровне. Эти ботинки уже не смотрелись, но он подумал, что они пригодятся там, куда собрался. Для всего того, что он, возможно, должен будет сделать, когда доберётся туда. Может быть, Ричи Тозиер…

Но потом наступила чернота, рот его закрылся сам собой. Эдди панически осознал, что, упаковав всю чёртову аптеку, он оставил самую важную вещь: свой аспиратор — там, внизу, на шкафчике со стереосистемой.

Он опустил крышку чемодана и закрыл его на замок. Он посмотрел вокруг, на Миру, которая стояла в коридоре, прижав руку к толстой короткой шее, как будто у неё был приступ астмы. Она уставилась на него, на лице у неё был страх и ужас, и он, быть может, пожалел бы её, если бы у него самого не наполнял бы сердце ужас.

— Что случилось, Эдди? Кто это был на телефоне? У тебя беда? Да? Какая у тебя беда?

Он подошёл к ней, с сумкой на молнии в одной руке и чемоданом в другой, стоя теперь более или менее прямо, потому что в руках был приблизительно равный вес. Она загораживала проход на лестницу, и он подумал было, что она не отойдёт. Но когда лицо его чуть не врезалось в мягкую засаду из её грудей, она отступила… в страхе. Когда он миновал её, она разрыдалась несчастными слезами.

— Я не могу привезти Аль Пасино! Я врежусь в столб или ещё куда-нибудь, я знаю, что я врежусь! Эдди, я боююююююсь!

Он посмотрел на часы на столе у лестницы. Двадцать минут десятого. Клерк в Дельте сказал ему сухим голосом, что он уже опоздал: последний авиарейс на север в штат Мэн из Ля Гардиа — в восемь двадцать пять. Он позвонил в Американтранс и выяснил, что последний поезд на Бостон отправляется с Пен Стейшн в одиннадцать тридцать. Он бы его доставил до Саусстейшн, а там он может взять кэб до офисов «Кейп Код Лимузин» на Арлингтон-стрит. «Кейп Код» и компанию Эдди «Ройал Крест» на протяжении многих лет связывало полезное и взаимовыгодное сотрудничество. Срочный звонок Бучу Каррингтону в Бостоне обеспечил ему передвижение на север — Буч сказал, что для него будет приготовлен «Кадиллак». Так что поедет он с шиком, без занудного клиента, сидящего на заднем сидении, дымящего вонючей сигарой и спрашивающего, не знает ли Эдди, где можно снять девочку, или несколько граммов кокаина, или то и другое вместе.

Ехать с шиком хорошо, подумал он. С большим шиком можно было бы ехать в катафалке. Не волнуйся, Эдди — так ты может быть, будешь возвращаться назад. То есть, если от тебя что-либо останется.

— Эдди?

Девять двадцать. Ещё полно времени, чтобы поговорить с ней, полно времени, чтобы быть добрым. Ах, но лучше всего, если бы она сегодня молчала, если бы можно было выскользнуть из дома, оставив записку под магнитиком на дверце холодильника (он всегда оставлял записки Мире на дверце холодильника, потому что там они заметны). Уходить из дома как беглец — нехорошо, но так вот было ещё хуже. Будто ты снова и снова уходишь из дома…

Иногда дом — это место, где лежит твоё сердце, думал Эдди беспорядочно. Я в это верю. Старик Бобби Фрост сказал, что дом — это место, где тебя всегда должны принимать, когда ты идёшь туда. Увы, это также место, откуда тебя не хотят выпускать.

Он стоял на лестнице, наполненный ужасом, тяжело дыша, и смотрел на свою рыдающую жену.

— Пойдём вниз, я расскажу тебе, что могу, — сказал он.

Эдди поставил сумку с лекарствами и чемодан с одеждой у двери в холле. Потом ему вспомнилось что-то ещё… как бы призрак его матери: она уже много лет была мертва, но он всё ещё часто мысленно слышал её голос.

«Ты знаешь, Эдди, когда у тебя промокают ноги, ты всегда простужаешься — ты не как другие, у тебя очень слабый организм, тебе надо быть осторожным.

Вот почему ты должен всегда надевать галоши, когда идёт дождь».

В Дерри часто шёл дождь.

Эдди открыл шкафчик у выхода, снял с крючка свои галоши, где они аккуратно висели в полиэтиленовом пакете, и положил их в чемодан с одеждой.

Молодец, Эдди.

Он и Мира смотрели телевизор, когда случился весь этот бардак. Он взял телефонную трубку и вызвал такси. Диспетчер сказал, что оно будет через пятнадцать минут. Эдди ответил, что нет проблем.

Он положил трубку и взял аспиратор сверху плейера «Сони». Я потратил пятнадцать сотен баксов на стереосистему, чтобы Мира не пропустила ни одной записи Барри Манилоу, подумал он, а затем почувствовал внезапный прилив вины. Он купил роскошную стереосистему по тем же самым причинам, что и этот небольшой дом на Лонг-Айленде, где оба они болтались, как две горошины в банке: потому что это был способ смягчить, утешить мать, чтобы не слышать её мягкий, испуганный, часто смущённый, но всегда непреклонный голос; он как бы говорил ей: «Я сделал это, ма! Посмотри на всё это! Я сделал это! Теперь, пожалуйста, ради Христа, заткнись хоть на время!»

Эдди запихнул аспиратор в рот и, как человек, имитирующий самоубийство, спустил защёлку. Облачко с ужасным лакричным привкусом прошло в горло, и Эдди глубоко вздохнул. Он мог чувствовать толчки с трудом проходившего дыхания, напряжённость в груди начала ослабевать, и вдруг он услышал голоса в голове, голоса-привидения.

Вы получили записку, которую я послала вам?

Да, миссис Каспбрак, но…

Ну, если вы не умеете читать, Коуч Блэк, скажите мне лично. Вы готовы?

Миссис Каспбрак…

Хорошо. Давайте вот так — прямо из моих губ к вам в уши. Готовы? Мой Эдди не может заниматься физкультурой. Я повторяю: он НЕ может заниматься физкультурой. Он очень слабый, и если он бегает… или прыгает…

Миссис Каспбрак, у меня есть результаты последнего медицинского обследования Эдди. Там говорится, что Эдди несколько маленький для своего возраста, но в остальном он абсолютно нормальный. Поэтому я позвонил вашему домашнему врачу, просто чтобы удостовериться, и он подтвердил…

Вы говорите, что я лгунья? Да, Коуч Блек? Ну, вот он! Вот Эдди, вот он стоит рядом со мной! Вы слышите, как он дышит? Как?

Мам… пожалуйста… у меня всё в порядке…

Эдди, ты знаешь, что нельзя перебивать старших.

Я слышу мальчика, миссис Каспбрак, но…

Слышите?

Хорошо! Я думала, что вы, может быть, глухой! Он дышит, как грузовик, поднимающийся в гору на малой скорости, не так ли?

И если это не астма…

Мама, я…

Спокойно, Эдди, не перебивай меня. Если это не астма, учитель Блэк, тогда я — королева Елизавета!

Миссис Каспбрак, Эдди очень счастлив на уроках физкультуры. Он любит играть в игры, и бегает он довольно быстро. В моём разговоре с доктором Бейнсом проскользнуло слово «психосоматический». Интересно, рассматривали ли вы возможность…

что мой сын ненормальный? Вы это пытаетесь сказать? ВЫ ПЫТАЕТЕСЬ СКАЗАТЬ, ЧТО МОЙ СЫН СУМАСШЕДШИЙ?

Нет, но…

Он слабый.

Миссис Каспбрак…

Мой сын очень слабый.

Миссис Каспбрак, доктор Бейнс подтвердил, что он не может найти ничего вообще…

…физически неполноценного», — закончил Эдди. Воспоминание о той унизительной встрече, когда его мать кричала на учителя Блэка в начальной школе Дерри, пока он задыхался у неё под боком, а другие ребята сошлись у одной из баскетбольных корзин и наблюдали за ними, пришло ему в голову сегодня впервые за многие годы. Он знал, что это не единственное воспоминание, которое звонок Майкла Хэнлона вернул ему. Он чувствовал, как к нему теснящейся толпой, рвутся другие воспоминания — ещё хуже, ещё отвратительнее, как толпа сумасшедших покупателей, создавших пробку в дверях универмага. Но скоро пробка рассосётся, и они пройдут. Он был совершенно уверен в этом. И что они найдут в продаже? Его рассудок? Может быть. За полцены. Дым и отравленная вода. Всё должно уйти.

— Ничего физически неполноценного, никаких физических отклонений, — повторил он, сделал глубокий вдох и положил аспиратор в карман.

— Эдди, — сказала Мира, — пожалуйста, скажи мне, что всё это такое?

Следы слёз блестели на её пухлых щеках. Её руки беспокойно двигались, как пара розовых безволосых животных в игре. Однажды, незадолго до того, как он предложил ей руку и сердце, он взял портрет Миры, который она ему подарила, и поставил его рядом с портретом своей матери, которая умерла от паралича сердца в возрасте шестидесяти четырёх лет. Когда она умерла, вес её перевалил за четыреста фунтов, точнее, она весила, четыреста шесть фунтов. Она стала прямо-таки уродливой к тому времени — её тело казалось сплошным огромным пузом, в котором утопало студенистое, постоянно встревоженное лицо. Но её портрет, который он поставил рядом с Мириным, был сделан в 1944 году, за два года до его рождения. («Ты был очень слабым ребёнком, — шептала теперь в ухо его мама-привидение. Много раз мы отчаивались, выживешь ли ты…») В 1944 году его мать была относительно стройной — всего сто восемьдесят фунтов.

Он сделал это сравнение, подумал он, в последней попытке удержаться от чисто психологического инцеста. Он переводил взгляд с матери на Миру и снова на мать.

Они могли бы быть сёстрами. Такое было сходство.

Эдди смотрел на два почти одинаковых портрета и обещал себе, что не совершит этого сумасшедшего поступка. Он знал, что мальчишки на работе уже шутят над Джеком Спрэгом и его женой, но они не знают и половины правд. Шутки и жалкие замечания можно стерпеть, но действительно ли он хочет быть клоуном в таком вот фрейдистском цирке? Нет, не хочет. Он с Мирой сломает его. Он позволит ей спокойно спуститься, потому что она добрая, милая, и у неё было даже меньше опыта с мужчинами, чем у него с женщинами.

И потом, когда она дойдёт до горизонта жизни, то может быть будет брать уроки тенниса, о которых он так мечтал.

«Эдди счастлив на уроках физкультуры?»

«Эдди любит играть в игры? и не станет упоминать тот клуб здоровья, который открылся на Третьей авеню по диагонали от гаража…»

«Эдди бегает достаточно быстро, он бегает достаточно быстро, когда вас здесь нет, бегает быстро, когда поблизости нет никого, кто напоминает ему о том, какой он слабый, и я вижу по лицу миссис Каспбрак, что он знает даже сейчас, в возрасте девяти лет, он знает, что самое большое счастье в мире, какое он мог себе позволить, — это быстро бежать в любом направлении, чего вы не позволяете ему. Миссис Каспбрак, дайте ему БЕГАТЬ».

В конце концов он всё-таки женился на Мире. Старые принципы и старые привычки оказались слишком сильными. Дом был местом, где, если ты должен идти туда, тебя сажают на цепь. О, он мог бы ударить призрак своей матери. Это было бы трудно, но он не сомневался, что смог бы сделать такое, если бы только это он и должен был сделать. Именно Мира обрекала его на волнения, захватила заботой, приковала усладой. Мира, как и его мать, фатально, неизбежно проникла в самую суть его характера. Эдди был всё также слаб, потому что иногда подозревал, что он совсем не слаб; Эдди нужно защитить от его собственных слабых признаков возможной храбрости.

В дождливые дни Мира всегда вытаскивала его галоши из пластикового мешочка в клозете и ставила их около вешалки радом с дверью. Около его тарелки с не намазанным маслом пшеничным тостом каждое утро стояло блюдо чего-то напоминающего многоцветные воздушные хлопья и что при ближайшем рассмотрении оказывалось целым спектром витаминов (многие из которых Эдди уносил сейчас в своей аптечке). Мира, как и мать, понимала его, и все возможности для него фактически были закрыты. Будучи молодым неженатым человеком, он трижды уходил от матери и трижды возвращался в её дом. Затем, четыре года спустя после того, как мать умерла в первом зале своих королевских апартаментов, полностью заблокировав своей тушей переднюю дверь, так что парням из морга пришлось пробиваться чёрным ходом между кухней и служебной лестницей, он вернулся домой в четвёртый и последний раз. По крайней мере, он поверил, что в последний — снова дома, снова дома, с Мирой — толстой жирной свиньёй. Да, толстой жирной свиньёй, но любимой, дорогой свиньёй, он любил её, и никакой другой возможности у него вообще не было. Она приворожила его к себе фатальной, гипнотизирующей мудростью.

«Снова дома навсегда», — думал он тогда.

«Но, может, я не прав, — размышлял он. — Может, это не дом и никогда не был им, может дом — это куда я должен идти сегодня ночью. Дом — это место, где, когда ты идёшь туда, оказываешься в конце концов лицом к лицу с тем, что в темноте».

Он беспомощно поёжился, как будто бы вышел на улицу без галош и схватил страшную простуду.

— Эдди, пожалуйста.

Она снова начала рыдать. Слёзы служили ей обороной, так же, как матери — защитой: нежное оружие, которое парализует, которое превращает доброту и нежность в неизбежные прорехи в вашей броне.

Не то чтобы он изнашивал много брони — броня, по-видимому, не шла ему.

Слёзы были больше, чем защита, для его матери, они были оружием. Мира редко столь цинично использовала слёзы, но, так или иначе, он понимал, что сейчас она пытается использовать их… а в этом она преуспевала.

Он не мог уступить ей. Слишком большим искушением было поддаться мыслям о том, как одиноко будет ему в поезде, сквозь темноту летящим в Бостон — чемодан над головой, сумка, набитая лекарствами, между ног, страх сжимает грудь. Слишком просто разрешить Мире забрать его наверх и делать с ним любовь при помощи аспирина и алкоголя. И уложить его в постель, где они — то ли да, толи нет — занимались бы любовью более откровенно.

Но он обещал. ОБЕЩАЛ.

— Мира, послушай меня, — сказал он намеренно сухо и прозаично.

Она смотрела на него своими мокрыми, искренними, испуганными глазами.

Он думал, что сейчас попытается как можно лучше всё ей объяснить: позвонил мол Майк Хэнлон и сказал ему, что это началось снова, что другие снова приезжают.

Но то, что вышло из него оказалось куда более здравой ерундой.

— Поезжай в офис — это первое, что нужно сделать утром. Поговори с Филом. Скажи ему, что я должен был уехать и что ты повезёшь Пасино…

— Эдди, я просто не могу! — закричала она. — Он ведь большая звезда! Если я заблужусь, он будет кричать на меня, я знаю, будет, он будет кричать, они все кричат, когда водитель не знает дорогу… может быть несчастный случай… наверняка будет несчастный случай… Эдди… Эдди, ты должен остаться дома…

— Ради бога, прекрати это!

От его голоса она отшатнулась, как будто её ударили; Эдди схватил свой аспиратор, но не воспользовался им. И она тот час усмотрела в том его слабость, слабость, которую могла бы использовать против него. О Боже, если Ты есть, пожалуйста, поверь мне, я в самом деле не хочу обидеть Миру. Я не хочу зарезать её, даже толкнуть её не хочу. Но я обещал, мы все клялись кровью, пожалуйста, помоги мне. Господи, потому что я должен сделать это…

— Я терпеть не могу, когда ты кричишь на меня, — прошептала она.

— Мира, я сам это ненавижу, но должен, — сказал он, и она вздрогнула. Ты идёшь туда, Эдди — и снова нанесёшь ей обиду. Избить её, протащить по комнате было бы куда милосерднее. И быстрее.

Вдруг — возможно, мысль избить кого-то вызвала новый образ — он увидел лицо Генри Бауэрса. За многие годы он впервые подумал о Бауэрсе, но это отнюдь не принесло ему спокойствия духа. Отнюдь, не принесло.

Он быстро закрыл глаза, затем открыл их и сказал:

— Ты не заблудишься, и он не будет кричать на тебя. Мистер Пасино очень милый, очень понятливый. — Он раньше никогда в жизни не возил Пасино, но успокаивал себя тем, что эта ложь — золотая середина: существовал миф, согласно которому большинство знаменитостей — говнюки, но Эдди возил их достаточно и знал, что на самом деле это не так.

Были, конечно, исключения из правил, и в большинстве случаев исключения были чудовищами! Но во имя Миры он надеялся, что Пасино — не из них.

— Да? — спросила она нежно.

— Да.

— Откуда ты знаешь?

— Деметриос возил его два или три раза, когда работал в «Манхэттан Лимузин», — сказал Эдди. — Он сказал, что мистер Пасино всегда даёт на чай по меньшей мере пятьдесят долларов.

— Мне всё равно, будь хоть пятьдесят центов, только бы ты не кричал на меня.

— Мира, это просто, как дважды два четыре. Первое, ты заезжаешь завтра в Сейнт Регис в 7.00 и везёшь его в Эй-би-си. Они записывают последнее действие его пьесы — вроде бы она называется «Американский Буффало». Второе, ты везёшь его обратно в Сейнт Регис около II. Третье, ты едешь назад в гараж, ставишь машину и подписываешь зелёный лист.

— Это всё?

— Всё. Ты можешь делать это без напряга, Марти.

Её обычно смешило это уменьшительное имя, но сейчас она посмотрела на него с полной боли детской серьёзностью.

— А что, если он захочет идти обедать вместо возвращения в отель? Или пить? Или дансинг?

— Не думаю, но если захочет, ты отвезёшь его. Если будет похоже, что он собирается гулять всю ночь, ты можешь позвонить Филу Томасу по радиофону после полуночи. К тому времени у него освободится водитель, чтобы подменить тебя. Я бы тебя ни за что не озадачивал ничем подобным, если бы у меня был свободный водитель, но два парня больны, Деметриос в отпуске, а кто-то ещё заказан заранее. Ты ляжешь в постель в час ночи, Марти — в час ночи, не позднее. Я гарантирую тебе это.

Она промолчала.

Он прочистил горло, подался вперёд, с локтями на коленях. Мгновенно мама-привидение прошептала: «Не сиди так, Эдди. Это вредит, твоей осанке и ты стесняешь лёгкие. У тебя очень слабые лёгкие».

Он снова сел прямо, едва ли сознавая, что делает это.

— Хотя бы мне всего единственный раз пришлось везти, — почти простонала она. — Я превратилась в такую корову за последние два года, я в такой ужасной форме.

— Единственный раз, я клянусь.

— Кто звонил тебе, Эдди?

Как по сигналу, два световых луча пронеслись по стене, послышался гудок машины на дороге. Он почувствовал облегчение. Пятнадцать минут провели они в разговорах о Пасино вместо Дерри и Майкла Хэнлона, и Генри Бауэрса, и это было хорошо. Хорошо для Миры и для него тоже. Он бы раньше времени не хотел думать или говорить о таких вещах.

Эдди встал.

— Это моё такси.

Она вскочила так быстро, что наступила на кромку ночной рубашки и упала вперёд. Эдди подхватил её, но на мгновение исход был под большим сомнением: она перевешивала его на сотню фунтов.

Она начала опять канючить.

— Эдди, ты должен сказать мне!

— Не могу. Нет времени.

— Ты раньше никогда ничего не скрывал от меня, Эдди, — всхлипывала она.

— Я и сейчас не скрываю. Правда. Я всего не помню. Человек, который позвонил… старый приятель. Он…

— Ты заболеешь, — сказала она отчаянно, провожая его к выходу. — Я знаю, заболеешь. Дай мне добраться до сути, пожалуйста, я буду заботиться о тебе, Пасино может поехать на такси, с ним ничего не случится, ну скажи, а? Она говорила всё громче, в голосе её слышалось безумие, и, к ужасу Эдди, она становилась всё более похожей на его мать, его мать, какой она была в последние месяцы перед смертью: старая, и толстая, и сумасшедшая. — Я буду тереть тебе спину и следить, чтобы бы принимал свои пилюли… Я… Я помогу тебе… Я не буду разговаривать, если ты не хочешь, но ты можешь мне всё сказать… Эдди… Эдди, пожалуйста, не уезжай! Эдди, пожаааааалуйста!

Он шагал к выходу в какой-то прострации, с опущенной головой — так движется человек против сильного ветра. Он снова дышал с присвистом. Когда он поднял свои вещи, казалось, каждая весит сотню фунтов. Он чувствовал на себе её пухлые розовые ладони, они касались его изучающе, тянулись к нему в беспомощном желании, но без реальной силы, пытались соблазнить его сладкой заботливостью, пытались вернуть его.

«Я не должен делать этого!» — думал он с отчаянием. Астма его усилилась с тех пор, когда он был ребёнком. Он потянулся к ручке двери, но она как бы отступила от него, ушла в темноту космического пространства.

— Если ты останешься, я сделаю тебе кофейный торт со сметаной, — лепетала она. — У нас есть воздушная кукуруза… Я сделаю обед из твоей любимой индейки. Я сделаю её завтра на завтрак, если хочешь… Я начну прямо сейчас… Эдди, пожалуйста, я боюсь, ты меня пугаешь…

Она схватилась за его воротник и потащила его назад — так здоровенный фараон хватает подозрительного парня, пытающегося удрать. Эдди шёл с угасающими усилиями… и когда он совершенно истощился и утратил способность сопротивляться, её руки разжались.

Она издала последний вопль.

Пальцы его схватились за дверную ручку — какой благословенно прохладной она была! Он толкнул дверь и увидел такси: ожидавший его посланец из страны здравого смысла. Ночь была ясной. Звёзды были яркие и прозрачные.

Он повернулся к Мире — она всхлипывала и трудно дышала. — Ты должна понять, что я вовсе не ХОЧУ этого делать, — сказал он. — Если бы у меня был выбор — любой выбор вообще, — я бы не поехал. Пожалуйста, пойми это. Марта. Я уезжаю, но я вернусь.

В этом чувствовалась ложь.

— Когда? Как долго?

— Неделя. Или может быть десять дней. Конечно, не дольше.

— Неделя! — вскричала она, хватаясь за грудь, как примадонна в плохой опере. — Неделя! Десять дней! Пожалуйста, Эдди, по-жаааааа…

— Марта, прекрати. Ладно? Прекрати!

На удивление, она прекратила: остановилась и стояла, глядя на него мокрыми, с синевой, глазами, не сердясь, только напуганная за него и за себя. И, возможно, в первый раз за все годы, что он знал её, он почувствовал, что несомненно может любить её. Прощание было тому причиной? Видимо, да. Впрочем… можно было устыдиться этого «видимо». Он ведь ЗНАЛ это. Он уже ощущал себя на другом, нехорошем конце телескопа. Но может быть, всё было как надо? Может быть он почувствовал, что любовь к ней оправдана? Оправдана, хотя она была похожа на его мать в молодые годы, хотя грызла печенье в кровати, пока смотрела триллеры, рассыпая крошки вокруг и хотя не всё в ней было о'кей, хотя она распоряжалась всеми его лекарствами в домашней аптечке, потому что свои собственные держала в холодильнике?

Много мыслей приходило ему в голову в разные времена в ходе его странно переплетающихся жизней в качестве сына и любовника и мужа; теперь, когда он вероятно навсегда покидал этот дом, его осенила новая мысль.

Возможно ли, чтобы Мира была напугана даже больше, чем он?

Могло ли быть, чтобы его мать существовала?

Бессознательно и резко, как злобно шипящий фейерверк, пришло воспоминание из Дерри: на центральной улице города был обувной магазин. Однажды его мать взяла его туда — ему было тогда не больше пяти-шести лет — и велела сидеть тихо и быть паинькой, пока она купит пару белых туфелек для свадьбы. Он и сидел тихо и был паинькой, пока мать разговаривала с одним из продавцов — мистером Гарднером, но Эдди было только пять (или, может, шесть лет), и после того, как мать отвергла уже третью пару белых туфель, которую мистер Гарднер показал ей, Эдди наскучило так сидеть и он пошёл в дальний угол, приметив там что-то интересное.

Сначала ему показалось, что это просто корзина, но подойдя поближе, он решил, что это стол. Самый чудной стол, из всех, какие он когда-либо видел. Очень узкий, из яркого полированного дерева с множеством нарезанных на нём линий и рисунков. Ещё там были три ступеньки, а он никогда не видел стола со ступеньками. Подойдя вплотную, Эдди увидел, что внизу столешницы — прорезь, с одной стороны — кнопка и ещё что-то похожее на телескоп Капитана Видео.

Эдди прошёл вокруг стола и увидел вывеску. Ему, должно быть, было как минимум шесть, потому что он умел читать и прошептал каждое слово:

«ВАША ОБУВЬ ВАМ ПОДХОДИТ? ПРОВЕРЬТЕ И ПОСМОТРИТЕ!»

Обойдя «стол» вокруг, он забрался на три ступени на маленькую площадку и затем сунул ногу в прорезь. Его ботинки были в пору?

Эдди не знал, но ему очень хотелось посмотреть! Он сунул лицо в резиновую защитную маску и нажал кнопку. Зелёный свет залил его глаза. Эдди задыхался. Он мог видеть ногу, плавающую внутри ботинка, заполненного зелёным дымом. Он пошевелил пальцами: эти пальцы в самом деле были его пальцами. А потом он сообразил, что не только пальцы может видеть, но даже свои косточки.

Косточки своей ноги! Он скрестил большой палец ноги со вторым пальцем и таинственные косточки получились на рентгеноснимке, который был не белый, а зелёный. Он мог видеть… Затем его мать пронзительно закричала, возраставший панический шум прорезал тишину обувного магазина, как убегающая лопасть жатвенной машины, как колокол на пожаре, как судьба. Он отпрянул с испуганным лицом от смотрового окошечка и увидел, как мать бросилась к нему через весь магазин; платье раздувалось за ней, грудь её вздымалась, рот багрово округлился от ужаса. К ним повернулись посетители.

— Эдди, выходи оттуда! — кричала она. — Уходи оттуда. От этих машин будет рак! Уходи оттуда, Эдди. Эддииииии…

Он отпрянул, как будто машина вдруг раскалилась докрасна. В паническом испуге он забыл о лёгком полёте звёзд позади него. Он оступился и стал медленно падать назад, а руки балансировали, пытаясь сохранить равновесие. И разве он не думал с какой-то сумасшедшей радостью: вот сейчас я упаду! Упаду, чтобы выяснить, что чувствуешь, когда падаешь и ударяешься головой!..Разве он не так думал? А может быть его детскому разуму были навязаны взрослые представления. Так или иначе он не упал. Мать подбежала к нему как раз вовремя. Мать поймала его. Он расплакался, но не упал.

Все смотрели на них. Он помнил это. Он помнил, как мистер Гарднер взял инструмент для мерки обуви и поставил какую-то маленькую скользящую штучку, чтобы убедиться, что у них всё в порядке, а другой клерк поставил на место упавший стул, отряхивая руки с забавным отвращением, прежде чем надеть на себя снова любезно нейтральную маску. Больше всего он запомнил мокрые щёки матери и её жаркое, кислое дыхание. Он помнил, как она снова и снова шептала ему на ухо: «Никогда этого не делай, никогда этого не делай, никогда». Вот что она бубнила, чтобы отвести от него беду. То же самое она пела годом раньше, обнаружив, что нянька в жаркий душный летний день повела его в общественный бассейн в Дерри-парк — это было как раз тогда, когда страх перед полиомиелитом пятидесятых годов немного улёгся. Она вытащила его из бассейна, твердя, чтобы он больше никогда, никогда этого не делал, а все другие ребята, а также все служащие и посетители, смотрели на них, и её дыхание также вот отдавало кислым.

Она вытащила его из «магазина», крича на служащих, что они предстанут перед судом, если что-то случится с её мальчиком. Слёзы текли у него всё утро, и особенно давала себя знать астма. В ту ночь он долго лежал без сна, размышляя, что такое рак, хуже ли он полиомиелита, сколько времени он убивает человека, насколько больно перед смертью. Ещё он размышлял, не в ад ли он потом попадёт.

Угроза была серьёзной, он это знал.

Она была так испугана.

Она была в ужасе.

— Марта, — сказал он через пропасть лет, — ты меня поцелуешь?

Она расцеловала его и прижала к себе так крепко, что у него затрещали кости. Если бы мы были в воде, подумал он, она бы утопила нас обоих.

— Не бойся, — прошептал он ей в ухо.

— Я ничего не могу поделать, — всхлипнула она.

— Я знаю, — сказал он и осознал, что хотя она так крепко прижала его к груди, что трещали кости, астма его успокоилась. Свист прекратился. — Я знаю, Марта.

Таксист снова дал гудок.

— Ты позвонишь? — спросила она его, дрожа.

— Если смогу.

— Эдди, скажи, пожалуйста, что это?

А что, если рассказать? Насколько бы это её успокоило?

«Марти, сегодня вечером мне позвонил Майкл Хэнлон, и мы немного поговорили, но всё, что мы сказали, сводилось к двум вещам. „Это началось снова, — сказал Майкл. — Ты приедешь?“ И сейчас у меня озноб, только этот озноб, Марти, нельзя приглушить аспирином, у меня нехватка дыхания, поэтому не помогает проклятый аспиратор, потому что нехватка дыхания не в горле и не в лёгких, а вокруг сердца. Я вернусь к тебе, если смогу, Марти, но я чувствую себя как человек, стоящий у края старой осыпающейся шахты, он стоит там и прощается с дневным светом».

Да уж, конечно! Это наверняка бы её успокоило!

— Нет, — сказал он, — пожалуй я не могу рассказать тебе, что это.

И прежде чем она могла ещё что-то произнести, прежде чем она могла начать снова: («Эдди, выйди из такси! У тебя будет рак!»), он зашагал от неё, всё прибавляя шаг. У такси он уже бежал.

Она всё ещё стояла в дверях, когда такси выехало на улицу, всё ещё стояла там, когда такси поехало по городу — большая чёрная тень — женщина, вырезанная из света, льющегося из дома. Он махал рукой и думал, что она машет ему в ответ.

— Куда мы направляемся, мой друг? — спросил таксист.

— «Пени Стейшн», — сказал Эдди, его рука покоилась на аспираторе. Астма ушла куда-то вглубь бронхиальных трубок. Он чувствовал себя… почти хорошо.

Но аспиратор понадобился ему больше, чем когда-либо, четыре часа спустя, когда он вышел из лёгкого забытья в спазматическом подёргивании — так что парень в костюме бизнесмена опустил газету, посмотрел на него с некоторым любопытством.

«Я вернусь, Эдди! — кричала победно астма. — Я вернусь ох, вернусь, и на этот раз я, может быть, убью тебя! Почему бы и нет? Когда-нибудь это должно произойти, ты ведь знаешь! Не могу же я, чёрт возьми, вечно сопровождать тебя!»

Грудь Эдди подымалась и опускалась. Он потянулся за аспиратором, нашёл его, направил в горло и нажал защёлку. Затем он снова сел на высокое сидение, дрожа, ожидая облегчения, вспоминая сон, от которого он пробудился. Сон? Господи, если бы этим ограничилось. Он боялся, что то было скорее воспоминание, чем сон. Там был зелёный свет, как свет внутри рентгеновского аппарата в обувном магазине, и гниющий прокажённый тащил кричащего мальчика по имени Эдди Каспбрак сквозь туннели под землёй. Он бежал и бежал (он бежал достаточно быстро, как учитель Блэк сказал его матери, и он бежал очень быстро от того гниющего прокажённого, который гнался за ним, о да, поверьте, даю голову на отсечение) в своём сне, — где ему было одиннадцать лет, а затем почувствовал запах чего-то наподобие смерти времени, и кто-то зажёг спичку, и он посмотрел вниз и увидел разложившееся лицо мальчика по имени Патрик Хокстеллер, мальчика, который исчез в июле 1958 года, и черви вползали и выползали из щёк Патрика Хокстеллера, и тот жуткий запах исходил изнутри Патрика Хокстеллера, и в этом сне было больше воспоминания, чем сна, в котором он увидел два школьных учебника, которые разбухли от влаги и покрылись зелёной плесенью — «Дороги везде» и «Познание нашей Америки». Они были в таком состоянии, потому что там была отвратительная влага («Как я провёл свои летние каникулы», тема Патрика Хокстеллера — «Я провёл их мёртвым в туннеле! На моих книгах вырос мох, и они распухли до размеров огромных каталогов!») Эдди открыл рот, чтобы закричать, и вот тогда скользкие пальцы прокажённого провели по его щекам и полезли в рот и вот тут он проснулся, содрогаясь, будто ток прошёл по его спине, и оказался не в сточных трубах под Дерри, штат Мэн, а в вагоне Американской транспортной компании в голове поезда, пересекающего Род-Айленд под большой белой луной.

Человек, сидевший через проход, поколебавшись, всё же заговорил с ним:

— У вас всё в порядке, сэр?

— О, да, — сказал Эдди. — Я уснул и видел плохой сон. Он вызвал астму.

— Понимаю.

— Газета опять поднялась. Эдди увидел, что это была газета, которую его мать иногда называла «Еврей-Йорк-таймс».

Эдди посмотрел из окна на спящий ландшафт, освещаемый только сказочной луной. Здесь и там были дома, иногда скопления их, в большинстве тёмные, лишь в некоторых горел свет. Но свет был едва заметным, фальшиво дразнящим, по сравнению с призрачным мерцанием луны.

Он думал, что луна разговаривает с ним — вдруг пришло ему в голову. Генри Бауэре. Боже, он был такой сумасшедший. Интересно, где сейчас Генри Бауэре? Умер? В тюрьме? Ездит по пустынным равнинам где-нибудь в центре страны, шныряя, как неизлечимый вирус, между часом и четырьмя — в часы, когда люди спят особенно крепко — или, может быть, убивая людей, настолько глупых, что они замедляли шаг на его поднятый палец, а он перекладывал доллары из их бумажника в свой собственный?

Возможно, возможно.

А может, он где-нибудь в психолечебнице? Глядит на луну, которая входит в полную фазу? Разговаривает с ней, слушает ответы, которые только он может слышать?

Эдди считал такое вполне вероятным. Он дрожал. Мне вспомнилось наконец моё отрочество, думал он. Вспомнилось, как провёл свои собственные летние каникулы в тот тусклый мёртвый год 1958. Он чувствовал, что теперь может припомнить почти любой фрагмент того лета, но ему не хотелось. О, Боже, если бы только можно было снова забыть всё это.

Он прислонился лбом к грязному стеклу окна, держа аспиратор в руке, как талисман, а мимо поезда пролетала ночь.

Еду на север, думал он, но это была неправда.

Я еду не на север, потому что это не поезд. Это машина времени. Не на север — назад. Назад во время.

Ему казалось, будто он слышит, как тихо говорит луна.

Эдди Каспбрак плотно сжал аспиратор и, почувствовав головокружение, закрыл глаза.

5
Порка Беверли Роган

Том почти что засыпал, когда зазвонил телефон. Он привстал, потянулся к нему, а затем почувствовал, как одна грудь Беверли прижалась к его плечу, когда она через него взяла трубку. Он снова упал по подушку, тупо соображая, кто звонил по их незарегистрированному телефонному номеру в такой поздний час. Он слышал, как Беверли сказал «алло», и затем отключился. Он отбил сегодня шесть мячей в ходе игры в бейсбол, волосы у него были всклокочены.

Затем голос Беверли, резкий и возбуждённый:

— «Чтооооо?» — врезался в ухо как сосулька, и он открыл глаза. Он попытался сесть, и телефонный шнур врезался ему в шею.

— Сними с меня эту дерьмовую штуку, — сказал он, и она быстро встала и обошла вокруг кровати, держа телефонный провод согнутыми пальцами. Волосы у неё были огненно-красные и лились естественными волнами по ночной рубашке почти до талии. Волосы шлюхи. Её глаза не пересекались с его лицом, и Тому Рогану не нравилось, что он не может прочесть её душевное состояние. Он сел. У него началась головная боль. Чёрт, она, может быть, была и перед тем, но когда ты заснул, ты этого не знаешь.

Он пошёл в ванную, мочился там, похоже, часа три и затем решил, как только встанет, пойти в другой бар похмелиться.

Проходя через спальню к лестнице, в белых боксёрских шортах, развевающихся, как паруса под его большим животом, а руки были как бы натяжками парусов (он больше походил на громилу из дока, чем на президента и генерального управляющего «Беверли Фэшинз»). Том глянул через плечо и грубо крикнул:

— Если звонит эта подстилка Лесли, скажи ей, пусть катится ко всем чертям и даст нам спать.

Беверли быстро посмотрела на него, покачала головой — это не Лесли, и затем снова сосредоточилась на телефоне. Том почувствовал, как мышцы на его шее напряглись. Это выглядело, как поражение. Поражение от Миледи. Херовой леди. Похоже было на что-то серьёзное. Возможно, Беверли нужен краткий курс, чтобы напомнить, кто здесь старший. Возможно. Иногда она в нём нуждалась. И начинала понимать, где её место.

Он сошёл вниз через холл на кухню, рассеянно-автоматически вытаскивая из задницы шорты, и открыл холодильник. Там не нашлось ничего более алкогольного, чем синяя посудина с остатками «Томанова». Всё пиво выпито. Даже фляжка, которую он прятал поглубже, тоже, выпита. Его глаза прошлись по бутылкам с крепкими напитками на стеклянной полке над кухонным баром, и он на мгновение представил себе, как наливает «Бим» на кубик льда. Затем он опять подошёл к лестнице, посмотрел на циферблат старинных часов с маятником, висящих там, и увидел, что уже за полночь. Это не улучшило его настроения, которое никогда, даже в лучшие времена, не было хорошим.

Он медленно поднимался по лестнице, сознавая, ясно сознавая, как тяжело работает сердце. Ка-бум, ка-туд. Ка-бум, ка-туд. Он нервничал, когда чувствовал, что сердце бьётся не только в груди, но и в ушах и запястьях. Иногда, когда такое случалось, он представлял себе, что сердце — вовсе не сжимающийся и разжимающийся орган, а огромный диск в левой части груди со стрелкой, медленно и зловеще приближающейся к красной зоне. Ему не нравилась вся эта чертовня, ему не нужна была эта чертовня. Что ему нужно было — так это хороший ночной сон.

Но эта тупая идиотка, на которой он был женат, всё ещё висела на телефоне.

— Я понимаю, Майкл… да… да, я… да, я знаю… но…

Продолжительная пауза.

— Билл Денбро? — воскликнула она, и снова ледяная сосулька пронзила его ухо.

Он стоял за дверью спальни, пока к нему не вернулось нормальное дыхание. Теперь оно было ка-туд, ка-туд, ка-туд: сердцебиение прекратилось. Он быстро вообразил себе, что стрелка медленно отступает от красного поля, и затем отбросил это видение. Он был мужиком, да, настоящим мужиком, а не печью с плохим термостатом. Он был в хорошей форме. Он был железный. И если ей снова надо будет напомнить об этом, он рад будет её проучить.

Он собрался было войти, затем передумал и постоял ещё минуту, слушая, но не особенно вникая в то, с кем она говорит, и что говорит, только слушая интонацию её голоса. И то, что он чувствовал, было старое, знакомое, тупое бешенство.

Он встретил её в чикагском баре для холостяков четыре года назад. Разговор был очень лёгкий, потому что оба они служили в «Стэндард Брэндз Билдинг», и у них были общие знакомые. Том работал у «Кинг и Лэндри, Паблик-Релейшиз», за сорок два доллара. Беверли Марш — так её звали тогда — была помощником дизайнера в «Делиа Фэшнз», за двенадцать долларов. «Делиа» обслуживала вкусы молодёжи — рубашки, блузы, шали и слаксы «Делиа» в больших количествах продавались в магазинах, которые Делиа Калсман называла «магазинами для молодёжи», а Том — «магазинами для наркоманов». Том Роган сходу узнал две вещи о Беверли Марш: она была желанна и она была ранима. Менее, чем через месяц он узнал и третью: она была талантлива. Очень талантлива. В её небрежных набросках платьев и блуз он видел денежный станок с редчайшими возможностями.

С «магазинами для наркоманов» надо покончить, думал он тогда, но до времени не стал говорить об этом. Покончить с плохим освещением, с самыми низкими ценами, мерзейшими выставками где-нибудь в глубине магазина между наркопринадлежностями и рубашками рок-групп. Оставь всё это говно для плохих времён.

Он узнал о ней многое ещё до того, как она поняла, что он всерьёз интересуется ею, и этого он как раз и хотел. Он всю жизнь искал подобную женщину, и рванул к ней со скоростью льва, изготовившегося к прыжку на медленно бегущую антилопу. Не то чтобы её ранимость выступала на поверхность — вы видели перед собой шикарную женщину, изящную, и при этом очень аппетитную. Может быть, бёдра были узковаты, зато выдающийся зад и хорошо поставленные груди — лучшее, что он когда-либо видел. Том Роган любил грудь, всегда любил, а высокие девочки почти никогда не оправдывали его надежд. Они носили тонкие рубашки, и их соски сводили с ума, но, заполучив эти соски, вы обнаруживали, что это всё, что у них есть. Сами груди смотрелись как набалдашники на комоде. «Зря только рука работала», — любил говорить его сосед по комнате, впрочем сосед Тома был такой говнистый, что Том не вступал с ним в дебаты.

О, она была великолепна, с этим её воспламеняющим телом и шикарными, ниспадающими на плечи красными волосами. Но она была слабая… какая-то слабая. И будто посылала сигналы, которые только он мог принять. Были у неё кое-какие неприятные привычки: она много курила (но он почти что излечил её от этого), никогда не встречалась глазами с собеседником; её беспокойный взгляд только мельком касался его, и она тут же отводила глаза. У неё была привычка слегка поглаживать локти, когда она нервничала; её ухоженные ногти были слишком коротки. Том заметил это, когда встретился с нею в первый раз. Она отодвинула стакан белого вина, он увидел её ногти и подумал: какие короткие, верно, грызёт их.

Львы, может быть, не думают, по крайней мере, не так, как думают люди… но они видят. И когда антилопы уходят от источника, чуя пыльный запах близящейся смерти, львы видят, как одна из них падает в хвосте стада, может быть, потому что у неё повреждена нога, или она просто медлительнее других… или у неё менее других развито чувство опасности. Не исключено даже, что некоторые антилопы — и некоторые женщины — ХОТЯТ быть сломлены.

Вдруг он услышал звук, который резко вывел его из этих воспоминаний — щелчок зажигалки.

Снова вернулась тупая ярость. Его живот наполнился неприятным теплом. Курила. Она курила. Они провели несколько спецсеминаров на эту тему, семинаров Тома Рогана. И вот она снова делает это. Да, она плохо, медленно училась, но плохим ученикам нужен хороший учитель.

— Да, — сказала она. — Угу. Ладно. Да… — она слушала, затем издала странный, пьяный смешок, которого он никогда не слышал раньше. — Две вещи: закажи мне комнату и помолись за меня. Да, о'кей… я тоже. До свидания.

Она клала трубку, когда он вошёл. Он хотел было войти твёрдо и с криком прекратить это немедленно, ПРЯМО сейчас, но когда он увидел её, слова застряли у него в горле. Он видел её такой раньше, но не более двух-трёх раз. Один раз перед их первой большой выставкой, второй — когда была предварительная демонстрация перед покупателями-соотечественниками, и третий — когда они поехали в Нью-Йорк за награждением.

Она мерила комнату большими шагами, ночная сорочка с завязками плотно облегала её тело, из сигареты, зажатой между передними зубами (Боже, как он ненавидел, как она выглядит с хабариком во рту), тянется через левое плечо маленькое белое облачко, как дым из трубы локомотива.

Но его остановило именно её лицо, оно подавило запланированный крик. Его сердце ухнуло — кабамп! — и он поморщился, внушая себе, что он почувствовал вовсе не страх, а только удивление, застав её в таком виде.

Эта женщина оживала лишь в кульминации своего творчества. Это, конечно, всегда было связано с карьерой. В такое время он видел перед собой женщину совершенно отличную от той, какую так хорошо знал — женщину, которой до лампочки его чувствительный радар страха, которая подавляла его своими яростными вспышками. Женщина, которая выходила по временам из стресса, была сильная, но легко возбудимая, бесстрашная, но непредсказуемая.

Щёки её пылали. Широко открытые глаза искрились, в них не осталось и намёка на сон. Волосы потоком сбегали вниз по спине. И… О, смотрите, друзья и ближние! Вы только посмотрите сюда! Она вытаскивает чемодан из шкафа? Чемодан? О, Боже, да!

Закажи мне комнату… помолись за меня.

Нет уж, ей не нужна будет комната ни в каком отеле, во всяком случае в обозримом будущем, потому что Беверли Роган останется здесь, дома, большое спасибо, и три-четыре дня будет принимать пищу стоя.

Помолиться ей всё же не мешает перед тем, как он разделается с нею.

Она кинула чемодан в ноги кровати и пошла к бюро. Открыла верхний ящик и вытащила две пары джинсов и пару плисовых брюк. Бросила их в чемодан. Снова к бюро, с сигаретой, пускающей дым через плечо. Она схватила свитер, пару рубашек, одну из старых блуз, в которой идиотски выглядела, но выбросить отказывалась. Кто бы ей ни звонил, человек этот не принадлежал к кругу путешественников-аристократов.

Не то чтобы его волновало, кто именно ей звонил и куда она собиралась ехать, всё равно она никуда не поедет. Не это долбило его мозг, тупой и больной от недосыпа и сверх меры выпитого пива.

Причиной была сигарета.

Она говорила, что выбросила их. Но, выходит, надула его — доказательство было зажато в зубах. И так как она ещё не заметила, что он стоит в дверях, то он позволил себе удовольствие вспомнить две ночи, которые уверили его в полном контроле над ней.

— Я не хочу, чтобы ты курила рядом со мной, — сказал он ей, когда они приехали домой с вечеринки в Лейк Форест. Это было в октябре. — Я вынужден вдыхать это дерьмо на вечеринках и в офисе, но я не хочу дышать им, когда я с тобой. Ты знаешь, на что это похоже? Я скажу тебе правду, хотя и неприятную. Это всё равно что есть чьи-то сопли.

Он ждал хотя бы слабой искры протеста, но она только посмотрела на него робко, желая угодить. Её голос был низким, и нежным, и послушным. — Хорошо, Том.

— Брось её тогда.

Она бросила. Том был в хорошем настроении весь остаток ночи.

Через несколько недель, выйдя из кинотеатра, она машинально зажгла сигарету в вестибюле и закурила, пока они шли к машине через автостоянку. Был ветренный ноябрьский вечер — ветер бил, как маньяк, в каждый квадратный сантиметр обнажённой поверхности кожи. Том вспомнил запах озера — такое бывает в холодные ночи — то был одновременно и запах рыбы, и запах какой-то пустоты. Он позволил ей курить сигарету. Он даже открыл перед ней дверцу машины. Он сел за руль, закрыл свою дверцу и затем сказал:

— Бев?

Она вытащила сигарету изо рта, повернулась к нему, вопрошая, и он разрядился: его тяжёлая рука ударила её по щеке — достаточно сильно, чтобы рука задрожала, достаточно сильно, чтобы её голова откинулась назад. Её глаза расширились от удивления и боли… и чего-то ещё. Рука потянулась к щеке, чтобы ощутить её теплоту и дрожащую немоту. Она закричала:

— Ооооо! Том!

Он посмотрел на неё, его глаза сузились, рот улыбался небрежно. Он оживился, с интересом ожидая, что будет дальше, как она станет реагировать. Член в его брюках напрягался, но он едва ли замечал это. Это на потом. На сейчас урок был в самом разгаре. Он ещё раз разыграл происшедшее. Её лицо. Что это было за третье, едва мелькнувшее выражение? Первое удивление. Второе — боль. Затем ностальгия?

Взгляд памяти… чьей-то памяти. Только одно мгновение. Она сама вряд ли знала, что это было — мысль или выражение.

Теперь — что она не сказала. Он знал это, как знал собственное имя.

Она не сказала: «Сукин сын!»

Не сказала: «До свидания, город настоящих мужчин».

Не сказала: «Всё, Том».

Она только посмотрела на него ранеными, карими глазами и произнесла:

— Зачем ты сделал это?

Затем пыталась сказать ещё что-то, но — залилась слезами.

— Выброси её.

— Что? Что, Том? — Её косметика растеклась по лицу грязными следами. Он не обращал на это внимания. Ему даже нравилось видеть её такой. Лицо было грязным, но в нём было что-то сексуально-возбуждающее. Сучье.

— Сигарета. Выброси её.

Она поняла. И почувствовала себя виноватой.

— Я просто забыла! — закричала она. — Это всё!

— Выброси её, Бев, или ты получишь ещё одну пощёчину!

Она открыла окно и выбросила сигарету. Затем повернулась к нему, её лицо было бледное, испуганное и какое-то суровое.

— Ты не можешь… ты не должен бить меня. Это плохой фундамент для дальнейших отношений. — Она пыталась найти нужный взрослый тон, но у неё не получалось. Он подавил её. Он был с ребёнком в этой машине. Чувственным, адски возбуждающим, но ребёнком.

— Не могу и не должен — две разные вещи, девочка, — сказал он. Он едва сдерживал своё ликование. — И я один решаю, что будет составлять наши дальнейшие отношения, а что нет. Если ты можешь жить с этим, отлично. Если нет, ты можешь пойти пешком. Я не остановлю тебя. Я, может быть, вытолкну тебя в жопу, но не остановлю!

Это свободная страна. Что ещё мне сказать?

— Ты уже, вероятно, достаточно сказал, — прошептала она, и он ударил её снова, сильнее, чем в первый раз, потому что ни одна девка никогда не должна перечить Тому Рогану. Он бы стукнул королеву английскую, если бы она вздумала перечить ему.

Щекой она ударилась о дверцу. Рука её схватилась за ручку, а затем упала. Она просто забилась в угол, как кролик, одной рукой закрыв рот, глаза большие, влажные, испуганные. Минуту Том смотрел на неё, затем вышел из машины и обошёл её сзади. Он открыл её дверцу. Он дышал чёрным ветренным ноябрьским воздухом, и до него явственно доносился запах озера.

— Ты хочешь выйти, Бев? Я видел, как ты потянулась к ручке дверцы, поэтому я думаю, что ты, должно быть, хочешь выйти. О'кей. Хорошо. Я просил тебя что-то сделать, и ты сказала, что сделаешь. Потом ты не сделала. Так ты хочешь выйти? Давай. Выходи. Что за чёрт! Выходи. Ты хочешь выйти?

— Нет, — прошептала она.

— Что? Мне не слышно.

— Нет, я не хочу выйти, — сказала она немного громче.

— У тебя что, эмфизема от этих сигарет? Если ты не можешь говорить, я дам тебе мегафон, чёрт возьми. Это твой последний шанс, Беверли. Скажи громко, чтобы я мог слышать тебя, ты хочешь выйти из этой машины или ты хочешь вернуться со мной?

— Хочу вернуться с тобой, — сказала она, и схватилась руками за рубашку, как маленькая девочка. Она не смотрела на него. Слёзы скользили по её щекам.

— Ладно, — сказал он. — Прекрасно. Но сначала ты скажешь это мне, Бев. Ты скажешь: «Я не буду курить в твоём присутствии, Том».

Теперь она смотрела на него, глаза у неё были раненые, молящие, непонятные. «Ты можешь меня заставить сделать это» говорили её глаза, — но, пожалуйста, не надо. Не надо, я люблю тебя, может это кончиться?

Нет — не могло.

— Скажи это.

— Не буду курить в твоём присутствии. Том.

— Хорошо. Теперь скажи. «Прости».

— Прости, — повторила она глухо.

Сигарета, дымясь, лежала на тротуаре, как отрезанный кусок взрывателя. Люди, выходящие из театра, смотрели на них — на мужчину, стоящего около открытой дверцы «Беги» последней модели, и на женщину, сидящую внутри: руки прижаты к губам, голова откинута назад, волосы ниспадают золотом в сумеречном свете, Он раздавил сигарету. Размазал её по тротуару.

— Теперь скажи: «Я никогда не сделаю этого без твоего разрешения».

— Я никогда…

Она начала икать.

…никогда… н-н-н…

— Скажи это, Бев.

…никогда не сделаю этого. Без твоего разрешения.

Он захлопнул дверцу и вернулся назад, на своё место водителя. Он сидел за рулём и вёз их назад, к ним домой, в центр города. Никто из них не сказал ни слова. Одна половина отношений была улажена на автостоянке, вторая — через сорок минут, в постели Тома.

Не хочу заниматься любовью, — сказала она. Он увидел в её глазах другую правду и напряжённый клитор между ногами, и когда он снял её блузку, её соски были каменно-твёрдые. Она застонала, когда он потёр их, и сладострастно вскрикнула, когда он стал сосать сначала один, потом другой, безостановочно массируя их. Она взяла его руку и сунула её между ног.

— Я думал, ты не хочешь, — сказал он, и она отвернула своё лицо… но не дала уйти его руке, и движение её губ ускорилось.

Он толкнул её на постель… и теперь он был мягкий, нежный, не рвал её нижнее бельё, а снимал его с тщательной осторожностью, что отдавало жеманством…

Войти в неё было подобно тому, чтобы войти в изысканную смазку.

Он двигался в ней, используя её, но позволяя также ей использовать его, и она кончила первый раз почти сразу, крича и вдавливая ногти в его спину. Потом они раскачивались в длинных, медленных ударах и где-то там он подумал, что она снова кончает. Он подумал о счетах на работе, что у него будет всё о'кей. Потом она начала делать более быстрые движения, её ритм в конце концов растворился в диком оргазме. Он посмотрел на её лицо — мазки туши, размазанную губную помаду, и почувствовал исступление.

Она дёргалась бёдрами сильнее и сильнее — в те дни между ними не было никакой пропасти, и их животы ударялись друг от друга всё более быстрыми шлепками.

В конце она закричала и потом укусила его плечо своими маленькими ровными зубами.

— Сколько раз ты кончила? — спросил он её, когда они приняли душ.

Она отвернула лицо, и когда заговорила, голос её был настолько тихий, что он еле уловил его. — Ты не об этом должен спрашивать.

— Нет?

Кто тебе сказал это? Мистер Роджерс?

Он взял её лицо рукой, большой палец глубоко вошёл в одну щёку, остальные сжали вторую, между ними в ладони прятался подбородок.

— Ты разговариваешь с Томом, — сказал он. — Слышишь меня, Бев? Скажи папе.

— Три, — неохотно сказала она.

— Хорошо, — сказал он. — Можешь взять сигарету.

Она посмотрела на него недоверчиво, её красные волосы рассыпались по подушке, на ней не было ничего, кроме трусиков. Просто смотреть на неё вот так заставляло его машину работать снова. Он кивнул.

— Продолжай, — сказал он. — Всё верно.

Через три месяца они официально поженились. Пришло двое его друзей и один её, которого звали Кей Маккол; Том назвал его «трахатель грудастых феминисток».

Все эти воспоминания прошли через мозг Тома в доли секунды, как быстрая съёмка, когда он стоял в дверях, наблюдая за ней. Она зарылась в нижнем ящике шкафа, и сейчас кидала в чемодан нижнее бельё — не то, что он любил, скользящие атласные и гладкие шелковистые трусики; это был хлопок, хлопок, как для маленькой девочки, уже полинявший. Хлопчатобумажная ночнушка, которая выглядела словно из «Маленького домика в прерия». Она пошарила в глубине нижнего ящика, чтобы посмотреть, что ещё можно положить.

Между тем Том Роган прошёл по ворсистому коврику к гардеробу. Ноги у него были голые и поступь бесшумная, как дуновение бриза. Сигарета. Вот что на самом деле свело его с ума. Прошло много времени с тех пор, как она получила свой первый урок. С тех пор были другие уроки, много других, и были жаркие денёчки, когда она носила блузы с длинными рукавами или даже глухие свитера, застёгнутые по самую шею. Серые дни, когда она носила солнцезащитные очки. Но тот первый урок был таким неожиданным и основательным…

Он забыл телефонный звонок, который разбил его сон. Сигарета. Если она сейчас курила, значит, забыла Тома Рогана. Временно, конечно, только временно, но даже временно было чертовски долго. Что могло её заставить забыть — не имело значения. Такое не должно случаться в доме ни по какой причине.

На внутренней стороне дверцы шкафа висел на крючке широкий чёрный кожаный ремень. На нём не было пряжки — он давно её снял. На том конце, где была пряжка, он был сдвоен, и эта сдвоенная часть образовала петлю, в которую Том Роган сейчас засунул руку.

«Том, ты плохо вёл себя! — говорила иногда его мать — впрочем вернее было бы сказать не «иногда», а «часто». — Иди сюда, Томми. Я должна тебя выпороть». Жизнь его в детстве шла от порки до порки. В конце концов он сбежал в Викита Колледж, но, очевидно, полное бегство невозможно — он продолжал слышать её голос во сне: «Иди сюда, Томми. Я должна тебя выпороть. Выпороть…»

Он был самым старшим из четверых. Через три месяца после рождения младшего Ральф Роган умер — ну, «умер», может быть, не слишком точное слово; вернее было бы сказать «покончил с собой» поскольку щедро плеснул щёлока в стакан джина и залпом выпил эту адскую смесь, сидя в спальне. Миссис Роган нашла работу на заводе Форда. Том, хотя ему было только одиннадцать, стал в семье мужчиной. И если он баловался, если младенец запачкал пелёнки после ухода сиделки и они оставались грязными, когда мама возвращалась домой… если он забыл перевести Меган на углу Броуд Стрит после яслей и эта носатая миссис Гант видела… если он, случалось, смотрел «Американ Бэндстрэен», а Джо в это время устраивала беспорядок на кухне… по любому поводу из тысячи возможных… уложив малышей в постели, мать вытаскивала огромную палку и приговаривала как заклинание: «Иди сюда, Томми. Я должна тебя выпороть».

Лучше пороть, чем быть поротым.

И даже если он ничему больше не научился на широкой дороге жизни, этому уж он научился.

Том ещё раз прищёлкнул свободным концом ремня и сжал его в кулаке. Это давало чувство уверенности и превосходства. Кожаный ремень спускался из его сжатого кулака, как мёртвая змея. Головная боль прошла.

Она нашла то, что искала в глубине ящика: старый белый хлопчатобумажный бюстгальтер с чашечками. Мысль о том, что этот поздний Звонок мог быть от любовника, возникла у него в голове и тут же исчезла. Это было бы забавно. Женщина, собирающаяся встретиться с любовником, не берёт выцветшие блузки и хлопчатобумажное бельё. Она бы не могла.

— Беверли, — сказал он мягко, и она тут же, вздрогнув, с широко открытыми глазами, распущенными волосами, повернулась к нему.

Ремень поколебался… немного опустился. Он уставился на неё, опять почувствовав лёгкий толчок беспокойства. Да, вот так она смотрела перед большими шоу, и он понимал, что то была смесь страха и некой агрессивности, голова её словно была наполнена светильным газом: одна искра — и взорвётся. Она рассматривала эти шоу не как возможность отколоться от «Делиа Фэшнз», открыть своё дело и перестроить свою жизнь и даже судьбу. Будь это так, у неё всё сложилось бы наилучшим образом. Но она была слишком талантлива, чтобы удовлетвориться этим. Она рассматривала эти шоу как своего рода суперэкзамен, на котором её оценивают строгие учителя. В этих случаях перед ней возникало некое существо без лица. И называлось это безликое существо — власть.

И сейчас лицо её с широко раскрытыми глазами выражало такую нервозность. И не только лицо. Вокруг неё была как бы видимая глазу-аура, излучавшая высокое напряжение, и это внезапно сделало её ещё более привлекательной и более опасной, чем она казалась ему годами. Он испугался, потому что та Она, какую он сейчас видел, была существенной частью той, какая соответствовала бы его желанию, той, какую он делал.

Беверли выглядела шокированной и испуганной. Но при этом — бешенно возбуждённой. Её щёки пылали горячечным румянцем, лоб блестел, а под нижними веками обозначились белые дорожки, которые выглядели как вторая пара глаз.

И изо рта всё ещё торчала сигарета, теперь слегка под углом, вылитый Рузвельт, чёрт возьми! Сигарета! Вид её вызывал тупую ярость, снова захлестнувшую его зелёной волной. Смутно, где-то на задворках мозга, он вспомнил, как она сказала ему однажды ночью из темноты, сказала бесцветным, равнодушным голосом: «Д один прекрасный день ты просто зайдёшь слишком далеко и это будет конец. Прибьёшь».

Он ответил: «Ты поступай, как я тебе говорю, Бев, и этот день никогда не придёт».

Теперь, прежде чем ярость вычеркнула всё, ему стало интересно, придёт ли в конце концов этот день?

Сигарета. Чёрт с ним, со звонком, упаковыванием, странным выражением её лица. Они будут разбираться с сигаретой. Затем он будет иметь её. А затем уж они смогут обсудить всё остальное. К тому времени это, быть может, покажется важным.

— Том, — сказала она, — Том, я должна…

— Ты куришь, — сказал он. Его голос казался пришедшим издалека, как будто по очень хорошему радио. — Похоже, ты забыла, девочка. Где ты их прячешь?

— Смотри, я брошу её, — сказала она и пошла к двери в ванную комнату. Она швырнула сигарету — даже отсюда он мог видеть отпечатки зубов на фильтре — в унитаз сортира. Фссссс. Она вышла. — Том, это был старый приятель. Один старый, старый приятель. Я должна…

— Заткнись, вот что ты должна! — закричал он. — Заткнись немедленно!

Но страх, который он хотел увидеть — страх перед ним — его не было на её лице. Страх был, но он исходил из телефона, а не от него. Она как будто не видела ремень, не видела ЕГО, Тома, и он почувствовал лёгкое беспокойство. БЫЛ ли он здесь? Глупый вопрос, но БЫЛ ли он, в самом деле?

Вопрос этот был настолько ужасным и стихийным, на какое-то мгновенье он в страхе почувствовал что его «я» полностью оторвалось от корней и подобно перекати-полю перекатывается бризом. Потом он обрёл себя. Он был здесь, всё в порядке, он был здесь, он, Том Роган, Том — чёрт возьми — Рогач, если эта спятившая девка не упрямится и не ударится в бегство в следующие секунд тридцать, она будет выглядеть как выброшенная из быстроидущего вагона.

— Я должен выпороть тебя, — сказал он, — очень сожалею, девочка.

Да, он и раньше видел эту смесь страха и агрессивности. Но сейчас это впервые обращалось к нему.

— Убери эту штуку, — сказала она. — Я должна ехать в О'Хара как можно быстрее.

Ты здесь. Том? А?

Он отбросил эту мысль. Полоска кожи, которая когда-то была ремнём, медленно раскачивалась перед ним, как маятник. Его глаза вспыхнули, а затем задержались на её лице.

— Послушай меня. Том. В моём родном городе опять беда. Очень большая беда. Тогда у меня был приятель. И думаю, он мог бы стать моим другом, если бы не разница в возрасте. Ему было всего одиннадцать лет и он страшно заикался. Сейчас он новеллист. Я думаю, ты даже читал одну из его книг… «Чёрные пороги»?

Она искала его лицо, но его лицо было бесстрастно. Был только ремень, маятником качающийся взад-вперёд, взад-вперёд. Он стоял, слегка склонив голову и расставив ноги. Потом она пробежала рукой по своим волосам — встревоженно — как будто озабочена множеством важных вещей и как будто просто не замечала ремня, засевший в нём, страшный вопрос снова всплыл в его голове: Ты там?

Ты уверен?

— Та книга неделями лежала здесь, но я никогда не видела связи.

Может, я бы заметила какую-то связь, но мы все сейчас старше, и я просто давным давно не думала о Дерри. Словом, у Билла был брат, Джордж, и Джорджа убили перед тем, как я по-настоящему узнала Билла. Он был убит. И затем, на следующее лето…

Но Том достаточно наслушался ереси отовсюду. Он близко подошёл к ней, отведя правую руку, как человек, собирающийся бросить копьё. Ремень просвистел в воздухе. При его приближении Беверли пыталась было ускользнуть, но её правое плечо ударилось о дверь ванной комнаты, и прозвучал сочный удар; ремень пришёлся по её левому предплечью, оставив красную полосу.

— Буду пороть тебя, — повторил Том. Голос у него был спокойный, в нём даже слышалось сожаление, но его зубы оскалились в белую ледяную улыбку. Он хотел видеть тот её взгляд, взгляд, полный страха, ужаса и стыда, тот взгляд который говорил: «Да, ты прав, я заслуживала это», тот взгляд, который говорил: «Да, ты здесь, да, я чувствую твоё присутствие». Затем могла прийти любовь, и всё бы образовалось, потому что он как-никак любил её. Они могли бы даже, если бы она захотела, подискутировать о том, кто и зачем звонил. Но это должно было прийти позже. Сейчас обучение в самом разгаре. Как всегда. Сначала пороть — раз, потом иметь, — два.

— Жаль, девочка.

— Том, не делай э…

Он раскачал ремень и увидел, как он лизнул её бедро. Щелкав ремня доставило ему удовлетворение, когда он ударил ей по ягодицам. И…

И, Господи Иисусе, она схватила его! Она схватила ремень!

На какое-то мгновение Том Роган был настолько ошарашен этим неожиданным актом непослушания, что почти потерял из виду наказываемую, только петля оставалась зажатой в его кулаке.

Он дёрнул ремень назад.

— Никогда не хватай ничего у меня из рук, — сказал он хрипло. — Ты слышишь меня? Если ещё когда-нибудь это сделаешь, месяц будешь писать малиновым сиропом.

— Том, прекрати, — сказала она, и сам её тон взбесил его — она говорила, как старший на игровой площадке с шестилеткой.

— Я должна ехать. Это не шутка. Люди погибли, и я дала обещание давным-давно…

Том не слышал.

Он взревел и бросился к ней, с опущенной головой, в руках бессмысленно качался ремень. Он ударил её, протащив от дверного прохода вдоль стены спальной. Он отводил руку назад, бил её, отводил руку назад, бил её, отводил руку назад, бил её. Потом, утром, он, поднеся руку к глазам, будет глотать кодеиновые таблетки, но сейчас он ничего не сознавал, кроме того, что она не повинуется ему! Она не только курила, она пыталась схватить у него ремень, — — о люди! о друзья и ближние! — она сама напросилась на это, и он будет свидетельствовать перед троном Всевышнего, что она должна получить сполна.

Он протащил её вдоль стены, раскачивая ремень, осыпая её ударами. Она подняла руки, чтобы защитить лицо, но он бил по всему остальному. В тишине комнаты щёлкал ремень. При этом она не кричала, не умоляла прекратить, как бывало раньше. Хуже того — она не плакала, как обычно. Слышно было только щёлканье ремня и их дыхание, его — тяжёлое и хриплое, её — учащённое и лёгкое.

Она задела за кровать и за туалетный столик у кровати. Её плечи были красными от ударов ремня. Волосы растекались огнём. Он тяжело двигался за ней, медлительный, но огромный — он играл в сквош, пока не повредил себе Ахиллесово сухожилие два года назад, и с тех пор, без контроля, сильно прибавил в весе, но мускулатура осталась прежней — прочные снасти в тучном теле. Всё-таки он был немного встревожен своим дыханием.

Она потянулась к туалетному столику — он подумал, она спрячется за него или, быть может, попытается уползти под него. Вместо этого она взяла… повернулась… и вдруг воздух наполнился летящими снарядами. Она бросала в него косметику. Бутылка «Шантильи» ударила его между сосками, упала ему на ноги, разбилась. Он утопал в запахе духов.

— Кончай! — взревел он. — Кончай, сука!

Но она не прекратила — её руки парили над туалетным столиком, заставленным разными стекляшками, хватая всё, что ни попадя и бросая это и него. Он дотронулся до своей груди, куда его ударила бутылочка «Шантильи», не в состоянии поверить, что она посмела поднять на него руку, хотя разные предметы продолжали летать вокруг. Стеклянная пробка бутылки порезала его. Это был даже не порез, а чуть больше, чем треугольная царапина, но была Ли в комнате некая красноволосая леди, которая увидит восход солнца из больничной койки? О да, была. Некая леди, которая…

Баночка с кремом ударила его над правой бровью с внезапной, зловещей силой. Он услышал тупой звук, по-видимому, внутри головы. Белый свет вспыхнул над полем зрения правого глаза, и он отступил на шаг с открытым ртом. Теперь тюбик крема «Нивеа» попал ему в живот с лёгким шлёпаньем, и она — неужели? возможно ли это? — да! Она кричала на него!

— Мне нужно в аэропорт, сукин сын! Ты слышишь меня? У меня дело, и я еду! И ты уйдёшь с дороги, потому что Я УЕЗЖАЮ!

Кровь прилила к его правому глазу, зудящему и горячему.

Некоторое время он стоял, уставясь на неё, как будто никогда не видел её раньше. В каком-то смысле, и не видел… Её груди отяжелели. Лицо пылало. Губы были злобно втянуты. Она всё повыкидывала с туалетного столика. Склад снарядов опустошился. Он всё ещё мог прочитать страх в её глазах… но это всё ещё был не страх перед ним.

— Ты положишь все вещи назад, — сказал он, стараясь не задыхаться. Это было бы нехорошо, отдавало бы слабостью. — Затем ты положишь назад чемодан и пойдёшь в постель. И если ты всё это сделаешь, я, может быть, не буду бить тебя слишком сильно. Может быть, ты сможешь выйти из дому через два дня вместо двух недель.

— Том, послушай меня, — она говорила медленно. Её взгляд был очень ясный. — Если ты приблизишься ко мне снова, я убью тебя. Ты понимаешь это, ты, лохань с кишками? Я убью тебя.

И вдруг — может потому, что лицо её выражало явное отвращение, презрение к нему, может, потому что она назвала его лохань с кишками, или потому, что грудь её мятежно поднималась и опускалась — его охватил страх. Это была не почка, не цветок, а целый — чёрт возьми — САД страха — ужасный страх, что его ЗДЕСЬ нет.

Том Роган рванулся к жене, на этот раз без вопля. Он подошёл тихо, как торпеда, прорезающая воду. Теперь он намеревался не просто бить и подчинять её, а сделать с ней то, чем она так опрометчиво угрожала ему.

Он думал, что она убежит. Возможно к ванной. Или к лестнице. Вместо этого она стояла, не двигаясь с места. Её бедро ударялось о стену, когда она легла на туалетный столик, и стала толкать его вперёд, на него, сломав до основания два ногтя, поскольку потные ладони сделались скользкими.

На какое-то мгновение туалетный столик пошатнулся, затем она снова подалась вперёд. Столик завальсировал на одной ножке, зеркало ухватило свет и отразило короткую плавающую тень аквариума на потолке, затем он закачался вперёд-назад. Край его ударил Тома по бёдрам и он свалился. Раздался мелодичный перезвон бутылочек, они опрокинулись и разбились. Он видел, как зеркало падает на пол слева от него, поднёс руку к глазам, чтобы защитить их и выпустил ремень. Стекло рассыпалось по полу. Он почувствовал режущую боль, показалась кровь.

Теперь она плакала, её дыхание перешло в высокие рыдания. Сколько раз она представляла себе, как бросает его, бросает этого тирана, как она бросила когда-то тирана-отца, удрав в ночь и заранее затолкав сумки в багажник своего «Катласса». Она была не настолько глупа, чтобы не понимать — даже в разгар этой невероятной бойни — что она не любила Тома и никоим образом не любит его сейчас. Но это не мешало ей бояться его… ненавидеть его… и презирать себя за то, что выбрала его по каким-то неясным причинам, похороненным в те времена, которые вроде бы канули в прошлое. Её сердце не разбивалось; оно словно сгорало в груди, таяло. Она боялась, что огонь её сердца может уничтожить рассудок.

И сверх того, на задворках её разума, ноющей болью отдавался сухой голос Майкла Хэнлона: «Оно вернулось, Беверли… оно вернулось… и ты обещала…»

Туалетный столик качнулся. Раз. Два. Третий раз. Казалось, он дышит.

Двигаясь в возбуждении — уголки её рта конвульсивно дёргались, — она быстро обогнула туалетный столик, на цыпочках ступая по разбитому стеклу, и схватила ремень как раз в тот момент, когда Том накренил его. И тут же выпрямилась, рука скользнула в петлю. Она стряхнула волосы с глаз, наблюдая за его движениями.

Том встал. Осколок зеркала порезал ему щёку. Диагональный порез — тонкая линия, похожая на ту, что рассекла бровь. Он искоса смотрел на Беверли, медленно вставая на ноги, и она видела капли крови на его шортах.

— Ты дашь мне этот ремень, — сказал он.

Но она повертела ремень в руке и посмотрела на него с вызовом.

— Прекрати это, Бев. Немедленно.

— Если ты подойдёшь ко мне, я вышибу из тебя всё говно, — эти слова, к её великому удивлению, исходили из её рта.

А кто этот троглодит в окровавленных шортах? Её муж? Её отец? Любовник, которого она привела в колледж, и который однажды ночью разбил ей нос, просто из прихоти? ПОМОГИ МНЕ ГОСПОДИ, подумала она. ГОСПОДЬ сейчас поможет мне. А её рот продолжал:

— Я могу это сделать. Ты толстый и неповоротливый, Том. Я уезжаю, и, думаю, там останусь. Это, наверно, всё.

— Кто этот парень, Денбро?

— Забудь это; Я была…

Она слишком поздно поняла, что вопрос он задал просто, чтобы отвлечь её. Он приблизился к ней, когда у него с губ слетало последнее слово. Ремень в её руках по дуге рассёк воздух, и звук, который он издал, когда рассёк ему рот, был подобен звуку упрямой пробки, вырвавшейся из бутылки.

Он взвыл и зажал рот руками, в расширившихся глазах были боль и удивление. Между пальцами по рукам полилась кровь.

— Ты разбила мне рот, сука! — закричал он. — О, Бог мой, ты разбила мне рот!

Он опять пошёл на неё, с вытянутыми руками, рот — мокрое красное пятно. Его губы разорвались в двух местах. Из переднего зуба была выбита коронка. Она увидела, как он выплюнул её. Какая-то часть её существа, больная и стонущая, была вне этой сцены и хотела бы закрыть глаза. Но та, другая Беверли, чувствовала экзальтацию приговорённого к смертной казни заключённого, вырвавшегося на свободу по прихоти землетрясения. Той Беверли всё это очень нравилось. Я хочу, чтобы ты это проглотил! Чтобы ты этим подавился!

Именно та Беверли раскачала ремень в последний раз — ремень, которым он сёк её по ягодицам, по ногам, по грудям. Ремень, который он испробовал на ней бессчётное число раз за последние четыре года. Количество ударов зависело от того, насколько ты провинилась. Том приходит домой и обед холодный? Два удара ремнём. Бев много работает в студии и забывает звонить домой? Три удара ремнём. О, посмотрите-ка — Бев получила ещё один вызов в полицию за нарушение стоянки. Один удар ремнём — по груди. Он был добрым. Он редко бил до синяков. Она не испытывала сильной боли. Кроме боли унижения ещё большую боль причиняло то, что она сознавала: что-то в ней жаждало этой боли. Жаждало унижения.

«Последний раз плачу за всё», — подумала она и раскачала ремень. Она размахнулась, медленно размахнулась сбоку, и ремень наотмашь ударил его по яйцам с резким звуком — словно женщина выбивает коврик. Это было всё, что требовалось. Вся агрессия моментально вышла из Тома Рогана.

Он издал тонкий, бессильный крик и упал на колени, как в молитве. Его руки были между ног. Голова откинута назад. На шее натянулись жилы. На лице — гримаса страшной боли. Его левое колено неуклюже опустилось на толстый, острый осколок разбитой бутылочки из-под духов, и он медленно откатился на один бок, как кит. Одной рукой обхватил раненое колено.

«Кровь, — подумала она. Боже мой, у него везде кровь».

«Он выживет, — холодно ответила новая Беверли — Беверли, которая воспряла от телефонного звонка Майкла Хэнлона. Такие, как он, всегда выживают. Ты только давай, уматывай отсюда, пока он не решит, что хочет ещё музицировать. Или пока не решит спуститься в подвал и достать свой Винчестер».

Она выпрямила спину и почувствовала боль в ноге, порезанной стеклом от разбитого туалетного зеркала. Она наклонилась, чтобы взять ручку чемодана. При этом не сводила с него глаз. Она спиной открыла дверь и, пятясь, прошла в холл. Чемодан она держала перед собой обеими руками. Порезанная нога оставляла кровавые отпечатки. Добравшись до лестницы, она развернулась и быстро пошла вниз, не разрешая себе думать и полагая, что у неё не осталось никаких связных мыслей, по крайней мере, на данный момент.

Она почувствовала, как что-то хлестнуло её по ноге, и закричала.

Потом взглянула вниз и увидела, что то был конец ремня. Он всё ещё висел у неё на руке, и в тусклом свете ещё сильнее напоминал мёртвую змею. Она с отвращением бросила ремень через перила и увидела, как он упал внизу на дорожку в холле.

У подножия лестницы она схватила конец ночной рубашки и стянула её через голову. Рубашка была в крови, она не может ни секунды оставлять её на себе. Беверли отбросила рубашку в сторону, и она, как парашют, упала на цветок каучуконос в дверях гостиной. Голая Беверли наклонилась к чемодану. Её соски были холодные, твёрдые, как пули.

— Беверли, подними свою жопу наверх!

Она схватила ртом воздух, дёрнулась, затем снова наклонилась к чемодану. Она открыла чемодан и выгребла трусы, блузу, старую пару «Левис». Она швырнула всё у двери, в то время как её глаза продолжали следить за лестницей. Но Том не появлялся наверху. Он крикнул её имя ещё дважды, и каждый раз она уходила от этого звука, а глаза её охотились, губы оттягивались от зубов в бессознательной гримасе.

Она рванула пуговицы блузки через прорези. Две верхние пуговицы отлетели, и она подумала, что выглядит как проститутка-почасовик, ищущая последнюю халтуру перёд ночным звонком.

— Я УБЬЮ ТЕБЯ, СУКА! ДЕРЬМОВАЯ СУКА!

Она закрыла и защёлкнула чемодан. Кусочек блузки торчал оттуда, как язычок. Она всего один раз, быстро, осмотрелась вокруг, подозревая, что никогда больше не увидит этот дом.

В этой мысли она нашла облегчение, открыла дверь и вышла. Она прошла три квартала, совершенно не соображая, куда идёт, когда поняла, что ноги у неё до сих пор голые. Левая, которую она порезала — тупо ныла. Надо что-нибудь надеть на ноги. Было два часа ночи. Её бумажник и кредитки остались дома. Она пощупала в карманах джинсов и не нашла ничего, кроме обрывков ткани. У неё не было ни цента, ни пенни. Она оглянулась на свой жилой квартал — симпатичные домики, ухоженные лужайки и посадки, тёмные окна.

И вдруг начала смеяться.

Беверли Роган сидела на каменной ограде и смеялась. Между ногами у неё стоял чемодан. Высыпали звёзды, и какие же они были яркие! Она запрокинула голову, засмеялась им, и ощутила душевный прилив; волной унесло и очистило её, и то была сила настолько мощная, что любая сознательная мысль отсутствовала; только голос крови невнятно говорил в ней о каком-то желании, о каком именно — её не интересовало. Приятно было чувствовать, что всю её заполняет тепло. Желание, подумала она, и снова внутри неё поднялась волна прилива.

Она смеялась звёздам, испуганная, но свободная — её страх, был острый, как боль, и сладкий, как спелое октябрьское яблоко, и когда свет вошёл в верхнюю спальню дома, у которого была эта каменная стена, она взялась за ручку чемодана и ушла в ночь, смеясь и смеясь…

6
Билл Денбро берёт тайм-аут

— Уехать? — повторила Одра. Она смотрела на него, озадаченная, слегка испуганная, затем подобрала под себя голые ноги. Пол был холодный. Весь коттедж был холодный. На юге Англии весна была пронизывающе сырой, и не один раз во время своих постоянных утренних и вечерних моционов Билл Денбро ловил себя на том, что думает о штате Мэн… смутно думает о Дерри.

Коттедж должен был иметь центральное отопление — так говорилось в объявлении; естественно, в крошечном подвальчике была печь, с жадностью пожирающая уголь, но он и Одра обнаружили как-то, что идея центрального отопления в Британии сильно отличается от американской. Британцы, по-видимому, полагали, что центральное отопление — это когда ваша моча по утрам не замерзает в унитазе. Сейчас было утро — четверть восьмого. Пять минут назад Билл положил телефонную трубку.

— Билл, ты не можешь просто уехать. Ты знаешь это.

— Я должен, — сказал он. В дальнем углу комнаты стоял шкаф. Он направился к нему, взял бутылку «Гленфиддих» с верхней полки и налил себе стакан. Виски перелился через край.

— Чёрт, — пробормотал он.

— Кто это был на проводе? Чего ты испугался, Билл?

— Я не испугался.

— Да?

Твои руки всегда так дрожат? Ты всегда принимаешь глоток до завтрака?

Он пошёл к своему стулу, в халате, бившем по лодыжкам, и сел. Он пытался улыбнуться, но это была неудачная попытка, и он отказался от неё.

По телевизору диктор Би-би-си завершал сводку плохих новостей, прежде чем перейти к вчерашнему футбольному матчу. Когда они приехали в маленькую отдалённую деревушку Флит за месяц до открытия охотничьего сезона, оба восторгались техническим качеством британского телевидения — цветоустановка выглядела так, будто ты оказывался внутри. «Больше строк изображения, или что-то в этом роде», сказал Билл. «Я не знаю, что это, но это великолепно»,ответила Одра. Но вскоре они обнаружили, что большая часть программы состоит из американских шоу — таких, как «Даллас» — и бесконечных британских спортивных новостей — от скрыто-скучных (чемпионат по метанию дротиков, в котором все участники были похожи на борцов «сумо», страдающих повышенным давлением) до просто скучных (английский футбол был ужасен; крокет ещё хуже).

— Последнее время я много думаю о доме, — сказал Билл и сделал глоток.

— О доме? — сказала она и выглядела такой искренне-удивлённой, что он засмеялся.

— Бедная Одра! Замужем за мужиком почти одиннадцать лет — и ничего о нём не знаешь. Что ты в самом деле знаешь? — он опять засмеялся и выпил до дна. Было столь же удивительно слышать этот смех, сколь видеть его со стаканом шотландского виски в руке в столь ранний час. Смех был похож на вопль боли. — Интересно, другие мужья и жёны тоже обнаруживают, как мало знают они друг друга? Должно быть, да.

— Билли, я знаю, что люблю тебя, — сказала она. — Одиннадцати лет достаточно.

— Я знаю. — Он улыбнулся ей — улыбка была нежная, усталая и испуганная.

— Пожалуйста, расскажи мне, что всё это значит.

Она посмотрела на него прекрасными серыми глазами, сидя в уютном кресле снятого в аренду дома, с ногами, упрятанными под ночную рубашку, женщина, которую он любил, на которой женился и всё ещё любил. Он попытался по глазам её прочесть, что она знает. Но понимал, что это ничего не даст.

Вот бедный парень из штата Мэн, который учится в университете и получает стипендию. Всю свою жизнь он хотел быть писателем, но когда его зачисляют на писательские курсы, он ощущает себя заблудшим, без компаса в незнакомой и пугающей стране. Есть там парень, который хочет стать Алдайком. Другой мечтает быть новоанглийской разновидностью Фолкнера — только он хочет писать о суровой жизни бедных белым стихом. Ещё девушка, которая восхищается Джойс Кэрол Оутс, но считает, что поскольку Оутс была воспитана в обществе женоненавистников, она «радиоактивна в литературном смысле». Оутс не способна, не может быть чистой, говорит эта девушка. А вот она будет чище. Есть толстый, небольшого роста выпускник, который не принимает участия в этом брюзжании. Этот малый написал пьесу, в которой девять действующих лиц. Каждое из них говорит только одно слово. Постепенно зрители начинают понимать, что, если сложить эти слова вместе, получится фраза: «Война — инструмент женоненавистнических торговцев смертью». Парень получает высшую оценку руководителя творческого писательского семинара. Этот преподаватель опубликовал четыре книги стихов и докторскую диссертацию — всё в университетской печати. Он курит наркотики и носит медальон борца за мир. Пьеса этого жирдяя поставлена партизанской театральной труппой в ходе забастовки к концу вьетнамской войны, в результате которой университет в мае 1970 года был закрыт. Учитель играет одного из своих героев.

Билл Денбро, между тем, написал один страшный детектив, три научно-фантастические повести и несколько повестей ужаса, которыми он обязан главным образом Эдгару Аллану По, X. Н. Лавкрафту и Ричарду Матсону — позднее он скажет, что эти повести напоминали погребальные дроги середины 1800-х годов, выкрашенные в красный цвет.

За одну из своих научно-фантастических повестей он получает хорошую оценку.

«Это лучше, — пишет рецензент на титульном листе. — В чуждом нам контрударе мы видим порочный круг, в котором насилие порождает насилие; мне особенно понравился космический корабль с иглоподобной носовой частью как символ социо-сексуального вторжения. Интригующий подтекст повести интересен». Остальные произведения отмечены не выше, чем оценкой удовлетворительно.

Однажды в классе обсуждали маленький рассказ одной болезненной девицы о том, как корова изучала выброшенный двигатель на пустынном поле (это могло быть, к примеру, после ядерной войны), обсуждение длилось уже около полутора часов или более. Болезненная девушка, курившая только «Винстон» — одну сигарету за другой — то и дело трогавшая прыщи на висках, настаивала, что рассказ — социально-политическое заявление в духе раннего Оруэлла. Большинство участников, включая руководителя семинара, согласились с ней, но всё равно дискуссия продолжалась.

И тут встал Билл — высокий и очень заметный. Все глаза обратились к нему.

Стараясь говорить осторожно, не заикаясь (он не заикался уже пять лет), он начал так:

— Я вообще не понимаю. Ничего в этом не понимаю. Почему рассказ должен быть социально — каким-то? Политика… культура… история… не являются естественными компонентами рассказа. Рассказ может быть просто хорошим. Я имею в виду… — Он смотрит вокруг, видит враждебные глаза и понимает смутно, что они расценивают его слова как вызов. А может, это и впрямь — вызов. Они сейчас небось вообразили, думает он, что среди них завёлся этакий женоненавистнический торговец смертью. — Я имею в виду… а почему вы, ребята, не можете позволить рассказу быть просто рассказом?

Никто не отвечает. Молчание. Он стоит, переводя взгляд с одной холодной пары глаз на другую. Болезненная дама прекращает курить и гасит сигарету в пепельнице, которую принесла с собой в рюкзаке.

В конце концов руководитель семинара говорит ему увещевательно, как ребёнку, раздражённому без всякой причины:

— Вы думаете, Уильям Фолкнер просто рассказывал истории? Вы думаете, Шекспир просто интересовался, как делать деньги? Давайте, Билл, скажите нам, что вы думаете.

— Я думаю, это очень похоже на правду, — говорит Билл после длинной паузы, во время которой он честно обдумывал вопрос, — и в их глазах читает осуждение.

— Я полагаю, — говорит руководитель, играя ручкой и улыбаясь Биллу, полуприкрыв глаза, — что вам нужно МНОГОМУ учиться.

Из глубины комнаты раздаются аплодисменты.

Билл уходит… но на следующей неделе возвращается, решив сразиться с ними. За это время он написал рассказ «Тьма» — историю о маленьком мальчике, который обнаруживает монстра на чердаке своего дома. Маленький мальчик встречается с монстром лицом к лицу, вступает с ним в схватку и в конце концов убивает его. Билл писал этот рассказ в какой-то священной экзальтации; даже чувствовал, что не столько он рассказывает историю, сколько разрешает истории вытекать из него. Наконец он дал отдых своей горячей, натруженной руке и вышел на улицу в десятиградусный декабрьский мороз. Он ходит вокруг, его зелёные тупоносые ботинки скрипят на снегу, как маленькие ставни, которым нужна смазка; его голова, кажется, распухла от рассказа; делается немного страшно: как выбраться? Он чувствует: если рука его не будет поспевать за рассказом, он, рассказ, заставит работать глаза. «Я добью его», — уверяет он пронизывающую зимнюю тьму и нервно смеётся. Он понимает, что в конце концов сделал открытие: десять лет попыток увенчались успехом — он вдруг обнаружил стартовую кнопку на огромном мёртвом бульдозере, занимающем так много места в его голове. Начало положено, кнопка нажата. Машина набирала и набирала обороты. Она не для того создана, чтобы водить хорошеньких девушек на прогулки. Она — не статический, но символ. Она олицетворяет бизнес. Если он не будет соблюдать осторожность, машина сокрушит его. Билл бросается в комнату и в возбуждении заканчивает «Тьму», работая до четырёх часов утра и засыпая прямо за столом. Предложи ему кто-либо написать о брате Джордже, он бы удивился. Он годами не думал о Джордже — он искренне верил этому. Рассказ возвращается от рецензента — руководителя семинара — с оценкой 2 на титульном листе. Два слова приписаны внизу, заглавными буквами. ЧЕПУХА, кричит одно. ХАЛТУРА, кричит второе.

Билл берёт рукопись — пятнадцать страничек — подносит её к камину и открывает дверцу. Всего лишь дюйм отделяет бумагу от огня, от расправы, когда ему ясно становится вся абсурдность содеянного. Он садится на кресло-качалку, и, глядя на плакат с «Благодарным мертвецом», смеётся. Чепуха? Прекрасно! Пусть будет чепуха! Леса полны ею!

«Пусть валяются эти хреновые деревья!» — восклицает Билл и смеётся, смеётся до слёз.

Он перепечатывает титульный лист, лист, на котором вынесен приговор рукой рецензента, и посылает рукопись в мужской журнал под названием «Фрак» (хотя по сути дела, он должен бы называться «Обнажённые девочки, наркоманки с виду»), И всё-таки, судя по читательскому спросу, они покупают рассказы ужасов; в двух потрёпанных выпусках, которые он купил в местном магазинчике, действительно было четыре таких рассказа, втиснутых между обнажёнными девочками и рекламой порнофильмов и таблеток для потенции. Один из них, «Деннис Эчисон» был даже вполне приличным.

Он отослал «Тьму» без всякой надежды — он ведь и раньше писал много хороших рассказов в журналы, но их отфутболивали — и был ошеломлён и обрадован, когда художественный редактор «Белого галстука» ответил ему, что покупает рассказ за двести долларов. Помощник редактора приписал от себя, что считает его «лучшим адскистрашным рассказом после „Кувшина“ Рэя Брэдбери». И ещё добавил: «Жаль, что мало людей прочтёт его», но Биллу Денбро наплевать на это. Двести долларов!

Он идёт к консультанту с зачётной книжкой. Тот ставит в ней свои инициалы. Билл Денбро скрепляет зачётную книжку с поздравительной запиской помощника художественного редактора и прикалывает её к доске объявлений на двери руководителя семинара. В углу доски — антивоенная карикатура. И вдруг — это получилось как-то само собой — его пальцы достают ручку из нагрудного кармана и он пишет через всю карикатуру: «Если литература и политика действительно станут когда-нибудь взаимозаменяемыми, я убью себя, потому что не буду знать, что делать. Политика, видите ли, всегда меняется. Литература — никогда. — И, подумав, добавляет, не сдержавшись:

— Я думаю, вы должны многому учиться».

Его зачётная книжка возвращается по университетской почте через три дня. В графе: ОЦЕНКА НА МОМЕНТ СДАЧИ, руководитель даже не поставил ему «удовлетворительно», сердитая двойка красовалась там. Ниже руководитель приписал: «Вы думаете, Денбро, деньги что-нибудь доказывают?»

— Разумеется, — сказал Билл Денбро пустой квартире и снова громко расхохотался.

На последнем курсе колледжа он осмеливается написать роман, потому что не знает, как выкрутиться. Он спасается рукописью в пятьсот страниц. Он посылает её в «Викинг Пресс», считая это первой попыткой пристроить свою книгу о привидениях… Первая попытка оказалась последней. «Викинг» приобретает книгу… и для Билла Денбро начинается сказка. Человек, которого знали когда-то как Заику-Билла, стал пользоваться успехом в возрасте двадцати трёх лет. Три года спустя и в трёх тысячах миль от севера Новой Англии он становится ещё более известным благодаря женитьбе на кинозвезде, которая старше его на пять лет; бракосочетание состоялось в голливудской церкви.

В светской хронике им предрекают семь месяцев совместной жизни. Обсуждается лишь вопрос, кончится ли брак разводом или просто аннулируется. Друзья (и враги) с обеих сторон — того же мнения. Кроме разницы в возрасте, несоответствие — разительное. Он высокий, лысеющий, склонный к полноте. Медленно, порой невнятно, говорит в компании. Одра, с её каштановыми волосами, вылепленная как статуэтка, великолепна — не земная женщина, а существо из какой-то полубожественной суперрасы.

Его наняли сделать сценарий своего второго романа «Чёрные пороги», главным образом потому, что право сделать по крайней мере первый набросок сценария была непреложный условием продажи, хотя его агент брюзжала, что он сумасшедший; набросок его на самом деле оказался очень приличным. Его приглашают в университетский городок для последующей работы и постановочных встреч.

Его агент — маленькая женщина по имени Сюзан Браун. Рост у неё — пять футов. Она неистово энергична и ещё более неистово эмоциональна. — Не делай этого. Билли, — говорит она ему. — Откажись. У них много денег на это, и они найдут кого-нибудь, кто напишет сценарий. Может быть, даже Голдмана.

— Кто?

— Уильям Годдман. Единственный хороший писатель.

— О чём ты говоришь, Сюз?

— Он был там у них, но остался самим собой, — сказала она. — Твои шансы подобны шансам приобрести рак лёгких — можно, конечно, но кто захочет попробовать? Ты сгоришь на сексе и пьянке. Или на наркотиках. — Сумасшедшие карие глаза Сюзан метали молнии.

— Сюзан…

— Послушай меня. Билли! Бери деньга и беги. Ты молод и силён. Вот, что они любят. Ты войдёшь туда, и они сначала лишат тебя самоуважения, а затем и твоего умения писать прямую линию от точки А до точки В. Последнее, но не меньшее — они возьмут твои пробы. Ты пишешь как взрослый, но ты просто высоколобый ребёнок.

— Я должен ехать.

— Здесь кто-то пукнул? Должно быть так, уж очень сильно воняет.

— Но я должен. Должен.

— Господи!

— Я должен уехать из Новой Англии. — Он боялся продолжить. Это было как произнести ругательство, но ей он обязан сказать:

— Я должен уехать из Мэна.

— Зачем, ради Бога?

— Не знаю. Просто должен.

— Ты говоришь мне что-то реальное или выдуманное писателем?

— Реальное.

Во время этого разговора они в постели. Её груди маленькие, как персики, сладкие, как персики. Он очень любит её, но не так, как любят обычно, и оба они знают это. Она зажигает сигарету, плачет. Но он сомневается, знает ли она то, что знает он. В её глазах — свет. Было бы бестактно напоминать ей об этом, и он не напоминает. По-настоящему он не любит её, но готов ради неё горы свернуть.

— Тогда давай, — говорит она сухим деловым тоном, повернувшись к нему. — Позвони мне, когда будешь готов и если будешь в силах. Я приеду и соберу все вещи. Если они остались.

Киноверсия «Чёрных порогов» называется «Ловушка Чёрного Дьявола», с Одрой Филипс в главной роли. Название ужасное, но фильм получается вполне приличный. И единственное, что он теряет в Голливуде, — это своё сердце.

— Билл, — снова сказала Одра, выведя его из этих воспоминаний. Он увидел, что она выключила телевизор. Он выглянул в, окно: за оконными стёклами стлался туман.

— Я объясню, насколько могу, — сказал он. — Ты заслуживаешь это. Но сначала сделай для меня две вещи.

— Ладно.

— Налей себе ещё чашку чая и расскажи мне, что ты знаешь обо мне. Или считаешь, что знаешь.

Она посмотрела на него, удивлённая, и пошла, к буфету.

— Я знаю, что ты из штата Мэн, — сказала она, заваривая себе чай. Она не была англичанкой, но в речи её иногда прорывался английский акцент — пережиток роли, которую она сыграла в «Комнате на чердаке», фильме, который они приехали делать сюда. Это был первый киносценарий Билла. Ему предложили и режиссуру. Благодарение Богу, это он отклонил. Его отъезд положит конец нудным просьбам. Он знал, что они все скажут, весь съёмочный коллектив. Вот Билл Денбро и показал наконец истинное своё лицо. Просто ещё один дерьмовый писатель, говно собачье.

Бог видит, как смятенно он себя чувствует сейчас.

— Я знаю, что у тебя был брат, и что ты его очень любил, и что он умер, — продолжала Одра. — Я знаю, что ты вырос в городке Дерри, переехал в Бангор через два года после смерти брата, а в четырнадцать лет переехал в Портленд. Я знаю, что твой отец умер от рака лёгких, когда тебе было семнадцать. И ты написал бестселлер, когда ещё был в колледже, живя на стипендию и почасовую работу на текстильной фабрике. Это, должно быть, показалось тебе странным… такое изменение доходов. В перспективе.

Она повернулась в его сторону, и он увидел себя тогдашнего в её лице: осознал скрытое между ними пространство.

— Я знаю, что через год ты написал «Чёрные пороги» и приехал в Голливуд. И за неделю до начала съёмок ты встретил очень растерянную женщину по имени Одра Филипс, которая немножко познала то, через что ты, должно быть, прошёл — жуткую депрессию, потому что лет пять назад она была просто Одри Филпот. И эта женщина тонула…

— Одра, не надо.

Её глаза в упор смотрели на него. «О, почему нет? Давай говорить правду и стыдить дьявола». — Я тонула. За два года до тебя я обнаружила наркотики, через год я узнала кокаин, и это было даже лучше. Наркотик внутрь утром, кокаин днём, вино вечером, «Валиум» в постели. Витамины Одры. Слишком много важных интервью, слишком много хороших ролей. Я была похожа на героиню из романа Жаклин Сюзанн, она была весёлой. Ты знаешь, как я теперь думаю о том времени, Билл?

— Нет.

Она отпила чай, отвела глаза от него и нахмурилась. — Это было как бег на полосе в Л. А. Интернейшнл. Понимаешь?

— Не совсем.

— Это движущаяся полоса длиной в четверть мили.

— Я знаю эту полосу, но не понимаю, что ты…

— Ты просто стоишь там, а она несёт тебя к багажному отсеку.

Но если хочешь, можешь идти по ней. Или бежать. При этом кажется, что ты совершаешь свою обычную прогулку, или пробежку, или спринт — что угодно, — потому что твоё тело забывает, что на самом деле ты просто наращиваешь скорость, с какой движется полоса. Вот почему у них в конце надпись: ОСТАНОВИСЬ. В тот момент, когда я встретила тебя, я жила с ощущением, будто выбежала с конца той полосы на неподвижный пол. Моё тело было на десять миль впереди моей головы. Невозможно удержать равновесие. Рано или поздно ты падаешь лицом. А я не упала. Потому что ты подхватил меня.

Она отставила чай и зажгла сигарету, её глаза в упор смотрели на него. Он видел, как дрожат её руки в пламени зажигалки, которая вибрировала вокруг кончика сигареты, пока не нашла её.

Она затянулась и выпустила дым.

— Что я знаю о тебе? Я знаю, что у тебя всё под контролем. Ты, мне кажется, никогда не торопишься к выпивке, или знакомству, или вечеринке, поскольку уверен, что всё это будет, если ты захочешь. Ты говоришь медленно отчасти потому, что так, растягивая слова, говорят в штате Мэн, в основном — это твоя собственная манера. Ты — первый человек там, из тех, кого я встретила, кто осмеливался говорить медленно. Я должна была успокоиться и слушать. Я увидела в тебе, Билл, того, кто никогда не бежит по полосе, потому что знает — она и так его доставит. Ты казался нетронутым ни депрессией, ни истерией. Ты не арендовал «Ролле» и мог ездить по Родео со своими престижными номерными знаками, пристёгнутыми к машине взятой напрокат у какого-нибудь паршивенького агентства. У тебя не было агента по печати, дающего материал в «Барьере» или «Голливудский репортёр»… — Я знаю, ты всегда оказывался там, когда был мне нужен. Может быть, ты спас меня от принятия нехорошей пилюли на фоне огромного количества наркотиков… Я знаю, что с тех пор ты был там. И я была там для тебя. Нам хорошо в постели. Для меня это много. Но нам хорошо и без постели, и это кажется важнее. Я чувствую, что могла бы состариться с тобой и всё равно быть в соку. Я знаю, что ты пьёшь слишком много пива и недостаточно занимаешься спортом; я знаю, что иногда ночами тебе снятся плохие сны…

Он вздрогнул, потрясённый до глубины души. Почти испуганный.

— Мне никогда не снятся сны.

Она улыбнулась. — Так ты говоришь репортёрам, когда они спрашивают, откуда ты берёшь свои идеи. Но это не так. Разве что от несварения желудка ты порой стонешь по ночам. Но я этому не верю, Билл.

— Я говорю во сне? — спросил он осторожно. Он не мог вспомнить ни одного сна. Никакого сна, ни плохого, ни хорошего.

Одра кивнула. — Порой. Но я никогда не понимаю, что ты говоришь. И пару раз ты рыдал.

Он посмотрел на неё без выражения. И почувствовал неприятный привкус во рту; он оттянул язык к горлу — то был привкус растаявшего аспирина. «Вот теперь ты знаешь, какой привкус у страха», — подумал он. И ещё подумал, что привыкнет к этому привкусу. Если проживёт достаточно долго.

И вдруг все воспоминания стали толпиться, скучиваться. Как будто черноты в его мозгу выпятились, угрожая выблевать пагубные сны-образы из сферы подсознательного — в ментальное поле зрения, управляемое рациональным бодрствующим мозгом; если такое случится снова, это сведёт его с ума. Он пытался оттолкнуть воспоминания, и ему удалось — но потом он услышал голос — это было, как будто кто-то, похороненный заживо, кричал из-под земли. Это был голос Эдди Каспбрака.

«Ты спас мне жизнь, Билл. Те большие парни, они достают меня. Иногда мне кажется, они действительно хотят меня убить».

— Твои руки, — сказала Одра.

Билл посмотрел на руки. Они покрылись мурашками, крупными мурашками, как яйца насекомых. Они оба уставились на них, не говоря ни слова, как на интересный музейный экспонат. Мурашки постепенно исчезли.

В наступившей тишине Одра сказала:

— И я знаю ещё одну вещь. Кто-то позвонил тебе сегодня утром из Штатов и сказал, что ты должен уехать от меня.

Он встал, быстро посмотрел на бутылку с ликёром, затем пошёл на кухню и вернулся со стаканом апельсинового сока. Он сказал:

— Знаешь, у меня был брат, и он умер, но ты не знаешь, что его убили.

У Одры перехватило дыхание.

— Убили! Билл, почему ты никогда…

— Не говорил тебе? — он улыбнулся, улыбнулся с каким-то лающим звуком. — Я не знаю.

— Что случилось?

— Мы жили в Дерри тогда. Было наводнение, оно в общем-то уже кончилось, и Джорджу было скучно. Я лежал в постели с гриппом. Он хотел, чтобы я сделал ему кораблик из газеты. Я научился в лагере год назад. Он сказал, что пустит его в трубы Витчем-стрит и Джэксон-стрит, — там полно воды. И я сделал ему кораблик, и он поблагодарил меня и ушёл, и это был последний раз, когда я видел своего брата Джорджа живым. Если бы у меня не было гриппа, может быть, я бы спас его.

Он помолчал, потерев правой рукой левую щёку, как будто проверяя, есть ли щетина. Его глаза, увеличенные линзами очков, выглядели задумчивыми… но он не смотрел на неё.

— Это случилось прямо там, на Витчем-стрит, недалеко от пересечения с Джексон. Тот, кто его убил, вырвал ему левую руку, как второклассник вырывает крылышко мухи. Латалогоанатом сказал, что он умер или от боли, или от потери крови. Насколько я понимаю, это не имело значения.

— Боже правый, Билл! — Я думаю, ты удивляешься, почему я никогда не говорил тебе этого. По правде сказать, я и сам удивляюсь. Мы женаты одиннадцать лет, и до сегодняшнего дня ты и ведать не ведала, что случилось с Джорджем. Я знаю обо всей твоей семье — даже о твоих дядях и тётях. Я знаю, что дед твой умер в гараже, разрезав себя пилой, когда был пьян. Я знаю такие вещи, потому что женатые люди, как бы ни были они заняты, узнают друг о друге почти всё. И даже если им надоедает и они перестают слушать, они всё равно впитывают это — осмотически. Ты думаешь, я неправ?

— Нет, не думаю — слабо сказала она.

— А мы ведь всегда могли говорить друг с другом, правду? Я имею в виду, что никто из нас не уставал, никому не надоедало, не было нужды впитывать осмотически, правда?

— Да, — сказала она, — до сегодняшнего дня и я так думала.

— Послушай, Одра. Ты знаешь всё, что случилось со мной за последние одиннадцать лет моей жизни. Каждое дело, каждую идею, каждую неприятность, каждого приятеля, каждого парня, который сделал мне что-то плохое или пытался сделать. Ты знаешь, я спал с Сюзан Браун. Ты знаешь, что иногда я делаюсь сентиментальным, когда выпью, и слишком громко проигрываю записи.

— Особенно «Благодарного покойника», — сказала она, и он рассмеялся.

На этот раз она засмеялась в ответ.

— Ты знаешь самое важное — вещи, на которые я надеюсь.

— Да. Думаю, что знаю. Но это… — она замолчала, покачала головой, немного подумала. — Насколько этот звонок связан с твоим братом?

— Дай я сам к этому подойду. Не гони волну, иначе я не смогу. Это так огромно и так… так чудовищно ужасно… что я содрогаюсь. Видишь ли… мне никогда не приходило в голову рассказывать тебе о Джорджи.

Она посмотрела на него, нахмурилась, слабо покачала головой. — Я не понимаю.

— Я пытаюсь сказать тебе, Одра, что даже не ДУМАЛ о Джорджи в течение двадцати лет или более.

— Но ведь ты говорил мне, что у тебя был брат по имени…

— Я назвал ФАКТ, — сказал он. — И всё. Его имя было словом. Оно не бросало никакой тени на мой разум.

— Но мне кажется, оно бросало тень на твои сны, — сказала Одра.

Её голос был очень спокойным.

— Стенания? Плач?

Она кивнула.

— Думаю, ты права, — сказал он. — На самом деле, ты почти полностью права. Но ведь сны, которые ты не помнишь, не считаются, правда?

— Ты в самом деле вовсе никогда не думал о нём?

— Да.

Она с сомнением покачала головой. — Даже о том, как ужасно он умер?

— До сегодняшнего дня. Одра.

Она посмотрела на него и снова покачала головой.

— Ты спросила меня, перед тем как мы поженились, есть ли у меня братья и сёстры, и я сказал, что у меня был брат, который умер, когда я был ребёнком. Ты знала, что родителей у меня нет, а поскольку у тебя большая родня, это и заняло всё наше внимание. Но сегодня — новое.

— Что ты имеешь в виду?

— Не только Джордж был в этой чёрной дыре. Я не думал о САМОМ ДЕРРИ двадцать лет. Ни о людях, с которыми общался — Эдди Каспбрак, Ричи Рот, Стэн Урис, Бев Марш… — он пробежал руками по волосам и нервно засмеялся. — Это как случай амнезии и настолько серьёзный, что ты даже не знаешь, что она у тебя есть. И когда Майкл Хэнлон позвонил…

— Кто это Майкл Хэнлон?

— Ещё один парень, с которым мы контачили — с которым я контачил после смерти Джорджа. Конечно, теперь он уже не парень. Как и все мы. Это был Майкл на телефоне, трансатлантическая связь. Он сказал:

— Алло, я попал в квартиру Денбро? — и я сказал да, и он сказал:

— Билл? Это ты? и я сказал да, и он сказал:

— Это Майкл Хэнлон. — Это ровным счётом ничего для меня не значило, Одра. Он мог быть, к примеру, продавцом энциклопедии или записей Берла Ивса. Потом он сказал:

— Из Дерри. — И когда он это сказал, как будто бы дверь открылась внутри меня и какой-то страшный свет засветил, и я вспомнил, кто это. Я вспомнил Джорджа. Я вспомнил всех остальных. Всё это случилось…

Билл стиснул пальцы.

— Да. И я знал, что он будет просить меня приехать.

— Вернуться в Дерри.

— Да. — Он снял очки, протёр глаза, посмотрел на неё. Никогда в жизни она не видела человека, который бы выглядел таким испуганным. — В Дерри. Потому что мы обещали, — сказал он, — мы обещали. Все мы. Дети. Мы стали в круг у протоки, бегущей через Барренс, держась за руки, и мы резали ладони кусочком стекла, как будто хотели породниться, только это была не игра.

Он протянул к ней руки, и она увидела в центре каждой ладони лесенку из белых линий — раненую ткань. Она держала его руки в своих — бессчётное число раз, но никогда раньше не замечала этих шрамов на его ладонях. Они были слабые, но она бы подумала…

А вечер! Тот вечер!

Не тот, где они познакомились, хотя этот второй вечер соотносился с первым, как концовка с книгой, потому что он был прощальным после завершения съёмок «Ловушки Чёрного Дьявола». Было шумно и пьяно, разгульно. Пожалуй, даже похлеще, чем на других таких же вечеринках, на которых она бывала, потому что съёмка прошла лучше, чем все они могли ожидать, и все они знали это. Для Одры Филипс вечер был прекрасным, потому что она влюбилась в Уильяма Денбро.

Как звали ту самозваную гадалку? Одра помада только, что та была одним из двух помощников гримёра. В какой-то момент вечеринки девушка сорвала с себя блузку, обнажая очень экстазный бюстгальтер, и повязала её вокруг головы, как шарф у цыганки. Разгорячённая дымом и вином, она остаток вечера или пока не ушла, читала по руке…

Одра не могла теперь вспомнить, были ли предсказания девушки хорошими или плохими, мудрыми или глупыми: ей было очень хорошо в тот вечер. Но она помнила, что в какой-то момент девушка схватила ладонь Билла и, сравнив её со своей собственной, заявила, что они совершенно одинаковые. «Мы близнецы в жизни», сказала она. Одра помнила: она более чем ревниво следила за тем, как девушка водила по линиям на его ладони своим великолепно накрашенным ногтем — как глупо это было, в миражном киномире, в этой киношной субкультуре, где мужчины так же запросто, обыденно похлопывают женские попки, как нью-йоркцы трогают свои щёки! Но в исследовании гадалки было что-то интимное, затянувшееся.

Тогда на ладонях Билла не было никаких маленьких белых шрамов.

Она наблюдала за этой шарадой глазами ревнивой возлюбленной, и она доверяла этому воспоминанию. Доверяла ФАКТУ.

И сейчас сказала это Биллу.

Он кивнул. — Ты права. Их тогда не было. И хотя я не могу поклясться в этом, думаю, их не было и прошлой ночью, в «Плоу и Барроу». Мы стали меряться руками на пиво и, я думаю, я бы заметил.

Он усмехнулся. Усмешка была сухой, лишённой юмора, испуганной.

— Я думаю, они вернулись, когда позвонил Майкл Хэнлон. Вот что я думаю.

— Билл, это невозможно. — Она потянулась за сигаретами.

Билл смотрел на свои руки. — Стэн сделал это, — сказал он. — Разрезал ладони осколком бутылки из-под «Кока-колы». Теперь я отчётливо вспоминаю это. — Он посмотрел на Одру, и глаза его за очками выглядели больными, непонимающими.

— Я помню, как этот кусок стекла мерцал на солнце. Он был от новой бутылки, прозрачный. Раньше бутылки «Кока-колы» были зелёными, ты помнишь?

— Она покачала головой, но он не видел. Он всё ещё изучал свои ладони. — Я помню, что Стэн резал свои руки последним, притворяясь, будто намерен не просто надрезать ладони, а полоснуть по запястью. Я думаю, это была глупость, но я подался к нему… чтобы остановить его. Потому что секунду-две он выглядел серьёзным.

— Билл, не надо, — сказала она низким голосом. На этот раз, чтобы зажигалка не дрожала в руке, ей понадобилось обхватить запястье другой рукой — так полицейский держит пистолет на стрельбище. — Шрамы не могут возвращаться. Они или есть, или их нет.

— Ты их видела раньше, а? Ты это говоришь мне?

— Они едва заметны, — сказала Одра резче, чем хотела.

— Мы истекали кровью, — сказал он. — Мы стояли в воде недалеко от того места, где Эдди Каспбрак, Бен Хэнском и я построили плотину…

— Ты имеешь в виду архитектора, да?

— Есть архитектор с таким именем?

— Боже, Билл, он построил новый центр связи Би-би-си! И до сих пор ведутся споры, мечта это или неудача!

— Ну, я не знаю, тот же это парень или нет. Это кажется невероятным, но кто знает. Тот Бен, которого я знал, классно строил. Мы все стояли там, и я держал левую руку Бев Марш в своей правой, и правая рука Ричи Тозиера была в моей левой. Мы стояли в воде, как будто принимали крещение, и на горизонте я видел деррийскую водонапорную башню.

Она была такой белой, какой представляется воображению одеяние архангелов, и мы пообещали, поклялись, что если это не кончилось, что если это возобновится, мы вернёмся. И мы бы сделали это. И остановили. Навсегда.

— Остановили ЧТО? — закричала она, внезапно разъярившись на него. — Что остановили? Что за чушь ты несёшь?

— Лучше бы ты не спрашивала… — начал Билл и остановился. Она увидела, как выражение ужаса распространяется по всему его лицу, как пятно. — Дай сигарету.

Она протянула ему пачку. Он закурил. Она никогда не видела, чтобы он курил.

— Я ещё и заикался.

— Заикался?

— Да. Тогда. Ты говорила, что я был единственным человеком в Лос-Анджелесе, который осмеливался говорить медленно. Но правда была в том, что я не осмеливался говорить быстро. Это был не плод размышлений.

И не рассуждение. И не мудрость. Все исправившиеся заики говорят очень медленно. Это один из известных ходов, также как своё второе имя надо вспомнить прямо перед тем как представляешься, потому что у заик более всего проблем с существительными, и слово, которое причиняет самое большое беспокойство, — это их собственное имя.

— Заикался. — Она улыбнулась лёгкой улыбкой, как будто он пошутил и она потеряла нить.

— До смерти Джорджа я заикался умеренно — сказал Билл, и уже начал слышать, как слова повторяются в его мозгу, как будто бесконечно разделённые во времени; он говорил гладко, медленно и размеренно, но мысленно слышал, как такие слова, как «Джбрижи» и «умеренно», наскакивают одно на другое, становясь Джджджорджи и уммеренно. — Я имею в виду, что у меня было несколько действительно ужасных моментов — обычно, когца меня вызывали, и особенно, если я действительно знал ответ и хотел ответить. После смерти Джорджа пошло намного хуже. Потом, где-то в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет, стало улучшаться. Я поехал в Чеврус Хай в Портленде, и там был классный логопед, миссис Томас. Она научила меня некоторым уловкам. Наподобие того, чтобы думать о втором имени непосредственно перед тем, как говоришь: «Привет, я Билл Денбро». Я брал уроки французского, и она научила меня переключаться на французский, если я застреваю на слове. Если ты чувствуешь себя, как самая большая жопа в мире, снова и снова произнося «кккк», как заезженная запись, переключайся на французский, и снова сорвётся с твоего языка. И как только ты сказал это по-французски можешь возвращаться к английскому и сказать «эта книга» без всяких проблем. И если ты спотыкаешься на словах, начинающихся с «с», можно шепелявить. Никакого заикания. Всё это помогало, но главным образом надо было забыть Дерри и всё, что случилось там. И это произошло. Когда мы жили в Портленде и я собирался в Чеврус. Я не сразу всё забыл, но оглядываясь назад, сказал бы, что это случилось через замечательно короткий промежуток времени. Месяца через четыре, не более, моё заикание и мои воспоминания стёрлись одновременно. Кто-то вымыл доску, и все старые уравнения исчезли.

Он выпил остатки сока. — Когда я заикнулся на слове «спросить» несколько секунд назад, это было впервые за двадцать один год.

Он посмотрел на неё.

— Сначала шрамы, потом заиккание. Ты сслышишь?

— Ты делаешь это намеренно! — сказала она, сильно испугавшись.

— Нет. Я думаю, человека в этом убедить нельзя, но это так.

Заикание смешит.

Одра. Страшно. На одном уровне ты даже не сознаёшь, как это происходит. Просто… Что-то ещё ты слышишь в своей голове. Как будто часть твоего мозга на минуту опережает остальной.

Он встал и беспокойно обошёл комнату. Он выглядел усталым, и она с тревогой подумала, как упорно он работал почти тринадцать последних лет, как будто талант можно измерить неистовством, почти что безостановочностью работы. Мысль, которая пришла ей в голову, была тревожной, и она попыталась отогнать её, но напрасно.

Предположим, что Биллу звонил не Ральф Фостер, приглашающий его в «Плау и Бэрроу» на хандрестлинг или трик-трак на часок, и не Фредди Файерстоун, продюсер «Комнаты на чердаке» по какому-нибудь вопросу?

Но тогда напрашивалась мысль, что всё это дело «Дерри-Майкл Хэнлон» было ничем иным, как галлюцинацией. Галлюцинацией, вызванной начинающимся нервным расстройством.

Но шрамы.

Одра — как ты объяснишь эти шрамы?

Он прав. Их не было, а сейчас они есть. Это правда, и ты знаешь её.

— Расскажи мне остальное, — сказала она. — Кто убил твоего брата Джорджа? Что ты и эти другие дети сделали? Что вы обещали?

Он подошёл к ней, встал перед ней на колени, как старомодный поклонник с просьбой о руке и сердце и взял её руки.

— Я думаю, я мог бы рассказать тебе, — сказал он мягко. — Я думаю, если бы я действительно хотел, то мог бы. Многого я не помню даже сейчас, но раз я начал говорить, оно придёт. Я могу ощущать эти воспоминания… ожидать рождения. Они как облака, несущие дождь. Только этот дождь очень грязный. Растения, которые вырастают после такого дождя, — монстры. Может быть, я могу встретиться с ними…

— Они знают?

— Майкл сказал, что он зовёт всех. Он думает, они все приедут… кроме, может быть, Стэна. Он сказал, что голос Стэна звучал как-то странно.

— Это всё звучит для меня странно. Ты очень пугаешь меня, Билл.

— Извини, — сказал Билл и поцеловал её. Это было похоже на поцелуй незнакомца. Она почувствовала, что ненавидит этого человека — Майкла Хэнлона. — Я думал, я должен объяснить столько, сколько могу; я думал, так будет лучше, чем сжиматься и дрожать ночью. Я полагаю, некоторые из них как раз так и дрожат сейчас. Но я должен ехать. И я думаю, Стэн будет там, неважно, что голос его звучал странно. Или, может быть, это потому, что я не могу представить себе, что не еду.

— Из-за твоего брата?

Билл медленно покачал головой. — Я мог бы тебе сказать, что да, но это было бы ложью. Я любил его. Я знаю, как странно это должно звучать после того, как я признался, что не думал о нём двадцать с лишним лет, но я чертовски любил этого человечка. — Он улыбнулся. — Он был спазмоид, но я любил его. Знаешь?

Одра, у которой была младшая сестра, кивнула:

— Я знаю.

— Но дело не в Джордже. Я не могу объяснить, что это. Я…

Он выглянул из окна и посмотрел на утренний туман.

— Я чувствую себя так, как должна чувствовать себя птица, когда приходит осень, и она знает… как-то она знает, что ей надо лететь домой. Это инстинкт, малыш… и я думаю, я верю, что инстинкт — это железный остов, на котором держатся все наши идеи свободной воли. Даже если ты хочешь выкурить трубку, или выпить бутыль, или предпринять длинную прогулку, ты не можешь сказать НЕТ некоторым вещам. Ты не можешь отказаться принять свой выбор, потому что нет никакого выбора. Я должен ехать. То обещание… оно в моём мозгу как рррыболовный крючок.

Она встала и осторожно подошла к нему; она чувствовала себя очень слабой, хрупкой, вот-вот сломается. Она положила руку на его плечо и повернула его к себе.

— Тогда возьми меня с собой.

Выражение ужаса, которое появилось в этот момент на его лице — не ужаса от неё, а ужаса за неё — было настолько обнажённым, что она отступила назад, действительно в первый раз испугавшись.

— Нет, — сказал он. — Не думай об этом. Одра. Никогда не думай об этом. Ты не поедешь в Дерри, ты не приблизишься к Дерри на три тысячи миль. Я думаю, Дерри будет очень плохим местом следующие несколько недель. Ты останешься здесь и будешь вести дела, находить отговорки за меня. Обещай мне это!

— Должна ли обещать? — спросила она, причём глаза её так и не оторвались от него. — Должна ли я, Билл?

— Одра…

— Должна ли? Ты дал обещание и смотри, во что это вылилось. А я — твоя жена, и я люблю тебя.

Его большие руки больно сжали её плечи. — Обещай мне! Обещай! Оообещай!

И она не смогла вынести это, это сломанное слово, пойманное его ртом, как забагренная рыба.

— Я обещаю, ладно? Я обещаю? — Она залилась слезами. — Теперь ты счастлив? Боже! Ты сумасшедший, всё это безумие, но я обещаю!

Он обнял её и положил на кушетку. Принёс бренди. Она отпила чуть-чуть, держа себя под контролем.

— Когда ты едешь?

— Сегодня, — сказал он. — Конкордом. Я успею, если я поеду в Хитроу машиной, а не поездом. Фредди хотел, чтобы я начал после ланча. Ты иди в девять, и ты не знаешь ничего, ладно?

Она неохотно кивнула.

— Я буду в Нью-Йорке до того, как всё прояснится в забавном свете. А в Дерри — до захода солнца, если всё правильно сссогласовать.

— А когда я увижу тебя снова? — спросила она мягко.

Он обнял её и крепко прижал к себе, но так и не ответил на её вопрос.

ДЕРРИ: ПЕРВАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ

Сколько людских глаз проникло в их тайную анатомию сквозь годы?

Клайв Баркер «Книги Крови»

Отрывок, приведённый ниже и все остальные отрывки «Интерлюдии» взяты из Микаэла Хэнлона «Дерри: Несанкционированной истории города». Это неопубликованная серия записок и выдержки из рукописи (которая читается почти как начало дневника), найденные под сводами Деррийской публичной библиотеки. Приведённое выше название, написанное на обложке подборки из отдельных листочков, в которой хранились эти записки до своего появления здесь. Автор, однако, неоднократно ссылается на эту работу в собственных своих заметках как на: «Дерри: взгляд через заднюю дверь ада».

Предполагают, что мысль о популярном издании этих записей не только помрачила рассудок мистера Хэнлона…

2 января, может ли ВЕСЬ город быть населён призраками?

Населён призраками так же, как населены ими некоторые дома?

Не просто одно-единственное здание в том городе или одной-единственной улицы, или единственный баскетбольный корт в крошечном парке, не просто одна городская зона — не ВСЕ. Все сооружения.

Может ли это быть?

Слушайте:

Населённый призраками: «Часто посещаемый привидениями или духами». Функ и Вагнеллз.

Навязчивость: «Нечто постоянно приходящее в голову; трудно забыть». Также Функ и Фрэнд.

Являться: «Появляться или часто приходить, особенно это относится к призракам». НО — слушайте! — «Место часто посещаемое: курорт, притон, места постоянных сборищ»…

И ещё одно — похоже, последнее, — определение этого слова как существительного, в самом деле пугает меня: «Место кормления животных».

Подобных животных, которые зверски избили Адриана Меллона и затем сбросили его под мост?

Подобие животному, которое ждёт под мостом?

Место кормления животных.

Кто кормит в Дерри? Кто кормится Дерри?

Интересное дело — я даже не предполагал, что человек может стать таким пуганным, как стал я после истории с Адрианом Меллоном и всё ещё продолжаю жить, вернее просто функционировать. Я как будто попал в рассказ, а ведь известно что испуг ты должен чувствовать только в финале рассказа, когда призрак тьмы в конце концов выходит из леса, чтобы начать питаться… вами, конечно.

Вами.

Но этот рассказ не из серии классических шедевров Лавкрафта, Брэдбери, или По. Разумеется, я знаю далеко не всё, но многое. Я только что начал его, когда однажды в конце сентября открыл «Новости» Дерри, прочитал стенограмму предварительного слушания дела мальчика Унвина, и понял, что клоун, который убил Джорджа Денбро, может вернуться опять. Фактически всё началось в 1980 году, когда, как я думаю, какая-то ранее уснувшая часть меня пробудилась… почувствовав, что Его время, кажется, опять подходит.

Какая часть? Я думаю, нечто вроде дозорного.

А может быть, был голос Черепахи. Да… пожалуй так. Я знаю, Билл Денбро поверил бы в это.

Я обнаружил новости о старых ужасах в старых книгах; прочитал материалы о старых зверствах в старых периодических изданиях; на задворках своего разума, с каждым днём всё громче, я слышал гудение морской раковины, какой-то нарастающий шум; казалось, я чувствую горький озоновый аромат будущих молний. Я начал записи для книги, которую я почти наверняка не успею опубликовать при жизни. И в то же время я продолжал свою жизнь. На одном уровне моего разума я жил и живу с невероятными, гротескными, ужасными видениями; на другом — продолжаю жить земной жизнью библиотекаря маленького городка. Я складываю книги на полки, я составляю библиотечные карточки для новых читателей, я убираю аппарат для чтения микрофильмов, который небрежные читатели иногда оставляют включённым; я щучу с Кэрол Даннер, говорю, как бы мне хотелось пойти с ней в постель, и она отшучивается — как бы ей хотелось пойти в постель со мной, и оба мы заём, что на самом деле она шутит, а я нет, так же как оба мы знаем, что она не останется надолго в таком маленьком городишке, как Дерри, а я буду здесь до самой смерти — брошюровать разорванные страницы в «Бизнес Уик», сидеть на ежемесячных собраниях, посвящённых комплектованию библиотеки, с трубкой в одной руке и пачкой «Библиотечных журналов» в другой… и просыпаться посреди ночи и сдерживать крик, прижав кулаки ко рту.

Готические условности тут не причём. Мои волосы не побелели. Я не хожу во сне. Я не отпускаю таинственных комментариев, не ношу дощечку для спиритических сеансов в кармане своей спортивной куртки. Разве что смеяться стал больше, и вероятно смех мой кажется людям чересчур пронзительным, пронизывающим, неестественным, потому что иногда они странно смотрят на меня, когда я смеюсь.

Часть меня — часть, которую Билл называл «голосом Черепахи» — говорит мне, что я должен позвонить им всем сегодня ночью. Но полностью ли я уверен, даже сейчас? Хочу ли я быть полностью уверенным? Нет — конечно, нет. Но Боже, то, что случилось с Адрианом Меллоном, так похоже на то, что случилось с братом Заики Билла, Джорджем, осенью 1957 года…

Если это началось снова, я позвоню им. Я должен позвонить. Но пока, что нет. Впрочем, ещё рано. В прошлый раз это шло медленно и закончилось раньше лета 1958. Поэтому… я выжидаю. И заполняю ожидание, делая записи в этой записной книжке, а также подолгу смотрю в зеркало на незнакомого человека, которым стал тот мальчик.

Лицо у мальчика было умным и застенчивым; лицо мужчины — лицо кассира в банке из вестерна, парня без особых примет, парня, который при виде грабителей пугается и поднимает руки вверх. И если по сценарию требуется, чтобы кто-то был застрелен бандитами, он как раз и есть тот человек.

Тот самый старина Майк. Немного страха в глазах, может быть, не совсем ещё прошёл от прерванного сна, но не настолько, чтобы вы могли заметить что-то, не вглядевшись пристально… на расстоянии воздушного поцелуя, а я не был с ними на таком расстоянии уже очень долго. Если бы вы мельком на меня глянули, то подумали бы: ОН ЧИТАЕТ СЛИШКОМ МНОГО КНИГ, ну и всё. Сомневаюсь, что вы бы отгадали, сколько сил стоит этому человеку с добрым лицом банковского кассира удержаться в здравом рассудке.

Если я должен буду всем позвонить, это кого-нибудь из них убьёт.

Это один из фактов, которым я должен посмотреть в глаза длинными ночами без сна, ночами, когда я лежу в постелив своей обычной синей пижаме, мои очки, аккуратно сложенные, лежат на ночном столике рядом со стаканом воды, которую я всегда ставлю на случай, если проснусь и захочу пить. Я лежу там в темноте и глотаю воду маленькими глотками и думаю, как много — или как мало — они помнят. Я как-то убеждён, что они ничего не помнят об этом, потому что им не нужно помнить. Я единственный, кто слышит голос Черепахи, единственный, кто помнит, потому что я единственный, кто остался здесь в Дерри. И так как их разбросало ветрами, у них нет способа узнать идентичные образчики, по которым были сделаны их жизни. Вернуть их назад, показать им этот образчик… да, это может убить кого-то из них. Это может убить их всех.

Поэтому я снова и снова прокручиваю их в голове; прокручиваю, пытаясь воссоздать их, какими они были и какими могли быть теперь, пытаясь понять, кто из них самый уязвимый. Ричи Тозиер, думаю я иногда — его Крис, Хаггинс и Бауэре, кажется, доставали чаще всего, хотя Бен был таким толстым. Бауэрса Ричи боялся больше всего — да мы все его боялись, и другие тоже. Если я позвоню ему в Калифорнию, он, верно, расценит это как жуткое Возвращение отъявленных хулиганов, двух из могилы и одного — из сумасшедшего дома в Джанилер Хилл, где он беснуется по сей день? Иногда я думаю, Эдди был самым слабым, Эдди с его комплексом матери и ужасной астмы. Беверли? Она всегда старалась казаться грубой, но напугана была не меньше нас. Заика Билл с ужасом на лице, закрывающий крышку на пишущей машинке? Стэн Урис?

Лезвие гильотины нависло над их жизнями, острое, как бритва, но чем больше я думаю об этом, тем больше прихожу к выводу, что они не знают об этом лезвии. Я один держу руку на рычаге. Я могу пустить его в ход, просто открыв телефонную книжку и позвонив им одному за другим.

Может быть, мне не нужно этого делать. Я хватаюсь за слабеющую надежду, что кроличьи крики моего застенчивого разума я принял за сильный, истинный голос Черепахи. В конце концов, что я имею? Меллон в июле. Ребёнок, найденный мёртвым на Нейболт-стрит в прошлом октябре, ещё один, найденный в Мемориал-парке в начале декабря, как раз перед первым снегом. Может быть, это сделал бродяга, как пишут газеты. Или сумасшедший, который потом уехал из Дерри или убил себя из угрызений совести или самоотвращения, как может быть сделал — если верить некоторым книгам — настоящий Джек-Потрошитель.

Может быть.

Но девочка Альбрехта была найдена прямо через улицу от того проклятого старого дома на Нейболт-стрит… и она была убита в тот же самый день, что и Джордж Денбро двадцать семь лет назад. И затем мальчик Джонсон, найденный в Мемориал-парке с ногой, вырванной из коленного сустава. В Мемориал-парке, конечно, находится водонапорная башня Дерри, и мальчик был найден почти у её основания. Водонапорная башня в двух шагах от Барренса; водонапорная башня — это где Стэн Урис видел тех мальчишек.

Тех мёртвых мальчишек.

И всё-таки, это не могло быть ничем, кроме дыма и миража. Не могло быть. Или совпадение. Или, — возможно, что-то среднее — своего рода пагубное эхо. Могло это быть? Я ощущаю, что могло. Здесь, в Дерри, всё, что угодно, могло быть.

Я думаю, что то, что было здесь раньше, всё ещё присутствует — то, что было здесь в 1957 и 1958 годах, то, что было здесь в 1929 и 1930, когда Чёрное Местечко было сожжено Легионом Белой благодарности, штат Мэн, то, что было здесь в 1904 и 1905 и в начале 1906 — по крайней мере, до взрыва чугунолитейного завода Кичнера, то, что было здесь в 1876 и 1877, то, что появлялось каждые двадцать семь лет или что-то около этого. Иногда оно приходит немного раньше, иногда немного позже… но приходит всегда. Когда обращаешься назад к прошлому, соответствующие записи найти всё труднее и труднее, потому что они беднеют, и дырки, проеденные молью в повествовательной истории района, становятся больше. Но знание, куда смотреть — и когда смотреть — проходит долгий путь к решению проблемы. Понимаете, Оно всегда возвращается Оно.

Итак — да: я должен сделать эти звонки. Я думаю, мы именно это имели тогда в виду. По какой-то неведомой причине, мы избраны остановить это навсегда. Слепая судьба? Слепая удача? Или это опять та проклятая Черепаха? Возможно она командует, так же как и говорит. Не знаю. И сомневаюсь, имеет ли это значение. Много лет назад Билл сказал: «Черепаха не может помочь нам», и если это было правдой тогда, это должно быть правдой и теперь.

Я мысленно вижу, как мы стоим в воде, взявшись за руки, и даём обещание вернуться, если это начнётся когда-нибудь снова — стоим там, почти как друиды в кольце, скреплённые кровью нашего обещания, ладонь в ладонь. Ритуал старый, как само человечество, — ритуал, который находится на грани реального и ирреального Потому что сходство…

Но здесь я как бы сам становлюсь Биллом Денбро, заикаюсь на той же самой почве снова и снова, излагая некоторые факты и много неприятных (и довольно расплывчатых) предположений, с каждым абзацем всё более навязчивых. Ничего хорошего в этом нет. Бесполезно. Даже опасно. Но ведь так трудно ждать событий.

Эта записная книжка будет попыткой выйти за пределы навязчивых предположений, расширяя фокус моего внимания — в конце концов, в этой истории завязаны более шести мальчиков и одна девочка, все они несчастны, все они не приняты равными себе по положению, и все они свалились в ночной кошмар в одно жаркое лето, когда был ещё Эйзенхауэр президентом. Это попытка, если хотите, оттащить камеру немного назад, чтобы с дистанции увидеть весь город, место, где около тридцати пяти тысяч людей работают и едят, и спят, и совокупляются, и ходят за покупками, и ездят, и гуляют, и ходят в школу, и садятся в тюрьму, а порой — исчезают во тьме.

Чтобы знать, что это за место сейчас, — я уверен — надо знать, что это было за место ранее. И если я должен был бы назвать день, когда всё это реально началось для меня снова, это был день ранней осенью 1980, когда я приехал в гости к Альберту Карсону, который умер прошлым летом — в девяносто один год. Он был наполнен годами и почестями. Он был здесь главный библиотекарь с 1914 по 1960 — невероятный отрезок времени (но он сам был невероятным человеком), и я понял, что если кто-нибудь знает, с какой истории надо начинать, то это Альберт Карсон. Я задал ему мой вопрос, когда мы сидели у него на веранде, и он мне ответил каким-то квакающим голосом — он уже страдал от рака горла, который в конце концов убил его.

— Ни одна из историй не стоит того. И ты чертовски хорошо это знаешь.

— Тогда с чего же я должен начать?

— Что начать?

— Исследование этого района. Города Дерри.

— О, да. Начни с Фрика и Мичеда. Так лучше всего.

— Прочтя эти…

— Прочтёшь, Боже, нет! Выброси их в мусорную корзину! Это будет твой первый шаг. Затем читай Буддингера. Брэнсон Буддингер чертовски неряшливый исследователь, у него полно оплошностей, если половина того, что я слышал в детстве, — правда, но, когда он приехал в Дерри, его сердце оказалось на своём месте. У него много неверных фактов, но они у него неверные с чувством, Хэнлон.

Я засмеялся, и Карсон ухмыльнулся своими кожаными губами — что свидетельствовало о хорошем настроении, но на самом деле — немного пугало. В этот момент он выглядел как хищник, охраняющий свежеубитое животное, ожидающий, когда оно дойдёт до такой стадии разложения, когда им можно будет пообедать.

— Когда ты закончишь с Буддингером, читай Ивса. Отмечай всех людей, с которыми он говорит, Сэнди всё ещё в университете штата Мэн, фольклорист. После того как ты его прочтёшь, поезжай к нему. Угости его обедом. Я бы повёз его в «Оринеку», там обед обычно длится бесконечно долго. Накачай его, заполни записную книжку именами и адресами. Поговори со старожилами, с которыми говорил он — теми, кто ещё остался; а нас несколько — ахахахахаха — и ещё от них получи имена. К тому времени у тебя будет чёткая картина. Если ты сумеешь охватить достаточное количество людей, ты услышишь от них нечто такое, чего нет в историях. И обнаружишь, что это беспокоит твой сон.

— Дерри…

— Что Дерри?

— В Дерри не всё в порядке, не так ли?

— В порядке? — спросил он своим квакающим голосом. — В порядке? Что? Что это слово означает? Симпатичные картинки в Кендускеаге? Если так, тогда с Дерри всё в порядке, потому что картинок этих десятки. Имеет ли право уродливая пластмассовая статуя Пола Буниана стоять перед Городским центром? О, будь у меня грузовик напалма и моя старая зажигалка «Зиппе», я бы позаботился об этой мерзкой вещи, уверяю тебя… но если чьи-то эстетические взгляды настолько широки, что допускают существование пластмассовых статуй, тогда в Дерри всё в порядке. Вопрос в том, что для тебя означает «в порядке» Хэнлон? А? Точнее, что значит «не в порядке»?

На это я мог только покачать головой. Он или знал, или не знал. Или скажет, или не скажет.

— Ты имеешь в виду неприятные истории, которые можно услышать, или те, о которых ты уже знаешь? Неприятные истории всегда бывают. Хроника города — как старый беспорядочно перестраивающийся особняк со множеством комнат, уютных закутков, помещений для белья, чердаков и всякого рода потайных местечек… не говоря уже о неожиданных тайных проходах. Если вы приметесь исследовать Дерри, как такой вот особняк, то всё это найдёте в нём.

Да, потом вы пожалеете об этом, но уж коль скоро найдёте, то надо обосновать? Некоторые комнаты закрыты, но есть ключи… есть ключи.

Его глаза рассматривали меня со старческой проницательностью.

— Ты можешь подумать, что нащупал самый худший из секретов Дерри… но всегда существует ещё один. И ещё один. И ещё один.

— Вы…

— Кажется я должен попросить у тебя извинения. У меня сегодня очень болит горло. Пора принять лекарство и отдохнуть. Другими словами, вот тебе нож и вилка, друг мой: иди посмотри, что ты можешь разрезать ими.

Я начал с истории Фрика и истории Мичеда. Я последовал совету Карсона и бросил их в мусорную корзину, но сперва прочитал их. Они были, как он и предполагал, ужасны. Я прочитал историю Буддингера, переписал все сноски и пошёл по их следам. Это удовлетворяло больше, но сноски — вещь особая: они как тропинки, извивающиеся по дикой нетронутой местности. Они раздваиваются, затем опять раздваиваются, и в какой-то точке вы можете повернуть не туда, и это приведёт вас либо к смертельному исходу, либо в болотную трясину. «Если вы находите сноску, — сказал однажды группе, в которой я учился, крупный специалист в области библиотековедения — наступите ей на голову и убейте её, до того как она сможет плодоносить».

Они плодоносили, размножались; иногда размножение — хорошая вещь, не чаще, я думаю, нет. Сноски в сжатой «Истории старого Дерри» (Ороно: издание университета штата Мэн, 1950) проходят через сотни забытых книг и пыльных докторских диссертаций в области истории и фольклора, через статьи в исчезнувших журналах и среди ворохов городских судебных хроник и надгробных плит.

Мои разговоры с Сэнди Иве были интереснее. Его источники пересекались время от времени с Буддингеровскими, но этим сходство ограничивалось. Иве провёл большую часть своей жизни, собирая устные предания. Иве написал цикл статей о Дерри в течение 1963-66 годов. Большинство старожилов, с которыми он тогда говорил, умерли к тому времени, когда я начал своё исследование, но у них были сыновья, дочери, племянники, двоюродные братья и сёстры. Одна из величайших истин в мире гласит: на каждого умершего старожила приходится хотя бы один родившийся. И хорошая история никогда не умирает, её передают из уст в уста. Я сидел на многий балконах и во многих гостиных, выпил много чая и пива. Я много прослушал, кассеты моего плейера вращались непрерывно.

И Буддингер, и Иве полностью соглашались в одном: первоначальная партия белых поселенцев насчитывала около трёх сотен. Они были англичане. У них был свой устав, и они были известны формально как «Компания Дерри». Территория, дарованная им, охватывала ту, что сегодня именуется Дерри, — большую часть Ньюпорта и частично — земли близлежащих городов. И в 1741 году все люди в Дерри исчезли. Ещё в июне того года сообщество насчитывало около трёхсот сорока душ, но в октябре его уже не было. Маленькая деревушка, построенная из деревянных домов, стояла заброшенной. Один из домов — он стоял тогда где-то на пересечении Витчем и Джексон-стрит, был сожжён дотла. История Мичеда утверждает, что все поселяне были зарезаны индейцами, но для такого соображения нет оснований, кроме разве что одного сгоревшего дома. Да и то более вероятно, что пожар возник из-за сильно раскалившейся печи.

Индейская резня? Сомнительно. Никаких костей, никаких тел. Наводнение? В том году его не было. Болезнь? Ни слова о ней в окружающих городах.

Они просто исчезли. Все. Все триста сорок. Бесследно.

Насколько я знаю, единственный случай, отдалённо напоминающий наш в американской истории, — это исчезновение колонистов на Роунок Айленд, Вирджиния. Каждый школьник в стране знает о нём, но кто слышал об исчезновении Дерри? Об этом не знают даже люди, живущие здесь. Я спросил об этом нескольких студентов, которые сдают требуемый курс по истории штата Мэн, и никто из них ни о чём слыхом не слыхивал. Затем я просмотрел справочник «Мэн тогда и сейчас». В тексте — более сорока ссылок на Дерри, большинство из них касается годов бума вокруг лесоматериалов. И — ничего об исчезновении первых колонистов… Как мне назвать это явление? Некое спокойствие здесь как бы закономерно.

Существует своего рода завеса спокойствия, которая скрывает многое из того, что произошло здесь… но всё же люди разговаривают. Ведь, ничто не в состоянии остановить людей в желании общаться, говорить друг с другом. Но слушать надо внимательно, а это редкое мастерство. Я льщу себя надеждой, что развил его в себе за последние четыре года. Один старик рассказал мне о том, как его жена услышала голоса, говорящие с ней из водоотвода кухонной мойки, за три недели до смерти их дочери — это было в начале зимы 1957-58 годов. Девочка, о которой он говорил, была одной из первых жертва пиршестве смерти, которое началось с Джорджа Денбро и длилось почти до следующего лета.

— Целый сонм голосов, все они перебивали друг друга, — сказал он мне.

У него была водопроводная станция на Канзас-стрит, и он говорил со мной, то и дело отлучаясь к насосам, там он наполнял газовые баллоны, проверял уровень масел и вытирал ветровые щиты.

— Они заговорили, когда жена наклонилась над водоотводом, и она закричала в него: «Кто вы такие, чёрт вас побери? Как вас зовут?» А в ответ хрюканье, невнятный шум, завывание, визг, крики, смех, знаете ли. По её словам они сказали то, что одержимый говорил Иисусу: «Имя нам — легион». Она не подходила к этой раковине два года. Все два года я после двенадцати часов проводимых здесь, внизу, должен был идти домой и мыть всю чёртову посуду.

Он пил Пепси из автомата за дверью конторки, семидесятидвух-семидесятитрехлетний старик в выцветшем рабочем комбинезоне, с ручейками морщинок, бегущих из уголков глаз и рта.

— Вы, наверное, подумаете, что я сумасшедший, — сказал он, — но я расскажу вам кое-что ещё, если вы выключите свою вертелку.

Я выключил магнитофон и улыбнулся ему.

— Принимая во внимание то, что я услышал за последние пару лет, нужно очень постараться, чтобы убедить меня, что вы сумасшедший, — сказал я.

Он улыбнулся в ответ, но юмора в этом не было.

— Однажды ночью я мыл посуду, как обычно — это было осенью 1958 года, после того как всё вроде бы улеглось. Моя жена спала наверху. Бетти была единственным ребёнком, которого нам дал Господь, и после её убийства моя жена много спала. Ну, вынул я пробку из раковины, и вода потекла вниз. Вы знаете звук, с которым мыльная вода проходит в фановую трубу? Сосущий такой звук. Вода шумела, но я не думал об этом, я хотел выйти по делам, и как только звук воды стал умирать, я услышал там свою дочь. Я услышал Бетти — где-то там внизу, в этих чёртовых трубах. Смеющуюся. Она была где-то там, в темноте, и смеялась. Если чуток прислушаться, она скорее кричала. Или то и другое. Крик и смех там, внизу, в трубах. Первый и единственный раз я слышал нечто подобное. Может быть, мне это послышалось… Но… не думаю.

Он посмотрел на меня, а я на него. Свет, падающий на него через грязные стёкла окон, делал его лицо старше, делал его похожим на древнего Мафусаила. Я помню, как холодно мне было в эту минуту, как холодно.

— Вы думаете, я рассказываю небылицы? — спросил меня старик, которому было где-то около сорока пяти лет в 1957 году, старик, которому Бог дал единственную дочь по имени Бетти Рипсом. Бетти нашли на Аутер Джексон-стрит сразу после Рождества, замёрзшую, с выпотрошенными внутренностями.

— Нет, — сказал я, — я не думаю, что вы рассказываете небылицы мистер Рипсом.

— И вы тоже говорите правду, — сказал он с каким-то удивлением. — Я читаю это на вашем лице.

Я думаю, он намеревался рассказать мне ещё что-то, но за нами резко задребезжал звонок, — машина подъехала к питающему рукаву, и включились насосы. Когда зазвенел звонок, мы оба подпрыгнули, и я вскрикнул. Рипсом вскочил на ноги и подбежал к машине, вытирая на ходу руки. Когда вернулся, то посмотрел на меня как на назойливого незнакомца, который от нечего делать болтается по улице. Я попрощался и вышел.

Буддингер и Иве соглашаются ещё в чём-то: дела в Дерри отнюдь не в порядке; дела в Дерри НИКОГДА небыли в порядке.

Я видел Альберта Карсона в последний раз за месяц до его смерти. С горлом у него стало хуже: из него выходил только шипящий шепоток. — Всё ещё думаете написать историю Дерри, Хэнлон?

— Всё ещё забавляюсь этой идеей, — сказал я, хотя, конечно, никогда не планировал написать историю города, и думаю, он это знал.

— Вам бы потребовалось двадцать лет, — прошептал он, — и никто бы не стал читать её. Никто бы не захотел читать её. Пусть себе всё идёт, как идёт, Хэнлон.

Он помолчал и добавил:

— Буддингер покончил жизнь самоубийством, вы знаете?

Конечно, я знал это, но только потому, что люди говорят, а я научился слушать. Заметка в «Ньюз» называла это несчастным случаем при падении; Брэнсон Буддингер и в самом деле упал, но «Ньюз» пренебрегла сообщением о том, что он упал со стульчака в своём сортире, а вокруг шеи в это время у него была петля.

— Вы знаете о цикличности? — Я посмотрел на него, вздрогнув.

— Ода, прошептал Карсон. — Знаю. Каждые двадцать шесть или двадцать семь лет. Буддингер тоже знал. Многие старожилы знают, но об этом они не станут говорить, даже если их накачать наркотиками. Оставьте это, Хэнлон.

Он протянул ко мне руку с птичьими когтями. Он положил её мне на запястье, и я почувствовал жар рака, который свободно гуляет по его телу, сжирая всё оставшееся, что хорошего было для еды…

— Микаэл — незачем всё это. В Дерри есть вещи, которые кусаются. Пусть всё идёт своим чередом. Пусть.

— Я не могу.

— Тогда берегитесь, — сказал он. Вдруг испуганные огромные глаза ребёнка глянули на меня с лица умирающего старика, — берегитесь, Дерри.

Мой родной город. Названный по графству в Ирландии с тем же названием.

Дерри.

Я родился здесь, в деррийском роддоме, посещал деррийскую начальную школу, ходил в младшие классы средней школы на Девятой-стрит, в старшие классы — в Деррийскую хай-скул. Я учился в университете штата Мэн, затем вернулся сюда. В деррийскую публичную библиотеку. Я человек маленького города, живущий жизнью маленького города, один среди миллионов.

Но.

НО:

В 1879 году бригада лесорубов нашла останки другой бригады, которая провела зиму в палаточном лагере в верховьях Кендускеаг — на стрелке того, что ребята всё ещё зовут Барренс. Их там было девятеро, все девятеро раскромсаны на куски. Головы валялись отдельно… не говоря уж о руках… нога или две… и пенис одного мужчины был прибит к стенке палатки.

НО:

В 1851 году Джон Марксон убил всю семью ядом и затем, сидя в середине круга из четырёх трупов, целиком сожрал смертельно ядовитый гриб. Его предсмертные муки должны были быть ужасны. Городской констебль, который нашёл его, написал в своём рапорте, что сначала он подумал, будто труп смеётся над ним: он написал о «страшной белой улыбке Марксона». Белая улыбка — это полный рот гриба-убийцы; Марксон умер, продолжая жевать, даже когда судороги и мучительные мышечные спазмы разрушали его умирающее тело.

НО:

В пасхальное воскресенье 1906 года владельцы чугунолитейного завода Кичнера, который стоял там, где сейчас находится новый бульвар в Дерри, организовали охоту «за пасхальным яйцом» «для всех хороших детей Дерри». Забава проходила в огромном здании чугунолитейного завода. Опасные зоны были перекрыты, рабочие и служащие по своей инициативе поставили охрану, чтобы никто из любознательных мальчишек или девчонок не вздумал нырнуть под ограждения и заняться исследованием в опасных зонах. Пятьсот шоколадных пасхальных яиц, завязанных весёлыми ленточками, были спрятаны в разных местах. Согласно мнению Буддингера, на каждое яйцо был как минимум один подарок. Дети бегали, хохотали, кричали, радовались — бегали по заводу, замершему в воскресенье, находя яйца то под гигантским самосвалом, то в ящике стола мастера, то под литейными формами на третьем этаже (на старых фотографиях эти формы похожи на противни из кухни какого-то гиганта). Три поколения Кичнеров находились здесь для того, чтобы наблюдать за весёлым беспорядком и присуждать призы в конце «охоты», который был намечен на четыре часа, независимо от того, нашлись бы все яйца или нет. Конец наступил на сорок пять минут раньше, в четверть четвёртого. Чугунолитейный завод взорвался. До захода солнца семьдесят два человека вытащили из-под обломков мёртвыми. Окончательный итог — сто два человека. Из них восемьдесят восемь погибших — дети. В следующую среду, когда город всё ещё находился в молчаливо-мпеломленных раздумьях о трагедии, какая-то женщина нашла голову девятилетнего Роберта Дохея между сучьями яблони в конце сада. В зубах Дохея бал шоколад, а в волосах кровь. Он был последний из узнанных погибших. О восьми детишках и одном взрослом не былоникаких сведений.

Это была самая страшная трагедия Дерри, хуже даже, чем пожар на Чёрном Пятне в 1930 году, и она никак не объяснялась. Все четыре бойлера завода были закрыты. Не просто отгорожены — закрыты.

Убийств в Дерри в шесть раз больше, чем убийств в любом другом городке Новой Англии. С трудом поверив в свои предварительные данные, я показал свои цифры одному старшекласснику, который, если не проводит время перед своим «Коммодором», торчит здесь, в библиотеке. Он пошёл дальше, — добавил ещё десяток городишек к тому, что называется «болотом» и представил мне диаграмму, сделанную на компьютере, где Дерри торчит, как распухший палец. «Люди здесь, должно быть, грешные, мистер Хэнлон», — был его единственный комментарий. Я не ответил. Если бы я ответил, я должен был бы сказать ему: что-то в Дерри несомненно имеет весьма грешный нрав.

Здесь дети исчезают бесследно — от сорока до шестидесяти в год. Большинство из них — подростки. Предполагают, что они беглецы. Думаю, что это верно только отчасти.

И к концу того, что Альберт Карсон без раздумий назвал бы циклом, число исчезнувших детей увеличивается. В 1930 году, например, году — когда сгорело Чёрное Местечко — в Дерри исчезло сто семьдесят детей, поймите, только попавших в полицейскую отчётность, то есть зарегистрированных, а сколько сверх того?

— Ничего удивительного, — сказал мне нынешний шеф полиции, когда я показал ему статистику, — тогда была депрессия. Большинству из них надоело есть картофельный суп или голодными ходить по дому, и они ушли в поисках лучшего.

В 1958 году сто двадцать семь детей в возрасте от трёх до девятнадцати лет, как сообщалось, пропали в Дерри.

— Была ли депрессия в 1958 году? — спросил я шефа Рэдмахера.

— Нет, — сказал он. — Но люди много передвигаются, Хэнлон. Особенно у ребят чешутся ноги. Получают взбучку из-за позднего возвращения со свидания — и бум! Нет их — ушли.

Я показал шефу Рэдмахеру фотокарточку Чэда Лоу, которая появилась в «Ньюз Дерри» в апреле 1958 года.

— Вы думаете, этот мальчик убежал после драки с родными по поводу позднего возвращения со свидания, шеф Рэдмахер? Ему было три с половиной, когда он пропал.

Рэдмахер как-то кисло посмотрел на меня и сказал, что было очень приятно поговорить со мной, но если вопросов больше нет, он занят. Я ушёл.

Населённый призраками, навязчиво является.

Место, посещаемое духами или призраками, например, трубы под раковиной; появляться или возвращаться — каждые двадцать пять, — двадцать шесть или двадцать семь лет; место кормления животных, как в случаях с Джорджем Денбро, Адрианом Меллоном, Бетти Рипсом, девочкой Альбрехта, мальчиком Джонсона.

Место кормления животных.

Если ещё что-нибудь произойдёт — что-нибудь вообще — я буду звонить. Я должен буду. Сейчас у меня только предположения, мой разбитый отдых, мои воспоминания — мои проклятые воспоминания. О, и ещё одно — у меня есть записная книжка, не так ли? Стэна, в которую я вою. И вот я сижу здесь, рука моя так дрожит, что я едва могу писать; вот я в тёмных стеллажах, наблюдая за тенями, отброшенными тусклыми жёлтыми шарами…

Здесь сижу я рядом с телефоном.

Я кладу на него руку… подвигаю его к себе… касаюсь прорезей в диске, я могу соединиться со всеми ими, моими старыми друзьями.

Мы глубоко зашли вместе.

Мы вместе зашли во тьму. Выбрались бы мы из тьмы, если бы пошли туда во второй раз?

Не думаю.

Господи, сделай так, чтобы я не должен был звонить им.

Пожалуйста, Господи.

ЧАСТЬ II

ИЮНЬ

Моя поверхность — это я сам.

Свидетельствую — под нею хоронят юность.

Корни?

Все имеют корни.

Уильям Карлос Уильяме, «Патерсон»

Иногда я думаю, что я буду делать, голубизна лета — неизлечима.

Эдди Кокран

Глава 4

БЕН ХЭНСКОМ ПАДАЕТ

1

Около 11.45 одна из стюардесс, обслуживающих первый класс рейса 41 Омаха — Чикаго объединённой авиакомпании, испытываем адский шок. Несколько мгновений она думает, что человек в кресле 1-А мёртв.

Когда он ещё садился в Омахе, она подумала: «О, чёрт, здесь не обойдётся без неприятностей. Он в стельку пьян». Зловоние виски, разливавшееся вокруг его головы, сразу напомнило ей облако пыли, которым окружён грязный маленький мальчик по имени Пиг Пен в сборнике картинок «Пинат». Она приготовила первый десерт — радость для пьяниц — и была уверена, что он закажет выпивку, и не один раз. И тогда уж она решит станет ли обслуживать его. К тому же в тот вечер по всему маршруту были грозовые штормы, и она не сомневалась, что в какой-то момент этот парень в джинсах будет сильно блевать.

Но когда пришло время десерта, этот высокий человек не заказал ничего, кроме одной порции виски с содовой, — лучшего и нельзя было предполагать. Лампочка его не загорелась, и стюардесса скоро забыла о нём, ведь в рейсе дел по горло. В сущности, о такого рода рейсе хочется забыть сразу же после его окончания: будь у вас время, не миновать бы вопросов о возможностях вашего собственного выживания.

41-й лавирует междууродливыми карманищами грома и молнии, как хороший лыжник, спускающийся вниз. Воздух очень тяжёлый. Пассажиры издают возгласы и через силу шутят по поводу молнии, которая вспыхивает в плотных облаках вокруг самолёта. «Мама, это Бог фотографирует ангелов?» — спрашивает маленький мальчик, и его зелёная от страха мама невольно смеётся. Первый десерт оказывается единственным той ночью для 41-го. Стюардессы всё время стоят в проходах, отвечая на вызовы.

Сигнал пристегнуть ремни появляется через двадцать минут и остаётся. «Ральф сегодня очень занят», — говорит ей старшая стюардесса, когда они встречаются в проходе, — старшая стюардесса идёт назад с лекарствами против воздушной болезни. Это полушутка. Ральф всегда занят на полётах, связанных с тряской. Самолёт трясёт, у кого-то вырывается крик, стюардесса слегка наклоняется, вытягивает руки, чтобы удержать равновесие, и внимательно смотрит в немигающие, невидящие глаза пассажира в кресле 1-А.

Боже мой, он мёртв, — думает, она. — Виски… затем воздушные ямы… его сердце… напуган до смерти.

Глаза долговязого мужчины смотрят на неё, но не видят её! Они не моргают.

Они совершенно неподвижны и пусты. Вне всякого сомнения это глаза мёртвого человека.

Стюардесса отводит глаза от этого леденящего душу взгляда, её собственное сердце рвётся из груди, она не знает, что делать, как поступить, и благодарит Бога, что у него хотя бы нет попутчика не будет крика и паники. Она решает сначала предупредить старшую стюардессу, а потом мужчин из экипажа. Может быть, они смогут накрыть его одеялом и закрыть ему глаза. Пилот не выключит свет ни в коем случае, даже если воздух разрядится, поэтому никто не сможет пройти к туалету, а когда пассажиры будут высаживаться из самолёта, они подумают, что он просто спит.

Эти мысли мгновенно проносятся в её голове, и она снова встречается глазами с этим ужасным взглядом. Мёртвые, ничего не говорящие глаза смотрят на неё… и вдруг труп подносит ко рту стакан и немного отпивает из него.

Именно в этот момент самолёт трясёт, качает, и удивлённый крик стюардессы теряется в других криках, криках страха. Глаза мужчины едва заметно моргают, достаточно, чтобы она поняла, что он жив и видит её. «Странно, — думает она, — когда он садился в самолёт, мне казалось, что ему около пятидесяти, а сейчас он выглядит моложе, хотя волосы его уже тронула седина».

Она подходит к нему, хотя слышит сзади нетерпеливые просьбы (Ральф действительно очень занят сегодня: после посадки в О'Харе тридцать минут назад уже семьдесят человек попросили аптечки).

— Всё в порядке, сэр? — спрашивает она, улыбнувшись. Улыбка выглядит фальшивой, неестественной.

— Всё прекрасно и в полном порядке, — говорит долговязый мужчина. Она смотрит на табличку его кресла в отсеке первого класса, его зовут Хэнском. — Прекрасно и в полном порядке. Только сегодня немного трясёт, не правда ли? У вас, наверно, работы по горло. Не беспокойтесь обо мне. Я… — Он награждает её принуждённой улыбкой, улыбкой, которая наводит её на мысль о пугалах, стоящих на мёртвых ноябрьских полях. — Со мной всё в порядке.

— Вы выглядели (мёртвым) похуже погоды.

— Я вспоминал минувшие дни, — говорит он. — Я только сегодня осознал, что это такое — старое, былое, во всяком случае, что касается меня.

Ещё вызовы.

— Извините меня, стюардесса! — зовёт кто-то нервно.

— Ну хорошо, если вы абсолютно уверены, что с вами всё в порядке…

— Я думал о запруде, которую строил со своими друзьями, — говорит Бен Хэнском. — Я полагаю, первыми друзьями в моей жизни. Они строили запруду, когда я… — Он останавливается, испуганно смотрит, потом смеётся. Это искренний, почти беззаботный смех ребёнка, и он звучит несколько странно в трясущемся, качающемся самолёте, когда я заглянул к ним. Именно это я и сделал. Во всяком случае, они совершенно запутались с этой запрудой. Я это помню.

— Стюардесса!

— Извините, сэр, я должна приступить к своим обязанностям — Ну, конечно, идите.

Она уходит, скорее счастливая, что больше не видит этот мёртвый, почти гипнотический взгляд.

Бен Хэнском поворачивает голову к окну и смотрит в него. Молнии пронзают огромные грозовые тучи милях в девяти от правого борта. В заикающихся вспышках света облака кажутся огромными прозрачными мозгами, наполненными дурными мыслями.

Он ощупывает кармашек жилета, но серебряных долларов нет. Ушли из его кармана в карман Рикки Ли. Вдруг захотелось хоть один из них подержать в руках. Конечно, можно было бы пойти в любой банк — разумеется, не в этом трясущемся самолёте на высоте двадцати семи тысяч футов — и получить там пригоршню серебряных долларов, но где гарантия, что они не окажутся паршивой подделкой, которую правительство пытается выдать за настоящие. А против оборотней и вампиров нужно нечто подобное блеску звезды, нужно чистое серебро. Требуется серебро, чтобы остановить монстра. Требуется…

Он закрыл глаза. Воздух вокруг него был наполнен криками и шумом. Самолёт вздрагивал, подпрыгивал, трясся, слышался перезвон. Перезвон?

Нет… звонки.

Это были звонки, это был звонок, звонок всех звонков, звонок, которого вы ждали целый год. Тот звонок — апофеоз всех школьных звонков — сигнализировал свободу.

Бен Хэнском сидит на своём первоклассном месте, подвешенный среди громов на высоте двадцати семи тысяч футов, его лицо обращено к окну, и он чувствует, как стена времени вдруг утончается; происходит какая-то ужасная и чудесная перемена. Бог мой, — думает он, — меня переваривает моё собственное прошлое.

Свет молнии озаряет его лицо, и хотя он не знает этого, день только что завершился. Двадцать восьмое мая 1985 года стало двадцать девятым мая над тёмной, грозовой землёй, какой является западный Иллинойс сегодняшней ночью; фермеры, у которых болит спина от работы в поле, спят как убитые и видят свои быстрые, живые, ртутные сны, и кто знает, что может происходить в их амбарах, их подвалах и их полях, когда молния гуляет, а гром болтает? Никому не ведомы эти вещи. Они знают только, что сила высвобождается ночью и что воздух — сумасшедший от высокого напряжения бури.

Но это звонки на высоте двадцати семи тысяч футов, когда самолёт снова врывается в свет, когда его движение снова стабилизируется; это звонки; звонок, когда Бен Хэнском спит; и когда он спит, стена между прошлым и настоящим полностью исчезает, и он глубже и глубже погружается в прошлое, как человек, падающий в глубокий колодец, — уэллсовский Путешественник во Времени, возможно, падающий вниз и вниз, в страну Морлоков, где машины стучат и стучат в туннелях ночи. Это 1981, 1977, 1969; и вдруг он здесь, здесь в июне 1958: повсюду яркий солнечный свет, и за спящими веками зрачки Бена Хэнскома реагируют на команды его дремлющего мозга, который видит не темноту, лежащую над западным Иллинойсом, а яркий солнечный свет июньского дня в Дерри, штат Мэн, двадцать семь лет назад.

Звонки.

Звонок.

Школа.

Школа…

2

…кончилась!

Звук звонка разнёсся вверх и вниз, заполнил всё помещение школы в Дерри, большое кирпичное здание, расположенное на Джексон-стрит, и в этом звоне ребята из пятого класса, где учился Бен Хэнском, подняли невообразимый гвалт, и миссис Дуглас, обычно строжайшая из учителей, не сделала попыток успокоить учеников. Вероятно, понимала, что это не удастся.

— Дети! — сказала она, когда крики смолкли. — Можно мне в последний раз обратить ваше внимание?

По классу прошёл шёпот, смешанный со вздохами. Миссис Дуглас держала в руках их табели.

— Я надеюсь, что сдала! — сказала шёпотом Салли Мюллер Беверли Марш, которая сидела в соседнем ряду. Сэлли была яркая, красивая, оживлённая. Бев тоже была симпатичная, но в ней не было никакого оживления в этот последний школьный день. Она сидела, мрачно глядя на свои дешёвые чулки. На её щеке желтел кровоподтёк.

— Мне всё одно дерьмо, сдала я или нет, — сказала Бев.

Сэлли фыркнула. Леди не пользуются таким языком, означало это фырканье. Затем она повернулась к Грете Бови. «Не иначе как возбуждение, вызванное последним звонком в конце ещё одного учебного года, заставило Сэлли повернуться к Беверли и заговорить с ней», — подумал Бен. Сэлли Мюллер и Грета Бови происходили из богатых семей Западного Бродвея, тогда как Бев приходила в школу из трущоб на Лоуэр Мейн-стрит. Лоуэр Мейн-стрит и Западный Бродвей были всего в полутора милях друг от друга, но даже такой ребёнок, как Бен, знал, что реальное расстояние между ними равнялось расстоянию между Землёй и Плутоном. Достаточно было взглянуть на дешёвый свитер, болтающуюся юбку, которые происходили из экономного гардероба Армии Спасения, на дешёвые чулки Беверли Марш, чтобы понять, как далеки были девочки друг от друга. Но всё равно Бену больше нравилась Беверли — гораздо больше. Грета и Сэлли были хорошо одеты, возможно они ежемесячно делали перманент или завивку, но для Бена это ровно ничего не значило. Они могли бы хоть каждый день делать перманент и всё равно оставались парой самодовольных говняшек.

«Беверли куда лучше… и намного симпатичнее», — думал он, хотя ни за что на свете не осмелился бы сказать ей это. Но всё-таки иногда, в середине зимы, когда свет снаружи казался бледно-жёлтым, как кошка, свернувшаяся на( диване, и миссис Дуглас зацикливалась на математике (как не запутаться в делении десятичных чисел или как найти общие знаменатели, чтобы их сложить), или зачитывала задачи из «Блестящих мостов», или рассказывала об оловянных приисках в Парагвае, в такие дни, когда казалось, что школа никогда не кончится и это даже не имело значения, таким отдалённым казался окружающий мир снаружи… В такие дни Бен смотрел на Бев сбоку, любуясь её лицом и ощущая в сердце и отчаянную боль, и теплоту в одно и то же время. Он увлёкся ею или даже влюбился в неё, вот почему он всегда думал о Беверли, когда «Пингвины» выступали по радио с песней «Земной Ангел», — «Любимая моя. Люблю тебя всегда»… Да, это было глупо, конечно, сентиментально, но это было так, и, конечно же, он никогда никому об этом не скажет. Толстым парням, так он полагал, можно любить красивых девушек только про себя. Расскажи он кому-нибудь о своих чувствах (хотя ему некому было рассказывать), этот человек скорее всего смеялся бы над ним до сердечного приступа. А если бы он когда-нибудь рассказал Беверли об этом, она бы или посмеялась про себя (что плохо), или распустила бы всяческие слухи (что ещё хуже).

— Теперь подходите ко мне, как только я назову ваше имя. Пол Андерсон… Карла Бордо… Грета Бови… Кальвин Кларк… Цисси Кларк…

Учительница называла имена, и ребята подходили к ней по очереди, кроме близнецов Кларков, которые вышли вместе, как всегда, рука в руку, неразличимые, только светлые волосы были разной длины да ещё она носила платье, а он — джинсы, брали свои тёмно-жёлтые экзаменационные листы с американским флагом и Обетом Преданности на лицевой стороне и Священной Молитвой на задней, спокойно выходили из класса и… сразу же летели вниз, где двери уже были распахнуты. А затем они просто убегали в лето и расходились или разъезжались: кто на велосипедах, кто на невидимых лошадях, кто вприпрыжку, хлопая руками по ляжкам, некоторые в обнимку, с песней «С удовольствием бы увидел свою школу горящей» на мотив «Боевого Гимна Республики».

— Марция Фадден… Франк Фрик… Бен Хэнском…

Он поднялся, бросив свой последний до конца лета (как он тогда думал) взгляд на Беверли Марш, и пошёл к столу миссис Дуглас, одиннадцатилетний парнишка — бочонок, размером с Нью-Мехико, бочонок, впихнутый в ужасные новые синие джинсы, которые сверкали маленькими точками медных заклёпок и издавали звук ВШТ-ВШТ-ВШТ, когда толстые ляжки тёрлись друг о друга. У него был по-девчоночьи толстый зад, расползшийся живот. На нём был мешковатый свитер, хотя день был тёплый. Он почти всегда носил мешковатые свитера, потому что глубоко стыдился своей груди с того первого после рождественских каникул дня, когда пришёл в школу в новой рубашке «Айви Лиг», которую ему дала мать и Белч Хаггинс из шестого класса прокаркал: «Эй, ребята, посмотрите, что Сайга Клаус подарил Бену Хэнскому на Рождество! Большой набор титек!» Белч ржал, как конь, от своей остроты. Остальные тоже смеялись, в том числе и некоторые девочки. И если бы перед ним в этот момент разверзлась преисподняя, он бы провалился туда без звука… или бормоча благодарность.

С того времени он носил эти спортивные свитера. У него их было четыре — мешковатый коричневый, мешковатый зелёный и два мешковатых синих. На этом он сумел настоять. Если бы он увидел, что и Беверли Марш смеётся над ним, он бы, наверное, умер.

— Удовольствие было учить тебя, Бенджамин, — сказала миссис Дуглас после вручения ему экзаменационного листа.

— Спасибо, миссис Дуглас.

Кто-то сзади передразнил фальцетом: «Спасибо, миссис Дуглас».

Это, конечно, был Генри Бауэре. Генри вместе с Беном Хэнскомом учился в пятом классе, хотя должен был быть в шестом со своими друзьями Белчем Хатгинсом и Виктором Криссом, потому что его оставили на второй год. У Бена мелькнула мысль, что, может, Бауэре останется ещё на год. Его имя не было названо, когда миссис Дуглас вручала экзаменационные листы, и это означало неприятности. Бен чувствовал неловкость, потому что если Генри действительно останется, он, Бен, будет частично в ответе за это… и Генри это знал.

Во время заключительных экзаменов года, неделю тому назад, миссис Дуглас рассадила их наугад, вытаскивая их имена, написанные на бумажках, из шапки на своём столе. Бену выпало сидеть рядом с Генри Бауэрсом в последнем ряду. Как всегда, Бен посидел с умным видом над своей работой, а затем склонился над ней, чувствуя приятное прикосновение живота к парте и в поисках вдохновения грызя временами свой карандаш «Бе-Боп».

Приблизительно в середине экзамена во вторник — это был экзамен по математике — до Бена через проход донёсся шёпот. Едва слышный, почти неуловимый, напоминавший шёпот пленного, приготовившегося бежать из тюрьмы: «Дай списать».

Бен посмотрел налево прямо в чёрные бешеные глаза Генри Бауэрса. Генри был здоровенным парнем даже для своих двенадцати лет. Под его брюками и рубашкой чувствовались бугры мышц. У его отца, которого многие считали сумасшедшим, был небольшой участок земли в конце Канзас-стрит, рядом с городской линией Ньюпорт, и Генри проводил как минимум тридцать часов в неделю, работая мотыгой, сажая, копая, убирая камни, рубя дрова, собирая плоды, если было что собирать.

Волосы его были коротко острижены под машинку, так что выдавалась белизна скальпа, и выглядели весьма грозно. Впереди он навощил их из тюбика, который всегда носил в заднем кармане джинсов, так что они топорщились над лбом, как зубы этакой нечистой силы; страсти-мордасти. Его сопровождал запах пота и жвачки «Джуси Фрут». В школу он носил розовый мотоциклетный жакет с изображением орла на спине. Однажды один четвероклассник проявил тупость — высмеял его жакет. Генри повернулся к маленькому наглецу — гибко, как ласка, и быстро, как гадюка — и обрушил на его голову двойной удар. Наглец лишился трёх передних зубов. Генри исключили из школы на две недели. Бен надеялся с неосознанной, но отчаянной надеждой униженного и оскорблённого, что Генри исключат совсем, а не на время. Но этого счастья не случилось. Не рой яму другому… Наказание окончилось, Генри снова разгуливал по школьному двору всё в той же своей мотоциклетной тужурке, волосы так сильно навощены, что, казалось, вопят из его черепа. Оба глаза распухшие, с разноцветными следами побоев — отцовская награда за «драку на площадке». Следы побоев постепенно прошли; для детей же, которые должны были как-то сосуществовать с Генри в Дерри, урок не прошёл даром. Насколько было известно Бену, с тех пор никто больше не трогал его мотоциклетную тужурку с орлом на спине.

Когда Генри зловещим шёпотом попросил дать ему списать, три мысли молниеносно, в тысячные доли секунды пронеслись в голове Бена. Первая: если миссис Дуглас заметит, что Генри сдувает у него ответы, оба получат нули за экзамен. Вторая: если он не даст ему списать, то почти наверняка тот поймает его после школы и проучит своими двойными ударами, и, возможно, Хаггинс будет держать одну его руку, а Крисс — другую.

Это всё были мыслями ребёнка, да и не удивительно, ведь Бен и был ещё ребёнком. Третья мысль, более разумная, была почти что мыслью взрослого человека: «Конечно, он может разобраться со мной. Но ведь это последняя неделя, и я, скорее всего, смогу избежать встречи с ним. Я почти уверен, что смогу, если хорошенько постараюсь. А за лето он всё забудет, я думаю. Да. Ведь он достаточно глуп. Если он провалится на экзамене, то его опять оставят на второй год. И я всё время буду опережать его. Мы больше не попадём с ним в один класс… Я раньше его перейду в старшие классы… Я… Я смогу быть свободным».

— Дай списать, — прошептал опять Генри. Его глаза теперь сверкали, требовали.

Бей покачал головой и плотнее закрыл рукой свою работу.

— Я до тебя доберусь, толстяк, — прошептал Генри, на этот раз громче. На листе у него ничего не было написано, кроме его имени. Он был доведён до отчаяния. Если он провалится на экзамене и останется снова, отец вышибет ему мозги. — Дай мне списать, не то смотри, хуже будет.

Бен опять покачал головой, челюсти его дрожали. Он был напуган, но в то же время решителен. Он осознал, что впервые в жизни совершает столь решительный поступок, но это и напугало его, хотя он не совсем понимал, почему, — пройдёт ещё немало лет, прежде чем он осознает хладнокровность тогдашних своих расчётов, прагматический подход к определению цены, что свидетельствовало о скором его повзрослении, которое пугало его больше, чем Генри. Генри он мог избежать. Повзросление, как он всегда полагал, в конце концов всё-таки настигнет его.

— Кто разговаривает там, сзади? — размеренным голосом спросила миссис Дуглас. — Прошу немедленно это прекратить.

Следующие десять минут в классе преобладала тишина: детские головы склонились над контрольными листами, которые уже пропахли ароматными синими мимеографическими чернилами, и вот шёпот Генри вновь пронёсся по проходу, внятный шёпот, не оставлявший сомнения в своей правдивости:

— Ты уже труп, толстяк.

3

Бен взял свой экзаменационный лист и ушёл, благодарный богам, покровительствующим одиннадцатилетним толстякам, за то, что Генри Бауэрсу — по алфавитному списку — не разрешили выйти из класса первым, а то бы он устроил ему засаду.

Бен не побежал по коридору, как другие ребята. Он мог побежать, и довольно быстро для парня его комплекции, но слишком хорошо сознавал, как смешно будет при этом выглядеть. Он шёл быстрым шагом и вышел из прохладного пропахшего книгами холла в яркий солнечный свет июня. Он постоял немного с лицом, обращённым к этому свету, благодарный ему за тепло и свою свободу. Сентябрь был в миллионе лет от сегодняшнего дня. Календарь мог бы сказать нечто другое, но календарь лжёт. Лето было намного длиннее, чем сумма его дней, и оно принадлежало ему, Бену. Он чувствовал себя высоким, как водонапорная башня, и широким, как весь город.

Кто-то ударил его — ударил сильно. Приятные мысли о предстоящем лете улетучились из головы Бена, когда он пытался удержать равновесие на краю каменных ступеней. Он вовремя ухватился за железный поручень.

— Убирайся с дороги, лохань с кишками, — это был Виктор Крисс. Волосы у него были зачёсаны назад в стиле «помпадур» и блестели от бриолина. Он пошёл по лестнице к выходу, с руками в карманах джинсов, подковки на его сапёрных ботинках цокали.

Бен, с бьющимся от испуга сердцем, видел, что Белч Хаггинс стоит через дорогу с начатой сигаретой в руке. Белч протянул Виктору сигарету, тот сделал затяжку, вернул сигарету Белчу и указал в ту сторону, где сейчас стоял Бен, наполовину спустившийся с лестницы. Виктор сказал что-то, и они разошлись. Лицо Бена покрылось краской. Всегда они доставали его. Такова уж, видно, была его судьба или что-то ещё.

— Тебе так нравится это место, что ты собираешься простоять здесь весь день? — спросил голос у его локтя.

Бен обернулся и покраснел ещё больше. Это была Беверли Марш. Её каштановые волосы рассыпались по плечам, серо-зелёные глаза были прекрасны. Свитер, с засученными до локтя рукавами, был потёрт у шеи и такой же мешковатый, как свитер Бена. Слишком мешковатый, чтобы сказать, носит ли она что-нибудь на груди, но Бену было плевать; любовь до половой зрелости приходит такими чистыми и сильными волнами, что устоять просто невозможно, и Бен даже не пытался это делать. Он просто уступил ей. Он чувствовал себя глупым, экзальтированным и таким смущённым, каким он не был никогда в жизни… и всё-таки бесспорно счастливым. Все эти эмоции смешались в какой-то клубок, в котором были и радость, и боль.

— Нет, — пролепетал он. И ухмыльнулся. Он знал, что ухмылка эта идиотская, но не мог её спрятать.

— Ну хорошо. Занятия кончились, слава Богу.

— Желаю… — опять лепет. Ему надо было прочистить горло, и он ещё пуще покраснел. — Желаю тебе хорошего лета, Беверли.

— Тебе тоже, Бен. Увидимся в будущем году.

Она быстро спустилась по ступеням, и Бен всё видел глазами влюблённого: яркий рисунок её рубашки, колыхание её рыжеватых волос, молочный цвет лица, маленькую заживающую царапину на одной икре и (по какой-то причине это последнее вызвало новую волну чувства, которое захлестнуло его с такой силой, что он должен был снова схватиться за поручень; чувство было мощным, бессловесным, милосердно коротким; возможно, то был сексуальный предсигнал, столь же яркий и тёплый, как свет лета, вне связи с его телом, где эндокринные железы всё ещё спали почти без сна) яркий золотой браслет на левой ноге над туфлей, мерцающий на солнце маленькими бриллиантовыми вспышками.

Какой-то непонятный звук вырвался из него. Он спустился по ступеням, как немощный старик, и стоял внизу и смотрел, пока она не повернула налево и не исчезла за высокой изгородью, отделявшей школьный двор от тротуара.

4

Он постоял там — ребята ещё выходили из школы шумными группами, но затем вспомнил Генри Бауэрса и быстро свернул за угол. На детской площадке он тронул пальцами висячую цепь, чтобы она звякнула, прошёл по доскам качелей. Выйдя из маленьких ворот, выходящих на Чартер-стрит, он повернул налево, ни разу не оборачиваясь назад, на каменную глыбу, где провёл большую часть времени за последние девять месяцев. Он засунул свой экзаменационный лист в задний карман и начал насвистывать. На нём были кеды, но, похоже подошва их так и не дотронулась до тротуара на протяжении примерно восьми кварталов.

Школа окончилась сразу после полудня, матери не будет дома как минимум до пяти часов, потому что по пятницам после работы она шла прямо в Шоппинг Сейв. Остаток дня принадлежал ему.

Он пошёл в Маккарон-парк и сел под дерево, страстно нашёптывая: «Я люблю Беверли Марш». Чувствуя лёгкое головокружение, он романтически повторял эту фразу. А когда в парк ввалилась компания мальчишек и начала делить поле для игры в бейсбол, он дважды прошептал: «Беверли Хэнском», а потом спрятал своё лицо в траву, пока она не охладила его пылающие щёки.

Чуть погодя он встал и направился через парк по направлению к Костелло Авеню. Если пройти пять кварталов, он будет у цели — в публичной библиотеке. Он уже почти выходил из парка, когда шестиклассник по имени Питер Гордон увидел его и закричал: «Эй, Сиськи! Хочешь поиграть? Нам нужен кто-нибудь на правый фланг». Послышался взрыв смеха. Как можно быстрее он вышел из парка, втянув шею в воротник, как черепаха в панцирь.

«Пока ещё не так плохо», — с некоторым облегчением подумал он. Уже завтра они, возможно, станут преследовать его, захотят поиздеваться, а может, изваляют его в грязи, чтобы посмотреть, заплачет ли он. Сейчас же они были очень заняты приготовлениями к игре — очерчивали границы поля, очищали его от мусора. Бен с удовольствием оставил их готовиться к первой летней игре и пошёл своей дорогой.

Через три квартала по Костелло он высмотрел нечто интересное, а возможно, и прибыльное, под чьей-то живой изгородью. В порванной бумажной сумке блестело стекло. Бен ногой подцепил сумку и выволок её на тротуар. В самом деле — удача. В сумке оказались четыре бутылки из-под пива и четыре больших содовых бутылки. Большие стоили по пять центов каждая, «Рейнгольды» — два пенни. Двадцать восемь центов под чьей-то живой изгородью, ждущих проходящего мимо ребёнка, который поднимет их. Какого-нибудь удачливого ребёнка.

«Это я», — счастливо подумал Бен, не ведая, каким будет продолжение этого дня. Он пошёл дальше, придерживая сумку за дно, чтобы она окончательно не разорвалась. Магазин на Костелло-авеню был через квартал, и Бен свернул туда. Он обменял бутылки на деньги и большую их часть истратил на конфеты.

Он остановился у витрины со сладостями, с нетерпением дожидаясь продавца и, как всегда, испытывая удовольствие от приятного скрипа открывающейся двери. Он получил пять красных конфет с ликёром, пять чёрных, десять баночек слабого пива (две за пенни), никелированную коробочку «колечек», пакет «Ликем Эйд» и пачку пистонов для своего пистолета.

Бен вышел с маленьким кулёчком конфет и четырьмя центами в правом переднем кармане своих новых джинсов Он посмотрел на кулёчек со сладостями, и одна мысль попыталась вырваться наружу: (если ты будешь продолжать есть в таком количестве, то Беверли Марш даже и не взглянет на тебя), но это была неприятная мысль, и он сразу её отогнал. Она тотчас ушла, эта мысль привыкла, чтобы её изгоняли.

Если бы кто-нибудь спросил его: «Бен, ты одинок?», он искренне бы удивился. Этот вопрос никогда не приходил ему в голову. Друзей у него не было, зато были его книги и мечты; у него были модельки Ревелла; у него был огромный линкольновский конструктор с кубиками, и он строил самые разнообразные модели домов. Его мать не раз восклицала, что его домики выглядят гораздо лучше многих настоящих домов, изображённых на открытках. У него был ещё довольно неплохой строительный набор. Он мечтал получить в подарок на свой день рождения в октябре суперконструктор. Тогда можно будет собрать часы, которые действительно показывают время, и машину с настоящим механизмом внутри. «Одинок?» — мог бы он переспросить с неподдельным удивлением. — «А? Что?» Ребёнок, родившийся слепым, даже и не подозревает, что он слепой, до тех пор, пока кто-нибудь не скажет ему об этом. Даже тогда он будет иметь самое смутное представление о том, что такое слепота; только зрячие знают, что это такое. Бен Хэнском не знал, что такое одиночество по той причине, что у него никогда не было друзей. Если бы у него появился друг, а потом исчез, он, возможно, и понял бы, что такое одиночество, ну а так оно составляло самую суть его жизни. Оно просто было как два больших пальца на его руках или как маленькая дырочка в одном из передних зубов, маленькая дырочка, которую он нащупывал языком всякий раз, когда нервничал.

Беверли была его сладкой мечтой, а конфеты — сладкой реальностью. Конфеты были его друзьями. И он приказал чуждой ему мысли уйти, и она сразу ушла, без всяких споров. А между магазином на Костелло Авеню и библиотекой обнаружилось, что он съел уже все конфеты. Он честно хотел сохранить конфеты: любил, смотря телевизор вечером, засовывать их по одной в пластмассовый пистолетик и слушать, как щёлкает пружинка внутри, а ещё больше любил выстреливать их себе в рот по одной, как маленький мальчик, совершающий самоубийство сахаром. В этот вечер должны были показывать «Ястребов» с Кеннетом Доби в роли бесстрашного пилота самолёта, «Бредель», где всё было чистой правдой, только имена изменены, чтобы обезопасить невиновных, и его любимое полицейское шоу «Патруль на шоссе», где Бродерик Крофорд играл патрульного полицейского Дэна Мэттыоза. Бродерик Крофорд был любимым героем Бена. Бродерик Крофорд был быстр, Бродерик Крофорд ничем особо не выделялся, Бродерик Крофорд ни от кого не набрался никакого дерьма… и, самое главное, Бродерик Крофорд был толстым.

Он дошёл до перекрёстка Костелло и Канзас-стрит, а оттуда пошёл к публичной библиотеке. Это были два здания — старое, каменное, впереди, построенное в 1890 году, и новое, низкое здание из песчаника, позади — там была детская библиотека. Библиотека для взрослых и детская библиотека соединялись застеклённым переходом.

Находясь близко к центру города, Канзас-стрит была улицей с односторонним движением, поэтому Бен, прежде чем перейти улицу, посмотрел только в одном направлении — направо. Если бы он посмотрел налево, ужас пронзил бы его. В тени большого старого дуба, на газоне перед Домом общественных мероприятий Дерри, находящимся через квартал от библиотеки, стояли Белч Хаггинс, Виктор Крисс и Генри Бауэре.

5

— Давайте устроим ему взбучку, — Виктор почти задыхался.

Генри посмотрел на маленькую, толстую сволочь, перебегающую через дорогу, на его трясущийся живот, на его колышущийся взад-вперёд чуб, на его виляющий, как у девчонки, зад в новых синих джинсах. Он оценил расстояние между ним с друзьями и Беном Хэнскомом и расстояние между Хэнскомом и безопасным местом — библиотекой. Они, пожалуй, успеют схватить его, прежде чем он войдёт вовнутрь, но ведь он, наверно, заорёт. Но тогда вмешаются взрослые, а он не хотел никакого вмешательства. Сука Дуглас сказала Генри, что он провалился на английском и математике. Она сказала, что ему придётся проучиться четыре недели летом, чтобы не остаться на второй год. Генри и так скорее всего останется на второй год. И если это случится, отец изобьёт его ещё раз. Четыре часа в день, в течение четырёх недель, да ещё в самый разгар фермерских работ, — отец будет бить его шесть раз в день, а может, и больше. Генри утешало только одно — то, что он сможет выместить всё своё зло сегодня днём на этом толстяке.

— С удовольствием.

— Да, давай, — сказал Белч.

— Подождём, пока он выйдет.

Они видели, как Бен открыл одну из больших двойных дверей и как он вошёл внутрь, а потом они сели и закурили сигареты, и начали рассказывать друг другу скабрёзные анекдоты о путешественниках и торгашах, и ждали, пока он выйдет из библиотеки. Генри знал, что в конце концов он выйдет. И когда выйдет, то он. Генри, постарается, чтобы он пожалел, что вообще родился на свет.

6

Бен любил библиотеку.

Он любил её прохладу — даже в самые жаркие дни самого жаркого лета здесь было прохладно; он любил её бормочущую тишину, прерываемую случайным шепотком, приглушённый звук, с которым библиотекарь проштамповывает книги или карточки, шелест страниц, переворачиваемых в зале периодики, где торчат старики, читая газеты, собранные в большие подшивки. Он любил свет, который проникал через высокие узкие окна днём или мерцал ленивыми лужицами, отбрасываемыми фонарями-шарами, зимними вечерами при завывании ветра. Он любил запах книг — какой-то специфический, нереальный. Проходя мимо стеллажей с книгами для взрослых и гладя на тысячи томов, он воображал себе людей, заключённых в каждом из них, так же, как, идя по улице в сумрачный, туманный октябрьский день, когда солнце лишь слабым оранжевым контуром обозначалось на горизонте, он воображал себе мир людей за окнами домов, — людей, смеющихся или спорящих, ухаживающих за цветами, или занятых кормлением детей, животных или себя у экрана телевизора. Ему нравилось, что в переходе, соединяющем старое здание с детской библиотекой, было всегда жарко, даже зимой, если только не выдавались особо холодные дни; миссис Старретт, главный библиотекарь в детской части, сказала, что это вызвано так называемым эффектом парника. Бен воодушевился идеей: через много лет он построит здание центра связи Би-би-си в Лондоне, жаркие споры вокруг этого здания возможно продлятся тысячу лет, но никто (кроме самого Бена) не узнает, что центр связи был ни чем иным, как стеклянным переходом деррийской публичной библиотеки.

Ему нравилась и детская библиотека, хотя в ней не было той тенистой прохлады, того шарма, который он ощущал в старой библиотеке с её шарами и изогнутыми железными лестницами, настолько узкими, что двоим на них было не разойтись. Детская библиотека была яркой и солнечной, немножко шумной, несмотря на надписи: «ДАВАЙТЕ БУДЕМ СПОКОЙНЫМИ, ЛАДНО?», которые висели повсюду. Шум доносился обычно из уголка Пуха, куда малыши приходили посмотреть на книжки с картинками. Сегодня, когда Бен пришёл туда, был как раз час рассказа. Мисс Дэвис, симпатичная молодая библиотекарша, читала «Трёх козлят».

«Кто это стучит по моему мосту?» — Мисс Дэвис читала низким, раскатистым голосом с интонациями тролля. Некоторые малыши хихикали и закрывали рот, но большинство следили за ней торжественно, принимая голос тролля, как они принимали голоса своих снов, и их серьёзные глаза отражали внутреннюю прелесть сказки: будет чудовище повержено… или оно съест?

Яркие плакаты торчали повсюду. Здесь была карикатура, на которой хороший ребёнок чистил зубы до тех пор, пока рот его не начал пениться, как морда бешеной собаки; изображён был и плохой ребёнок, который курил сигареты (КОГДА Я ВЫРАСТУ, Я БУДУ МНОГО БОЛЕТЬ, КАК И МОЙ ПАПА), здесь была замечательная фотография биллиона малюсеньких точек света, мерцающих в темноте. Надпись внизу гласила:

«Одна идея зажигает тысячу свечей».

Ральф Вальдо Эмерсон.

Были приглашения присоединиться к исследовательскому эксперименту. Один плакат гласил: «Клубы для девочек сегодня создают женщин завтра». И, конечно, был плакат, приглашающий детей присоединиться к программе летнего чтения. Бен был большим любителем программы летнего чтения. Перед началом игры вы получали карту Соединённых Штатов. Затем за каждую прочитанную книгу или сделанный по ней доклад, вы получали наклейку штата и приклеивали её на карту. Наклейка заполнялась информацией наподобие: птица штата, цветок штата, год принятия в Союз, какие президенты, если таковые были, родом из этого штата. Когда у вас на карте были все сорок восемь штатов, вы получали бесплатно книгу. Бен собирался последовать совету на плакате: «Не теряйте времени, записывайтесь сегодня».

Среди этого яркого буйства красок выделялся простой голый плакат, прикреплённый к контрольному столу. Здесь не было ни карикатур, ни затейливых фото, только чёрный шрифт на белом листе:

«ПОМНИ О КОМЕНДАНТСКОМ ЧАСЕ. 19.00»
Полицейское управление Дерри.

Холодок пробежал по спине Бена при взгляде на эту надпись. Возбуждённый получением экзаменационного листа и взволнованный эпизодом с Генри Бауэрсом, разговором с Беверли и началом летних каникул, он забыл о комендантском часе и об убийствах.

Люди спорили, сколько их было, но все сходились на том, что с прошлой зимы как минимум четыре или пять, если считать Джорджа Денбро (многие придерживались мнения, что смерть малыша Денбро была всё же каким-то аномальным несчастным случаем). Первым убийством, как все думали, было убийство Бетти Рипсом, которую нашли на следующий день после Рождества в районе строительства дорожной магистрали на Аутер Джексон-стрит. Тринадцатилетняя девочка была изуродована, труп вмёрз в грязную землю. В газете об этом не сообщалось, взрослые об этом не говорили, известно это стало из слухов, обрывков разговоров.

Через три с половиной месяца, когда начался сезон ловли трески, рыбак, сидевший на берегу протока в двадцати милях к востоку от Дерри, подцепил крючком нечто, похожее на палку. Это оказалась рука девушки с четырьмя дюймами предплечья. Крючок подцепил этот жуткий трофей между большим и указательным пальцами.

Полиция штата нашла остальную часть тела Шерил Ламоники в семидесяти ярдах ниже по течению, пойманную деревом, которое упало в проток прошлой зимой. Удача, что тело не смыло в Ленобскот и в весенний разлив не унесло в море.

Девушке было шестнадцать. Она была из Дерри, но не посещала школу. Три года назад Шерил родила дочку Андреа и вместе с ней жила в доме родителей.

— Шерил бывала немного дикой, но она была хорошей девочкой, — говорил в полиции её рыдающий отец. — Энди всё спрашивает: «Где моя мама?» — и я не знаю, что ей сказать.

О пропаже девушки объявили за пять недель до того, как нашли тело. Полицейское расследование смерти Шерил Ламоники началось с достаточно логичного предположения, что она была убита одним из своих дружков. У неё было много дружков. Особенно на лётной базе в Бангоре.

— Они были приятные ребята, большинство из них, — сказала мать Шерил. Один из этих «приятных мальчиков» — сорокалетний полковник ВВС имел жену и троих детей в Нью-Мехико. Другой в настоящее время отбывал срок в Шоушенке за вооружённый разбой.

«Приятель, — думала полиция. — Или, возможно, просто незнакомец. Сексуальный партнёр».

Бели это был сексуальный партнёр, то он явно был и врагом мальчишек. В конце апреля школьный учитель на прогулке со своим восьмым классом заметил пару красных теннисных туфель и детский вельветовый комбинезон, которые торчали из водопропускной трубы на Мерит-стрит. Этот конец улицы был блокирован козлами для пилки дров. Асфальт был разворочен — в этом месте расширяли магистраль на Бангор.

Найденное тело принадлежало трёхлетнему Мэтью Клементсу, о пропаже которого родители заявили только за день до этого (на первой странице «Дерри Ньюз», изображён был темноволосый мальчишка, усмехающийся дерзко в камеру, на голове кепочка набекрень). Клементсы жили на Канзас-стрит, в другой стороне города. Его мать, настолько ошарашенная своим горем, что, казалось, пребывала в стеклянном шаре невозмутимого спокойствия, сказала полиции, что Мэтти катался на трёхколёсном велосипеде по тротуару около дома на углу Канзас-стрит и Коссут-лейн. Она пошла положить бельё в сушилку, и когда потом выглянула из окна, чтобы проверить, где Мэтти, его не было. На траве между тротуаром и проезжей частью валялся только перевёрнутый велосипед. Одно из колёс ещё лениво вращалось. Когда она посмотрела на него, оно остановилось.

Этого было достаточно для шефа Бортона. На специальной сессии городского совета на следующий вечер он предложил ввести семичасовой комендантский час; это было единодушно одобрено и введено в действие на следующий день. Маленькие дети должны были находиться под наблюдением взрослых всё время. В школе Бена месяц назад состоялось специальное собрание. Шеф полиции вышел на сцену и, заложив большие пальцы за пояс, заверил ребят, что им не о чём беспокоиться, пока они следуют нескольким простым правилам: не разговаривать с посторонними, не садиться в машину с людьми, если вы их недостаточно хорошо знаете, всегда помнить, что полицейский — ваш друг… и подчиняться комендантскому часу.

Две недели назад какой-то мальчик, которого Бен знал очень отдалённо (он был в параллельном пятом классе начальной школы Дерри), увидел в одном из стоков у Нейболт-стрит что-то, напоминающее волосы. Этот мальчик, которого звали то ли Фрэнки, то ли Фрэдди Росс (или, может быть. Рог), вышел на улицу в поисках каких-нибудь полезных штуковин с изобретённым им приспособлением, которое он называл легендарной дубинкой. Говорил не о ней так, словно она писалась заглавными буквами, а вдобавок, может, ещё и неоновыми — ЛЕГЕНДАРНАЯ ДУБИНКА.

Эта легендарная дубинка была просто берёзовой веткой с большим комком смолы на конце. В свободное время Фрэдди (или Фрэнки) гулял с ней по Дерри, вглядываясь в водосточные и сливные канавы. Иногда он замечал там деньги — чаще пенни, но порой десятицентовики или двадцатипятицентовики (по причине, известной только ему, он называл их «береговыми монстрами»). Обнаружив деньги, Фрэнки-или-Фрэдди и ЛЕГЕНДАРНАЯ ДУБИНКА приступали к работе. Одно движение дубинки вниз через решётку — и монета была в его кармане.

Бен слышал о Фрэнки-или-Фрэдди и его дубинке задолго до того, как мальчик попал в поле зрения, обнаружив тело Вероники Гроган.

— Он действительно тупой, — однажды доверительно сказал Бену в период активных действий Фрэнки-или-Фрэдди парень, которого звали Ричи Тозиер. Тозиер был костлявый, носил очки. Без них Тозиер, думал Бен, наверное, видит всё, как мистер Маг: его увеличенные глаза плыли за толстыми линзами с выражением постоянного удивления. У Тозиера были огромные передние зубы, которые заслужили ему прозвище «Бобёр». Он был в том же пятом классе, что и Фрэнки-или-Фрэдди. — Весь день тыкает своей дубинкой в канализацию, а потом всю ночь жуёт смолу на её конце.

— Чёрт возьми, это ужасно! — воскликнул Бен.

— Да, кролик, — сказал Тозиер, картавя, и ушёл.

Фрэнки-или-Фрэдди двигал легендарной дубинкой туда-сюда в этом стоке в надежде, что нашёл парик. Он думал высушить его и подарить матери на день рождения или что-то в этом роде. Пошуровав несколько минут, он уже готов был отказаться от своей затеи, когда в мрачной воде сточной ямы всплыло лицо, лицо с мёртвыми листьями, приклеенными к белым щекам, и грязью в широко открытых глазах.

Фрэнки-или-Фрэдди с криком побежал домой.

Вероника Гроган училась в четвёртом классе церковной школы на Нейболт-стрит. Управляли школой люди, которых мать Бена называла Кристерами. Её похоронили в тот день, когда ей должно было исполниться десять лет.

После этого последнего ужаса Арлен Хэнском однажды вечером привела Бена в гостиную и села рядом с ним на диване. Она взяла его за руки и посмотрела очень внимательно ему в лицо. Бен тоже посмотрел на неё, чувствуя какое-то беспокойство.

— Бен, — сказала она, помолчав, — ты дурачок?

— Нет, мама, — сказал Бен, чувствуя ещё большее беспокойство. Он не мог припомнить, когда мама выглядела такой серьёзной.

— Да, — эхом отозвалась она. — Я тоже так думаю.

Она надолго замолчала, задумчиво глядя мимо Бена на улицу. Бену показалось, что мама забыла о нём. Она была ещё молодой женщиной — только тридцать два года, но то, что она воспитывала мальчика одна, наложило на неё отпечаток. Она работала сорок часов в неделю в катушечном цехе прядильной фабрики Старика, и после работы, наглотавшись пыли и волокна, иногда так кашляла, что Бен пугался. В такие ночи он долго лежал, не засыпая, глядя в окно у своей кровати, глядя в темноту и размышляя, что с ним будет, если она умрёт. Он станет тогда сиротой, думал он. Может стать Ребёнком штата (в его понимании это означало жить у фермера, который заставляет работать от зари до зари), ещё его могут отправить в сиротский приют в Бангоре. Он пытался внушить себе, что глупо беспокоиться о таких вещах, но тщетно. Он беспокоился не только о себе, но и о ней. Она была крепкой женщиной, его мама, и она настаивала, что надо иметь собственное «я», но она была хорошая мама. Он очень любил её.

— Ты знаешь об этих убийствах? — сказала она, наконец обратившись к нему.

Он кивнул.

— Сначала люди думали, что это… — она колебалась, произнести ли следующее слово, она никогда не произносила его раньше в присутствии сына, но обстоятельства были чрезвычайные, и она заставила себя. — сексуальные преступления. Может, да, а может, нет. Может быть, они уже кончились, а может быть, нет. Нельзя быть ни в чём уверенным, кроме того, что какой-то сумасшедший, который охотится на маленьких детей, находится здесь. Ты меня понимаешь, Бен?

Он кивнул.

— И ты знаешь, что я имею в виду, когда говорю, что это, может быть, сексуальные преступления?

Он не знал, во всяком случае, не точно, но он снова кивнул. Если мама собиралась говорить с ним о птичках и пчёлках или о прочих таких вещах, он умрёт от смущения.

— Я беспокоюсь за тебя, Бен. Я беспокоюсь, что не могу быть при тебе.

Бен смущённо поёжился и ничего не сказал.

— Ты предоставлен самому себе. Слишком, я думаю. Ты…

— Мама…

— Молчи, когда я говорю с тобой, — сказала она, и Бен замолк. — Ты должен быть осторожен, Бенни. Подходит лето, и я не хочу портить тебе каникулы, но ты должен быть осторожен. Я хочу, чтобы к ужину ты каждый день был дома. В котором часу мы ужинаем?

— В шесть часов.

— Точно в шесть! Поэтому послушай, что я скажу: если я накрываю на стол, наливаю тебе молоко и вижу, что Бен не моет руки в раковине, я иду прямо к телефону и звоню в полицию, и заявляю о твоём исчезновении. Ты это понимаешь?!

— Да, мама.

— Ты веришь, что я сделаю, что говорю?

— Да.

— Может, окажется, что я сделала это напрасно, если вообще сделаю это. Я не игнорирую мальчишеские интересы. Я знаю, что они заняты своими собственными играми и проектами во время каникул — возвращать пчёл в ульи, играть в мяч, сшибать банки, да мало ли что. Я хорошо понимаю, как ты и твои друзья выросли.

Бен благоразумно кивнул, подумав про себя, что она ровно ничего не знает о его детстве, если не знает, что у него нет друзей. Но ему и не снилось сказать ей такое, никогда, ни в одном из десяти тысяч снов.

Она что-то вынула из кармана своего домашнего платья и вручила ему. Это была маленькая пластмассовая коробочка. Бен открыл её и, увидев, что там внутри, широко раскрыл рот.

— О! — сказал он с искренним восторгом. — Спасибо!

Это были ручные часы «Таймекс» с маленькими серебряными цифрами и ремешком из кожзаменителя. Мама установила время и завела часы, он слышал их тиканье.

— Ого, классно! — он крепко обнял её, поцеловал в щёку.

Она улыбнулась, довольная, что он доволен, и кивнула. Затем снова посерьёзнела.

— Надевай их, храни их, носи их, заводи их, имей их в виду и не теряй.

— О'кей.

— Теперь, когда у тебя есть часы, у тебя нет причины опаздывать домой. Помни, что я сказала: если тебя не будет вовремя, полиция будет искать тебя по моему поручению. По крайней мере до тех пор, пока они не поймают негодяя, который убивает детей, не смей задерживаться ни на минуту или я буду звонить.

— Да, мама.

— Ещё одно. Я не хочу, чтобы ты ходил один. Ты знаешь, что не надо принимать конфет от незнакомых или садиться с ними в машину, — мы оба солидарны в том, что ты не дурачок и ты большой для своего возраста, но взрослый человек, особенно ненормальный, при желании всегда может одолеть ребёнка. В парк или в библиотеку иди всегда с приятелем.

— Хорошо, мама.

Она снова посмотрела в окно, тревожно вздохнула.

— Дела приняли странный оборот, если такое может продолжаться. Во всяком случае, вокруг этого города происходит что-то страшное. Я всегда так думала. — Она посмотрела на него, нахмурив брови. — Ты такой гулёна, Бен. Ты, должно быть, знаешь в Дерри каждый уголок, да? По меньшей мере, центр.

Бен неплохо ориентировался в городе, хотя вряд ли знал каждый уголок. Но он настолько был возбуждён неожиданным подарком «Таймекса», что согласился бы с матерью этим вечером, даже если бы она предположила, что Джон Вейн должен сыграть Адольфа Гитлера в музыкальной комедии о Второй мировой войне. Он кивнул.

— Ты ведь никогда ничего не видел, так? — спросила она. — Что-то или кого-то… ну, подозрительное? Что-нибудь необычное? Что-нибудь, что напугало тебя?

Испытывая радость по поводу часов, любовь к матери, удовольствие, что о нём заботятся (правда, забота несколько пугала своей неприкрытой бесцеремонностью), он чуть было не рассказал ей, что случилось в январе.

Открыл было рот, но повинуясь какой-то мощной интуиции, закрыл его.

Что же это конкретно было? Интуиция. Не более чем… но и не менее. Даже дети могут чувствовать время от времени большую ответственность перед лицом любви и понимать, что в некоторых случаях может быть милосерднее промолчать. Частично это было причиной, по которой Бен закрыл рот. Но была и другая причина, не столь благородная. Она могла быть твёрдой, его мама. Она могла быть хозяйкой. Она никогда не называла его «толстый», она называла его «большой» (иногда «большой для своего возраста»), и когда от ужина что-то оставалось, она обычно приносила ему, пока он смотрел телевизор или делал домашнюю работу, и он это съедал, хотя какой-то смутной своей частью ненавидел себя за это (но ни в коем случае не маму, за то что она поставила перед ним еду, — Бен Хэнском не осмелился бы ненавидеть свою маму; Господь наверняка поразил бы его насмерть за такую, пусть даже секундную грубость и неблагодарность). И, возможно, какая-то ещё более смутная часть его — отдалённый Тибет глубинных мыслей Бена — подозревала, что со стороны матери в этой постоянной подкормке есть какая-то корысть. Была ли это просто любовь? Могло это быть что-либо ещё? Наверняка нет. Но… он задавал себе вопросы. По существу, она не знала, что у него нет друзей. Отсутствие этого знания заставляло его не доверять ей, делало его неуверенным в том, какая реакция будет на его рассказ о том, что случилось с ним в январе. Если что-либо случилось. Может быть, приходить в шесть и оставаться дома было не так уж плохо. Он мог читать, смотреть телевизор (есть), что-то строить из брёвен и конструктора. Но необходимость оставаться дома весь день была бы очень нежелательной… И если бы он рассказал ей, что он видел — или думал, что видел, — в январе, она бы наверняка заставила его сделать это.

Поэтому по многим причинам Бен увильнул от рассказа.

— Нет, мама, — сказал он. — Только мистер Маккиббон рылся в чужих отходах.

Это заставило её засмеяться — она не любила мистера Маккиббона, который был республиканцем, а также «кристером», и её смех закрыл тему. В эту ночь Бен доли) не спал, но никакие мысли о том, что его бросили на произвол судьбы, сиротой в этом жестоком мире, его не беспокоили. Он чувствовал себя любимым и защищённым, когда лежал в постели, глядя на лунный свет, проникавший через окно и ложившийся через кровать на пол. Он то прикладывал часы к уху, слушая их тиканье, то подносил их к глазам, восторгаясь их прозрачным радиевым диском.

В конце концов он заснул, и ему приснилось, что он играет в бейсбол с другими мальчишками на пустой площадке за стоянкой грузовиков «Трэкер Бразез». Только что у него был удачный мяч, и товарищи по команде радостно тузили его и хлопали по спине. Они подняли его на плечи и понесли туда, где были разбросаны бейсбольные принадлежности. Во сне он сиял от гордости и счастья… а затем взглянул на центральное поде, где цепное ограждение отмечало границу между зольной площадкой и травой, а потом отлого спускалось к Барренсу. В спутанной траве и низком кустарнике, почти что вне поля зрения, стояла фигура. Она держала связку воздушных шаров — красных, жёлтых, синих, зелёных — в одной руке, на которой была белая перчатка. Другой рукой она раскланивалась. Ему не видно было лица фигуры, но он видел мешковатый костюм с большими оранжевыми пуговицами-помпонами и болтающимся жёлтым галстуком-бабочкой.

Это был клоун.

«Верно, кролик», — картавым голосом согласился фантом.

Когда Бен проснулся на следующее утро, он забыл сон, но его подушка на ощупь была мокрой… как будто он плакал во сне.

7

Он подошёл к абонементному столу в детской библиотеке, отряхиваясь от вереницы мыслей, вызванных надписью о комендантском часе, как собака отряхивается после купания.

— Здравствуй, Бенни, — сказала миссис Старретт. Как и миссис Дуглас в школе, она искренне любила Бена. Взрослые, особенно те, которым долг службы повелевал следить за дисциплиной детей, обычно любили его, потому что он был вежлив, смышлён, иногда даже забавен, не шумел, не озорничал, говорил мягко. По этим же причинам большинство ребят считали его препротивным. — Ты уже устал от каникул?

Бен улыбнулся. То была обычная острота миссис Старретт.

— Нет ещё, — сказал он, — поскольку летние каникулы длятся всего — он посмотрел на свои часы — час семнадцать минут. Дайте мне ещё часок.

Миссис Старретт негромко засмеялась, прикрыв рот рукой. Она спросила Бена, не хочет ли он записаться на программу летнего чтения, и Бен сказал, что да, хочет. Она дала ему карту Соединённых Штатов, и Бен горячо её поблагодарил.

Он пошёл к стеллажам, вытаскивал книги, просматривал и ставил обратно. Выбор книг был серьёзным делом. Тут нужна была внимательность. Если вы были взрослым, вам можно было взять сколько угодно книг, но детям разрешалось брать только три одновременно. Выберешь какую-нибудь чушь, и мыкайся с нею.

В конце концов он выбрал три книги: «Бульдозер», «Чёрный жеребец» и книгу, подобную вспышке во тьме: «Лихач» — так называлась книга человека по имени Генри Грегор Фельзен.

— Тебе она не понравится, — заметила миссис Старретт, проштамповывая книгу. — В ней сплошная кровь. Я советую читать это подросткам, особенно тем, у кого есть водительские права, им есть над чем здесь подумать. Может, хоть на неделю эта книга умерит их скорости.

— Ну я её просмотрю, — сказал Бен и понёс книги к одному из столов подальше от уголка Пуха, где большой козлёнок показывал троллю под мостом, где раки зимуют.

Он стал листать «Лихача»; нет, это было не так уж плохо. Совсем не плохо. В книге говорилось о парне, который был классным водителем, но один зануда-полицейский вечно пытался умерить его пыл. Бен узнал, что в Айове нет скоростных пределов. Он просмотрел три главы, и тут на глаза ему попался ещё один плакат. На верхнем, вся библиотека была завешена плакатами, красовался счастливый почтальон, вручающий письмо счастливому ребёнку.

«БИБЛИОТЕКИ ПРЕДНАЗНАЧЕНЫ ТАКЖЕ И ДЛЯ ПИСЬМА, — говорил плакат. — ПОЧЕМУ БЫ НЕ НАПИСАТЬ ДРУГУ СЕГОДНЯ? УЛЫБКИ ГАРАНТИРОВАНЫ!»

Под плакатом находились три ячейки, заполненные чистыми почтовыми открытками, конвертами и канцтоварами, на которых синими чернилами была изображена публичная библиотека в Дерри. Конверты стоили пять центов, открытки — три цента. Два листа бумаги — один пенни.

Бен порылся в кармане. Там у него ещё оставалось четыре цента от сданных бутылок. Он отметил в «Лихаче» то место, где остановился, и подошёл к абонементу.

— Дайте мне, пожалуйста, одну открытку.

— Конечно, Бен. — Как всегда, миссис Старретт была очарована его серьёзной вежливостью и слегка огорчена его габаритами. Её мама говорила, что мальчик ножом и вилкой роет себе могилу. Она дала ему открытку и смотрела, как он возвращается на место: За этим столом могло сидеть шесть человек, но Бен был один. Она никогда не видела Бена с другими мальчиками. Это было очень плохо, потому что она была уверена, что внутри у Бена Хэнскома зарыты сокровища. Он бы мог передать их доброму и терпеливому изыскателю… если бы таковой появился.

8

Бен вытащил свою шариковую авторучку, открыл её и надписал открытку довольно просто: Мисс Беверли Марш, Лоуэр Мейн-стрит, Дерри, штат Мэн, Зона 2. Он не знал точного номера её дома, но мама говорила ему, что большинство почтальонов, довольно давно работающих на своём участке, имеют представление о своих клиентах. Если почтальон, обслуживающий Лоуэр Мейн-стрит, доставит эту открытку, будет великолепно. Если нет, она попадёт в бюро невостребованных писем, и он просто-напросто потеряет три цента. Конечно, открытка к нему не вернётся, потому что у него не было намерения ставить на ней своё имя и адрес.

Неся открытку адресом внутрь, он взял несколько квадратных листочков бумаги из деревянного ящика около картотеки. Потом пошёл на своё место и начал что-то царапать на бумаге, перечёркивать и снова царапать.

Последнюю неделю перед экзаменами они на уроках английского в школе читали и писали хайку. Хайку это жанр японской поэзии, сжатая и чёткая форма.

Миссис Дуглас говорила, что трехстишия хайку могут быть только семнадцатисложными — ни больше, ни меньше. В основе хайку — один чёткий образ, связанный с одной определённой эмоцией: грусть, радость, ностальгия, счастье… любовь.

Бена эта идея привела в восторг. Он получал большое удовольствие на уроках английского, но оно было кратковременным. Потом, хотя он и выполнял работу, она, как правило, его не захватывала. И всё-таки в идее хайку было что-то, что зажигало его воображение. Сама идея заставляла его чувствовать себя счастливым — так же, как делало его счастливым объяснение миссис Дуглас относительно парникового эффекта. Хайку — хорошая поэзия, чувствовал Бен, потому что это структурная поэзия. Никаких таинственных правил. Семнадцать слогов, один образ связан с одной эмоцией — и вы раскрылись. Бинго. Она была чистой, утилитарной, самодостаточной поэзией и зависела только от своих правил. Ему даже нравилось само слово, как будто воздух скользит вдоль пунктирной линии и рассекается звуком «к» в самой глубине рта: ХАЙКУ.

ЕЁ ВОЛОСЫ, думал он и видел, как она спускается по ступеням школы с волосами, рассыпавшимися по плечам. Солнечные искры вспыхивали в них, но нельзя было сказать, что они горят на солнце.

Основательно работая в течение двадцати минут (только одни раз он отвлёкся, чтобы пойти и взять бумаги), изобретая слова, которые оказывались слишком длинными, меняя, вычёркивая, Бен пришёл к этому:

Твои волосы — зимний огонь,

Тлеющие красные угольки в январе.

Моё сердце сгорает.

Он был не в восторге от стихов, но лучше не сумел бы. Он боялся, что, если его заклинит, он закончит в нервном возбуждении и будет ещё хуже. Или вообще ничего. А этого ему не хотелось. Тот момент, когда она заговорила с ним, был решающим для Бена. Он хотел отметить его в памяти. Наверно, Беверли всерьёз увлеклась каким-нибудь старшим мальчиком — шести-, а может, даже семиклассником, и она подумает, что, может быть, тот мальчик прислал ей хайку. Это сделает её счастливой, и, таким образом, день, когда она получит стихи, будет отмечен в её памяти. И хотя она никогда не узнает, что это сделал Бен Хэнском, неважно; ОН-то знает.

Бен переписал стихотворение на открытку (печатными буквами, как будто то была случайная записка, а не любовные стихи), засунул ручку в карман и положил открытку в конец «Лихача».

Затем он встал и, попрощавшись с миссис Старретт, направился к выходу.

— До свидания, Бен, — сказала миссис Старретт:

— Желаю тебе хорошо отдохнуть в каникулы, но не забывай о комендантском часе.

— Не забуду.

Он прошёл через застеклённый проход между двумя зданиями, наслаждаясь его теплом (парниковый эффект, подумал он на ходу) после прохлады во взрослой библиотеке. В нише читального зала один старик читал «Ньюз», усевшись в старинное, уютное кресло. Заголовок — прямо под содержанием номера — гласил:

«ДАЛЛЕС ТОРЖЕСТВЕННО КЛЯНЁТСЯ, ЧТО ВОЙСКА США ПОМОГУТ ЛИВАНУ, ЕСЛИ ЭТО НЕОБХОДИМО!»

Там был фотоснимок Айка, здоровающегося с каким-то арабом в Саду Роз. Мать Бена говорила, что когда страна выберет президентом в 1960 году Губерта Хамфри, начнутся, может быть, какие-нибудь изменения. Бен смутно сознавал, что существует нечто, называемое спадом, и его мама боится быть уволенной.

На нижней половине страницы был меньший заголовок:

«ОХОТА ПОЛИЦИИ ЗА ПСИХОПАТОМ ПРОДОЛЖАЕТСЯ».

Бен толкнул большую входную дверь библиотеки и вышел.

В начале дорожки был почтовый ящик. Бен выудил почтовую открытку из книги и опустил её туда. Он чувствовал, как сердце учащённо забилось, когда он разжал пальцы. Что, если она каким-то образом узнает, что это он?

«Не будь болваном», — ответил он сам себе, слегка встревоженный тем, как взволновало его такое предположение.

Он шёл по Канзас-стрит, едва сознавая, где он идёт, и ничего не видя вокруг. В его голове начала формироваться фантазия. Вот Марш подходит к нему со своими широко расставленными серо-зелёными глазами и каштановыми волосами, завязанными в конский хвост. «Я хочу задать тебе вопрос, Бен, — говорит она, — и ты должен поклясться сказать мне правду. — В руке она держит открытку. — Это ты написал?»

Это была ужасная фантазия. Это была удивительная фантазия. Он не хотел, чтобы она прекращалась. Он не хотел, чтобы она когда-нибудь прекратилась. Его лицо снова начинало гореть.

Бен шёл, мечтал, перекладывал библиотечные книжки из одной руки в другую и насвистывал. «Ты наверняка подумаешь, что я ужасна, — сказала Беверли, — но я хочу поцеловать тебя. Её губы приоткрылись».

Губы Бена внезапно пересохли и не могли свистеть.

— Я думаю, да, — прошептал он и улыбнулся одурманенной и прекрасной улыбкой.

Если бы он в этот момент посмотрел на тротуар, то увидел бы, что ещё три тени выросли вокруг его собственной; если бы он прислушался, он услышал бы звук подковок Виктора, который подошёл к нему вместе с Белчем и Генри. Но он и не слышал, и не видел. Бен был далеко, чувствуя, как губы Беверли нежно скользят по его рту, а её поднятые руки хотят коснуться матового ирландского огня его волос.

9

Как многие города, маленькие и большие, Дерри не был спланирован, как, например, Топси; он просто вырос. Никто никогда не спланировал бы его таким образом. Центр Дерри находился в долине реки Кендускеаг, которая пересекала деловой район по диагонали с юго-запада на северо-восток. Остальной город теснился по склонам окружающих холмов.

Долина, куда пришли первые поселенцы, была болотистая и тяжёлая для обработки. Реки Кендускеаг и Пенобскот, в которую впадала Кендускеаг, много значили для торговцев, а для тех, кто сеял урожай или строил дома поблизости от рек, они были помехой, особенно Кендускеаг, которая каждые три-четыре года выходила из берегов. Город всё ещё был подвержен наводнениям, несмотря на огромные суммы денег, затраченные за последние пятьдесят лет на разрешение этой проблемы. Если бы наводнения вызывались только самой речкой, мог бы помочь комплекс дамб. Однако существовали и другие факторы. Низкие берега Кендускеаг были одним из них. Медленный спуск воды во всём районе — другим. С начала столетия в Дерри было много серьёзных наводнений и одно катастрофическое, в 1931 году. И что ещё хуже, холмы, на которых находилась большая часть Дерри, были иссечены маленькими протоками, один из них — Торролт-стрит, где нашли тело Шерил Ламоники. В периоды сильных дождей всегда существовала угроза, что они выйдут из берегов. «Если дождь будет продолжаться две недели, у города будет гайморит», — сказал однажды отец Заики Билла.

В пределах городского центра Кендускеаг была заключена в канал. Этот канал протяжённостью в две мили на пересечении с Мейн-стрит нырял под землю на полмили, становясь подземной речкой, а затем снова выныривал в Бассей-парке. Канал-стрит, на которой, подобно очереди уголовных преступников перед полицией, выстроились по рангу большинство деррийских баров, шла параллельно Каналу на своём выходе из города, и каждые несколько недель полиция должна была вылавливать машину какого-нибудь пьяного из воды, загрязнённой отходами текстильного производства и канализационными отходами. Время от времени в Канале ловили рыбу, но это были несъедобные мутанты.

В северо-восточной части города — Канал-сайд — река сумела забраться чуть повыше. Бойкая торговля шла вдоль неё, несмотря на редкие наводнения. Люди гуляли окало Канала, иногда держась за руки (если ветер не приносил зловоние, которое отбивало всякую романтику), а у Бассей-парка, который выходил к школе, стоявшей на противоположной стороне Канала, порой разбивали лагеря бойскауты. В 1969 году горожане были шокированы и уязвлены, узнав, что хиппи (один из них действительно нашил американский флаг на задницу штанов, и ЭТОТ розовый пед особенно выделялся) курят наркотики и продают там пилюли. К 1969 году Бассей-парк стал постоянной открытой аптекой. «Подождите, — говорили люди. — Кого-нибудь убьют, прежде чем они остановятся». И вот это свершилось. Семнадцатилетний мальчик был найден мёртвым у Канала, его вены были полны чистого героина, который ребята называют «белый дурман». После этого наркоманы покинули Бассей-парк, даже ходили слухи, что призрак того мальчика обитает в районе. История, конечно, глупая, но если она держала наркоманов и всяких проходимцев подальше от этого места, это была во всяком случае полезная глупая история.

В юго-западной части города река представляла ещё больше проблем. Здесь холмы были резко срезаны огромным ледником и далее изранены бесконечной эрозией Кендускеага и сетью её притоков; во многих местах выходил на поверхность бедрок, будто торчащие из земли кости динозавров. Старожилы из рабочего управления в Дерри знали, что осенью они могут рассчитывать на ремонт мостовой в юго-западной части города, поскольку после первого же сильного мороза бетон сжимался и становился хрупким, а затем бедрок вдруг раскалывал его, как будто земля намеревалась что-то выродить.

В мелководной почве хорошо произрастали растения с неглубокой корневой системой и морозоустойчивые — густой низкорослый кустарник, ядовитый плющ и ядовитый дуб росли повсюду, где позволяла им опора. На юго-западе земля обрушивалась в зону, которую в Дерри называли Барренс. Барренс, который можно было назвать чем угодно, но не песчаной равниной, был вообще-то грязным участком земли в полторы мили шириной и три мили длиной. С одной стороны его ограничивала Канзас-стрит, с другой — Старый мыс. Старый мыс был малодоходной разработкой под строительство, и дренаж там был настолько плохой, что постоянно велись разговоры о туалетах и канализационных стоках.

Кендускеаг бежала через центр Барренса. Город разросся к северо-востоку и на обоих её берегах, и единственно, что осталось от города в Барренсе, была насосная станция Дерри (муниципальная станция по очистке сточных вод) и городская свалка. С воздуха Барренс выглядел, как большой зелёный кинжал, указывающий на центр города.

Для Бена вся эта география, соединённая с геологией, сводилась к тому, что он знал: на правом берегу не было домов — земля там отступила. Шаткое, окрашенное в белый цвет ограждение, высотой до пояса, тянулось вдоль тротуара в целях предосторожности. Он едва-едва слышал бегущую воду; она была звуковым аккомпанементом его разыгравшейся фантазии.

Он остановился и посмотрел на Барренс, всё ещё представляя её глаза, свежий запах её волос.

Кендускеаг поблёскивала через разрывы в густой листве. Ребята говорили, что в это время года там были москиты — большие, как воробьи; другие говорили, что и приближаться к реке опасно — там оползень. Бен не верил в москитов, но оползень пугал его.

Чуть левее он увидел стаю кружащихся и ныряющих чаек: свалка. До него слабо доходил их крик. Через дорогу он видел Дерри Хайте и низкие крыши домов Старого мыса, близко подходивших к Барренсу. Справа от Старого мыса — толстый белый палец, указующий в небо — высилась водонапорная башня Дерри. Прямо под ней из земли торчала ржавая водопропускная труба, из которой обесцвеченная вода лилась с холма в мерцающий маленький проток, исчезавший в гуще деревьев и кустарников.

Дивная фантазия Бена о Беверли вдруг была прервана самым зловещим образом: что, если мёртвая рука покажется из водопроводной трубы прямо сейчас, прямо в эту секунду, пока он смотрит туда? А когда он повернётся, чтобы позвонить в полицию, то увидит там клоуна? Смешного клоуна в мешковатом костюме с большими оранжевыми пуговицами-помпонами? Предположим…

На плечо Бена упала рука, и он вскрикнул.

Раздался смех. Он повернулся, прижавшись к белой ограде, отделяющей безопасный тротуар Канзас-стрит от дикого неистового Барренса (перила чуть слышно скрипнули), и увидел стоявших там Генри Бауэрса, Белча Хаггинса и Виктора Крисса.

— Привет, Титьки, — сказал Генри.

— Чего вы хотите? — спросил Бен, стараясь, чтобы голос звучал смело.

— Я хочу избить тебя, — сказал Генри. Он, по-видимому, трезво, даже серьёзно, рассматривал эту перспективу. Но вот глаза его сверкнули. — Я научу тебя кое-чему, Титьки. Ты не будешь возражать? Ведь ты любишь выучивать новое, а?

Он потянулся к Бену. Бен ускользнул.

— Держите его, ребята.

Белч и Виктор схватили Бена за руки. Он пронзительно закричал. Это был трусливый крик, кроличий, слабый, но он ничего не мог поделать. «Пожалуйста, Господи, не дай им заставить меня кричать и не дай им разбить мои часы», — мешались мысли в голове у Бена. Он не знал, разобьют ли они его часы, но он был вполне уверен, что закричит. Он был совершенно уверен, что закричит и будет долго кричать, до тех пор, пока они с ним не покончат.

— Ого, он вопит как свинья, — сказал Виктор, скрутив запястье Бена. — Он вопит как свинья?

— Да, конечно, — хихикнул Белч.

Бен дёрнулся сначала в одну сторону, потом в другую. Белч и Виктор как бы давали ему возможность улизнуть, а потом хватали его.

Генри схватил Бена за перёд свитера и задрал его вверх, обнажив живот. Он нависал над ремнём.

— Посмотрите-ка на это брюхо! — крикнул Генри с удивлением и отвращением. — Бог ты мой!

Виктор и Белч громко засмеялись. Бен дико озирался в поисках помощи. Но никого не было видно. Позади него, внизу, в Барренсе, дремали сверчки и кричали чайки.

— Лучше прекратите! — сказал он. Он ещё не ревел, но был близок к этому. — Лучше прекратите или…

— Или что? — спросил Генри, как будто искренне заинтересовавшись. — Или что, а?

Бен вдруг обнаружил, что он думает о Бродерике Крофорде, который играл Дэна Мэттыоза в «Патруле на шоссе», — тот ублюдок был низкий, подлый, изгалялся над всеми, а потом, небось, слезами заливался. Дэн Мэттьюз избил бы ремнём этих парней прямо через ограду, на насыпи, вдрызг.

— Ох, мальчик, посмотрите-ка, малыш! — фыркнул Виктор. Белч присоединился к нему. Генри усмехнулся, но взгляд у него был всё такой же серьёзный, размышляющий, почти что грустный. И этот взгляд напугал Бена. Он понял, что его, возможно, не просто изобьют.

Как бы для подтверждения этой мысли Генри полез в карман своих джинсов и вытащил оттуда нож-пилку.

Бена охватил ужас. Генри слегка подпилил его тело с двух сторон, и он резко подался вперёд. В какой-то момент Бен подумал, что сможет убежать. Он обливался потом, и мальчики, державшие его за руки, с трудом с ним справлялись. Белч сумел ухватить его правое запястье, но не крепко. От Виктора удалось освободиться. Ещё рывок…

Но тут Генри подошёл вплотную и толкнул его. Бен отлетел назад. На этот раз ограда скрипнула громче, и он почувствовал, что она слегка подалась под его весом. Бенч и Виктор снова схватили его.

— Теперь держите его, — сказал Генри, — слышите меня?

— Да, Генри, — сказал Белч. В голосе у него послышалось некоторое беспокойство. — Он не убежит, не волнуйся.

Генри подошёл вплотную, его плоский живот почти коснулся живота Бена. Бен смотрел на него широко открытыми глазами, слёзы беспомощно текли из них. «Пойман! Я пойман!» — кричало что-то в его сознании. Он пытался прекратить эти стенания, совершенно не дававшие ему думать, но ничего не получалось. Пойман! Пойман! Пойман!

Генри вытащил нож — длинный, широкий, с его именем на лезвии. Кончик ножа блеснул в дневном солнечном свете.

— Я сейчас буду испытывать тебя, — сказал Генри тем же задумчивым тоном. — Наступили экзамены, и тебе лучше быть готовым.

Бен заплакал. Его сердце бешено колотилось в груди. Из носа текли сопли и собирались на верхней губе. У ног валялись библиотечные книги. Генри наступил на «Бульдозер», посмотрел вниз и чёрным сапёрным ботинком отшвырнул книги в сточную канаву.

— Вот первый вопрос на экзамене, Титьки. Когда кто-нибудь скажет во время выпускных экзаменов «Дай мне списать», что ты должен ответить?

— Да! — немедленно воскликнул Бен. — Я скажу да! Конечно! О'кей! Списывай, что хочешь!

Кончик ножа прошёл два дюйма воздуха и упёрся в живот Бена. Он был холодный, как поднос с кубиками льда, только что вынутый из холодильника. Бен втянул живот. На миг мир почернел. Рот Генри двигался, но Бен не понимал, что он говорит. Генри был как телевизор с выключенным звуком, и мир плыл… плыл…

«Не смей размякать! — кричал панический голос. — Если ты размякнешь, он может остервенеть и убить тебя!»

Мир снова вернулся в фокус. Он увидел, что и Белч, и Виктор перестали смеяться. Они нервничали… выглядели испуганными. Это лицезрение прояснило разум Бена. Вдруг они не знают, что он собирается делать или как далеко он может зайти. Как бы ни были плохи мысли, действительность может быть хуже. Ты должен думать. Пусть ты никогда не делал этого раньше, сейчас надо думать. Потому что его глаза говорят правду: что он нервничает. Его глаза говорят, что он ненормальный.

— Это неправильный ответ, Титьки, — сказал Генри, — если любой скажет «Дай мне списать», я не дам ни хрена. Понял?

— Да — сказал Бен, его живот сотрясался от рыданий. — Да, я понял.

— Так, хорошо. Жаль, но приближаются взрослые. Ты готов к взрослым?

— Я… я думаю, что да.

К ним медленно подъезжала машина. Это был запылённый «Форд 51» с пожилыми мужчиной и женщиной, втиснутыми на переднее сиденье, как пара манекенов из универмага. Бен видел: голова мужчины медленно повернулась к нему. Генри приблизился к Бену, пряча нож от людей в машине. Бен почувствовал его кончик, упирающийся в его тело прямо над пупком. Нож был всё ещё холодный. Он не понимал, как это может быть, но он был холодный.

— Давай, кричи, — сказал Генри. — Тебе придётся собирать свои херовые кишки из своих тапочек.

Они были друг от друга на расстоянии поцелуя. Бен мог почувствовать запах фруктовой резинки изо рта Генри.

Машина проехала и продолжала двигаться по Канзас-стрит, медленно, на одной скорости, как на Турнире парада роз — Хорошо, Титьки, вот второй вопрос. Если я скажу «Дай мне списать», что ты должен сказать?

— Да. Я скажу да. Сразу же.

Генри улыбнулся.

— Хорошо. Это правильный ответ, Титьки. Теперь третий вопрос: какие гарантии, что ты никогда не забудешь этого?

— Я… я не знаю, — прошептал Бен.

Генри опять улыбнулся. Его лицо зажглось и на какой-то миг стало почти прекрасным.

— Я знаю! — сказал он, как будто открыл великую правду. — Я знаю, Титьки! Я вырежу своё имя на твоём огромном жирном пузе!

Виктор и Белч рассмеялись. На какое-то мгновение Бен почувствовал непонятное облегчение: это не могло быть ничем, кроме выдумки, — просто эти трое надумали хорошенько напугать его. Но Генри Бауэре не смеялся, и Бен вдруг понял, что Виктор и Белч смеются потому, что они уверены — было ясно — Генри не может говорить такое всерьёз. Но Генри не шутил.

Нож открылся, гладкий, как масло. Кровь выступила ярко-красной линией на бледной коже Бена.

— Эй! — закричал Виктор. Слово вышло приглушённым, словно он в испуге проглотил его.

— Держите его! — разозлился Генри. — Вы только держите его, слышите?

— Теперь на лице Генри не было ничего серьёзного и задумчивого; теперь это было перекошенное лицо дьявола.

— Чёртова ворона. Генри, не зарежь его! — кричал Белч высоким, почти как у девочки, голосом.

Затем всё случилось быстро, но Бену Хэнскому показалось, что медленно словно раз за разом щёлкнули затворы фотоаппарата, снимающего кадры для репортажа в журнале «Лайф». Паника оставила Бена. Он вдруг что-то открыл в себе и поэтому не было никакой нужды паниковать — это что-то съело панику.

При первом щелчке затвора Генри закатил ему свитер на груди. Из небольшого вертикального пореза над пупком текла кровь.

При втором щелчке затвора Генри снова вытащил нож, действуя быстро, как военный хирург-сомнамбула при воздушной бомбардировке. Снова потекла кровь.

«Назад, — холодно подумал Бен, в то время как кровь стекала вниз и собиралась у пояса джинсов. — Надо податься назад. Это единственное, куда я могу податься». Белч и Виктор больше его не держали. Несмотря на команду Генри, они от него отпрянули. Они отпрянули в ужасе. Но если бы он побежал, Бауэре схватил бы его.

При третьем щелчке затвора Генри соединил два вертикальных пореза короткой горизонтальной линией. Бен почувствовал, как кровь побежала ему в штаны, улитка с липким хвостом ползла по левому бедру.

Генри чуть отклонился назад, нахмурясь с сосредоточенностью художника, пишущего ландшафт. «После D идёт Е», — подумал Бен, и это заставило его действовать. Он подался вперёд, Генри оттолкнул его, он ударился в добела вымытый поручень между Канзас-стрит и спуском в Барренс и, подняв правую ногу, с силой толкнул ею Генри в живот. Это не было ответным ударом — так уж получилось. И всё же выражение крайнего, удивления на лице Генри наполнило его дикой радостью — чувством настолько сильным, что на какую-то долю секунды он подумал, что у него едет крыша.

Затем послышался сильный треск ломавшегося ограждения. Виктор и Белч пытались подхватить Бена, но он рухнул на задницу в водосток рядом с остатками «Бульдозера» и вслед за тем — полетел в пространство. Он летел с криком, похожим на смех.

Бен упал на спину и задницу у самой водопропускной трубы, которую он заметил раньше. Приземлись он на трубу, он мог бы сломать себе спину. Он упал на подушку из папоротника и сорняков и едва ощутил удар. Сделал кувырок назад, а затем начал скатываться вниз по склону, как ребёнок на большой зелёной горке; его свитер задрался до шеи, руки хватались за какую-то опору и пучок за пучком вырывали папоротник и сорняки.

Он видел верх насыпи (казалось невероятным, что он только что был там, наверху), удалявшийся с бешеной скоростью мультипликационных фильмов. Он видел Виктора и Белча, их округлившиеся белые лица, уставившиеся на него. Он успел даже пожалеть о своих библиотечных книгах. Затем он ударился обо что-то со страшной силой и прикусил себе язык.

Это было сброшенное дерево, и оно сдержало падение Бена, чуть не сломав ему левую ногу. Он уцепился руками за поверхность склона, со стоном дёргая ногами. Дерево остановило его на полпути. Внизу кустарник был гуще. Вода из водопропускной трубы тонкими струйками бежала по его рукам.

И тут над ним раздался пронзительный крик. Он снова посмотрел вверх и увидел, что Генри Бауэре летит над склоном с ножом, зажатым в зубах. Генри прыгнул на обе ноги, чуть отклонившись назад, и потому не потерял равновесие и не упал. Затем заскользил к гигантскому узору из отпечатков ног и бросился вниз по насыпи длинными кенгуриными прыжками.

— Я бьюююю бяяяя, Итьки! — кричал Генри с ножом во рту, и Бену не нужен был переводчик Организации Объединённых наций, чтобы понять, что Генри кричит: «Я убью тебя. Титьки!»

Теперь с хладнокровием, которое появляется в наиболее стрессовых ситуациях, Бен осознал, что он должен делать. Он сумел встать на ноги до того, как Генри настиг его. Бен сознавал, что левая штанина его джинсов распорота, и из ноги кровь течёт сильнее, чем из живота… но это поддерживало его, ибо означало, что он её не сломал. Во всяком случае, он надеялся, что так оно и есть.

Бен слегка присел, чтобы удержать ненадёжное равновесие, и когда Генри, державший теперь нож в руке прямо, как штык, схватил его одной рукой и занёс нож другой, Бен отступил в сторону. Он потерял равновесие, но падая, выставил вперёд раненую левую ногу. Генри ударился о неё голенями, и его ноги взмыли вверх. На какое-то мгновение Бен широко раскрыл рот, его ужас сменился смесью благоговейного страха и восторга. Генри Бауэре, казалось, плыл, прямо как Супермен, над упавшим деревом, которое только что остановило Бена. Его руки были вытянуты прямо перед собой — Джордж Ривс так держал руки на телевизионных шоу. Да только то, что Джордж Ривс всегда казался летящим, было так же естественно, как принять ванну или пообедать на балконе. А Генри выглядел так, будто кто-то врезал ему горячей кочергой по заду. Его рот открывался и закрывался. Слюна ниточкой текла из уголков рта и скоро растянулась до мочки его уха.

Вслед за этим Генри с шумом рухнул на землю. Нож вылетел у него из руки. Он перевернулся через плечо, упал на спину и покатился в кусты с ногами враскорячку. Раздался пронзительный крик. Глухой звук. И затем тишина.

Бен сидел ошеломлённый, глядя на то место в густых зарослях, где исчез Генри. Вдруг камни и галька запрыгали вокруг. Он посмотрел вверх. По насыпи спускались Виктор и Белч. Они двигались осторожнее, чем Генри, и поэтому медленнее, но добрались бы до него секунд за тридцать и даже меньше, если бы он ничего не предпринял.

Он застонал. Кончится ли когда-нибудь это сумасшествие?

Не отрывая от них глаз, Бен вскарабкался на сваленное дерево и пополз по насыпи, тяжело дыша. У него была острая боль в боку. Адски болел его язык. Кусты теперь были высотой с него. Резкий запах какой-то дикорастущей зелени ударил ему в нос. Где-то поблизости резвилась меж камней вода.

Его ноги заскользили, и он снова пошёл, шатаясь, ударяясь руками о выступавшие камни, отбиваясь от шипов, которые цеплялись за его свитер, вырывая куски материи и раздирая руки и щёки.

Лотом он сидел с ногами в воде. Здесь вился маленький искривлённый ручей, который справа от Бена перегораживал мощный заслон из деревьев. Там было темно, как в пещере. Он посмотрел и увидел, что Генри Бауэре лежит на спине посредине потока. В полуоткрытых глазах были видны только белки. Кровь сочилась из уха и бежала тонкими струйками.

О, Боже мой! Я убил его! Я убийца. Боже мой!

Забыв, что Белч и Виктор позади него (или, возможно, понимая, что они потеряли интерес к тому, чтобы вышибить из него говно, когда обнаружили, что их Бесстрашный Вождь мёртв), Бен прошёл, брызгаясь, двадцать футов вверх по течению к тому месту, где лежал Генри — рубашка в клочья, джинсы промокли дочерна, одного ботинка нет. Бен смутно сознавал, что от его собственной одежды мало что оставалось и что тело его, покрытое болячками и ранами, превратилось в одну большую развалину. Хуже всего было с левой лодыжкой — она уже распухла в его промокшем ботинке, и, щадя её, он ступал с большой осторожностью, как моряк, оказавшийся на берегу впервые после длительного плавания.

Он наклонился над Генри Бауэрсом. Глаза Генри широко раскрылись. Он схватил Бена за икру исцарапанной и окровавленной рукой. Рот его двигался, и хотя ничего, кроме серии свистящих вдохов оттуда не выходило, Бен мог всё-таки различить, что он говорит: «Убью тебя, жирное дерьмо».

Генри пытался привстать, используя как опору ногу Бена. Бен резко отпрянул. Рука Генри скользнула, затем упала. Бен отлетел, хватаясь руками за воздух, и за последние четыре минуты третий раз упал на задницу. И снова прикусил язык. Вокруг него взмыли водяные брызги. Круги пошли перед его глазами, но это ему было по фигу, — ему по фигу было бы, если бы он нашёл горшок золота. Он страшился за свою несчастную жирную жизнь.

Генри перевернулся. Попытался встать. Упал. Сумел приподняться на четвереньки. И, наконец, шатаясь, встал на ноги. Тёмным взглядом уставился на Бена. Его туловище качалось из стороны в сторону, как обёртка кукурузного початка на сильном ветру.

Бен вдруг разозлился. Больше, чем разозлился. Он был взбешён. Он шёл с библиотечными книгами под мышкой, мечтал о невинном поцелуе Беверли Марш, никому не мешая. И посмотрите. Только посмотрите! Штаны порваны. Левая лодыжка, может быть, разбита, но уж наверняка растянута. Нога вся в болячках, язык поцарапан, на животе монограмма Генри чёрт возьми! — Бауэрса. Но, вероятно, именно мысль о книгах, за которые он в ответе, взывала к мщению.

Он потерял библиотечные книги, в голове у него возникла картина: укоризненные глаза миссис Старретт, когда он расскажет ей об этом. Какой бы ни была причина — порезы ли, растяжение, библиотечные книги или даже мысль о насквозь промокшем и, возможно, нечитабельном экзаменационном листе в его заднем кармане, — этого было достаточно, чтобы начать действовать. Он подошёл к Генри и ударил его прямо по яйцам.

Генри издал страшный крик, который вспугнул птиц с деревьев. В течение минуты он стоял с широко расставленными ногами, руки его закрывали промежность, и он, не веря глазам своим, смотрел на Бена.

— Ой! — сказал он слабо.

— Хорошо, — сказал Бен.

— Ой, — сказал Генри ещё более слабым голосом.

— Хорошо, — снова сказал Бен.

Генри медленно опустился на колени, как бы даже не падая, а складываясь. Он всё ещё смотрел на Бена неверящим тёмным взглядом.

— Ой.

— Хорошо, чёрт возьми, — сказал Бен.

Генри упал на бок, всё ещё хватаясь за яички, и начал медленно перекатываться с боку на бок.

— Ой! — стонал он. — Мои яйца. Ой! Ты разбил мне яйца. Ой-ой!

У Генри стала появляться сила, и Бен отошёл на шаг. Ему было не по себе от того, что он сделал, но его наполняло и чувство праведности своего деяния.

— Ой!.. моя чертога мошонка… ой-ой!.. о, мои чёртовы ЯЙЦА!

Бен, может быть, и остался бы здесь на какое-то время — может быть, даже до тех пор, пока Генри не пришёл бы в себя окончательно, чтобы идти за ним, но как раз в этот момент острый камень угодил ему в голову над правым ухом, и он почувствовал тёплую струящуюся кровь. Сперва Бен подумал было, что его ужалила оса.

Он повернулся и увидел двоих мальчишек, крупными шагами идущих к нему по середине потока. У каждого была пригоршня округлённых камешков. Виктор запустил один — просвистевший мимо уха Бена. Он увернулся, но ещё один камешек попал ему в правую коленку, заставив вскрикнуть от резкой боли. Третий пролетел мимо его скулы с правой стороны.

Бен достиг дальней насыпи и вскарабкался на неё как можно быстрее, хватаясь за выступающие корни и выдёргивая из земли кустарник. Он забрался наверх (один последний камень ударил его в задницу, когда он поднимался) и быстро посмотрел через плечо назад.

Белч на коленях стоял возле Генри, а Виктор — в десяти футах от него стрелял камнями; один, размером с бейсбольный мяч, пронёсся сквозь кустарник рядом с Беном. Он достаточно насмотрелся; в самом деле, более чем достаточно. Хуже всего, что Генри Бауэре снова поднимался. Бен повернулся и с трудом стал пробиваться через кусты в западном, как он надеялся, направлении. Если бы ему удалось подойти к Барренсу со стороны Старого мыса, он смог бы попросить у кого-нибудь полдоллара и доехать домой на автобусе. А добравшись туда, он бы запер за собой дверь и сунул всю рваную окровавленную одежду в мусор, и этот безумный сон в конце концов ушёл бы. Бен представил, как он сидит на стуле у себя в гостиной после ванной, в ярком красном банном халате, смотрит мультики Дэффи Дака и пьёт молоко через клубничную соломинку. «Держись за эту мысль, — сказал он себе сурово, — и продолжай идти».

Кусты били его по лицу. Бен отводил их. Колючки цеплялись за него. Он пытался не обращать на них внимания. Он подошёл к плоскому, чёрному, грязному участку земли. Широкий заслон бамбуковидной растительности тянулся через него, и от земли поднималось зловоние. Зловещая мысль (зыбучий песок)тенью прошла на переднем плане его сознания при виде блеска стоячей воды в глубине зарослей псевдобамбука. Он не хотел идти туда. Даже если это не зыбучий песок, грязь всосёт его спортивные тапочки. Он повернул направо и побежал вдоль бамбуковых зарослей, пока не попал наконец в полосу настоящего леса.

Деревья, главным образом ели, были толстые, росли повсюду, борясь друг с другом за пространство и солнце, но мелколесья здесь было меньше, и он мог двигаться быстрее. Бен не знал теперь точно, в каком направлении идти, но думал, что он всё же в выигрыше. Дерри подступал к Барренсу с трёх сторон, а с четвёртой был ограничен тем местом, где велись работы по расширению дорожной магистрали. Рано или поздно он где-нибудь выйдет.

Его живот болезненно пульсировал, и он задрал кверху то, что осталось от его свитера, чтобы посмотреть, что там такое. Он поморщился и присвистнул. Его живот был похож на гротескный шар с рождественской ёлки: везде красные потёки спёкшейся крови и зелёная грязь от ползанья по насыпи. Он снова заправил свитер. Смотреть на это безобразие было неприятно.

Теперь впереди послышалось однообразное, едва различимое жужжание.

Взрослый человек, сосредоточенный на том, как бы поскорее выбраться отсюда (москиты теперь обрушились на Бена, и хотя размером они были поменьше воробьёв, всё же достаточно большие), проигнорировал бы это жужжание или вовсе не услышал бы его. Но Бен был мальчик, и он уже прошёл через страх. Он отклонился влево и пробрался сквозь низкие лавровые кусты. За ними из земли торчали верхние три фута цементного цилиндра шириной около четырёх футов. Он был закрыт цементной крышкой со смотровым отверстием. На крышке были слова: УПРАВЛЕНИЕ КАНАЛИЗАЦИОННЫМ КОЛЛЕКТОРОМ ДЕРРИ. Звук, это было скорее приглушённое жужжание, чем гул, исходил откуда-то из глубины, изнутри.

Бен приложил один глаз к смотровому отверстию, но ничего не увидел. Он мог только слышать жужжание и бегущую там внизу воду. Он сделал вдох, почувствовал кислый запах, промозглый и зловонный, и с отвращением подался назад. Это была канализация. Или, может быть, одновременно и канализация, и сточный коллектор — их было полно в подвластном наводнениям Дерри. У него по коже пробежал холодок. Часть канализации была запрятана от глаз, но часть выходила наружу — бетонный цилиндр, торчавший из земли. За год до этого Бен прочёл «Машину времени» Герберта Уэллса, сначала классический комикс, а затем саму книгу. Этот цилиндр с железным покрытием, имеющий смотровую щель, напомнил ему о колодцах, которые ведут в страну ужасных Морлоков.

Он быстро отошёл от трубы, пытаясь опять держаться запада. Он увидел маленький просвет и направился туда, следя, чтобы тень его была позади. Затем пошёл прямо.

Минут через пять он снова услышал впереди бегущую воду и голоса. Голоса ребят.

Он остановился и прислушался, и вот тогда-то услышал треск ломаемых веток и голоса позади себя. Они были отлично узнаваемы. Они принадлежали Виктору, Белчу и единственному и неповторимому Генри Бауэрсу.

Оказалось, кошмар ещё не кончился.

Бен осмотрелся вокруг, ища, куда бы спрятаться.

10

Он вышел из своего укрытия через два часа, ещё грязнее, чем был до того, но несколько посвежевший. Это казалось невероятным, но он подремал.

Когда он услышал тех троих за собой, он остолбенел, как животное, пойманное фарами грузовика. Парализующая сонливость напала на него. Мысль просто лечь, свернувшись клубком, как ёжик, и позволить им делать всё, что заблагорассудится, пришла ему в голову. Это была сумасшедшая мысль, но она казалась хорошей мыслью.

Но вместо этого Бен пошёл на звук бегущей воды, на голоса тех, других ребят. Он пытался разобрать их голоса, расслышать, что они говорят, — всё, что угодно, только бы избавится от устрашающего паралича духа. Какой-то проект. Они говорили о каком-то проекте. Один-два голоса были даже немного знакомы. Раздался всплеск воды и тут же взрыв добродушного смеха. Смех вызвал в Бене какое-то странное желание и заставил ещё больше осознать опасность своего положения.

Если его поймают, нельзя впутывать в это дело мальчишек. Бен снова повернул направо. Как у многих крупных людей, у него была очень лёгкая поступь. Он подошёл достаточно близко к игравшим мальчикам, чтобы увидеть их снующие взад-вперёд тени между ним и блестевшей водой, но они его не видели и не слышали. Постепенно голоса начали удаляться.

Он вышел на узкую тропинку, проложенную на голой земле. Минуту рассматривал её, затем тряхнул головой, пересёк тропинку и углубился в мелколесье. Теперь он шёл медленнее, раздвигая кусты, а не наступая на них. Он всё ещё двигался в основном параллельно потоку, у которого играли дети. Даже через заслонявшие поле зрения кусты и деревья он смог разглядеть, что поток здесь намного шире, чем в том месте, куда упали он и Генри.

Здесь был ещё один бетонный цилиндр, едва видимый среди путаницы черничных зарослей, и он спокойно жужжал про себя. Позади насыпь обрывалась в поток, старый сучковатый вяз криво склонялся над водой. Его корни, наполовину выставленные наружу из-за эрозии берега, выглядели, как спутанные грязные волосы.

Надеясь, что здесь нет насекомых или змей, но слишком уставший и испуганный, чтобы всерьёз озаботиться этим, Бен спустился между корнями вниз, в мелкую пещеру. Он отпрянул, когда корень сердито ткнул его, как палец. Потом немного поменял положение, и стало удобнее.

Сюда и подошли Генри, Белч и Виктор. Что-то словно влекло их на эту тропу. Какой-то миг они стояли совсем рядом и, вытянув руку из своего тайника, он мог бы дотронуться до них.

— Держу пари, он где-то здесь, — сказал Белч.

— Ну хорошо, пойдём выясним, — ответил Генри, и они пошли назад тем путём, каким пришли.

Через несколько минут Бен услышал, как он заорал:

— Что за хреновину вы здесь делаете, парни?

Последовал какой-то ответ, но Бен не расслышал: дети были слишком далеко, да и река, это была, разумеется, Кендускеаг, очень шумела. Но голос у парня был испуганный. Бен мог только почувствовать ему.

Затем Виктор Крисс сказал что-то, совсем непонятное Бену:

— Хреновая запруда сопляков. — Запруда сопляков? А может, Виктор сказал: хреновая компашка сопляков?

— Давай-ка сломаем её! — предложил Белч.

Последовали крики протеста, кто-то закричал от боли, кто-то заплакал. Да, Бен мог посочувствовать им. Не сумев поймать его (по крайней мере, пока что), они решили отыграться на других детях.

— Конечно, ломай её, — сказал Генри.

Всплески. Крики. Утробный смех Белча и Виктора. Полный страдания, взбешённый крик одного из ребят.

— Держи своё говно при себе, заика-уродец, — сказал Генри Бауэре. — Я не намерен больше терпеть говна ни от кого.

Раздался треск. Шум бегущей воды усилился, и на мгновение поток взревел, перед тем, как снова успокоиться. Бен мгновенно понял. Хреновая запруда сопляков, да, вот что сказал Виктор. Дети — двое или трое, как ему послышалось, когда он шёл мимо, — строили запруду. Генри и его друзья только что разнесли её. Бену даже показалось, что он знает одного из этих мальчиков. Единственный «заика-уродец», которого он знал по школе в Дерри, был Билл Денбро из параллельного пятого класса.

— Ты не должен был этого делать! — выкрикнул тонкий испуганный голос, и Бен узнал и этот голос, хотя сразу не смог соотнести его с лицом.

— Зачем ты это сделал?

— Потому что мне так захотелось, болваны! — разъярился снова Генри.

Раздался глухой звук. Кто-то закричал от боли. Затем последовал плач.

— Заткнись, — сказал Виктор. — Заткнись, ты, а то я вырву твои уши и подвяжу их под подбородком.

Плач перешёл в прерывистые всхлипывания.

— Мы пошли, — сказал Генри, — но прежде я хочу узнать одну вещь. Вы за последние десять минут не видели жирного парня? Большого жирного парня в крови и порезах?

Короткий ответ мог означать только «нет».

— Уверены?

— спросил Белч. — Лучше быть больше уверенными, нюни.

— Я у-у-уверен, — ответил Билл Денбро.

— Пошли, — сказал Генри. — Он, возможно, перешёл туда вброд.

— Та-та, мальчики, — сказал Виктор Крисс. — Это была запруда сопляков, поверьте мне. Ни к чёрту не годится.

Звуки шлёпанья по воде. Снова донёсся голос Белча, но теперь уже дальше. Бен не мог разобрать слов. Да он и не хотел разбирать слова. Мальчик вблизи снова заплакал. Другой его успокаивал. Бен решил, что их двое — Заика Билл и плачущий.

Он попусидея-полулежал в своём укрытии, слушая двух мальчиков у реки и затихающие голоса Генри и его динозавров-приятелей, рвущихся к дальней стороне Барренса. Солнечный свет блеснул ему в глаза, кругляшки света замелькали на спутанных корнях над ним и вокруг него. Здесь было грязно, но уютно и… безопасно. Звук бегущей волны успокаивал. Даже плач ребёнка действовал умиротворяюще. Его собственные боли притупились, как бы сошлись в один узел; голоса динозавров полностью растворились в воздухе. Он немножко обождал, просто чтобы убедиться, что они не возвращаются.

Бен мог слышать вибрацию дренажных механизмов в земле, мог даже ощущать её: низкое, непрерывное колебание передавалось из земли корню, к которому он прислонился, а от корня — его спине.

Он снова подумал о Морлоках, об их обнажённой плоти; он представил себе, что она бы пахла, как промозглый и вонючий воздух, который исходил из смотровых отверстий того железного покрытия. Он подумал об их колодцах, загнанных глубоко под землю, колодцах с ржавыми лестницами по сторонам. Он задремал, и в этот момент его мысли стали сном.

11

Ему снились Морлоки. Ему снилось то, что с ним случилось в январе, то, что он никак не мог рассказать своей матери.

Был первый день занятий после долгого рождественского перерыва. Миссис Дуглас попросила добровольца остаться после уроков и помочь ей пересчитать книги, которые были получены прямо перед каникулами.

Бен поднял руку.

— Спасибо тебе, Бен, — сказала миссис Дуглас, одарив его улыбкой столь восхитительной, что она согрела его до кончиков носков.

— Лизоблюд вонючий, — шёпотом заметил Генри Бауэре.

Это был тот зимний день в штате Мэн, который был и самым лучшим, и самым худшим: безоблачный, до слёз ясный, но пугающе холодный. В довершение к десятиградусному морозу дул сильный ветер, который колол и сёк лицо.

Бен считал книга и выкрикивал номера; миссис Дуглас их записывала (совершенно не перепроверяя его работу, гордо отметил он), а затем оба они понесли книги в хранилище через залы, гае дремотно позвякивали батареи. Сначала школа была полна звуков: треск закрывающихся дверей, перестук печатной машинки миссис Томас в конторе, нервный удар-удар-удар баскетбольных мячей в гимнастическом зале, скольжение и удары спортивных туфель, когда игроки двигались к корзинам или дрались за мяч на полированном деревянном полу.

Понемногу эти звуки прекратились, только позвякивали батареи, слышалось виш-виш метлы мистера Фазио, сметавшего опилки на полу в зале, да завывание ветра за окном.

Бен посмотрел в единственное узкое окно книгохранилища и увидел, что свет на небе быстро меркнет. Было четыре часа, и надвигались сумерки. Крупинки сухого снега носились вокруг заледенелого гимнастического зала и кружились между качелями, которые прочно вмёрзли в землю. Только апрельская оттепель сломает эти зимние сварные швы. На Джексон-стрит никого не было видно. Он посмотрел ещё минуту: вдруг какая-нибудь машина проедет через перекрёсток Джексон-Витчем, но машины не было. Все в Дерри спасались, и миссис Дуглас просто умерла бы или спаслась бегством от того, что он видел отсюда.

Он посмотрел на неё и понял, что она чувствует почти то же самое, что он. Он мог определить это по выражению её глаз. Они были глубокие, задумчивые и отсутствующие — не глаза сорокалетней школьной учительницы, а глаза ребёнка. Её руки были сложены под грудью, как будто бы в молитве.

«Я боюсь, — подумал Бен, — и она тоже боится. Но чего мы боимся?»

Он не знал. Она посмотрела на него и коротко, несколько смущённо засмеялась.

— Я тебя слишком задержала, — сказала она, — извини, Бен.

— Ничего страшного. — Он посмотрел на свои ботинки. Он её немножко любил — не той искренней, откровенной любовью, какую он питал к мисс Тибодо, своей учительнице первого класса… но всё же он любил её.

— Будь я за рулём, я бы тебя подвезла, — сказала она, — но я не за рулём. Муж заберёт меня где-то в четверть пятого. Если бы ты подождал, мы могли бы…

— Нет, спасибо, — сказал Бен. — Я должен добраться до дому раньше.

На самом деле это была неправда, но перспектива встретиться с мужем миссис Дуглас вызывала в нём какое-то странное отвращение.

— Может, твоя мама могла бы…

— Она тоже не водит машину, — сказал Бен. — Всё будет в порядке. Мой дом всего лишь в миле отсюда.

— Миля — это близко при хорошей погоде, но в такую погоду миля — длинный путь. Ты зайдёшь куда-нибудь погреться, если замёрзнешь, ладно, Бен?

— Да, конечно. Я зайду в Костелло-маркет, обогреюсь там у печки или ещё где-нибудь. Мистер Гедро не будет возражать. И я надену тёплые брюки. И мой новый рождественский шарф.

Он вроде бы убедил миссис Дуглас, она снова посмотрела в окно.

— Там, кажется, так холодно, — сказала она. — Так… так враждебно.

Он не знал этого слова, но точно знал, что она имела в виду. Что-то только что произошло. Но что?

И вдруг понял: он увидел человека, а не просто учительницу. Вот что случилось. И лицо у неё было совсем другое, новое, — лицо усталого поэта. Он ясно представил себе, как она идёт домой с мужем, садится рядом с ним в машину со сложенными руками, шумит мотор, а он рассказывает ей о своём дне. Представил себе, как она готовит ему обед. Странная мысль пронзила его мозг и праздный вопрос вертелся на языке: «У вас есть дети, миссис Дуглас?»

— В это время года я часто думаю, что людям не предназначено жить так далеко на север от экватора, — сказала она. — По крайней мере, не на этой широте.

Затем она улыбнулась, и необычное выражение исчезло из её глаз, или с её лица — он увидел её такой, как всегда. «Ты никогда больше не увидишь её такой необычной, никогда», — подумал он в смятении.

— До самой весны я буду чувствовать себя старой, а затем снова молодой. И так каждый год. Ведь у тебя всё будет в порядке, Бен?

— Всё будет отлично.

— Да, я тоже так думаю. Ты хороший мальчик, Бен.

Он снова посмотрел на кончики своих носков, краснея и любя её больше, чем когда-либо.

В вестибюле мистер Фазио сказал:

— Будь осторожен, берегись этого кусачего мороза, парень, не поднимая головы от красных опилок.

— Ладно.

Бен надел тёплые штаны. Он был мучительно несчастлив, когда мать настаивала, чтобы он носил их и нынешней зимой в особенно холодные дни, потому что считал, что это одежда для малышей, но сегодня был рад, что штаны на нём. Он медленно пошёл к двери, застёгивая куртку, натягивая перчатки. Вышел и постоял на верхней ступеньке крыльца, дожидаясь, пока дверь за ним захлопнется.

Школа была затянута израненной кожей неба — неба в синяках и кровоподтёках. Непрерывно дул ветер. Ветер врезался в тёплую плоть лица — щёки онемели.

«Берегись этого кусачего мороза, парень».

Бен быстро натянул шарф — теперь он напоминал карикатуру Реда Райдера, маленькую, — пухлую, неуклюжую. Темнеющее небо было фантастически красиво, но Бен не стал останавливаться, чтобы полюбоваться им, — было слишком холодно. Он продолжал идти.

Сначала ветер дул ему в спину, подталкивал его, и всё обстояло не так уж ужасно. Однако на Канал-стрит мальчику пришлось повернуть направо и идти почти против ветра. Теперь, казалось, тот держал его за спину… как будто у него было дело к Бену. Шарф не слишком-то помогал. Глаза сильно заморгали, влага в носу замёрзла до глянца. Ноги онемели. Руками в перчатках Бен стал колотить себя под мышками, чтобы согреться. Ветер протяжно завывал, иногда почти человеческим голосом.

Бен чувствовал и испуг, и бодрость. Испуг, потому что он вспомнил рассказы, которые прочёл, например Джека Лондона, где люди фактически замёрзли до смерти. Замёрзнуть в такую ночь было вполне вероятно — температура упала до пятнадцати градусов ниже нуля.

Бодрость была трудно объяснима. Это было какое-то уединённое, меланхолическое чувство. Он ощущал себя на свободе; он летел на крыльях ветра, и никто из людей за ярко освещёнными квадратами окон не видел его. Он был внутри, внутри, где свет и тепло. Они не знали, что он прошёл. Это был секрет.

Порывистый ветер колол иголками, но он был свежий и чистый. Белый пар аккуратными маленькими струйками выходил из носа.

Когда солнце зашло — остаток дня желтовато-оранжевой полосой на западном горизонте — и первые звёзды холодными алмазными кристаллами замерцали на небе, он подошёл к Каналу. Теперь он был от дома в трёх кварталах и мечтал, чтобы лицо и ноги оказались в тепле, приводящем в движение кровь, заставляя её пульсировать.

Всё-таки он остановился.

Канал замёрз в своём бетонном русле. Он был неподвижен и всё-таки жил в этом суровом зимнем свете; в нём была своя собственная, уникальная, трудная красота.

Бен повернул на юго-запад. В сторону Барренса. Теперь ветер опять дул ему в спину. Он колыхал его штаны, раздувал их. Канал проходил прямо между бетонными стенками на протяжении полумили; затем бетон кончался, и река сама по себе продолжала свой путь в Барренс, который в это время года являл собой скелетообразный мир заледенелой ежевики и торчащих обнажённых ветвей.

Там внизу, на льду, стояла какая-то фигура.

Бен пристально посмотрел на неё и подумал: «Там, внизу, кажется, стоит какой-то человек, но может ли он быть одет в то, во что одет? Это невозможно, не так ли?»

На человеке было нечто, похожее на серебристо-белый костюм клоуна. На полярном ветру костюм раздувался и морщился. На ногах у него были огромные оранжевые ботинки. Они соответствовали пуговицам-помпонам, которые шли по переду костюма. Одной рукой он держал клубок верёвок, которые переходили в связку воздушных шаров, и когда Бен увидел, что шары плывут в его направлении, он почувствовал, как нереальность всё сильнее окутывает его. Он закрыл глаза, потёр их, открыл. Шары всё ещё плыли к нему.

В голове он слышал голос мистера Фазио: «Берегись этого кусачего мороза, парень».

Это, должно быть, галлюцинация или мираж — какие-то проделки погоды. Там, внизу, на льду мог быть человек. Бен подумал, что возможно даже, чтобы он был одет в клоунский костюм. Но шары не могли плыть по направлению к Бену, против ветра. И всё-таки это было именно так.

— Бен! — позвал клоун на льду. Бену показалось, что голос этот только у него в голове, хотя, по-видимому, он слышал его собственными ушами. — Хочешь шарик, Бен?

В этом голосе было что-то настолько ужасное, настолько зловещее, что Бену захотелось убежать немедленно, но его ноги, казалось, приросли к тротуару, как качели на школьном дворе вросли в землю.

— Они летают, Бен! Они все летают! Попробуй один и увидишь!

Клоун начал идти по льду к мосту через канал, где стоял Бен. Бен видел, как он идёт; не двигаясь, он наблюдал за ним, как птица наблюдает приближающуюся змею. Шары должны были бы лопаться в таком насыщенном холоде, но они не лопались, — они плыли над клоуном и перед ним, хотя должны были быть позади него, рваться назад, в Барренс… откуда, как что-то подсказывало Бену, это существо пришло.

Теперь Бен заметил кое-что ещё.

Хотя последний дневной свет пролил розовое зарево на лёд Канала, клоун не отбрасывал тени. Никакой.

— Тебе здесь понравится, Бен, — сказал клоун. Теперь он был настолько близко к Бену, что тот мог услышать шарканье его смешных ботинок по неровному льду. — Тебе здесь понравится, я обещаю, всем мальчикам и девочкам, которых я встречаю, нравится здесь, потому что это, как Остров Удовольствий в «Пинокио» или Страна Никогда в «Питере Пэне»; они никогда не вырастут, а этого хотят все дети. Так давай! Любуйся красивыми местами, играй с шариком, корми слонов, катайся с горки! О, тебе понравится, и, о, Бен, как ты полетишь…

И несмотря на свой страх, Бен понял, что какая-то часть его действительно хочет шарик. У кого ещё на свете был шарик, который летал против ветра? Кто слышал о таком чуде? Да… он хотел шарик, и он хотел увидеть лицо клоуна, которое склонилось ко льду, как будто прячась от убийственного ветра.

Клоун посмотрел вверх, как бы испугавшись, и Бен увидел его лицо.

«Мумия! О Боже мой, это мумия!» — была первая мысль, сопровождавшаяся безумным ужасом, который заставил Бена схватиться руками за ограждение моста, чтобы не упасть в обморок. Но, конечно же, он не был просто мумией, не мог быть мумией. О, существовали египетские мумии, множество их, он знал это, но его первой мыслью было, что это тот самый пыльный монстр-мумия, которую играет Борис Карлофф в старом кино, он как раз в прошлом месяце смотрел его допоздна в Театре Шока.

Хотя нет, это не была та мумия, не могла быть, киномонстры нереальны, все знают это, даже маленькие дети. Но…

Клоун не носил грима. И не был он просто запеленат в ворох бинтов или повязок. Бинты были, большинство — вокруг его шеи и запястий — развевающиеся на ветру, но Бен мог отчётливо видеть лицо клоуна. Оно было глубоко прорезано линиями, кожа — пергаментная карта из морщин, ободранных щёк, сухой плоти. Кожа на лбу была потрескавшаяся, но бескровная. Мёртвые губы широко улыбались, зубы торчали вперёд, как надгробные камни. Дёсны были разъеденные и чёрные. Бен не мог видеть никаких глаз, но что-то мерцало глубоко в угольных ямах сморщенных впадин, что-то, как холодные драгоценности в глазах египетских жуков-скарабеев. Ему казалось, что он ощущает запах корицы и пряностей, тлеющего савана, пропитанного таинственными лекарствами, песком и кровью, настолько старой, что она высохла до чешуек и крупинок ржавчины…

— Мы все здесь летаем — квакающим голосом сказал клоун-мумия, и Бен с новым ужасом осознал, что так или иначе он подошёл к мосту, он был сейчас как раз под ним, протягивая сухую и скрюченную руку, на которой лоскутья кожи болтались, как флажки, руку, на Которой видна была кожа, похожая на жёлтую слоновую кость.

Один почти бесплотный палец ласкал кончик его ботинка. Паралич Бена прошёл. Тяжело ступая, он прошёл остаток пути через мост, когда на здании ратуши пробило пять. Часы перестали бить, когда он добрался до противоположной стороны. Это, наверно, был мираж, это должен был быть мираж. Клоун просто не мог бы пройти так далеко за те десять — пятнадцать секунд, пока били часы.

Но его страх не был миражом; не были миражом горячие слёзы, которые сочились из его глаз и тотчас замерзали на щеках. Он бежал, ботинки стучали по тротуару, и слышал за собою, как мумия в клоунском костюме выбирается из Канала, древние окаменевшие ногти скребутся о железо, старые суставы скрипят, как несмазанные петли. Он мог слышать сухое свистящее дыхание через ноздри, которые лишены влаги, как проходы-туннели под Великой Пирамидой. Он мог чувствовать песчаный аромат его савана, и он знал, что через минуту руки клоуна, такие же бесплотные, как геометрические фигуры, которые он делал из своего конструктора, опустятся ему на плечи. Они развернут его к себе, и он будет смотреть в это морщинистое, улыбающееся лицо. Мёртвый поток дыхания клоуна выльется на Бена. Чёрные глазницы с их мерцающими глубинами склонятся над ним. Беззубый рот зевнёт, и Бен будет иметь шарик. О, да. Все шарики, которые он хочет.

Но когда он добежал до угла своей улицы, рыдающий и взвинченный, и его сердце билось как сумасшедшее, отдаваясь в ушах, когда он наконец посмотрел через плечо, улица была пустынна. Арочный мост с его низкими бетонными откосами и старомодным булыжным покрытием был тоже пустынен. Он не видел самого Канала, но чувствовал, что если и увидит его, там тоже ничего не будет. Нет, если бы мумия не была галлюцинацией или миражом, если бы она была реальной, она бы ждала под мостом — как тролль в сказке о трёх козлятах.

Под. Прятаться под.

Бен спешил домой, оглядываясь назад через каждые несколько шагов, пока дверь не закрылась за ним на замок. Матери он объяснил — она так устала от особенно тяжёлого дня на прядильной фабрике, что, по правде говоря, не очень соскучилась по нему, — что он помогал миссис Дуглас считать книги. Затем он сел ужинать лапшей и остатками воскресной индейки. Он запихнул в себя три порции, и с каждой порцией мумия удалялась всё дальше и становилась похожей на сон. Она не была реальной, такие вещи никогда не бывают реальными. Они входят в жизнь только между коммерческими показами телефильмов поздно ночью или в течение субботних утренников, где вы счастливы тем, что можете за двадцать пять центов получить двух монстров, а если у вас есть лишний двадцатипятицентовик, вы можете ещё купить воздушную кукурузу и съесть её в своё удовольствие.

Нет, это не реальность. Телемонстры и киномонстры, и монстры комиксов — нереальны. Только после того, как вы пошли спать и не можете уснуть; только после того, как последние четыре кусочка конфеты, завёрнутые в бумажки и спрятанные у вас под подушкой от ночных зол, съедены; только после того, как сама постель превратилась в озеро прогорклых снов и ветер завыл снаружи, и вы боитесь посмотреть в окно, потому что там может быть лицо, старческое, с широкой улыбкой лицо, которое не сгнило, а просто высохло, как старый лист, а глаза, как потонувшие алмазы, глубоко засажены в тёмные глазницы; только после того, как вы увидели разодранную когтистую руку, держащую связку шариков: любуйся красивыми местами, играй с шариком, корми слонов, катайся с горки! Бен, о, Бен, как ты полетишь…

12

Он проснулся с удушьем — это всё сон о мумии, — охваченный паникой из-за надвинувшейся, вибрирующей темноты вокруг него. Он дёрнулся, и корневище перестало поддерживать его и снова ткнуло в спину, как бы в раздражении.

Он увидел свет и стал пробираться к нему. Он пополз в дневной солнечный свет и журчание потока, и всё снова встало на своё место. Было лето, не зима. Мумия не унесла его в пустынный склеп — Бен просто спрятался от больших парней в песчаной дыре под наполовину выкорчеванным деревом. Он был в Барренсе. Генри и его приятели в какой-то мере отыгрались на паре ребят, строивших запруду на реке, потому что они не смогли найти Бена и отыграться на нём по большому счёту. Та-та, мальчики. Это была запруда сопляков. Ни к чёрту не годится.

Бен угрюмо посмотрел на свою загубленную одежду. Мать устроит ему головомойку.

Он проспал достаточно долго, чтобы взбодриться. Он съехал по насыпи и потом пошёл вдоль потока, вздрагивая на каждом шагу. Он был месивом из ран и болячек; он чувствовал себя так, как будто Спайк Джоунз играл на разбитом стекле внутри его мышц быструю мелодию. На каждом дюйме видимой кожи была засохшая или засыхающая кровь. Ребята, строившие запруду, уже ушли, успокаивал он себя. Он не знал, сколько он спал, но если даже не более получаса, неожиданная короткая встреча с Генри и его приятелями, возможно, убедила за это время Денбро и его друга, что другое место — например Тимбуку, — вероятно, лучше для их здоровья.

Бен еле-еле тащился, понимая, что, вернись большие парни назад, он не сможет убежать от них. Впрочем, его это мало заботило.

Он срезал изгиб реки и постоял там, вглядываясь. Строители запруды были всё ещё там. Один из них был, конечно, Заика Билл Денбро. Он стоял на коленях рядом с другим мальчиком, который, сидя, прислонился к насыпи. Голова этого мальчика была отброшена так далеко назад, что его адамово яблоко выпирало, как треугольная пробка. Вокруг носа и на подбородке у него была высохшая кровь, ручейки крови струились по шее. В руке у него болталось что-то белое.

Заика Билл резко повернулся и увидел стоявшего там Бена. Бен со страхом увидел: с мальчиком, который прислонился к насыпи, что-то не в порядке; Денбро был явно напуган до смерти. Он подумал с отчаянием: кончится ли когда-нибудь этот день?

— Скажи, тттты мог бы помочь ммммне? — сказал Билл Денбро. — Йего асссспиратор пуст. Мне кажется он мммможет…

Его лицо затвердело, покраснев. Он спотыкался на слове, заикаясь, как пулемёт. С его губ сорвалась слюна, и потребовалось почти тридцать секунд, прежде чем Бен понял, что хотел сказать Денбро: другой парень может умереть.

Глава 5

БИЛЛ ДЕНБРО ПОБЕЖДАЕТ ДЬЯВОЛА (I)

1

Всё это чертовски напоминает путешествие в космос, — думает Билл Денбро. — А может, я внутри ядра, выстреленного из пушки.

Эта мысль, хотя совершенно верная, не особенно комфортна. Действительно, в течение первого часа с момента взлёта «Конкордии» с Хитроу (возможно, правильнее сказать не взлёта, а вертикального пуска) он являет собой лёгкий случай клаустрофобии. Узкий самолёт вызывает ощущение беспокойства. Пища далеко не изысканна, персонал, обслуживающий полёт, вынужден крутиться, наклоняться, приседать, выполняя свою работу; они похожи на труппу гимнастов. Наблюдая за их усердием, Билл несколько утрачивает удовольствие от еды, зато его попутчика это совершенно не колышет.

Попутчик — ещё один минус. Он толстый и не очень чистый; наодеколонен, кажется, «Тедом Лапидусом», но под одеколоном Билл безошибочно ощущает запах грязи и пота. Он ещё и не особенно щепетилен в отношении своего левого локтя — периодически толкает им Билла.

Глаза не отрываются от цифрового табло перед кабиной. Оно показывает, как быстро летит эта британская пуля. Теперь «Конкордия» достигает своей крейсерской скорости. Билл вытаскивает из кармана рубашки ручку и кончиком её нажимает кнопочки на часах с компьютером, которые Одра подарила ему в прошлое Рождество. Если махометр правильный — а у Билла совершенно нет повода думать, что это не так — они летят со скоростью восемнадцать миль в минуту. Билл не уверен, что это то, что он действительно хотел узнать.

За окном, маленьким и толстым, как окошечко в одной из оболочек ртутного пространства, он может видеть небо — не голубое, а сумеречно-пурпурное, хотя сейчас середина дня. Он видит: линия горизонта, где встречаются море и вебо, слегка наклонена. «Вот я сижу, — думает Билл, — с „кровавой Мэри“ в руке и локтем грязного жирдяя, тыкающим меня в бицепс, и обозреваю крутизну земли».

Он слегка улыбается: человек, смело воспринимающий такого рода переживания, не должен ничего бояться. Но он боится, и не просто полёта в этой узкой хрупкой скорлупе, летящей со скоростью восемнадцать миль в минуту. Он просто чувствует, как на него кидается Дерри. Это точное выражение.

Восемнадцать миль в минуту или нет — ты как будто совершенно спокоен, а вот Дерри кидается на тебя, как некое плотоядное животное, притаившееся в ожидании своего времени. Дерри, о, Дерри! Написать оду Дерри? Воспеть вонь его фабрик и рек? Величественную тишину его бульваров? Библиотеку? Водонапорную башню? Бассей-парк? Начальную шкоду Дерри? Барренс?

Огни зажигаются в его голове, большие прожектора. Будто он сидел в затемнённом театре двадцать семь лет, ожидая, что что-то случится, и теперь наконец-то началось. Однако постепенно открывающаяся декорация и вспыхивающие один за другим прожектора означают начало не какой-нибудь безвредной комедии, наподобие «Мышьяка и Старого шнурка»; для Билла Денбро она больше похожа на «Кабинет доктора Калигари».

«Все рассказы, которые я написал — думает он с глупым удивлением, — все романы, всё пришло из Дерри, Дерри был их источником. Они возникли из того, что случилось тем летом, и из того, что перед тем, осенью, случилось с Джорджем. Всем репортёрам, которые задавали мне ТОТ ВОПРОС… я давал неправильный ответ».

Локоть жирдяя снова толкает его, чуть-чуть проливается напиток.

Билл сперва говорил что-то приблизительное, а затем задумывался об этом всерьёз. ТОТ ВОПРОС, конечно, был «Где вы черпаете ваши идеи?» Билл предполагал, что на этот вопрос все писатели должны отвечать минимум два раза в неделю, или притворяться, что отвечают, — но он, зарабатывавший себе на жизнь сочинительством вещей, которых не было и быть не могло, должен был отвечать, или притворяться, намного чаще.

— У всех писателей коммуникативные связи уходят в область подсознания, — говорит он, не упоминая, что с каждым годом всё больше сомневается, существует ли такая вещь, как подсознание. — Но у мужчины или женщины, которые пишут книги ужасов, коммуникативные связи идут ещё глубже, может быть… в под-под-сознание, если хотите.

Изящный ответ, да, но ответ, в который сам он никогда не верил. Подсознание? Ну там, в глубине, что-то есть, конечно, но, по мнению Билла, люди сильно преувеличили функцию, которая скорее всего является ментальным эквивалентом промывания глаз, когда в них попала пыль, или хождения до ветру через час-другой после плотного обеда. Вторая метафора, вероятно, лучшая из двух, но вы никогда бы не смогли рассказать вашим интервьюерам, что для вас такие понятия, как мечты, неосознанные желания, ощущения, этакое дежавю, — не что иное, как умственный пердеж. Но им, по-видимому, что-то было нужно, этим репортёрам, с их записными книжками и маленькими японскими магнитофонами, и Билл хотел помочь им, как мог. Он знал, что писательство — тяжкий труд, чертовски тяжкий. Зачем же делать его ещё тяжелее, говоря им: «Друг мой, вы могли бы с таким же успехом спросить меня „Кто резал сыр?“ и довольствоваться этим».

Теперь он думал: Ты всегда знал, что они задают не тот вопрос, даже перед звонком Майка; но теперь ты знаешь, какой, вопрос верный. Не где вы черпаете ваши идеи, а почему, зачем вы черпаете их. Коммуникация существовала, да, но она не имела ничего общего ни с версией подсознательного, ни с Фрейдом, ни с Юнгом; не было никакой внутренней дренажной системы в мозге, никакой подземной каверны, наполненной Морлоками. В конце этой коммуникационной трубы не было ничего, кроме Дерри. И — «кто это идёт и ставит ловушки на моём мосту?»

Он вдруг садится прямо, вытянувшись в струну, теперь его локоть блуждает и глубоко погружается в бок толстого попутчика.

— Осторожнее, парень, — говорит толстяк, — тесно.

— А вы не толкайте меня, тоща я попытаюсь не толкать вас.

Толстяк награждает его кислым, скептическим взглядом, говорящим: о чём ты, чёрт побери, лопочешь? Билл пристально смотрит на него, пока толстяк не отворачивается, что-то бубня.

Кто там?

Кто это идёт и ставит ловушки на моём мосту?

Он снова выглядывает из окна и думает: «Мы водим дьявола за нос».

У него покалывает в руках и затылке. Он залпом выпивает свой стакан. Ещё один из тех больших огней погас.

Сильвер. Его велосипед. Так он назвал его в честь лошади Лоуна Рейнджера. Большой «Швинн» высотой в двадцать восемь дюймов. «Ты убьёшься на нём, Билли», — сказал отец, но никакой тревоги в его голосе не было. Он мало о чём тревожился после смерти Джорджа. Раньше он был назойливым. Сносным, но назойливым. С тех пор можно было делать что угодно. У него остались отцовские жесты, отцовские движения, но не более чем жесты и движения. Похоже было, что он всё время прислушивается, не возвратился ли Джордж домой.

Билл увидел его на витрине магазинчика «Байк энд Сайкл» на Центральной улице. Он уныло опирался о подставку — больший, чем самый большой на витрине, тусклый, в то время как другие были радированные, блестящие, прямой в тех местах, в которых другие были согнуты, и, наоборот, искривлённый там, где другие были прямые. На передней шине болталась табличка:

«ПОДЕРЖАННЫЙ.
Продаётся»

Дальше случилось так, что Билл вошёл, и владелец магазина предложил ему то, от чего Билл не отказался, и цена — двадцать четыре доллара — которую запросили, показалась Биллу отличной, даже щедрой. Он расплатился за Сильвера деньгами, которые скопил за последние семь-восемь месяцев: деньги, подаренные на день рождения, на Рождество, вырученные за работу на газоне. Он приметил велик в витрине ещё со Дня благодарения. Он заплатил за него и прикатил домой, как только снег начал окончательно таять. Это было забавно, потому что до прошлого года он и не думал о приобретении велосипеда. Эта идея, казалось, пришла ему в голову как-то сразу, возможно, в один из тех бесконечных дней после смерти Джорджа. Убийства Джорджа.

В начале Билл чуть не убил себя. Первая поездка на новом велике закончилась тем, что Билл свалился с него намеренно, чтобы не врезаться в дощатый забор в конце Коссут-лейн (он не столько боялся врезаться в забор, сколько проломить его и упасть на шестьдесят футов вниз, в Барренс). Он вернулся с глубокой пятидюймовой раной между запястьем и локтем на левой руке. Не прошло и недели, как он обнаружил, что не может быстро затормозить, и его вынесло на пересечение Витчем и Джексон со скоростью, возможно, тридцать пять миль в час — маленького мальчика на пыльном сером мастодонте (Сильвер был серебряным только за счёт полёта фантазии), — и если бы проходила машина, его бы раздавило всмятку. Он был бы мёртв. Как Джордж.

Понемногу, по мере вступления весны в свои права, он овладел управлением Сильвера. За это время никто из родителей не заметил, что он играл со смертью, катаясь на велосипеде. Он думал, что спустя несколько дней после покупки они вообще перестали лицезреть его велик — для них он был просто реликвией с облупившейся краской, которая в дождливые дни прислонялась к стенке гаража.

Хотя на самом деле Сильвер был больше, чем пыльная старая реликвия. Он не очень смотрелся, но он летал, как ветер. Друг Билла — его единственный настоящий друг по имени Эдди Каспбрак — разбирался в механике. Он показал Биллу, как привести Сильвера в форму, — какие болты подтягивать и регулярно проверять, тле смазывать цепные колёса, как подтягивать цепь, как наложить пластырь, когда шина спустилась от прокола.

«Тебе нужно его покрасить», — вспомнил он слова Эдди, но Билл не хотел красить Сильвера. Он даже себе не мог объяснить причину, но ему хотелось, чтобы его «Швинн» оставался таким, как есть. Он смотрелся как настоящая колымага, которую беззаботный ребёнок регулярно оставлял на улице в дождь, которая трещит и скрипит. Он выглядел как колымага, но летал как ветер. Он…

— Он побеждал дьяволу, — говорит Билл вслух и смеётся. Его попутчик внимательно приглядывается к нему; у смеха — та же воющая оболочка, от которой у Одры побежали мурашки.

Да, Сильвер смотрелся не лучшим образом, с его облупившейся краской и старомодным багажником над задним колесом и рожком с чёрным резиновым пузырём; этот рожок постоянно прикрепляли к рулю ржавым болтом размером с детский кулак. Не лучшим образом.

Но как Сильвер ехал! Боже Это была, чёрт возьми, здоровская штука, потому что Сильвер спас жизнь Биллу Денбро на четвёртой неделе июня 1958 года — через неделю после того, как он встретил Бена Хэнскома в первый раз, через неделю после того, как он, и Бен, и Эдди построили запруду, на той неделе, когда Бен, и Ричи Тозиер, и Беверли Марш объявились в Барренсе после субботнего утренника. Ричи ехал позади него, на багажнике Сильвера, в тот день, когда Сильвер спас жизнь Билла… так что можно считать, что жизнь Ричи тоже. И он помнил дом, из которого они убегали, да. Он помнил его отлично. Тот проклятый дом на Нейболт-стрит.

В тот день он мчался на огромной скорости, чтобы обвести вокруг пальца дьявола; о да, конечно, разве вы не знаете. Дьявола с глазами блестящими, как старые монеты. Старого волосатого дьявола с полным ртом окровавленных зубов. Но всё это пришло потом. Если Сильвер спас жизнь Ричи и его собственную в тот день, тогда, возможно, он спас и жизнь Эдди Каспбрака в другой день, когда Билл и Эдди встретили Бена около раскуроченных остатков их запруды в Барренсе. Генри Бауэре, выглядевший так, как будто он вырвался из дурдома, разбил нос Эдди, а затем у Эдди разыгралась астма, а его аспиратор оказался пустым. И в тот день тоже Сильвер пришёл на помощь.

Билл Денбро, почти семнадцать лет не садившийся на велосипед, выглядывает из окна самолёта; нет, в 1958 году он бы ему не доверился. «Пошёл, Сильвер, ДАВААААЙ!» — думает он, вынужденный закрыть глаза, чтобы сдержать ручеёк слёз.

Что случилось с Сильвером? Он не может вспомнить. Та часть декорации ещё в затемнении; тот прожектор ещё не включён.

Возможно, это милосердие.

Пошёл.

Пошёл, Сильвер.

Пошёл, Сильвер…

2

…ДАВААААЙ! — закричал он. Ветер разрывал слова над его плечом, как развевающуюся креповую ленту. Они казались большими и сильными, те слова, они казались триумфальным рёвом. И были единственными.

Он нажимал на педали на Канзас-стрит, направляясь в сторону города и медленно набирая скорость. Сильвер катился, как только его приводили в движение, но привести его в движение было двойной работой. Набирая скорость, серый вёл был подобен большому самолёту, катящемуся по взлётно-посадочной полосе. Сначала вы не верите, что такая огромная ковыляющая штуковина сможет когда-нибудь оторваться от земли, — абсурд! Но затем вы видите её тень внизу и не успеваете удивиться — не мираж ли это? Когда тень вытягивается, самолёт уже вверху, он прорезает себе путь сквозь воздух, холёный и грациозный: мечта в удовлетворённом мозгу.

Сильвер был похож на самолёт.

Билл ехал под гору и всё сильнее нажимал на педали, его ноги работали вверх-вниз, в то время как он стоял на велосипедной вилке. Пару раз разбившись из-за этой вилки самым болезненным для мальчика местом, он теперь старался как можно выше задрать трусы перед тем, как сесть на Сильвера. Позднее, тем же летом, наблюдая за этим процессом, Ричи говорил: «Билл делает это потому, что ему когда-нибудь захочется иметь нескольких детишек, которые будут похожи на его жену, верно?»

Они с Эдди до предела опустили сиденье, и теперь, когда он стоя работал педалями, оно ударялось о его поясницу и натирало её. Какая-то женщина, вырывавшая сорняки в своём саду, прикрыв глаза рукой, посмотрела как он гонит. И слегка улыбнулась. Мальчик на огромном велосипеде напомнил ей обезьяну, которую она однажды видела катающейся на одноколёсном велосипеде в цирке «Барнум и Бейли». «Однако ведь он может убиться, — подумала она, принимаясь за работу. — Этот велосипед для него слишком большой. Впрочем, это не её проблемы».

3

Билл был не так глуп, чтобы вступать в спор с большими парнями, когда они пробились из кустов, похожие на охотников в дурном расположении духа, которые идут по следу зверя, успевшего покалечить одного из них. Однако Эдди необдуманно открыл свой рот, и Генри Бауэре обрушился на него.

Билл, конечно, знал, кто они: Генри, Белч и Виктор были худшие из худших в школе. Они пару раз зверски избили Ричи Тозиера, с которым Билл немного дружил. Билл считал, что Ричи сам отчасти был виноват. Не зря его называли Затычка.

Однажды в апреле Ричи проехался по поводу их воротников, когда они трое проходили мимо него по школьному двору. Воротники у всех троих были подняты, как у Вика Морроу в «Школьных джунглях». Билл, который оказался рядом и апатично бросал стеклянные шарики, ничего толком не понял. Не понял и Генри, и его друзья… но и того, что они услышали, было достаточно, чтобы повернуться в сторону Ричи. Билл подумал, что Ричи хотел это сказать потихоньку, но беда в том, что он не умел говорить тихим голосом.

— Что ты сказал, четырёхглазый подонок? — спросил Виктор Крисс.

— Я ничего не сказал, — возразил Ричи, и этими его словами в сочетании с естественно испуганным лицом, возможно, всё бы и ограничилось. Но рот Ричи был как наполовину укрощённая лошадь, в любой момент готовая понести. И этот рот добавил:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15