Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ровесники Октября

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кабо Любовь / Ровесники Октября - Чтение (стр. 14)
Автор: Кабо Любовь
Жанр: Отечественная проза

 

 


Это Дмитрий Иванович думает. Ох, как стареет Клавдия Васильевна - зачем-то потревожила тень Спинозы, произнесла длиннющую речь после недурного, как сама она понимает, урока!.. И еще он думает, сидя в стороне у окна, охватив руками колено и переводя с одного лица на другое умудренный, доброжелательный взгляд: никого и ни в чьи руки Клавдия Васильевна все равно не отдаст - не сумеет. Слишком сильно в ней то, чего в самом Дмитрии Ивановиче нет и в помине: стремление класть на каждую юную душу собственную, именную печать... Торжествовать, да не очень, привязываться, да не чересчур, - как еще уберечь ему усталое, немолодое сердце?..
      2. ГУМАНИСТЫ
      Революция в свое время перемешала всех, революции понадобился процесс обратный... Почему мы не замечаем этого - с нашим хваленым демократизмом? Мы многого не замечаем. Флорентинова и Остоженского вызвали на совещание в Наркомпрос. Там интересовались, что делается во вновь испеченных десятых классах. Остоженский говорил: слишком много новых предметов - геология, астрономия, основы производства: лучше бы то немногое, что было раньше, основательно изучить. Флорентинов говорил о том, что лично его беспокоило всего больше: учиться трудно, семья едва тянет, - если бы в десятом классе ввели стипендию! Его поддержали - и из школы имени Петрашевского, и из Радищевки, и из школы Лепешинского. Везде одно и то же: наше суперменство стоило родителям немалых усилий. Всегда говорилось: без вас, молодые хозяева страны, ни шагу, без ваших советов - никуда, что вы скажете, то и будет. Поговорили - как меду поели: предметов не уменьшилось, стипендии - не ввели. Вот и этого мы не замечаем: очень много на свете необязательных слов. Ничего мы не замечаем. Мы и сами любим слова - всякие. Любим спорить. Не об отношениях друг к другу, как было во времена глупенького, сварливого отрочества; период подросткового оголтелого эгоцентризма кончился, нас интересует отрешенная от повседневности, так сказать, отвлеченная, абстрактная мысль. Оборотная сторона, как подумаешь, все того же эгоцентризма!.. Спорим мы чаще всего на уроках литературы. Дмитрий Иванович при этом сидит даже не за учительским столом, а в стороне, у окна, охватив руками колено, и почти не вмешивается; под его уважительным взглядом каждый из нас чувствует себя незаурядным оратором и очень неглупым человеком. Дмитрию Ивановичу, кажется, только это и нужно: истина в конечной, так сказать, инстанции не интересует его нимало или почти не интересует. И когда он все-таки берет слово - в тех случаях, когда мы уж очень завремся, - мы слушаем его так же уважительно, как и он нас только что слушал. Слушаем внимательно - чтоб тут же, если это возможно, оспорить. Что важнее в произведениях искусства - полезность или красота? Классово искусство - в той мере, в какой принято говорить об этом, - или, как кажется иным из нас, надклассово? Что выше: жестокая правда или утешительная ложь? Вдруг расшевелился Сережа Сажин, к гуманитарным дискуссиям в общем-то равнодушный. - Как хотите, Дмитрий Иванович, - поднялся он однажды. - Вот вы говорите "классы", "классовая борьба"... А по-моему, все это - категории выдуманные... Вот те на! Мы чуть со стульев не попадали. "Категории выдуманные" - до этого даже в самых крайних суждениях не докатывался никто. - Но объективно, объективно, - с обычной своей снисходительной усмешкой напомнил Сажице Игорь. - кому служат речи Сатина? "Правда - бог свободного человека" - кому это служит? - Свободному человеку. - Свободному от чего? - От чего угодно. От общественного мнения, если хотите знать... - Ого!.. Это было очень похоже на Сажицу: свобода от общественного мнения. - А что, правильно! - обрадовался Жорка. - Все люди должны быть хорошими и все, и никакая классовая борьба не нужна... В общем, Дмитрию Ивановичу пришлось-таки встать, чтобы предположить - ни в коем случае не утверждать точно, - что от иных наших высказываний толстовством попахивает. Толстовством? Тут мы в один голос завопили: а что такое толстовство? Толстого в предыдущей нашей программе не было. Вообще не было: вывалилась куда-то вся вторая половина девятнадцатого века... Мы были поразительные невежды, надо прямо сказать. На протяжении десяти лет педагогические течения, одно другого революционней, сталкивались над бедными нашими головами, - при столкновении этом гибли целые разделы человеческих знаний. Наверное, мы приводили Дмитрия Ивановича в отчаяние: самый распрекрасный учитель не смог бы преподавать одновременно и двадцатый, и девятнадцатый, и даже восемнадцатый век!.. О Толстом Дмитрий Иванович что-то рассказал все-таки - тут же, не сходя с места. Толстой Сажицу абсолютно устроил. - Все правильно, - сказал он таким тоном, словно Толстой всю свою жизнь только и ждал Сережиного одобрения. - А классы - категория выдуманная... И мы опять поцапались: значит ли что-нибудь субъективное намерение человека уклониться от классовой борьбы?.. Спорим мы и на уроках обществоведения, но совсем не так, как на уроках литературы: точка зрения нашего нового обществоведа Петра Петровича Череды нам всегда известна, и на страже нашей идеологии он стоит бдительно и неотступно. Он дает нам поспорить, да, - и о левом, и о правом уклоне, и о порочной теории перманентной революции, и о необходимости заключения Брестского мира: бледные глаза его при этом словно надолго прилипают к каждому из нас, - если б не инерция возбужденной мысли, нам и в голову не пришло бы спорить под этим взглядом!.. Терпеливо выслушав наши незрелые суждения, Петр Петрович берет слово сам и чувствуется, как он заранее рад за нас, как предвкушает он наслаждение, которое нам доставит. Говорит он действительно хорошо -увлекательно, логично, щеголяя безукоризненной артикуляцией, обнаруживая бездну темперамента, которого мы и предположить не могли, пока он смотрел на нас этими рыбьими, бесстрастными глазами. Часто ссылается на авторитет вождей; видно, как искренне любуется он при этом блеском ленинского, весомостью сталинского слова. В отличие от Дмитрия Ивановича, больше всего боявшегося нарушить движение какой-никакой, но собственной нашей мысли, Петр Петрович не оставляет нас с этой мыслью ни на минуту. Он не отпускает нас до тех пор, пока каждый из нас не убедится окончательно в его правоте; такие, как свободный от общественного мнения Сажица, на его уроках просто помалкивают. Петр Петрович требует, чтоб каждый завел по его предмету тетрадь, и диктует выводы каждого урока, - после уроков того же Дмитрия Ивановича мы и вполовину не знали и не могли бы точно сказать, до чего, собственно, все вместе договорились. Одному учителю важно, чтоб каждый из нас был наособицу, не похож ни на кого, другому - чтоб мы шли по жизни стальной когортой, единодушные, плечом к плечу. Все это мы превосходно чувствуем. Мы прекрасно понимаем, в какую эпоху живем, и, несмотря на все свои умствования, уважаем усилия, направленные на то, чтобы сверстать нас в шеренгу. Ох уж эта унификация - ведь мы искренно считаем ее первейшей своей добродетелью! Что делать: капиталистическое окружение обязывает! Мы, если верить статье Горького, которую каждый десятиклассник знает назубок, - "Если враг не сдается, его уничтожают", - мы живем в обществе, "все еще находящемся в условиях гражданской войны..." Все это так, конечно. Но любить ножницы, которые стригут нас по мерке, мы не обязаны. Петр Петрович не виноват ни в чем, он воодушевлен и добросовестен, но, слушая его, мы замечаем и тщедушное его сложение, и маленькие, как у женщины, ножки и ручки - все это при крупной голове и вскинутом профиле античного трибуна; нас забавляет, как отчетливо двигаются его губы, словно обсасывая малейшие изгибы драгоценнейших мыслей. Мы мстим за себя. мы ничего ему не прощаем. А однажды было и так: Миля поделилась какими-то соображениями со своей соседкой Ниной Федосеюшкиной - как раз во время речи Петра Петровича. Ни один учитель не мог бы претендовать на безукоризненную тишину во время своей речи, - Дмитрий Иванович, например, не претендовал нимало, - но Петр Петрович ни на секунду не забывал величия идей, которые он представляет. Потому он покосился в сторону девочек и сказал: "Солодовник, перестаньте кокетничать!" - бог знает что там ему помстилось! И тут Миля, которую все мы знали неуверенным в себе подростком и которая в течение всех этих лет единственная не изменилась ни на йоту, - Миля вдруг поднялась и начала кричать на Петра Петровича неожиданно низким и грубым голосом: "Кто вам дал право так со мной говорить - "не кокетничайте"! Да как вы смеете, как можете!.." Миля была очень хороша в эту минуту и напоминала какую-то из библейских героинь - то ли Юдифь, то ли Суламифь, мы во всех этих тонкостях не разбирались. Класс затих. И Петр Петрович с этой своей блестящей логикой, щеголеватой артикуляцией и отточенными формулировками, вынужденный прервать урок, стоял перед Милей опустив глаза, а класс молча, с недобрым любопытством, ждал, что он будет после этого делать. Миля выкричалась, замолчала и села. Пауза затянулась. Губы Петра Петровича скривились в непонятной усмешке, но, когда он поднял наконец на Милю глаза, взгляд его был совершенно спокоен. - Признаюсь, я не прав, - сказал он таким тоном, словно ничего естественнее подобного признания быть не могло. - Простите меня. Я могу продолжать урок? Миля царственно кивнула головой: - Продолжайте. Мы потом много веселились, вспоминая это Милино "продолжайте", - что на нее нашло?.. Петр Петрович был тоже хорош, не могли мы этого не признать. Даже обычное бесстрастие его взгляда легко сошло во всей этой ситуации за чистосердечие и твердость. Мы такие были в эту пору. Не любили ножниц. Любили свободу. Рассуждали распоясанно, - может быть, впервые в жизни. И смиренно склонялись перед истиной, так сказать, предначертанной, предопределенной. Единодушие, единомыслие - при всей этой душевной роскоши, при всех этих спорах. Единодушие как первая добродетель наша, единомыслие - как величайшее наше счастье!..
      3. ОБЛАКА СГУЩАЮТСЯ
      Она же не знала тогда, что притаившаяся у школьного порога жизнь очень скоро ударит - неожиданно и сильно!.. Может, точнее сказать: не жизнь, а смерть? Потому что именно это перед началом учебного дня остановило Клавдию Васильевну в дверях учительской траурные обводы лежащих на столе газет. Учителя подавленно молчали. Клавдия Васильевна, почувствовав внезапный толчок в сердце, оперлась о притолоку. Только не это!.. Мы погибнем, если это "он". Мировая война, если это "он", нашествие со всех сторон, хаос!.. Петр Петрович первым увидел, что расширенные в ужасе глаза заведующей неотрывно устремлены на газеты. Скользнул навстречу, торопливо шепнул: "Сергей Миронович". Почтительно придерживая за локоть, проводил Клавдию Васильевну до ближайшего кресла. Но Клавдия Васильевна уже овладела собой. Это, кажется, тот, из Ленинграда? "В Смольном, утром первого декабря, выстрелом в затылок..." Ужасающее злодеяние! Клавдия Васильевна вовсе не была в курсе партийных дел, но, кажется, Киров был чрезвычайно авторитетен, ближайший преемник Сталина... Бедный товарищ Сталин!.. Жаль было прежде всего его: такой жестокий удар!.. Заплакала Наталья Борисовна - и Клавдия Васильевна отвлеклась от всех этих мыслей. Надо что-то делать, именно она отвечает сейчас за все. Мало ли что может произойти в каждый следующий момент: может, убийство Кирова - только сигнал к событиям, которые мы ни предусмотреть, ни предотвратить не в силах. - Полно, Наташа! Скользнув рукой по плечам Натальи Борисовны, твердой походкой направилась к телефону, сняла трубку. Телефон райкома был занят. Районный отдел народного образования? Лично Андрей Сергеевич? Занято было везде. Наконец откликнулось районе. Голос секретарши растерянно переспросил: - Товарищ Звенигородская? Мы вам будем звонить. Клавдия Васильевна положила трубку. - Что ж, товарищи. - сказала она. - делать нечего, разойдемся по урокам... Учителя стояли, плотно обступив ее, не слишком зная, что делать со своими лицами и не решаясь, каждый в отдельности, взять на себя инициативу непринужденного перехода к рабочим будням. - Что-нибудь сообщить учащимся? - спросил Евгений Львович. - Пока - не надо. Учителя разошлись. Задержался Петр Петрович. - Партийцев собирали в райкоме, - понизив голос, сказал он. - В шесть утра, по тревоге... - Вы были там? - Да. Клавдия Васильевна медленно, значительно кивнула. Петр Петрович ждал, очевидно, расспросов, - напрасно, не могла она себе позволить расспросов!.. В конце концов, она тоже солдат партии. Беспартийный солдат. Ей скажут самой - когда это будет нужно. И - сколько нужно. Петр Петрович понимающе глянул в ее замкнувшееся лицо, ушел тоже. Учительская опустела. Клавдия Васильевна села поближе к телефону, взяла газету. Улыбающийся Киров, выступающий с трибуны семнадцатого съезда: "Как подумаешь, хочется жить и жить!.." Киров в анфас. Киров и Сталин рядом, во всем согласные, молодые. Ужасающее злодеяние! Вот как подумала это вначале, почти механически, так теперь мысленно повторяла эти слова на все лады, словно примеряясь к ним. Словно привыкая. Словно приучая себя к этим словам. Безотчетно срабатывал душевный механизм за многое отвечающего человека: чувство, которое должно было воцариться в душе, завладевало ею все искреннее. Личное негодование. Неподдельная личная скорбь. Вот так. Еще немножко посидеть, еще заглянуть в лицо человека, о существовании которого ты еще вчера не задумывался и который сегодня призван стать для тебя дорогим и необходимым. Вот теперь она, кажется, была готова. Торопливо вынула платок, вытерла увлажнившиеся глаза: никто не должен был видеть ее глубокого горя. Ужасающее злодеяние: посягнуть на такого жизнерадостного и чистого человека!.. Зазвонил телефон. - Товарищ Звенигородская? Звонили не из районо, откуда она ждала звонка, - звонили из райкома. Предписывали провести траурный митинг. Спокойствие и выдержка. Все остаются на местах. На митинге пусть выступит Череда, он инструктирован. Дежурить у телефона. Всё. В трубке щелкнуло. Какое это все-таки счастье - жить в стране, где все накрепко сцементировано между собой, связано единым чувством, единой дисциплиной. Чего стоят эти слова "товарищ Звенигородская", к которым Клавдия Васильевна привыкает - и никак не может привыкнуть!.. Вот так и чувствовала себя весь день - человеком, осчастливленным в своей скорби, приобщенным. Взысканным свыше меры - без всяких особых заслуг. Глаза то и дело застилал слезливый туман - то ли Кирова было жаль, то ли за себя радостно. Бедная, растревоженная старуха, до себя ли тут!.. Вновь брала себя в руки, подтягивалась, как в почетном карауле. Давно не было этого чувства высокой причастности - с двадцать четвертого года, когда, выйдя на школьный двор, в одиночестве слушала рыдающие гудки. Но тогда, десять лет назад, было проще. Чувство приобщенности, самое это слово "товарищ" не сотрясало так болезненно - все было естественней, органичней. И на сцене она стояла выпрямившись, расправив по возможности плечи, вся напоказ, олицетворяя собой очень личное горе и почти неправдоподобную выдержку перед лицом выпавшего на ее долю испытания. Учителя стояли тут же, на сцене, сбившись к одному ее краю, так называемая школьная линейка заполняла обычно небольшой зал целиком, и внизу, перед сценой, учителям практически не оставалось места. Учителя стояли буднично и скромно, усталые после рабочего дня, уже исчерпавшие весь запас необходимых эмоций, и, посильно помогая осуществлению общей задачи, неизмеримо менее искреннее, чем утром, но гораздо более отчетливо являли собой скорбную озабоченность и молчаливую готовность. А ребята стояли внизу по команде "вольно" в обычном порядке: каждая группа отдельно, в затылок друг другу, маленькие впереди, высокие сзади. Что ж ребята! Эти еще не умели брать по команде души на изготовку, ничто не могло погасить радостного оживления в этих неприрученных глазах. Открытые юные лица - лица, которые каждый раз заново трогают Клавдию Васильевну этим выражением душевной чистоты и доверия. Митинг открывает Мытищин. Вот у этого, не то что у товарищей, нет в глазах и тени оживления и улыбки - только раздражительная настороженность. С этим выражением он дает слово и Череде, - отцу родному Митька сейчас не поверил бы до конца! Но Петр Петрович, как и следовало ожидать, на высоте. Он говорит о том же, о чем думает Клавдия Васильевна, о чем высокомерно молчит Мытищин, о чем остальные ребята еще не умеют - все еще не умеют! - подумать всерьез: об идеологии врага, о его беспринципности и продажности, о том, как скрывают враги свою волчью сущность под личиной преданности и энтузиазма. Демонстрируют на словах свое безусловное согласие с генеральной линией партии, а сами творят, творят зло, творят бессмысленно и обреченно, одержимые лишь чувством звериной ненависти, - уголовники, отребье человечества!.. Очень отчетливо и со вкусом произносит Петр Петрович эти слова - "отребье человечества", "уголовники": губы его шевелятся как-то особенно щегольски, обхватывая каждое слово, обсасывая его, словно мозговую кость. Он весь сейчас в этих произносимых им словах. Весь в чувстве: каков замысел и как дьявольски точно нанесен удар - лучшему из ленинцев-сталинцев, надежде партии, верному сподвижнику нашего вождя на всех этапах борьбы... Он добился своего, Петр Петрович, - невольные улыбки погасли, глаза ребят встревоженны, испуганны даже. Им никогда не думалось, баловням, что привычные разговоры о классовой борьбе, о растущем сопротивлении врага могут принять такой конкретный, непосредственно к ним обращенный характер!.. Потому что Петр Петрович говорит: враг может оказаться рядом, совсем близко, среди нас, - мы должны уметь разоблачить вовремя каждый происк его, каждое проявление вражеской идеологии. Пора покончить с примиренчеством в нашей среде, с политической беспечностью, с политическим разгильдяйством. Как сказал великий пролетарский писатель: "Если враг не сдается, его..." что? - Уничтожают! Это Митька подсказал, потому что он на сцене, к Петру Петровичу всех ближе. У остальных ребят только губы шевельнулись согласно. Клавдия Васильевна задумчиво и значительно покачала головой. Она вовсе не со всем, что говорил Петр Петрович, была согласна: по ее мнению, тот слишком акцентирует внимание слушателей на ненависти и мести. В юной аудитории так полагает Клавдия Васильевна - уместнее было бы идти от живого человеческого облика Кирова, от добрых, в общем-то, чувств... Впрочем, мы и сами сопротивляемся, как умеем. Разве можем мы выдержать долго это возжигание ненависти и мести! Бдительность? Пусть бдительность! Мы со всем бездумно согласны. Но, слава богу, не здесь же, не сейчас, нам, между прочим, так хорошо всем вместе!..
      4. БЕДНЫЙ ЖЕНЬКИН КОРАБЛЬ
      - Ты думаешь, что это - дело рук оппозиции? Вот что сказал по поводу убийства Кирова сосед Семиных Михаил Константинович Ковалевский - сказал не на площади, не обращаясь к толпе сограждан, а строго конфиденциально, с глазу на глаз, интимному, так сказать, другу, любовнице, - Михаил Константинович не отказывал себе в удовольствии иметь время от времени ни к чему не обязывающие связи на стороне. Скромно предположил, не без ироничного, впрочем, блеска в глазах: "Оппозиция? Полно! Наверняка убит по личным мотивам..." Любовница его, при всем ее видимом легкомыслии, оказалась принципиальной партийкой: не стесняясь разоблачениями эротического плана (не до личного тут, если уж над государством нависла такая грозная опасность, как мнение Миши Ковалевского!), немедленно сообщила это мнение тем, кто властен пресечь подобные мысли и должным образом за них воздать. За Ковалевским пришли часа в три ночи, и все соседи слышали, конечно, настойчивые звонки во входную дверь, но дело было. в общем-то, новое - и никто ничего особенного не подумал: только-то и подумали, что вот припозднился кто-то из Ковалевских, а ключ, как на грех, забыл... Происшедшее выяснилось только наутро. А еще через несколько недель осунувшаяся, подурневшая Вера Ковалевская пришла к Елене Григорьевне Семиной просить совета. Смятение, растерянность, судорожный страх за мужа, твердая убежденность в том, что честный человек этот страдает безвинно, а если в чем-то и виноват, то не перед государством, конечно, но прежде всего перед самим собой, - виноват в своей неразборчивости, в излишнем доверии к людям, все эти чувства легко угадывались в уклончиво-упрямом выражении лица Ковалевской и в ее измученных, исплаканных глазах. Была Вера очень добра и бесхитростна и доверчива едва ли не больше мужа: привыкла жить в ладу с миром, никогда и не жила иначе. Необходимость о чем-то помалкивать, что-то до поры до времени скрывать (а именно это посоветовал ей вполне интеллигентный и доброжелательный сотрудник ОГПУ, с которым Вера имела беседу) - необходимость эта для такого человека, как она, была невыносима сама по себе. Это новое выражение лица, уклончивое и упрямое одновременно, свидетельствовало о таком душевном одиночестве, о котором Ковалевская до сих пор не имела ни малейшего представления. Решившись наконец довериться и видя серьезность и участливость Елены Григорьевны, Вера говорила сейчас все. О том, что муж ее страдает, конечно, безвинно, - хоть это и ужасно, она понимает, утверждать, что кто-то может страдать безвинно в Советском государстве! Что скрыть происшедшее практически невозможно, Елена Григорьевна сама это видит, у них был такой открытый, веселый дом, а сейчас никого: Вера первая умоляла близких - не рисковать, не приходить... И что она должна говорить ребенку: пришли ночью, увели отца!.. И что будет, если при обыске изъяты стенограммы XIII и XIV съездов - партийные документы!.. Какой же это криминал и что за преподаватель общественных дисциплин без соответствующих материалов?.. "У вас, кстати, нет ничего подобного? Умоляю вас, уничтожьте..." Елена Григорьевна ничего не сказала, даже, кажется, не подумала, но могла бы, между прочим, подумать: а при чем здесь, собственно, мы, что есть, чего нет у нас на полках?.. И Вера поняла, что Елена Григорьевна МОГЛА БЫ это подумать, покраснела, замахала руками: ничего она не знает, ничего! Просто она уже видела то, чего Елена Григорьевна еще не видела: битком набитые приемные ОГПУ. - Что делать, что делать! - горестно восклицала Вера, прикладывая смятый платочек к губам. Она выговорилась, ей уже было легче, другого облегчения она и не ждала. - "Та" женщина говорит,- вспомнила она,- говорит, что в последнюю их встречу Миша был оживлен, радостен... Его в этом обвиняют!.. "Радостен", "оживлен" - какое настроение должно быть у человека, если он... пришел к любовнице?.. Помедлила - и отчетливо выговорила эти слова, глядя в лицо Елене Григорьевне настороженно и сухо, словно пресекая возможность возражения: надо было спасать Мишу, все другие соображения не имели в ее глазах ни малейшей цены. Но Елена Григорьевна и не пробовала возражать, наоборот. Она именно из этого и исходила во всех тех доводах, которые собиралась Ковалевской привести, - из того, что "та" женщина была человеком лично заинтересованным и ущемленным - ущемленным тем, что Михаил Константинович никогда, ни при каких условиях не бросил бы жену и ребенка. Неужели сколько-нибудь думающий следователь не поймет, что все это может оказаться соображением немаловажным, определяющим даже?.. В общем, надежда была - и вполне основательная, потому что Михаил Константинович действительно не был виноват ни в чем, а всякое недоразумение должно было рано или поздно разъясниться. Обе женщины были убеждены, как и многие были убеждены в ту пору, что есть действительные вины, следовательно, есть и недоразумения, которые неминуемо должны разъясниться. Надо было только набраться терпения и мужества, вот и все. По лицу Веры видно, что, выговорившись сейчас, она вновь вооружилась и тем и другим. Неизмеримо хуже было с Русей. Неизмеримо!.. Елена Григорьевна не сказала об этом соседке ни слова. Любой чиновник, ничего не понимающий в человеческой психологии, но поднаторевший вместо того в изучении анкетных данных, мог придраться к любому году неспокойной Русиной биографии. Руся, как уже говорилось об этом, попадала под подозрение автоматически - только потому, что все эти годы подвергалась преследованиям, а следовательно, ничем уже не могла быть довольна. А тут еще этот разговор о Сталине с бывшей подругой по каторжному централу - разговор, так переполошивший их с Ильей около полугода назад! Чудовищное потрясение основ: с одной стороны руководитель могущественнейшей партии, корифей, титан, имя которого на устах миллионов, с другой - скромная сотрудница районного учколлектора, маленькая, неприспособленная к жизни женщина, которая даже у младшей сестры неизменно вызывала желание покровительствовать и оберегать!.. Руся, как и следовало ожидать, была арестована сразу же после выстрела в Смольном. Можно только удивляться тому, что не раньше! Перед отправкой в лагеря она получила разрешение на свидание с сыном - разрешение, которое в ту пору еще казалось естественным, а уже через несколько месяцев воспринималось бы как сказочное везение, как чудо. На свидании, лаская Андрея сияющим, бесконечно любящим и жалеющим взглядом, - только этот взгляд и остался от прежней Руси на морщинистом, преждевременно увядшем лице, - лаская сына, заклинала его: - Никому, никогда - ни единого слова! Не доверяйся, ничем не делись, молчи... Все это Андрей и рассказал Елене Григорьевне: только с теткой он мог быть до конца откровенен. Плакал, рассказывая, исходил слезами, одинокий и несимпатичный, слабый парень, от которого даже сейчас едва ощутимо попахивало вином, - несчастный человек, единственное унаследовавший от бедной матери: ее крайнюю неприспособленность к жизни. Как можно будет теперь уследить за взрослым, в сущности, парнем, кто, кроме матери, в силах его от чего бы то ни было уберечь!.. Андрей сейчас знал одно, только не умел это выразить, слов таких подобрать не умел, но отчетливо чувствовал одно: эта встреча его с матерью - встреча последняя, не бывать другой. Но Елена Григорьевна думала о том же. С силой прижимая к себе трясущиеся плечи Андрея, невольно, сама не замечая, что делает, заслоняла рукой мокрые его глаза, чтоб не видел он того, что она сейчас видит: маленькую женщину, бесследно исчезающую под колесами грандиознейшей колесницы.
      5. ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
      Нет, не могу писать - стыдно! Где была я, где все мы были? Руки опускаешь в отчаянии - и вновь берешься за перо, потому что надо писать, надо, потому что должны же знать все идущие на смену нам люди!.. Гремят, гремят полыхающие жарким пламенем трубы! Вы бы видели, какие были в тридцатые годы физкультурные парады! Гирлянды здоровых, мускулистых тел сплетаются на движущихся грузовиках, ступают по прославленной площади тысячи загорелых ног. Молодость вьется на турниках, мчится со стрекозиным шелестом на велосипедах, плещется в водоемах (потому что через площадь несут и водоемы тоже), разбегается перед самым мавзолеем - в змеином движении разноцветных лент, во вздымании и опадании сотен обручей и флажков. И все это движется, бесконечно движется мимо трибуны, на которой стоит, приподняв в приветствии руку, самый надежный, самый стойкий из ленинской гвардии, отечески улыбается в подстриженные усы. Есть ли другая страна, где молодым людям жилось бы лучше? Везде безработица, нищета, молодежь на Западе, как о том сообщают газеты, изнемогает от бессмысленности, бесперспективности существования, а здесь прислушайтесь к нашей поступи! - здесь радость, свет, ликование, уверенность в завтрашнем дне. Вглядитесь в наши торжествующие лица: где, кто, когда жил так, как живем мы, - в озарении самых человечных, великолепнейших идеалов. Вы бывали в лучшем в мире нашем, советском метро? Не теперь, когда метро стало повседневностью, бытом, а тогда, когда вышки метро еще виднелись по всей Москве и только-только была пущена первая очередь?.. В вестибюлях стоял непередаваемый запах, который сгладился позднее, - мы и сейчас, почуяв этот запах на какой-нибудь из новых станций, ощущаем его, как легкое касание собственной юности. Двери бесшумно отворялись и затворялись - так же, как и теперь, но тогда это казалось чудом, - и выгибались спины невиданных ранее эскалаторов, и пружинили новенькие диваны, и сверкал никель, и сияние люстр отражалось в полированном мраморе. Мы ходили смотреть это чудо все вместе, гуськом, держась друг за друга, ныряли в ошеломленной толпе. Вот на что способен освобожденный от эксплуатации труд! Вместе со всей толпой до боли в ладонях аплодировали попавшим сюда невзначай смущенным ребятам в метростроевской робе. Где, когда работали так люди, как в нашей удивительной стране? Крутые плечи Изотова, улыбка Стаханова, обнажающая десны, мальчишечье лицо Ангелиной, белая косынка Марии Демченко, повязанная по бровям, - это все родное, наше. В наших сплоченных шеренгах чувствуешь себя горделиво и чисто, словно это ты, ты лично работаешь одновременно на 144 станках или выращиваешь невиданный урожай свеклы. Невидимые крылья вздрагивают и расправляются у тебя за плечами, - словно готовые к взлету, словно пробуя силу. В других странах готовятся к войне, бряцают оружием, а мы полны до краев этой спокойно-осознанной силой. "Нас не трогай, мы не тронем, - поем мы. А затронешь - спуску не дадим..." "Каждому, кто сунет свое свиное рыло в наш советский огород..." - заверяют наши полководцы. Чужой земли мы не хотим, вот так, - но и своей земли, ни одного вершка своей земли не отдадим никому!.. "Трубки мира" - озаглавливает свой рисунок в "Правде" художник Дени; на рисунке фашист, обнявшийся с черной, лоснящейся пушкой, - и спокойно раскуривающий свою знаменитую трубку Сталин. Сталин - это мы и есть. Вот такие мы: недаром на нас смотрят с надеждой трудящиеся всего мира. Вы взгляните в газеты: огромный лоб Андерсена-Нексе, тонкий профиль Ромена Роллана, острый взгляд Барбюса, благородные седины Клары Цеткин - все лучшее, все самое честное, что есть в мире верит нам и тянется к нам! За что нам все это? Мы могли бы родиться где угодно и когда угодно, но родились здесь, в России, в разгар первой в мире социалистической революции. Не слишком ли поздно мы родились? Ведь революция все устроила, все вопросы раз и навсегда разрешила. Победы и свершения - вот, кажется, и все, что нам досталось. Дорогая страна, потребуй же что-нибудь от нас, оставь хоть что-то и на нашу долю!.. Как они бунтуют в нас, центробежные силы юности! Есть нам время вглядываться в лица родителей, нам бы расплескаться, исчезнуть, отдать себя без остатка! Приезд Антони Идена или Лаваля в СССР, успешные акции Литвинова на международной арене волнуют нас едва ли не больше, чем преходящие события нашей так называемой личной жизни. Пять лет назад трагически погиб Маяковский. Весна тридцать пятого ознаменована конкурсами чтецов. Игорь Остоженский и Володя Гайкович таскают нас за собой в аудиторию Политехнического музея. Какой он разный, Маяковский, - в темпераментном исполнении Кайранской и в сдержанном говорке Балашова, в графически точном прочтении Журавлева или в торжествующей, праздничной непринужденности Яхонтова!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26