Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ровесники Октября

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кабо Любовь / Ровесники Октября - Чтение (стр. 8)
Автор: Кабо Любовь
Жанр: Отечественная проза

 

 


Удивительные это были рассказы: о заснеженных перевалах и о пожаре в пересохшей степи: о диких табунах, разбегающихся при виде автомобиля; о буддийском монастыре, на который Семин невзначай наткнулся; и о бедных, отощавших ламах, попрятавшихся при его появлении; о том, как ревсомольцы из дальних становищ, привязав своих низкорослых лошадок к райкомовской коновязи, изучают на молодежных собраниях новую письменность. Илья Михайлович, как он сам сочно выражался, "влип в чертовски интересное дело": республиканские руководители, сами в недавнем прошлом скотоводы-кочевники, сами только-только одолевшие письменность, попросили приезжих ученых помочь в составлении пятилетнего плана. Семин откликнулся тотчас же, взвалил на себя львиную часть работы, чувствовал воодушевление, уверенность в своих знаниях, убеждение в том, что дело, за которое он взялся, призвано непосредственно обогатить и непосредственно осчастливить людей, - что большее нужно для того, чтоб самому почувствовать себя счастливым? И Елена Григорьевна, улыбаясь радостному оживлению мужа, молчала до поры о том, что довелось ей пережить недавно, - о той чистке, жертвой которой она неожиданно стала. Если есть выбор между счастьем и несчастьем, между смутной тревогой и реально ощутимой радостью - какой человек по доброй воле предпочтет беду и тревогу?.. К тому же она работала по-прежнему: высшие инстанции приостановили решение комиссии по чистке. Все, кого она знала, работали так же: только кое-кто переменился местами, как в старой детской игре "Где ключи? У соседа постучи...". Работников перебросили из одних институтов в другие, поменяли местами, только и всего, но весь научно-исследовательский состав в целом остался тем же, да и не мог так вот, по мановению волшебной палочки, измениться. Побарахтались в грязи, испытали необратимые разочарования, горечь, элементарный страх... Так где же все-таки "ключи", в чем смысл этой оскорбительной, странной, надолго травмирующей игры?.. - Молчали! - это Илья говорил ей позднее, ночью, когда Женька и малыш уже спали в своей комнате, так называемой "большой" или "столовой", когда Мотя, убрав со стола, затихла там же за своей ширмой, когда они остались наконец одни. - Почему вы молчали? Позорное интеллигентское попустительство - только его от вас и ждут, пожалуйста!.. Елена Григорьевна не возражала. В словах Ильи была своя ясная, трезвая логика. Все то же самое: наступают на горло - борись, бьют - давай сдачи... Боролись они! Надо было говорить - говорили, защищали друг друга. Пока можно было защищать. Это они потом замолчали, когда поняли, что говорить - бесполезно. Дело даже не в том. Не в личной судьбе Елены Григорьевны, не в нравственной силе ее и ее товарищей. Дело в том, что пострашней любой чистки и что обнаружилось тотчас, как только чистка закончилась: там статистику обвиняли в семи смертных грехах, теперь, после чистки, и вовсе прикрыли, лишили, так сказать, трибуны. Целые разделы ее обречены отныне работать в закрытые ведомственные ящики, в запломбированные шкафы... Что это за наука, конечных выводов которой стыдятся, как стыдятся дурной болезни?.. А революция между тем продолжалась - их революция! - грохотала невиданными стройками, вздымала вековые пласты. Вот - подняла из небытия целую республику! На революцию не посягнешь ни словом, ни мыслью даже. В этом была их сила - всегда, всю жизнь: ради революции - все! Все претерпеть, потому что если плохо тебе, то зато хорошо другим - миллионам! - и если не очень хорошо сейчас, то непременно будет хорошо позднее. Примирить любые противоречия, с любым сомнением своим разобраться наедине - единство важней всех наших грошовых сомнений. Любое открыто высказанное сомнение - это измена собственному идеалу, недостойный, преступный прорыв цепи перед лицом общего, единственного сейчас врага. На Западе поднимает голову фашизм, наглеет, рвется к власти. Запад - как нарыв, гноящийся бедой... Илья Михайлович не столько жену, сколько себя убеждал. Все в нем вступало сейчас в противоречие: сильный, трезвый ум, не привыкший тешить себя иллюзиями, не требующий поблажек, - и почти физиологическая потребность несомненно возможного действия, радостной реализации всего, что особенно всколыхнула в нем экспедиция - лучших замыслов своих и надежд. Они так еще были молоды, наши отцы, - им жить хотелось!.. Вот и Елене Григорьевне хотелось жить. Глядя на лоснящееся от загара крупное лицо мужа в свете настольной лампы, Елена Григорьевна думала сейчас то, что думают миллионы женщин, глядя на своих избранников: с тобой-то мне ничего не страшно. С тобой - ничего!.. И - вспоминала. Давно это было, в ранней юности: гимназистки-выпускницы пришли к своему молодому учителю - согласовать казенные экзаменационные билеты со свободно пройденным им, абсолютно неофициальным курсом. Учитель жил скромно, в тесной комнатенке, заваленной книгами, - это потом, много позже, он стал историком Пичетой, известным академиком-славистом. Тогда, в Екатеринославе, вся будущая известность его, дело всей его жизни лежало в простом деревянном ящике, в серых одинаковых папках: учитель раскрывал перед ученицами эти папки одну за другой - там хранились копии исторических документов. Приближался 1905 год, запах пыли, идущий от пожелтелых листов, даже отдаленно не напоминал волнующего запаха только что оттиснутых на гектографе листовок. Леля Коломийцева, сонно извиняясь, воскликнула. помнится, со всей непосредственностью шестнадцати лет: - Если бы не революция - пошла бы в историки. непременно! Учитель грустно усмехнулся: - Науке условий не ставят!.. ...Вот и все. Воспоминание странное и меньше всего, казалось бы уместное, - почему оно было именно тогда, именно в те годы, записано моей мамой? Все чаще и чаще я, сегодняшняя обращаюсь к оставленным ею воспоминаниям. "Может быть, там, в запечатанных до времени папках, и заключалась единственная для современного человека свобода?.." Надолго задумаешься над этим!.. Честно пыталась я, сегодняшняя, разобраться и в том, о чем думал в эти нелегкие годы отец. Он был последовательным ленинцем, он не мог не обратиться к Ленину; тома, над которыми он непосредственно работал, еще, по счастью, хранились в нашем доме. Я потянулась к крайнему: "Систематический указатель". "Дочь, - тут же сказал мне отец, - я вот о чем думал..." Мистика! Прямо к моим ногам, чуть покружившись в воздухе, упали два листка, исписанные отцовской рукой. "Бюрократизм" - было обозначено на одном из них, и перечислены соответствующие страницы. На другом, и тоже с указанием соответствующих страниц, слово вовсе неожиданное: "бонапартизм". Как мне тебя не хватает, папа!..
      V.
      УСЛОВИЙ - НЕ СТАВИТЬ!..
      1. ПОСЛЕДНИЙ ЛАГЕРЬ
      А мы - опять в пионерском лагере, опять на Волге. Мы, наверное, быстро взрослеем этим летом, мы очень много ссоримся и спорим. Ведь мы связаны накрепко; родные братья и сестры не чувствуют друг друга так, как мы ощущаем этот наш неровный рост и неожиданные повороты в каждом. Мы судим друг друга резко и чаще всего несправедливо - умудренности и терпимости у нас нет еще и в помине. И прощаем друг другу так же стремительно, как только что осуждали. Мы много думаем друг о друге - с той напряженностью и взыскательностью, с какой люди вообще думают о жизни - потому что мы друг для друга и есть жизнь. Все лето мы заняты зряшным делом: выясняем отношения. Мальчишки говорят, что девчонки задирают нос, что с ними дружить невозможно: девочки возражают, что, наоборот, это мальчишки не такие какие-то. Мы, девочки, начинаем возню с мальчишками на класс младше, - просто так, чтоб наши ребята поняли, что именно теряют в нашем лице, мальчишки вдруг предлагают девочкам другого звена покатать их на лодке, Вечерами мы собираемся в опустевшей столовой и при свете керосиновой лампы разбираемся: что все-таки происходит, почему так нехорошо между нами?.. Много ссоримся из-за Бориса Панченкова. Борис неровен, запальчив, несправедлив так же, как и мы. Ничем он не лучше и не мудрее нас: или срывается, обижает наотмашь, или чуть не на коленях ползает в раскаянье - и нет тогда человека благороднее и добрее. Иногда он как с цепи срывается: начинает с крапивой гоняться за девчонками и зверски рычать при этом - никто из ребят этого бы себе не позволил. Поднимается страшный переполох, девочки визжат и прячутся по углам, а мальчишки надолго мрачнеют: у них какие-то свои соображения на этот счет, они не собираются с нами делиться. Однажды Борис раскричался на Соню, что она ничего не делает в своем звене, - это тихая наша трудяга Соня! Соня слегла в постель и целый вечер жалобно стонала с полотенцем на голове, больше чем когда-нибудь похожая на голодающего индусского мальчика, а мы все ходили к Борису, девочки, мальчики, говорили. что он "чересчур", и требовали немедленного покаяния. И Борис под нашим нажимом проделал все это в наилучшем виде: часов до двух сидел у Сони на койке, держал Соню за руку и мешал нам спать, и все говорил, какой Соня хороший человек и какой он, Борис, негодяй и скотина. Простила его Соня? Еще как простила-то! И любая из нас простила бы: женщины многое прощают за искренность и страстность. А мальчишки не прощали ничего. Он был слишком красив, Борис, с этой своей крутой шеей и профилем микеланджеловского Давида, - мальчишки, наверное, и это имели в виду. Мы по-прежнему уважаем нашего Князя и в своих разбирательствах прислушиваемся прежде всего к его оценкам. Но что-то в этих оценках нас уже перестает удовлетворять: суждения типа "нужны вы нам" или "много о себе понимаете". Нам уже требуется другое: этические обобщения, диалектический подход - все то, чего нам самим так не хватает! Уже кое-кто из девочек, прежде всего Миля и почему-то Валя Величко, начинают поговаривать - разумеется, только в кругу девочек - о том, есть ли настоящая любовь, и в чем смысл жизни, и могут ли быть чистые отношения между женщиной и мужчиной, натужное философствование сходит в нашем кругу за первейший признак душевного богатства. Те, кто не может выжать из себя ни одного абстрактного суждения, болезненно чувствуют свое несовершенство. "Какой еще смысл жизни! - не сдается пристыженная Женька. - Мы должны приносить пользу - и все! Такая стройка вокруг идет..." Но Женька и сама понимает, что выводы ее лежат на поверхности, не требуют никаких душевных усилий. "Все-таки Миля - очень умная, - записывает она в своем дневнике. - Надо уметь анализировать свои поступки..." Вот какие слова появились: "анализировать", "поступки"!.. А Шурка все твердил свое: "много воображаешь", "отделяешься"... Это был наш верный, испытанный катехизис товарищества и чести, наш ничем не опороченный вчерашний день. Но в том-то и дело, что мы всей душой уже рвались в завтрашний! Нельзя сказать, чтобы Шурка не чувствовал того, что ребята вроде как обгоняют его. Чувствовал превосходно. Что делать, возможности у него не такие. Это смиренное соображение - "возможности не такие" - впервые в эту зиму коснулось такой искушенной, казалось бы, и такой бесхитростной Шуркиной души. В эту зиму бросили школу, разбрелись кто куда многие его дружки, так называемая "камчатка": Воронков, Чадушка, Новиков Иван. Вот и Шурке девятилетку не вытянуть - все, отучился! Даже отец и тот отступился; то была девятилетка, Шурка тогда еще был пацаном, - потом, слава богу, переделали ее в семилетку, теперь опять объявили девятый, слух идет о десятом классе. Говорил же Шурка, предупреждал отца: не надрывайся зря, не для нас это! Теперь он уже и не спорит. Так что в это лето Шурка смотрел на ребят словно из далекой дали: вот уйдет от них Шурка, и ничего в его жизни не будет уже святей, чем это вот школьное товарищество. В эту зиму ушла из школы и Тамарка Толоконникова, тоже, слава богу, не вытянула. Шурка вздохнул облегченно: надоело бессмысленное стояние в подъездах, натужная Тамаркина веселость. Совсем другое ширилось в нем, никуда не девалось, безнадежное и несчастливое и очень похожее на счастье, не потому ли, что заполняло его целиком? Все мечтал: спохватится одна тут - сейчас и не поглядит! - придет к Шурке раскаявшаяся, в слезах; Шурка все поймет, не попрекнет ни словом... Потому и было это лето таким непростым для нас, и были мы, как и привыкли, все вместе и в то же время - каждый сам по себе. Вот тут и появилась перед нами некая Лена К., словно для того только и появилась, чтобы вновь натянуть связывающие всех нас нити. Фамилия Лены была такая известная, и произнесла ее Лена, знакомясь, так непринужденно, что в первую минуту мы растерялись даже. Бог весть откуда она у нас взялась! Синеглазая, очень хорошенькая, с темными крутыми локонами, в белом платье, расшитом васильками, - незамысловатая роскошь начала тридцатых годов! - Лена была сама сверкающая новизна. Целый вечер мы, девочки, устроив ее в своей комнате, слушали рассказы Лены о том, на каких машинах она катается и у кого запросто бывает, как сын прославленного артиста дарил ей шоколадные конфеты коробками. Мы вовсе не были завистливы, какое! Мы так и решили перед сном, с присущей нам стремительностью оценок, что Лена - ничего девчонка, простая: "простая" это был в наших глазах еще очень серьезный комплимент, несмотря на тяготение наше к возвышенной сложности. А наутро оказалось, что Лена не умеет ничего: и посуду мыть не умеет, и веника никогда не держала в руках, и картошку сроду не чистила. Хуже всего, что она и учиться всему этому не хотела, откровенно рассчитывала на других, - этого среди нас до сих пор не водилось. А когда к вечеру объявили банный день и мальчишки начали носить воду и топить котел, а девочки у себя в палате переодевались в купальники, чтоб идти мыть малышей, Лена рассмеялась с завидным простосердечием: - Нет, вы, девчонки, в самом деле чудные какие-то... - Ну а кто же это будет делать, Леночка? - отозвалась Соня, самая из нас терпеливая я ласковая. - Кто-нибудь сделает, не все ли равно! Мы молчали. Еще кое-что можно было спасти, если бы, конечно, Лена была умнее. - Борис будет ругаться, смотри! - прибавила Соня неотразимейший в собственных глазах аргумент. Лена беспечно отмахнулась: - Ничего мне ваш Борис не сделает. Ах, вот как! "Ничего не сделает" - вот ты, значит, какая? Мы, значит, одно, а ты - другое, так? Мы чудачки, так?.. Положим, у нас были свои взгляды на то, чудачки мы или нет. Мы шли в баню и надраивали малышей с таким ожесточением, что только косточки их скрипели под нашими руками. - Снимай трусы! - кричали мы в деловом азарте. - Сопливец паршивый, ты ноги моешь когда-нибудь? Няньки тебе нужны?.. Лена для нас больше не существовала. Она могла делать что угодно, мы попросту не замечали ее. Она по-прежнему лезла к нам с разговорами, - не нужны нам были ее рассказы! - попробовала кокетничать с мальчишками (на нашем языке это называлось "заигрывать"), однажды, вылезая из лодки, сказала такое, что все, кто оказался рядом, так и покатились от смеха: "Подайте ручку!" "Подайте ручку" - это же надо! Это - человек?.. Пролетарскую солидарность нашу подтачивала одна Маришка, койка которой стояла рядом с Лениной, - не выдерживала по мягкости, по доброте. Виновато улыбаясь, выслушивала Ленины полуночные откровения - не умела резко ответить. Однажды, потихоньку от всех, постирала и выгладила белое с васильками платье. "Убейте, не могла! - оправдывалась она поздней. - Это же не платье, а тряпка..." - "Твое-то какое дело?" - "Девочки, не могла!" Но когда в черных, почерствевших от грязи локонах Лены появились крупные, отчетливо видные гниды, не выдержала и Маришка, дрогнула, переселилась на другой конец комнаты - испугалась за свои шелковистые косы. Так рухнула последняя Ленина крепость, вернее, предпоследняя - еще оставалась Соня. - Ребята, нельзя так, - усовещивала нас Соня. - Нам ее на воспитанье прислали... - Вот и воспитывай, - отвечали мы. - Воспитывай - не можешь?.. Соня совсем одурела с тех пор, как Борис до двух часов ночи держал ее за руку. Не Ленку она жалела, жалела Бориса: какой он, бедный, сумасшедший, какой невыдержанный... А за Лену Борис головой отвечает. Вот пусть Борис или та же Соня обстригут и отмоют свое сокровище, а потом и подбрасывают нормальным-то людям!.. Еще неизвестно, что сплачивает людей больше - общая любовь, или равное у всех презрение! Мы опять были единодушны. Терпеть мы не могли буржуев. Вот не могли терпеть - и все! Мы были демократичны воинственно, непримиримо. Потому что "мы не баре, мы дети трудового народа". Потому что "гремит, ломая скалы, ударный труд". Потому что красное - белое, наше - не наше, незыблемое мировоззрение, основа основ! Так что Клавдия Васильевна могла быть довольна: мы росли в согласии с окружающей жизнью. А может, в чем-нибудь - может быть! - начинали отставать понемногу?..
      2. БОРИС ПАНЧЕНКОВ
      Борис и сам знал, что никакой он не педагог: эмоций много, а серьезной воспитательной работы нет. "Я рабочий! - кричал он, бывало, на собрании заводской ячейки. - Я с железом привык иметь дело, а не с живыми людьми. Должен я сначала педагогику изучить?" - "Ну и изучай". - "Когда?.. Вот хорошо вы говорите: мне ребят в лагерь вывозить или, понимаешь, о гвоздях думать, о печных котлах, или о том, что там у кого на душе..." Это все еще до лагеря было. Борис был человеком увлекающимся, от этого, конечно, многое шло. И печные котлы его, по совести говоря, смущали мало. Его спрашивали: "Сто сорок человек - осилишь?" Борис отвечал не задумываясь: "Осилю, еще бы!" Он был убежден, что может осилить все. Ему говорили: "Девчонка тут одна - с самого верха насчет нее звонили, соображаешь? Такая - оторви да брось..." Борис отвечал: "Подумаешь! Мои ребята сразу ее..." Так в лагере появилась Лена К. Но педагогом Борис не был. И понимал, что если у него что-нибудь получается, так только потому, что он заводится, как псих, и ребята не могут с этим не считаться, особенно те, что помладше, - у старших много всяческой фанаберии появилось в последнее время. Поэтому, когда Борис увидел, как от причала поднимается к лагерю райкомовская Аня Михеева в своей неизменной юнгштурмовке с портупеей и в белых, начищенных мелом бареточках, когда увидел, как серьезно и безулыбчиво покачивает она при каждом шаге головой, - у него даже зубы заныли от недобрых предчувствий. Вслед за Аней виднелась улыбающаяся физиономия Веньки Кочеткова из заводской ячейки. Тот все озирался на Волгу, а когда тряхнул наконец Борису руку, тут же сказал вместо приветствия: "Королем живешь, Панченков, смотри-ка! А мы там вкалываем за тебя..." На Аню окружающая красота словно вовсе не произвела впечатления. Прислал обоих, конечно, райком: очередная проверочка. Впрочем, Кочетков вовсе не был склонен что-то такое проверять, тут же сманил кое-кого из ребят на рыбалку. Аня оказалась вполне на уровне стоящих перед нею задач. Целый вечер Аня ходила из палаты в палату, дотошно заглядывала во все углы. Всех она знала и все обо всех помнила - это располагало, все-таки она была когда-то нашей вожатой! И очень душевно каждого расспрашивала о том, кто как учится, как живет. Увидев Лену, спросила испуганно: "А это чья?" Борис отвечал: "К. - знаешь такого?" Аня взглянула еще раз с болезненным недоумением: "Хоть бы фамилию скрывали! Политическое же дело!" Борис ходил за Аней тихий, смирный, сам себя не узнавал. В общем, первый вечер прошел более или менее благополучно. На следующее утро - пришлось оно, кстати, на воскресенье - Борис предложил гостям и погулять, и доброе дело сделать: съездить в Плес за продуктами. Расчет у него был простой: чем меньше гости пробудут в лагере, тем лучше, - лагерь всегда казался ему кипящим котлом, ежеминутно готовым взорваться. Гости согласились. Впрочем, Аня испортила Борису настроение почти тут же: "Ты, Панченков, всегда вот так, распояской?" Пришлось зачем-то надевать рубаху в рукава, повязывать пионерский галстук. В Плесе шел какой-то праздник: у дебаркадера наяривала гармошка, ходили по улицам дачники в белых штанах, из дома отдыха доносились звуки фокстрота. Борис подмигнул было Кочеткову на местных девчат, тот только бровями шевельнул: "Думать не моги", - попало, видно, от Ани за вчерашнюю рыбалку. Но все-таки ничего - погуляли по улицам, посмотрели соревнования в волейбол между домом отдыха и местной командой, пообедали с лимонадом в какой-то столовой. В лодке Аня опять привязалась: - Ты, говорят, Панченков, вредную теорию защищаешь: какие-то у тебя пионерские классы, стопроцентный охват... Борис даже растерялся: - Хорошо же! - Ничего хорошего нет. Или пионерская организация у вас авангард, пионер всем ребятам пример и прочее, или давай вали до кучи всех без разбора. Я нашу школу знаю, там служащих полно, интеллигенции... Аня по-прежнему говорила про Первую опытную "наша школа". - Он и в комсомол так же выдвигал, - отозвался Кочетков. - Лишь бы цифра. - Хорошо! - сказала Аня таким тоном, что никаких сомнении не оставалось: ничего хорошего во всем этом нет. - До стопроцентного охвата мы, Панченков, не доросли, не наша это, вредная теория. Или у нас детская пролетарская организация, или, пойми ты это, буржуазный бойскаутизм... Борис поник бедовой своей головой. Он понимал: разговор этот неспроста и приезд неожиданный неспроста, - есть, значит, в райкоме какие-то сигналы. Главное, классовый подход у Бориса вот где стоял: знал он своих ребят, знал - и все! - за каждого мог поручиться... Расстроился Борис не на шутку. И когда лодка ткнулась наконец в берег и случившиеся рядом Сережка Сажин и Жора Эпштейн помогли втащить ее на песок, Борис сказал гостям в полном смятении: - Ладно, пошли. Ребята сами разгрузят. И они пошли. А Жорка крикнул вслед: - Борис, продукты! - Разгрузите, ничего. Так и сказал. Не попросил по-хорошему, а небрежно бросил через плечо: "Ничего, разгрузите..." - Не будем мы разгружать. Распустились, сволочи, ничего нельзя приказать. Ну, допустим, есть в лагере такой неписаный закон: любишь кататься - люби и продукты таскать. Могут быть из правила исключения? Тем более почему Борис расстроен сейчас? Из-за них!.. Никто и ни с чем не желал считаться. Предчувствуя недоброе, Борис спустя какое-то время послал одного из пацанов на берег. Тот доложил, что лодка стоит, как стояла, доверху полна продуктами, и никого рядом нет Тогда Борис вызвал Мытищина, председателя советы базы: - Митрий, мы там продукты привезли, организуй разгрузочку. Митька холодно прищурился: - А кто ездил? - Мы с товарищами вот. - А почему вы поехали - погулять захотелось? Сегодня очередь второго звена. Ничего нельзя приказать!... Все потому, что Борис относится к ним по-человечески, с душой, неприятности из-за них принимает. Борису кровь кинулась в голову. - Давай исполняй! - как можно спокойнее сказал он, всем своим видом выражая, что вся эта его неправдоподобная выдержка разлетится сейчас ко всем чертям, и тогда... - Давай не кричи! - в тон ему отвечал Митька. Борис в сердцах тут же что-то швырнул с силой - так, что Венька Кочетков стал поспешно улыбаться лучшей из своих улыбок, и оглаживать Бориса по спине, и подмигивать Митьке: "Делай, дескать, что говорят!". Митька дрянно усмехнулся и вышел. В общем, начальство имело возможность поглядеть, что такое обыкновенный пионервожатый в обыкновенном пионерлагере - загорает он тут, наслаждается или не до загара ему. Продукты до вечера так и пролежали в лодке, пока звено Сони Меерсон - малыши из четвертого класса - их полегонечку не перетаскали. И все это время Борис изводился еще и потому, между прочим, что могло что-нибудь пропасть, а вся полнота материальной ответственности лежала на нем лично. Он ходил с Аней по всяким хозяйственным делам, потом вообще пошел ее провожать к председателю сельсовета и все это время думал одно: пусть снимают ко всем чертям, он сам не останется на этой окаянной работе. После вечерней линейки собрался, как обычно, совет базы, и вот тут Борис держал наконец речь. "Развели демократию, - говорил он. - Вы мне скажите, должна быть дисциплина в лагере или все это чепуха собачья и никакая дисциплина не нужна?..." И чем дальше он продолжал в этом роде, тем все больше распалялся и жалел себя, и Игорь Остоженский не выдержал и стал его утешать с легкой снисходительной усмешкой, которая сопровождала все, что Игорь говорил в последнее время: должна быть дисциплина, должна, но есть еще и такая вещь - человеческое достоинство. Вот ведь рассуждать научились!... А Митька с этим своим ненавистным Борису длинным, нечистым лицом, ни во что не вмешиваясь, неотрывно смотрел на Бориса все с тем же хитрым, холодным прищуром, словно он один знал про Бориса такое, чего и сам Борис, быть может, не знает. И Борис не выдержал и снова стал кричать исключительно из-за этого его прищура, - потому что такое там человеческое достоинство, если нет, ну никакой нет возможности спокойно работать!... Обращался он при этом почти исключительно к Митьке - вот не хотел, а обращался - и Митька отозвался уже так небрежно, словно Борис и не человек вовсе, а так, какое-то зряшное насекомое: "А ну не гавкай!" Все замолчали даже. И Аня Михеева, которая до сих пор сидела молча и только на ус что-то такое мотала, - Аня подняла руку и сказала: - Есть предложение - Мытищина из лагеря отослать. Потому что Аня понимала: каков бы ни был руководитель, авторитет его нужно беречь. Нельзя вот так, за здорово живешь, сказать руководителю: "А ну не гавкай!" И вообще Аня была человек справедливый. Предложение ее проголосовали в тягостном молчании. Что с Митькой, с ума он сошел? Это уже не были обычные наши вздорные претензии и обиды; это такая взыграла вдруг слепая, сосредоточенная ненависть, и не к Борису даже, а чуть ли не ко всему человечеству, будто так, по капле, копилась она изо дня в день ради единственного сладостного мига и прорвалась наконец; ни с чем подобным мы еще никогда не сталкивались. Уезжать Митька должен был завтра вечером, вместе с Аней Михеевой и Венькой Кочетковым. Весь следующий день Митька прощался с лагерем. Митька был грубый, неприятный парень, никто его не любил, а Бориса, несмотря на его сумасшедший характер, любили все-таки. Но Митька был свой, а Борис какой-никакой начальник. Митька страдал, а у Бориса вон какая поддержка могучая. Поэтому все симпатии сейчас были на Митькиной стороне. Целый день Митька ходил героем, а одноклассникам объяснял - в той интимной, доверительной манере, которая действует тем верней, чем реже и неожиданней к ней прибегают: - Да не наш он человек, не наш, вот увидите! Меня моя печенка не подведет. "Он" - это, конечно, был Борис. Борис дождаться не мог, когда минет еще и этот день. Аня после вчерашнего наговорила неприятностей: удельный князь, самодур. Никакой он не удельный князь! Просто любит двигаться, кричать, распоряжаться. Жизнь любит, терпеть не может возле себя надутых морд. В общем, Борис с трудом дотянул до той минуты, когда вечером, на закате, пароход на Кинешму отваливал от Плеса ровно в полночь - оттолкнулись наконец от лагерного причала две лодки. В одной везли Аню Михееву и Веньку Кочеткова, в другой принципиально опечаленное старшее звено - о господи! провожало к пароходу Митьку. Митька сидел на корме и улыбался расслабленной улыбкой человека, истомленного собственным успехом. На Бориса он не смотрел; Борис мог спокойненько, без помех, любоваться Митькиным апофеозом. И только когда лодки отчалили наконец, когда вскинулись и замерли в готовности весла, когда капли, сверкая, скатились с них и канули в багряную воду, Митька небрежно поднял руку и взглянул на прощанье в самые глаза Борису с такой откровенной, недвусмысленной издевкой, что Борис, отдававший последние распоряжения, даже споткнулся на полуслове. И весь вечер потом прикидывал: раннее сиротство, детдом, потом завод имени Дзержинского, заслонивший собою все, - что в биографии его есть такое, что может его скомпрометировать навсегда? Что Митька может знать такое, что сам Борис то ли не знает, то ли забыл?... Ничего не мог вспомнить.
      3. ПАРОХОД ИДЕТ В ЮНОСТЬ
      А потом наступил день особенный, такого еще не бывало. Мы с утра не сразу и поняли, что это особенный день, - это он постепенно, исподволь складывался как особенный. А с утра все наше звено было брошено на упаковку лагерного имущества, и нам было не до лирики. Вот так и шло одно за другим: изолятор, библиотека, спортивный инвентарь. Сено из матрасников вытрясти, топчаны разобрать. Только иногда словно что в сердце толкало: бежишь на так называемую "могилку", а оттуда вид на Плес и на голубые дали, - так вот этого всего ты не увидишь больше. И колокольного звона над Волгой - не услышишь. И хорошо бы в лес успеть, на земляничную поляну, где когда-то землянику собирали ведрами, а то ведь и поляны этой не увидишь больше. И вот наконец последний, очень ранний ужин и приказ всем разобрать свои миски и кружки - а какое оно свое? За два месяца уже и забылось. И вообще - все, товарищи, не бежать нам больше в столовую по этой тропе!.. И вот это еще, незабываемое: "Равнение на флаг! Флаг спустить!" И часто-часто, тревожно бьет барабан, и Шурка Князев с Сережкой Сажиным замирают у мачты по стойке "смирно". Все! И уже будничным голосом приказ Бориса Панченкова первому звену - нам то есть - сносить потихоньку к причалу все вещи. Вот и все. Остальные, значит, погрузились на старую баржу, по-местному "завозня", и буксирный пароходишко "Воробей", пыхтя и отдуваясь, тянет их к дебаркадеру, к Плесу. И Борис там, и все взрослые. А мы здесь по круче вниз с узлом или плетеной корзинкой, и снова вверх, и снова вниз, - и никто нам не хозяин, ходи себе вволю по опустевшим комнатам, где сквознячок гоняет по дощатым полам бумажки. Вот и еще вещи, и еще, совсем как в сказке: "Таскать вам, не перетаскать", - но вот это чувство завладевает тобой все более властно: все, что происходило и происходит сегодня, не похоже ни на что, отмечено совсем особенной печатью. С лагерями мы никогда не прощались, что ли? Сколько раз прощались, из лета в лето! Но такого еще не было в нашей жизни: прощанье навсегда, как с детством!... Вещи, вещи - в лагере словно бы вовсе без них обходились! Они высятся посреди "завозни", и наше звено совсем теряется среди них. До свиданья, лагерь! И эти ели над обрывом, и едва различимый в густых сумерках крутой спуск к воде, и серое здание с горящим на закате оконцем девчачьей палаты. Все это медленно разворачивается перед нами, медленно отступает; "Воробей", распустив за кормой павлиний, радужный хвост, старательно одолевает излучину. Все, конец!... Больше ничего не видно. Прощай навсегда то, что осталось сзади!... Здравствуй, завтрашний день! То, что смутно предчувствовалось этим летом, сейчас все ближе - с каждым усилием работяги "Воробья" - уже не знакомая семилетка, мы это знаем, а наново организованный в этом году восьмой класс. И новые, стало быть, ребята, и, возможно, новые учителя - все новое!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26