Слева — там, куда мотор уплывал, — стояла девушка в беретике, из-под которого лезла на лоб челка, — таких девиц Марья очень не любила и, встречая их на улице, произносила рычащее, грубое слово.
Девушка, с изумительной быстротой работая тонкими, ловкими пальцами, привинчивала к мотору блестящую медную трубу.
Никогда Марья не думала, что девушки с челками работают на заводах.
А дальше — вправо и влево по бесконечной дорожке — стояли люди и работали.
— Ну вот, операция здесь пустая, — сказал Селезнев, — шплинтовка болтов коренных подшипников. Понятно?
— Да, — сказала Марья и совсем растерялась.
Но когда Селезнев, взяв в руки маленький ломик, показал ей, как нужно поворачивать коленчатый вал, как вставляются медные шплинты в головки болтов и как ударом молотка они закрепляются, Марья вдруг поняла, что нет ничего сверхъестественного в этой работе. Селезнев некоторое время работал и, поглядывая на Марью, спрашивал:
— Понятно?
Марья кивала головой, а Селезнев говорил:
— Ну вот, все в порядке. — А затем он снова поворачивал к ней голову и спрашивал: — Понятно?
Потом Селезнев передал инструменты Марье.
Первые движения ее были неуверенны и торопливы, шплинты не лезли в отверстия, дрожащие пальцы неверно направляли молоток. Но Марья чувствовала, что работа пойдет, что работа должна пойти, что здесь, сейчас она врывается в новую область жизни, и она напрягала все силы, чтобы снова не закрылась распахнувшаяся перед ней дверь. И работа пошла. Никогда Марья не испытывала такого чувства, как сейчас. Мотор подплывал к Марье от рыжего парня, она делала свою часть работы, и мотор — по роликам — уходил от нее к девице с челкой, а от девицы переходил к двум парням в полосатых матросских рубахах, от парней — к косоглазому и широкоскулому дяденьке («китай», — определила Марья) и плыл все дальше, мимо парней и девушек; и каждый из них вкладывал свою долю труда в этот плывший по железной реке мотор. Рыжий парень не говорил с Марьей, но они поглядывали друг на друга всякий раз, когда мотор переходил от него к ней. И девица с челкой переглядывалась с Марьей, ожидая прихода мотора. Это была общая работа. И Марья не удивилась, когда девушка подошла к ней и помогла повернуть заевший коленчатый вал.
— Запарились? — спросила девушка.
— Да нет, — сказала Марья и хотела сказать, как она рада, что пошла на завод, как боялась ночью, что не сумеет работать; она ведь ничего не умеет, и как все хорошо сложилось, и какие хорошие люди встретились ей, она в жизни не думала, что есть такие люди на свете.
Но она ничего этого не сказала, потому что приплыл новый мотор и нужно было работать.
Через несколько минут подошел к ней рыжий парень, посмотрел, как она работает, и мрачно сказал:
— Дай-ка, — и показал ей, как удобней поворачивать коленчатый вал.
Перед обедом вдруг пришла Александра Петровна, и они очень обрадовались друг другу.
Марья, продолжая работать, разговаривала с Александрой Петровной и никак не могла объяснить, чем она так довольна.
Этот день прошел быстро, Марья даже растерялась, когда наступил конец работы. Но потом, вспоминая его, она удивлялась, как много событий и переживаний испытала она за семь часов. Рыжий парень учил ее мыть руки машинным маслом; девушка одолжила ей рубль на обед, потому что Марья оставила кошелек в раздевалке; в столовой, где она сидела за столом и заказывала по карточке обед, соседи ей горячо советовали брать «суп гороховый», а никак не «щи свежие»; а главное — работа, эта тяжелая работа, от которой у нее болели руки в предплечье, удивительная общая работа сотен и тысяч людей, в которой Марья участвовала первый раз в своей жизни.
Вечером все собрались на кухне, расспрашивали Марью о ее первом заводском дне.
Марья говорила, и весь народ покатывался со смеху, слушая ее рассказ. Она заметила десятки смешных мелочей и, рассказывая, сама задавала вопросы, всплескивая руками, удивлялась, недоумевала.
— Ну вот, ей-богу, как побачила я цего, ну як его… — говорила она.
— Блок? — подсказывал Крюков.
— Та ни, який там блок.
— Рольганги? — спросил Гриша.
— Та боже ж мий, ну лысый такой, кучерявый…
— Сергей Иванович… заведующий сборкой… Царев… — хором подсказали все и захохотали.
— Ну да, заведующий сборкой, глаза хитрющие такие. Посмотрев на меня: «Вы ахтомобили умейте делать?» Тьфу, шоб ты сказився, та я их в жизни не делала, так у меня сердце замлило. «Пропало, думаю, все». А вин сыдыть, такий соби важный, надутый и глаза хитрющие… А потом прийшов цей маленький, ну нос у него колбасой, и тоже бачу — хитрый, як мышь.
— Селезнев, мастер? — смеялись слушатели.
Потом каждый принялся вспоминать свой первый заводской день. И оказалось, что все помнят этот день; даже старик Платонов рассказал со всеми подробностями, что сказал ему мастер, как подшутил над ним токарь и как инженер, пришедший в цех с черным зонтиком, спросил у него: «Сколько тебе лет, паренек?»
Обычно молчаливый Гриша Стрелков рассказал, как он в деревне представлял себе город и все удивлялся, зачем его, плотника, вербуют на металлический завод.
— Такой я был чудак, — говорил он, — ворота, думаю, железные, двор тоже вымощен железными плитами, стены все из железа, и мучило меня сомнение, вот как Марью сегодня, — приду я туда, деревенский плотник, и поднимут меня на смех: «Здесь железный завод, деревянным людям тут делать нечего».
Он усмехнулся от воспоминания, погладил рукой толстую книгу «Справочник по холодной обработке металлов» и негромко сказал:
— Сам удивляюсь! Неужели я таким волосатиком десять лет тому назад был?
Дмитриевна и Вера — им обеим всегда казалось, что люди недостаточно восхищаются Гришей, — в один голос сказали:
— Наш Гриша инженером будет…
Потом все настроились на философский лад и решили в складчину купить пива.
В течение вечера дважды еще ходили за пивом. И в этот вечер Марья рассказала историю своей жизни.
Теперь, слушая ее, мужчины покачивали головами, а женщины вздыхали.
А она говорила громко, почти кричала, сбиваясь, путая слова, мотая головой, говорила жадно, точно человек, долго живший в чужой стране и вдруг встретивший земляков. Ночью, когда все легли, Марья спросила:
— Ильинишна, вы спите?
— Сплю, — ответила Ильинишна.
— Вот я думаю, — задумчиво сказала Марья, — чого це медь такая мягкая: ударишь по ней молотком, и вона плющыться и плющыться.
VIII
Бутылка, которой орудовал рыжий, называлась гайковерт. Рыжий устанавливал коленчатый вал и закреплял коренные подшипники. Рыжий сам объяснил это Марье.
Девушка с челкой привинчивала маслопровод. Парень в полосатой матроске устанавливал картер маховика. Парень, носивший желтую, казавшуюся очень жаркой фуфайку, вставлял выхлопные и впускные клапаны и подбирал поршни.
Чем больше Марья узнавала о работе людей, стоявших у малого конвейера, тем меньше она понимала всю эту сложность и запутанность. Какое отношение имеют медные, разветвленные трубки, прокладки, клапаны, поршни к хрипло орущим грузовикам, катящимся по асфальту заводского двора? Эти светло-зеленые машины, кажущиеся еще влажными и липкими, точно вылупившиеся из яйца, восхищали и удивляли ее — ведь она была причастна к тайне их рождения.
К концу первого дня своей работы на заводе Марья решила, что поняла всю премудрость, — просто нужно вгонять медные шплинты в продырявленные головки болтов; через неделю она растерялась — завод был огромен и совершенно непонятен.
— Слышь, Шевчук, — сказал рыжий, — после работы собрание будет, ты домой не уходи…
— Про што собрание?
— Про что, про что, — сердито переспросил рыжий, — про кофе с молоком… Посидишь — услышишь…
Он относился к Марье сурово, был немногословен, и это нравилось ей.
Собрание происходило в красном уголке. Рыжий, севший на скамью рядом с Марьей, шепотом говорил:
— Начальник мотора, технолог из коробки скоростей, начальник коленчатого вала, а вон тот — начальник всего цеха.
«Старый, невидный», — подумала Марья, разглядывая пожилого длиннолицего человека. Потом пришел человек громадного роста, одетый в защитный костюм.
— Заведующий производством завода, — сказал рыжий.
Собрание началось.
Сперва начальник цеха делал сообщение. Говорил он плохо, заикался, помогал себе руками, мотал головой. Но, видно, сила его была не в гладкой речи: сидевшие аплодировали, смеялись, кричали «правильно», а некоторые сердито махали руками и пожимали плечами с таким видом, точно на них возводят напраслину.
— Этот человек производство знает, — убежденно сказал рыжий, — он еще у Рябушкинского работал слесарем.
После начальника цеха выступил заведующий производством. Говорил он громким, рокочущим голосом, протягивая свою огромную ручищу в сторону зала, и спрашивал:
— Петя, это ты задержал ремонт станков?
Петя из зала отвечал:
— Кузница задержала, а не я…
А заведующий производством уже снова обращался к другому:
— Степан Григорьевич, ты помнишь, как мы вместе с тобой в цехе вкалывали?
— Ну, помню, — недовольным голосом отвечал из зала старик.
— Так я тебе прямо, по-рабочему скажу — это ты запорол кулачковые валы…
Потом он принялся ругать лысого начальника сборки. Марья даже закряхтела, до того ей стало жалко Сергея Ивановича.
— Что же, товарищ Царев, — говорил заведующий производством, — испытательная станция возвращает два экспортных мотора как брак — поршни заедают, а ты мне пишешь служебную записку: нет тряпья для протирки цилиндров… Тряпья нет? — оглушительно и грозно спросил он. — Нет такого объяснения. Ты должен из дому принести это тряпье, у жены возьми рубашку и ею протирай цилиндры…
Марья поглядела на Сергея Ивановича. Он сидел, сгорбившись, и спокойно глядел на заведующего производством.
— У меня жена одна, — усмехнулся он, — а моторов я выпускаю сто двадцать штук в день, нашего семейного белья на полсмены едва ли хватит…
Все зашумели, зааплодировали. Марья стыдилась хлопать в ладоши и потому только шумно вздохнула от удовольствия. Ей не понравился заведующий производством.
Потом начались прения.
Разговор шел о программе, о сырье, об организации подачи деталей на сборку, о плохом качестве резцов, о расширении завода, о подготовке к выпуску легковых машин.
Марья видела: народ ругался. Какой только ругани и каких только ссор Марья не слышала за свою жизнь! Кухонные стычки, базарные сражения, тяжелые деревенские бои, когда люди с мутными от злобы глазами наступали друг на друга, осипшими голосами кричали о человеческой подлости, обвиняли друг друга в обмане, трусости, воровстве…
Здесь тоже ругались люди, но предметом ругани была не мерка картошки или кружка молока и не тридцатикопеечная сдача. Здесь, — удивительное дело, — начиная ругаться, каждый говорил: «товарищи». И Марью поражали эти люди, их горячий спор о заводе, их дружба и ругань, общее им всем желание.
Попросил слова рыжий парень. Он говорил, и все поглядывали на него. Марье казалось, что смотрят на нее, и она испугалась.
А рыжий вдруг заговорил о ней. Марья багрово покраснела, наклонила голову.
— Вот она, эта Шевчук, — говорил рыжий, — впервые на производстве. Поставили ее на шплинтовку — и ладно, сколько она на этой шплинтовке стоять будет, зачем она шплинтует, что за работа, ей никто не объясняет…
— Ну, это ты брось! — крикнул кто-то.
— У нас при заводе вуз, курсы мастеров. Это разговор лишний.
— Нет, не лишний, — сказал сердито рыжий.
Так и не выяснилось — лишний ли это был разговор, но на следующий день к Марье во время работы подошел Сергей Иванович и сказал:
— Как дела, товарищ Шевчук?
— Да вот работаю…
Начальник сборки сказал ей:
— Мы вас на шплинтовке долго держать не будем, — у нас постоит рабочий на шплинтовке, переведем на вторую операцию, за год по всему конвейеру пройдете… чтоб не скучать. — Он усмехнулся и продолжал: — Пройдете по конвейеру — в скользящие переведем, потом — на курсы наладчиков. Поедете без оглядки… — И он указал рукой в сторону, где моторы шли к главному конвейеру.
С завода Марья возвращалась пешком.
— Давай почистим!… — крикнул ей издали чистильщик. Он каждый раз зазывал ее и смеялся, скаля зубы, видя ее смущение.
Чистильщик удивился — Марья подошла к нему и поставила ногу на ящик, поставила так уверенно и тяжело, что ящик заскрипел.
Она стояла, оглядываясь по сторонам, а чистильщик поднимал голову, морщил лоб и смотрел на нее снизу смеющимися огненными глазами, а руки его ловко и быстро работали щетками; ботинок сверкал, заходящее солнце отражалось на нем. Никогда Марья не доводила хозяйских ботинок до такого сияния.
Сколько свободного времени! Эта свобода была так же необычайна, как и новая ее работа.
Базар, лавки, обед, стирка, уборка, неожиданные поручения, чистка кастрюль, стояние в очереди за «Вечерней Москвой» для хозяина… Этого уже она никак не могла, понять, — обслуживая хозяйку, она была занята с раннего утра до ночи, а работая на огромном заводе, она имела полдня свободных.
Она прошла мимо своего дома, — хотелось идти все дальше и дальше, этот шумный весенний город казался таинственным и прекрасным. Эта улица — куда она вела?
Вдруг решившись, с чувством веселья и ужаса, она вошла в ярко освещенную дамскую парикмахерскую. Полный пожилой мужчина, похожий на доктора, в белом халате, усадив ее в кресло, таинственно спросил:
— Что будем делать, мадам?
Марья обмерла от смущения и тихо сказала:
— Постричь голову…
Работая, он беседовал с Марьей.
— С автозавода? — спрашивал он. — У меня много клиентов оттуда… Дочка там работает…
Марья, глядя исподлобья в зеркало, видела, как падают обрезанные косицы черных волос, — ей делалось смешно и грустно, страшно и весело.
Когда Ильинишна поглядела на Марью, ее разобрал такой смех, что она только вскрикивала.
— Ну и ну, — с трудом выговорила она, — вот это я понимаю!
Дмитриевна перекрестилась, а Вера деловито спросила:
— Это ты где, на углу или в дамской?
— В дамской, — виновато ответила Марья.
Она смутилась и не знала, чем объяснить свое легкомысленное поведение. Выручил ее приход Александры Петровны.
— Хвалят тебя на заводе, разговор идет о тебе, Марья, — сказала она, — на цеховом бюро про тебя целые анекдоты рассказывали…
— Яки анекдоты? — быстро спросила Марья.
— Сменщик твой: как ты инструмент ему чистишь, в ящик газеты постелила. — Она рассмеялась и сказала, обращаясь к Ильинишне: — Она знаешь что делает: ролики на конвейере тряпкой обтирает.
А вечером Крюков неожиданно сказал Марье:
— Может быть, в клуб пойдешь?
Женщины переглянулись, рассмеялись и хором сказали:
— Наш Алеша ни одной не пропустит…
— Нет, правда, — серьезно сказал Крюков, — картина хорошая: «Под крышами Парижа», почему бы не посмотреть человеку? Я два раза собирался, а она сегодня последний раз идет.
IX
Первая получка Марьи пришлась под выходной день, и само собой вышло, что день этот решено было отметить вечеринкой и выпивкой. Водку взялся принести Крюков, спотыкач и наливку обещала купить Александра Петровна, а закуски покупала сама Марья. Странное чувство было у нее, когда в магазине «Гастроном» она стояла у прилавка. Сперва она все старалась запомнить, сколько денег она платила за разные покупки, но неожиданно подумала, что отчитываться ей теперь не перед кем, и ей сделалось смешно и весело.
— С ума ты, что ли, сошла? — сказала Ильинишна, когда Марья, придя домой, принялась разворачивать покупки.
— А мы что, не люди? — спросила Марья.
— Ой, баба, смотри! — грозно сказала Ильинишна, и они обе рассмеялись.
Марье в этот вечер хотелось позвать в гости весь свет: и своих новых заводских знакомых, и начальника сборки Сергея Ивановича, и веселого продавца из мясной лавки, и чистильщика сапог, сидевшего на углу.
И когда в кухню пришла Анна Сергеевна, Марья улыбнулась ей, говоря своей улыбкой: «Хоть мы и поругались, да уж бог с тобой».
Анна Сергеевна готовила салат из холодного мяса, картошки и сметаны, и все оглядывалась — ей хотелось заговорить.
Вдруг она повернулась к Марье и сказала:
— А я вот снова начала обеды варить.
— Та я бачу, — сказала Марья.
— Вы на меня не сердитесь, Марья? — спросила Анна Сергеевна.
— Та нет же, чего сердиться? — удивилась Марья и вложила в селедочную пасть пышную петрушечную ветвь. Потом она сказала: — Может, вам деньги нужны, то я могу из той получки отдать.
— Какие деньги?
— Та те, за мой билет платили.
— Какие глупости! Ничего вы не должны.
— Нет, должна, — упрямо сказала Марья и покачала головой. — Я у ту получку отдам, — говорила Марья, с особым удовольствием произнося новое для нее слово.
— В ту получку, что через две недели? — спросила Анна Сергеевна и, наклонившись к Марье, тихо сказала: — Через две недели, Марья, меня тут, верно, уже не будет. Знаете, я ведь решила разойтись с Андреем Вениаминовичем.
Марья поняла, что Анна Сергеевна выходит замуж за человека, приезжавшего на автомобиле.
Марья пошла в комнату, а Анна Сергеевна осталась на кухне. Хватит ли у нее силы уйти от Андрюши? Как-то он проживет один — вдруг он заболеет, кто станет ходить за ним? У него ведь болят глаза, в один прекрасный день он может ослепнуть. Ужас! И все же у нее найдется решимость и сила уйти от него. Когда Кондрашова нет несколько дней — она плачет, а когда он приходит — ей снова хочется плакать от счастья. И как это Андрюша ничего не замечает? Он слишком уверен в ней, и эта спокойная уверенность ее раздражает. Точно сельский хозяин, у которого в хлеве под замком стоит корова.
Потом Анна Сергеевна стала думать о Марье. Ведь эта кухарка зажила теперь жизнью, о которой мечтала Анна Сергеевна. Почему это у простых людей все выходит так просто и легко? Ведь Марья не мечтала, не страдала, а взяла и начала работать. Жизнь сама толкает ее вперед, а Анна Сергеевна должна бороться, мучиться, сомневаться, терпеть поражения. Может быть, через год или два о Марье напишут в газете, она полетит на самолете, фотография ее будет в журнале… И пока Анна Сергеевна думала о всех этих вещах, ею был изготовлен салат, нарезано тонкими ломтиками жареное мясо, заварен чай.
Бойкие ходики над столом показывали восемь часов, а Андрей Вениаминович все еще не приходил. Но Анна Сергеевна еще не успела по-настоящему взволноваться, как по-знакомому зашаркали ноги на лестнице и хлопнула входная дверь.
Анна Сергеевна поставила на поднос блюдо с салатом, суповую миску и пошла в комнату.
Андрей Вениаминович обычно, приходя с работы, снимал пальто в передней и, не заходя в комнату, шел в ванную мыться. Поэтому Анна Сергеевна удивилась, когда увидела, что Андрей Вениаминович, не сняв пальто и шляпы, держа в руках большой портфель, сидит в кресле.
Она посмотрела на его лицо, ярко, по-сумасшедшему блестевшие глаза и испугалась. Наверное, он узнал про ее отношения с Кондрашовым. Нет, не может быть, никто не мог ему сказать этого.
— Что с тобой, Андрюша, что-нибудь случилось? — спросила она.
— Что со мной, — переспросил он беспечным голосом и взмахнул портфелем. — Что случилось, ты спрашиваешь? А ничего особенного, просто по доносу твоего друга и поклонника Кондрашова меня уволили со службы.
Сказав это, он снова сел в кресло.
— Что ты говоришь? — тихо произнесла она и тоже села, держа в руках поднос.
— Да, да, вот это, именно это, — быстро заговорил он. — Уже давно было известно, что, по приказу Наркомата, у нас в плановом отделе будет проведено двенадцатипроцентное сокращение, и для всех было ясно, для всех решительно, если будут сокращать экономистов, то меня оставят, а Серебряного сократят. И вдруг сегодня к концу дня приказ. Я ничего не понял, растерялся. Казанский уехал в Гутап, и я пошел прямо к помдиректора по труду. Я ничего не понимал, мне в голову не приходило ничего, но когда он начал мямлить и говорить, что он против меня ничего не имеет, но вот когда рассматривали и решали — меня или Серебряного, то будто высказывались, что я боюсь цехов и слишком хладнокровный, не то прохладный, не то холодный работник. Вот тут я сразу понял, в чем дело, чьих рук эта махинация. Знаешь, Аня, я всего жду от людей, но этого я никак не ожидал. Человек бывал в моем доме, пользовался моим гостеприимством, а когда я подумал, что ты, ты — я ведь все вижу — находишь его идеалом, увлекаешься им, мне захотелось броситься под молот в кузнечном цехе.
— Ах, да оставь ты этот молот несчастный! — сказала Анна Сергеевна и, поставив поднос на стол, прошлась по комнате. — Ну, хорошо, — сказала она и сощурила глаза, — я сейчас все выясню.
— Аня, это ужасно, и самое ужасное, — тихо сказал он, — самое ужасное, что ты… — он вдруг всхлипнул и, закрыв лицо руками, пробормотал: — Что ты… что ты… Я ведь вижу, я чувствую…
— Это ужасно, ужасно, — сказала Анна Сергеевна и побежала к двери.
Волнуясь, она спустилась на нижний этаж, в квартиру, откуда обычно звонила по телефону.
Кондратов был еще на работе.
— Аня, вы? — удивленно сказал он. Он всегда удивлялся, слыша ее голос.
Она сразу же рассказала ему о случившемся.
— По моей вине? Сокращение? Да вы с ума сошли! — сказал он, и она поняла, что он говорит правду.
— Петр Алексеевич, Петя, — быстро сказала она, — я вас очень прошу, восстановите его, ведь вам это легко сделать, вы понимаете, это для меня, я не смогу жить с таким сознанием, оставить его в таком положении. Вы слышите?
— Да, да, слышу, Аня, — ответил он и на мгновение замолчал, и в эту минуту молчания она, приложив руку к груди и сдерживая биение сердца, поняла: вот от его ответа зависит все дальнейшее. — Но знаете, я не могу этого сделать… — сказал он и поправился, — то есть могу, но не хочу, в общем, это безразлично, не могу или не хочу, но я этого не сделаю, и вы знаете почему.
Она до боли сжала пальцами трубку и, чувствуя ужас, уже зная заранее, что произойдет, она сказала:
— Петр Алексеевич, подумайте, если вы не сделаете этого, — она запнулась на мгновение, испугавшись банальной фразы, но, не найдя других слов, проговорила: — Между нами все будет кончено.
Он ответил не сразу, в трубке что-то потрескивало, и Анне Сергеевне казалось, что Кондратов мучительно колеблется, не зная, как поступить.
— Аня, как вам не стыдно! — сказал он. — Разве можно…
Но ее точно бес толкнул, — кусая губы, она перебила его:
— Да или нет?
— Нет, — сказал Кондратов и подумал, как страшно будет ему сегодня возвращаться домой.
Боясь, что сейчас расплачется, Анна Сергеевна крикнула:
— Прощайте, прощайте! — и повесила трубку.
Поднимаясь по лестнице, она вслух бормотала:
— Какой ужас, Андрюша, какой ужас, если бы ты знал, какой это ужас…
Андрей Вениаминович сидел по-прежнему в пальто и шляпе, воротник пальто был поднят, точно в комнате дул холодный ветер, и она вдруг расплакалась, обняла его и, целуя его губы, лоб, щеки, исступленно твердила:
— Андрюша, счастье мое, жизнь моя, ты мой муж, моя любовь, прости ты меня.
Он прижимал ее к себе и, целуя ее мокрые, плачущие глаза, говорил:
— Аничка, ты вернулась ко мне, мне больше ничего не нужно, только ты, только ты одна нужна мне на всей земле.
Потом они сидели рядом на диване, она гладила его волосы, слушала, как он говорил ей:
— Из заводской квартиры нас попросят, Аничка, мы уедем подальше, в тихий город, по вечерам будем ходить на Волгу, в лес.
Он замолчал, вглядываясь в ее лицо, и вдруг поморщился: из соседней комнаты доносился чей-то голос.
Это Марья пела украинскую песню, пела резким, громким голосом, пела впервые за двадцать лет своей замужней и кухарочьей жизни.
ЦЕЙЛОНСКИЙ ГРАФИТ
I
— Как работает новый химик? — спросил главный инженер Патрикеев.
— Не знаю, — сказал Кругляк и закрыл один глаз. — Пока знакомится с лабораторией и ходит по производству.
— Да, плохой ли, хороший — уволить его нельзя, — сказал Патрикеев и, усмехаясь, рассказал Кругляку, что новый химик какой-то особенный политэмигрант и что сам секретарь райкома вчера приезжал говорить о нем к директору. — Это на их языке называется «создать условия», — сказал он.
— Ну, положим! — проговорил Кругляк. — Я у себя в лаборатории не буду создавать условий. Если он не сможет работать, пусть секретарь райкома приезжает еще раз и переведет его в техпроп, к толстой мадамочке, — там чисто санаторная обстановка.
Они заговорили о производстве. Главный инженер усмехался и пожимал плечами: в конце концов, ему все надоело, он устал от этой работы, у него нет больше ни нервов, ни сил.
— Вы подумайте, — говорил он, — управляющий трестом знает только одно: «Мы смогли построить Магнитогорск, а вы не можете наладить выпуск приличного карандаша». Чтобы сделать карандаш, нам нужны японский воск, древесина, виргинский можжевельник, германские анилины, метил-виолет. Ведь это импорт! Только полный профан не может этого понять.
— Э, — сказал Кругляк, — разве можно закрывать производство? — И он рассмеялся от этой смешной мысли. — Виргинский можжевельник мы заменили сибирским кедром. Когда нам сказали, что нет вагонов, чтобы везти кедр, мы заменили кедр липой, а липу ольхой, а ольху сосновыми досками. Сегодня один чудак предложил заменить древесину прессованным торфом. Заменить торфом, в чем дело?
— А чем вы замените цейлонский графит, который у нас на исходе?
Зазвонил телефон. Кругляк взял трубку.
— Да, да, вы угадали. Это я, — сказал он и покосился на главного инженера. — Почему на улице? — с ужасом произнес он. — Почему неприлично к холостому? Но это нелогично, Людмила Степановна, ведь вы обещали. Что? Хорошо, приходите с подругой. Тогда я позову приятеля… Он начальник цеха на «Шарике». Что? Ну конечно, не такой, как я, но в общем хороший парень. Будет, будет патефон, — грустно сказал он. — Что? Хорошо, хорошо, без водки. Будем пить наливку. Видите: со мной как с воском, а вы боялись. Значит, в девять? Очень хорошо! Ну, пока! — И он положил трубку.
— Что, будет сегодня дело? — спросил Патрикеев и, уныло погладив лысину, пробормотал: — Хоть бы в этом году получить отпуск, поехать бы в Сочи.
— Знаете, — сказал Кругляк, — меня уже тошнит от холостой любви. — Потом, сверкнув карими горячими глазами и пронзив воздух большим пальцем, он проговорил: — Цейлонский графит на исходе. А, Степан Николаевич? Разве можно остановить производство карандашей в стране, которая начала учиться писать?
И они снова заговорили о том, что дощечка сырая, что кудиновская глина никуда не годится, а часовярская ничуть не хуже германской шипаховской и что Бутырский завод готовит плохую краску, но что глянц-лак и грунт-лак завода «Победа рабочих» совсем неплохи. Фабер и даже сам Хартмут не отказались бы от них. Потом в комнату ворвался клеевар и крикнул: «Расклейка!» Патрикеев вытер пот, а Кругляк выругался, и они побежали в цех.
Никто не знал настоящей фамилии нового химика, но глядя на его кофейное лицо, синеватые толстые губы, — такие губы бывают у мальчишек, вылезающих из воды после четырехчасового купания, — на черные глаза, ворочавшиеся за громадными стеклами очков, — как существа, живущие своей отдельной и особенной жизнью, — казалось, что имя у него красивое и странное.
Директор фабрики Квочин, человек в сапогах и ситцевой рубахе, красноглазый от недосыпания, хотел обставить встречу красиво и торжественно.
Ему казалось, что сотрудники лаборатории должны произнести речи, по-братски обнять зарубежного товарища, и поэтому нового химика при первом его приходе в лабораторию сопровождали, кроме Квочина, секретарь ячейки и председательница фабкома. Но Кругляк сразу же все испортил.
Он похлопал индуса по спине, потом пощупал его брюки, подмигнул лаборанткам и сказал:
— Вот это коверкот, чистой воды инснаб! Вот бы, товарищ Митницкая, вам такой костюм!
И все невольно рассмеялись, и новый химик улыбнулся, показав отливающие влажной синевой зубы.
Кругляк начал деловито допрашивать, какое у него образование и где он работал.
Новый химик, оказывается, окончил в Англии двухгодичные химические курсы при каком-то колледже.
— Вроде техникума, — объяснил себе вслух Кругляк. Где он работал как химик? О, не много! В Англии он занимался лаковыми красками, а в Германии работал по гидролизу древесины, недолго, около шести месяцев. И еще у себя на родине он полтора года пробыл на графитовых рудниках.
— По эксплуатации или как химик по контролю? — с восторгом спросил Кругляк.
Новый химик снова улыбнулся и замотал головой.
— О, нет, совсем другой! — сказал он.
— Ну, а как вас зовут? — вдруг спросил Кругляк.
И индус, улыбнувшись в третий раз, точно осторожно ступая в темноте, старательно выговорил свое новое имя:
— Николлай… Николлай… Николаевич.
— Ну вот, Николай Николаевич, — сказал Кругляк, — будем работать вместе. В чем дело? Я вас напущу на этот самый графит, почему бы дам не поработать на производстве в советских условиях? — Он удивился и снова повторил: — Конечно, вы поработаете в советских условиях. — Он повернулся к толстухе Алферовой, председателю фабкома, и сказал: — Товарищ Алферова, как жизнь? Я что-то не видел у себя в лаборатории этих пресловутых практикантов из графитного цеха. Где же борьба за знаменитый техминимум?
После этого он произнес речь.
— Ого, карандаш! — говорил Кругляк. — Это вроде метро, экзамен на аттестат зрелости. Карандашных фабрик меньше, чем метрополитенов, если хотите знать. А хорошие карандаши делает только Хартмут в Чехословакии. Вы думаете — Фабер? Ничего подобного! Но подождите, подождите! Вы еще увидите: мы сдадим на аттестат зрелости, экстерном, за четыре года. А не за сто двадцать, как Германия.