Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о детстве

ModernLib.Net / Гладков Федор / Повесть о детстве - Чтение (стр. 29)
Автор: Гладков Федор
Жанр:

 

 


      Луконя пропадал несколько дней. Его подобрали на дороге сторонние мужики. Он лежал без памяти в горячке.
      А когда выздоровел, от избы своей уже больше не отходил.
      Говорили, что он стал похож на дурачка.
      Однажды, когда я, по обыкновению, лежал под ветлой, неожиданно пришла тетя Маша. Она села около меня на траву и стала целовать. Сразу бросился мне в глаза темный платок со странно рогатым повойником, грязный сарафан и порванная в разных местах кофта-разлетайка. Этот наряд старил и безобразил ее. Высокая, порывистая, самолюбивая, она казалась теперь какой-то оглушенной. Бабушка ответила на ее поклон молча и все время сидела отчужденно, поджав губы: она не жаловала Машу, как девку беспутную, которая только и думает о том, как бы вырваться из семьи Сусиных. Бабушка, может быть, прогнала бы ее или сама ушла, но боялась встретить отпор с моей стороны, да и оставить меня с ней опасалась: как бы Маша не "насмутьянила".
      А Маша не обращала на нее внимания и сидела около меня в ворохе кубового сарафана и говорила:
      - Давно-то как я тебя не видала!.. Вырос-то как!
      А услыхала, что тебя телега раздавила, упала я и света божьего невзвидела. Хотела побежать к тебе, да свекор не пустил. Да и в поле все дни работала. Только сейчас вот с Филей приехали, я и вырвалась. Как у тебя ручки-то да ножки-то?
      Она гладила меня, смеялась сквозь слезы. Вероятно, дорого стоило ей житье в ненавистной семье кривого Макси-.
      ма, с ненавистным Филей-дуботолом. Низко опущенные углы ее рта и жесткие морщинки около них так были жгучи, что я закрыл глаза. Я почувствовал, что в душе у нее бушевал огонь. В ней было что-то буйное и непокорное, как у Ларивона, и я уже хорошо знал, что ее нельзя укротить.
      Слезы ее не вызывали во мне жалости к ней: она плакала не от безнадежности, не оттого, что она беззащитная сирота.
      В эгих слезах передо мною, мальчиком, которого она любила, выливалась без слов какая-то упрямая дума, какая-то заветная, страстная мечта...
      - Не забывай меня, Федя. Уедешь - хоть весточку пришли: ты ведь грамотный. Эта весточка-то будет мне, как звездочка...
      Бабушка не вытерпела и недружелюбно сказала:
      - Да будет тебе, Машуха!.. Чего ты парнишке сердце-то надрываешь?.. Расстроится еще, задумается - и покой потеряет... Много ли ему сейчас надо-то?.. У всякого своя судьба, у всякого свой талан. Чем у те5я семья плоха? И достаток, и муж видный да безобидньтй. А без строгости и свекра не бывает. Да ведь и он под богом ходит. Сама себе хозяйка будешь... Непокорных-то бог наказывает...
      Маша поглядела на нее исподлобья и с холодной враждебностью оборвала ее:
      - Ты меня, сваха Анна, не трог. Я сама знаю, что делаю. Мне парнишка-то, может, ближе сердцу, чем тебе.
      У советчиков да разумников слова-то мягкие, да души жесткие. Вы своих девок, как овец, продаете в кабалу, на каторгу. А за какие грехи? А ведь и у девки - душа. Ну, свою-то судьбу я через смерть пронесу.
      Бабушка невозмутимо вязала чулок и на слова Маши кротко откликнулась:
      - Шла бы домой, Машуха. Тебя и слушать-то зазорно.
      Да еще при парнишке.
      Я протянул руку к Маше.
      - Сиди, тетя Маша! Сиди и сказывай. Я все понимаю.
      Маша вдруг упала на коленки и стала целовагь меня.
      - Ну, выздоравливай, Феденька. Теперь уж скоро бегать начнешь - вижу. Приходи ко мне с матерью аль один. Не бойся - тебя никто не тронет. Уж полюбуюсь я, как ты опять забегаешь.
      Она быстро поднялась и поклонилась бабушке. Бабушка молча, с достоинством тоже ответила ей поклоном. По дороге она несколько раз оборачивалась и кивала мне головой, а я опирался на локоть и махал ей рукою.
      XLII
      В субботу с поля возвращалась в село вся деревня, а в воскресенье бездельничали: утром наша семья шла к "часам" в моленную, которая помещалась в избе Сергея Каляганова, а "мирские" выходили к амбарам и кладовым и рассаживались на бревнах, на траве, рядком или кучками, как галки. Впрочем, они тоже привыкли посещать моленную - постоять там без крестного знамения, но с поклонами.
      В ключовскую церковь, к попу-щепотнику, не ходил никто.
      "Мирские" ничем не отличались в своих обычаях и обрядах от поморцев: они только принимали попа, но желали попа "истового", а не щепотника. Их совсем непонятно называли "единоверцами". Поп приезжал только на требы крестить младенца, похоронить покойника или отслужить обедню в большой праздник.
      Вечером в субботу мужики намазывали дегтем сапоги и выставляли их на завалинку, а бабы вынимали из сундуков сарафаны, платки, мужнины и братнины портки и рубашки и развешивали их на прясле. И вся деревня наполнялась запахом дегтя и пунца. А в воскресенье все ходили нарядные: девки и парни собирались на луке и у амбаров, бабы и мужики - у своих изб и "выходов". Улицы расцветали пестрыми нарядами, и от этого деревня казалась молодой и веселой. Эти дни для меня тоже были прозрачно-радостными: я лежал под ветлой, а около меня сидели на траве мать и Катя. Бабушка обычно уходила в моленную, а потом грелась на солнце вместе с шабровыми старухами.
      Мать и Катя в эти дни не разлучались: они сидели рядом со мною на траве, говорили намеками, перекидывались загадочными словами и часто беспричинно смеялись. Мать повеселела, стала старательно наряжаться, и в круглом лице ее я увидел что-то новое - какое-то нетерпеливое ожидание и девичий задор. А Катя стала больше похожа на бабу:
      с девками не гуляла, ходила важно, тяжелыми шагами, а вечером исчезала куда-то.
      Об отъезде мать со мной ничего не говорила, но я видел по ее оживленному лицу и мечтающим глазам, что скоро уедем. Однажды Катя вздохнула облегченно и размечталась:
      - Ну, невестка, пожила под тятенькиным гнетом. Сколь земных поклонов отбили, сколь лестовок истрепали, сколь золотых денечков загубили!.. А времечко пришло - разлетимся из этого гнезда в разные стороны... Вы - на Волгу, на ватаги, я - в другую семью. Уж я под кнутом да под ярмом не буду: сама себе со своим Яшкой гнездо совью. Старик-то со старухой Киселевы знаешь какие, дряхлые, недужные, а девка на выданье. Оба они с Яшкой-то смирные, бессловесные... Тятенька-то хочет сперва Сыгнея женить, а обо мне у него и речи нет: лишние руки нужны. А я раньше Сыгнейки повенчаюсь. После пожинок старик Киселев к тятеньке сватать меня придет, как снег на голову.
      Мать прижималась к Кате и смеялась.
      - Какая ты отчаянная, Катя! Прямо зависть берет...
      И в кого ты только такая в семье уродилась?
      - В семье не без урода. У нас все с норовом: один себе на уме, упрямый, как бык, считает себя умнее всех, из-под власти, как с цепи, рвется; другой, как пескарь, мызгает да у чеботаря пропадает, а чеботарить - не пахать, не косить, третий, как скряга, свое копит, а тятеньке глаза отводит.
      Ну, а я вот по-дурацки - напрямки. Тятенька-то страсть боится, коли на него наскочишь. Увидала я однова, как его Паруша оглушила, и сразу почуяла, где у него слабое место. Идет на него - голова кверху, грудь вперед - и кричит:
      "Это ты чего, Фома, за своей бабой с кнутом-то гоняешься?
      Аль хочешь, чтобы не видела, как ты за мной псом ходишь?" Он и то и се - улыбочки да шуточки. Шажком да ползком к себе в подворотню. А ведь до седых волос за бабами бегал...
      Мать в ужасе озиралась и стыдливо бормотала:
      - Что ты, что ты, Катя! Рази так можно про батюшкуто?.. Молчи и язык прикуси. Да еще при парнишке... Как тебе не совестно!..
      - Вот еще! - фыркнула Катя. - Батюшка, батюшка..
      Этот батюшка-то да муженек твой заездили тебя, зацыкали до одури, ты вот и ветерка сейчас боишься. А ты плюнь, да голову подними, да ножкой притопни. Вон Маша-то хоть в когти кривого Максима попалась, а норова ее он не сломит. Ее не согнешь. Бабенка-то на своем настоит: вырвется!
      Теперь молодые-то не по старине хотят жить: у них на рожон - свой рожон. Вот уедешь, побываешь на чужой стороне, людей разных да свет увидишь - совсем другая станешь.
      А ведь на цепи-то и собака скоро стареет.
      Мать взволнованно вздыхала и с надеждой глядела на меня.
      - Вот встанешь, Феденька, и поедем., на Волгу, в Астрахань... Я уже все в дорогу собрала. Тоскую, ночей не сплю. Только и мерещится, как раньше мы с матушкой пути-дороги меряли.
      Я утешал ее, задыхаясь и похрипывая:
      - Да ведь я уже здоровый. Только бы мне самому встать, я бы вприпрыжку побежал.
      И я делал попытки приподняться, сесть, но руки подламывались, и я падал, надрываясь от кашля.
      Раза два в эти праздничные дни приходили ко мне товарищи. Я ждал, что первым прилетит Кузярь, но явился Петька-кузнец. В красной рубашке и плисовых портках, в новом картузе, он подошел, как взрослый, а когда поздоровался с Катей и матерью, снял картуз.
      - Ну, как он тут ползает? Не будь я у избы, возы-то со снопами раздавили бы его. Проскакала телега-то, а он мертвый. Тащу его за руку, а тут ребенок мешает. Только успел оттащить - тут и возы промчались.
      Петька, должно быть, до сих пор еще не успокоился от пережитого потрясения: говорил он взволнованно, с одышкой, но старался не терять достоинства. Он стоял около меня, спрятав руки назад, и мне было смешно смотреть на него: он надувался, изображая взрослого мужика, мигал устало, как самосильный работник.
      - Да ты бы сел, Петяшка, - едва сдерживая смех, приветливо посоветовала ему мать, а Катя закрылась концом зеленого фартука и тряслась от молчаливого хохота.
      - Некогда мне, тетя Настя. Я только навестить... да вот принес... Еще зимой ему тятька посулил... Ему-то недосуг было, так я уж сам отковал.
      И он вынул из-за спины новенький топорик, сверкающий отточенным лезвием. Вот почему держал он руки за спиной!
      Ему хотелось поразить, обрадовать меня.. Я схватил его подарок и прижал к груди. От радости и от благодарности к Петьке я готов был заплакать.
      Он не обратил внимания на мое волнение и опять снял картуз.
      - Ну, прощайте!
      - Посидел бы с нами, Петяшка: ведь праздник. Чего тебе делать-то? ласково уговаривала его мать и глядела на него изумленно и растроганно.
      - Мало ли делов! - озабоченно возразил он. - Все хозяйство сейчас на мне: и скотина, и двор, и ребенок. Да еще за мамку печь топи. Как накануне приехала, так и захворала.
      - Такого парнишку, как ты, Петенька, и в округе не сыскать, - похвалила его мать, а он пренебрежительно отмахнулся с кривой усмешкой.
      - Кому же работать-то? Хозяйство работника любит.
      И ушел степенно, не оглядываясь.
      - Уморил... мочи моей нет!.. - бормотала сквозь хохот Катя, а мать вытирала слезы и ласково говорила:
      - Ведь какой парнишка-то пригожий! Глядеть не наглядеться. С таким не пропадешь.
      А мне было досадно, что они смеются: Петька - верный товарищ, умный парень, и я любил его всем сердцем. Я вертел перед собой аккуратный топорик и любовался его добротностью и сверкающим лезвием.
      Забежал ко мне и Кузярь. Сухопарый, загорелый, с серыми пятнами на лице, он показался мне еще костлявее, чем раньше: и скулы и подбородок стали еще острее, глаза провалились еще глубже. Но прилетел он буйно, сразу же сел около меня и засмеялся задористо.
      - Лежишь, брат, и не ползаешь? Ну и угораздило тебя!
      Я бы сроду не поддался. Ну и тюхтяй ты! Сделеги свалился!.. Я бы, как кошка, вцепился. Однова меня на дранке мешком брякнули, и я под ходовое колесо полетел. Чуть было в копыл под спицы не попал. Так я вцепился на лету в спицу-то и оседлал ее.
      - Да будет тебе врать-то, Иванка!.. - осадила его Катя, но он озорно взглянул на нее.
      - Не любо - не слушай, а врать не мешай, Катёна.
      Я после этого на пять лет постарел. Ну-ка, подумай-ка:
      ведь на волосок от смерти был... а все-таки отпинался от нее... - И, не желая дальше спорить с Катей, он словоохотливо и горячо начал сообщать мне новости: - Слыхал, чай, про Наумку-то? Митрий Степаныч взял его в подручные:
      душу парень спасать будет - в рай собрался. Днем в кладовой батрачит, двор убирает, лавку подметает, за лошадьми ухаживает, за скотиной, а вечером богу молится. Двадцать лестовок отстоит, а потом целую кафизму отчитает. А ежели соврал - Митрий Степаныч его сыромятным ремнем в рай подгоняет: не спотыкайся! И домой не пускает.
      Вот и сейчас на дворе навоз чистит - это после моленной-то! На небо-то, брат, легко не попадешь! Увидел меня, заревел дэ брюхом на землю ь" грохнулся - вот так.
      Кузярь растянулся на траве животом и обхватил голову руками. Потом опять быстро сел и засмеялся.
      - Ты вот лежишь без рук, без ног и галок считаешь, а я вчерась в обед на моховом болоте у Красного Мара был... поругался с мамкой Досада взяла...
      - Батюшки! - засмеялась Катя, поддразнивая его. - Мамка ему досадила... Вертун какой!
      Мать молча забавлялась болтовней Кузяря.
      Он поднялся на колени и замахал худыми руками.
      - А что! Колос сгребать меня заставляет, а сама снопы вяжет. Ей и нагибаться-то нельзя, не то что жилиться.
      А она орет на меня. Вырвал я у нее свясло-то и сунул ей грабли. "На, сгребай! Довольно с тебя и этого дела..." Ну, она и разозлилась на меня.
      Кадя и мать смеялись, смеялся и я. Но Кузярь разошелся еще больше.
      - Ну, стали ругаться. Заплакала она, пошла к телеге и легла. А я подался со зла на моховое болото. Гляжу, цапля на одной ходуле стоит и богу молится. Дай, думаю, сцапаю ее. Пополз меж кочками, как уж, упрячусь за ними Дотемна полз, весь, как черт, измазался.
      Катя трунила над ним:
      - Ну, а цапля-то глядит на тебя и смеется: "Дай его, дурачка, подпущу да в лоб и клюну"
      У Кузяря блестели глаза от возбуждения. Он прищурился и с торжеством усмехнулся.
      - Схватил я ее за ногу да к себе. Она благим матом заорала, да как замашет крыльями, да как дернет меня!
      Я кувырком. Гляжу, а она уж над болотом несется да ногами кочки считает.
      Катя смеялась, а мать осторожно упрекнула его:
      - Не надо бы, Ваня, врать-то. Не тоже, милый. Паренек ты умный, а люди подумают, что дурачок. Сердце-то у тебя хорошее, а умишко в обман играет.
      Кузярь не смутился и разочарованно ответил:
      - А я думал - поверите. Я это, тетя Настя, не для вранья. Это я хотел Федяшке сказку рассказать: скучно ему лежать-то да в небо глядеть.
      Он лукаво ухмыльнулся и вынул из кармана порток спичечную коробку. Осторожно положил ее на траву, удобно растянулся и опять многозначительно поглядел на меня.
      - Гляди, да не моргай. Видишь, какой я тебе гостинец принес? Сроду не догадаешься, что тут за чудо. На!
      Он раздвинул коробку, и я увидел в ней большого медведку с огромным панцирем на спине и страшными передними зазубренными ногами. Медведка мгновенно выпрыгнул из коробки, юркнул в траву и стал быстро копать землю.
      - Вот, брат, какой зверь! Запряги его в эту коробку да насыпь в нее земли - он поскачет с ней и не спотыкнется.
      А землю-то как роет - настоящий крот.
      Мне было и любопытно и противно смотреть на это чудовище, и я обиженно буркнул:
      - Возьми себе этот гостинец. Я не маленький, чтоб играть с тараканами.
      Кузярь оскорбленно надулся, с размаху накрыл коробкой медведку и ловко засадил его в эту клетку. Потом приложил к уху, послушал и бросил коробку далеко на луку.
      - Ну, ладно. Вставай скорее, пойдем с тобой рыбу на Няньгу ловить. Я уже и вентерь сплел. Хочешь, я тебе лозы притащу? Вместе сплетем...
      Это его предложение мне понравилось, и мы сговорились, что в следующее воскресенье сплетем другой вентерь.
      Кузярь размечтался:
      - До осени-то, знаешь, сколько рыбы наловим! Там язи да лещи кишат. Щербу будем на берегу варить, а домой по ведру на брата притащим. Там и раки есть.
      Я с отвращением отмахнулся.
      - Раки поганые: они падаль едят. Их грех есть.
      - Грех - с орех, да ядро-то с ведро.
      Чтобы оборвать его болтовню, я сердито сказал:
      - А мы скоро в Астрахань уедем. Встану вот к пожинкам - и уедем. Вот тогда и прощай...
      Кузярь поразился до немоты. Он встал, смущенно улыбнулся.
      - Совсем? Как не был?
      - На ватаги! Там рыбу-то ловят в море.
      Он уныло свистнул, почесал затылок, потом вскинул голову и быстро пошел домой.
      XLIII
      И вот я опять на ногах: опять бегаю, махаю руками и даже на гумне помогаю сгребать солому и переворачивать снопы на току. Стояли прозрачные, теплые дни августа.
      С гумна отчетливо видны были даже отдельные соломины на крышах ключовских изб и каждая доска тесовой обшивки почтовой станции. На огромном, заваленном копнами и соломой барском гумне бегали,по кругу две пары лошадей - это работала механическая молотилка. Раздвоенная шапка высокой сосны в ключовском бору казалась бархатной и печальной. Наши гумна тянулись в обе стороны сплошной грядой, с седыми половешками у прясла и большими копнами. Налево, очень далеко, мерцали холмистые поля, и там, в широкой лывине, тоже очень четко виднелись избы деревни Александровки, где жила тетка Машуха. На другой стороне, вдоль большой дороги на Пензу, полого поднимались желтые и черные поля, а за ними на горизонте и ближе темнел густой лес, а издали видно было, как трепетали листья осин. Пахло обмолоченной соломой и крапивой.
      Всюду раздавалось глухое, ладное буханье цепов. Молотить цепами большое искусство: надо было учиться, приспосабливаться, сохранять музыкальный ритм, чтобы не ударить одновременно с другими и не нарушить плясового перебора. Нам, парнишкам, эта работа была недоступна, хотя мы всегда с завистью смотрели на красивую пляску цепов, на крылатый взлет молотил, на ритмическое колыхание тел и сосредоточенные лица.
      После обеда отец деревянной лопатой веял зерно: черпал его из кучи и высоко бросал вверх. Мякина пылью отлетала в сторону, а зерно падало на чистый ток, рассыпаясь бисером. В это время Тит залезал на высокий омет, а Сыгней длинными рогатыми вилами брал целую охапку соломы и сильным взмахом кидал вверх. Тит подхватывал ее граблями и укладывал на омете.
      Я любил эти золотые дни молотьбы. Вся деревня выходила на гумна, и вихри цепов легкокрыло порхали всюду между копнами. Везде рокотали глухие перестуки и певучий разговор цепов. Хорошо было идти по узенькой меже кудрявыми коноплями, вдыхать пряный их аромат и слушать неумолкаемое стрекотанье кузнечиков. Хорошо было смотреть на раздольные поля в ярких пятнах желтого жнивья, бледно-золотых овсов и черного пара и на далекие перелески, загадочные и задумчивые. Почему так беспокойно летают голуби и плачут пигалицы? И почему на душе так радостно и хочется улететь куда-то далеко, за эти поля, за перелески, в безвестные сказочные края?.. Каждый день я ходил через эти дремучие заросли конопли и-пел почемую одну песню, грустную песню взрослых:
      Ах ты, поле мое, поле чистое, Приголубь ты меня, добра молодца...
      Я чувствовал живую землю, родную и ласковую, я купглся в солнце и дышал небесной синью, - я просто жил и наслаждался тем, что живу. И сейчас, в седые годы, когда вспоминаю эти дни детской невинной радости, я храню их ь душе, как волшебный дар, который вспыхивал ярким светом в темные ночи моей жизни.
      В эти дни и мать светлела и казалась мне молоденькой гзвушкой. Она уже не дрожала от страха перед дедом и отгом. Я часто слышал ее звонкий голос и веселый смех. Да т; дед не хмурил седых бровей и хлопотал на гумне бодро и прытко. Переставала стонать и охать бабушка. Отец смеялся и шутил с Сыгнеем, а в минуты передышки пробовал бороться с ним и, когда клал его на землю, был очень доволен.
      Однажды в полуденный час, когда все гурьбой шли домой меж коноплей, бабушка вдруг запела, высоко подняв голову: "Подуй, подуй, погодушка..." Мать и Катя с охотой подхватили первые же слова, и их голоса с сердечной теплотой полетели по конопляным волнам. Мать пела высоким голосом и смотрела на небо. Катя, серьезная, суровая, пела низким альтом, словно и в песне хотела показать всем, что она сильна, что она сама хозяйка своей судьбы. Дедушка шел впереди зыбким шагом и, когда женщины запели песню, снял картуз, схватился за бороду и остановился. Должно быть, эта песня встревожила его и разбудила давно уснувшие образы далеких дней минувшего. К моему удивлению, он, сжимая кривыми пальцами бороду, со скорбной улыбкой, встряхнув головой, запел высокой фистулой в тон бабушке. И мне почудилось, что все вздрогнуло и вспыхнуло вокруг, и стало вольготно и чудесно. Улыбаясь, покачивая головой, он играл голосом, украшал его переливами, вскриками и вздохами. А бабушка смотрела на него со слезами на глазах.
      Отец шел вместе с Сыгнеем впереди, а Тит и Сема убежали раньше. Вероятно, отца с Сыгнеем поразил дедушка.
      Что случилось с грозным и благочестивым стариком, который терпеть не мог песен в дому? Они прибавили шагу и, не оглядываясь, быстро скрылись в зарослях черемухи на усадьбе. Уже у самых кустов я услышал басовитый голос Паруши. Она рыла картошку на своей полоске.
      - Эх, Фома, милый ты мой!.. Аннушка! В кои-то веки!
      Сорок грехов с вас снимается, что вспомнили нашу молодость.
      Она -выпрямилась, большая, могучая, и растроганно улыбалась нам.
      А когда мы вышли на улицу, дед опять потух и насупил брови.
      - Ну, будет вам горланить-то! Идите проворней! Ш стол собирайте! После обеда работы невпроворот: надо успеть нынче две копешки обмолотить. Ветру нету - веять не придется.
      Песня оборвалась, и опять стало буднично и тускло. Но мать все днч до отъезда из деревни не потухала: лицо ее светилось какой-то затаенной радостью, а в опечаленных глазах горел огонек нетерпеливого ожидания. Отец ходил споро и уверенно и держался независимо.
      Кончилась молотьба, зерно засыпали в амбар. Надо было выезжать в поле поднимать пары. На черемухе зажелтели листочки, и в небе появились холодные, размытыг облака. И вот в один из таких дней мы собрались в путь.
      Пристал к нам и Миколай Подгорное. Поехали мы не на своем мерине, а на возу Терентия. Он вместе в братом вез на двух телегах сырые кожи в Саратов от Митрия Степаныча, а оттуда должен привезти товар для лавки. Миколал уезжал в Астрахань, как обычно, один, без жены.
      Паруша шла вместе с бабушкой, массивная, тяжелая, но рука ее была легкая, ласковая, когда она гладила меня по плечу.
      - Ну, вот и вырвали тебя с поля, лен-зелен... И будет носить вас ветер-непогодь по чужой стороне. А чужая-то сторона неприветлива. Ну, а при горе-тоске не плачь, а спой песенку с матерью: "Хорошо тому на свете жить, кому горе-то - сполагоря..." Дай вам господи счастье найти!..
      У бабушки текли по щекам мутные слезы.
      Прибежала Маша с заплаканными глазами, и приплелся пьяный Ларивон с ведром браги в руках.
      - Настенька, сестрица моя дорогая!.. Вася!.. Проститe меня, Христа ради, окаянного!.. - И падал на колени, подметая бородою пыль. - Нет мне больше житья, сроднички мои! Загубил я душеньку свою... и Микитушку не охранил...
      И Петрушу не отбил от ворогов... Сестрица моя Настенька!
      Сколь я тебе зла наделал!.. На, казни мою голову! И сестру Машеньку, назло себе и людям, Кощею бессмертному продал... Путь-дорога вам счастливая, Настенька, Вася!..
      И он плакал пьяными слезами.
      - Я, Настенька, на могилке мамыньки ночую... и плачу...
      Он бился головой о дорогу, опять поднимался и разболтанными шагами, с ведром в руках, старался догнать нас.
      Маша не оглядывалась на него и шла рядом с матерью, с жестким, застывшим лицом. Вся семья наша шла за возами. Бабушка молча плакала. Дедушка, угрюмый, шел позади отца с иконой в руках, без картуза, и говорил строго и наставительно:
      - Деньги шли помесячно. Пачпорт на год выправил.
      Ежели денег не будешь высылать, по этапу домой вытребую. На стороне-то не балуйся: вина не пей, в дурные дела не суйся. От веры не отходи... У Манюшки Кокушевой перво-наперво остановись. Она хоть и сорока, а родня. Она от веры не отстала - приютит и приветит. Живет у сестры, а Павел-то Иваныч там дом свой имеет, лошадей держит.
      Хозяин. По вере-то он пристроит тебя...
      А бабушка уговаривала его сквозь слезы:
      - Ну чего ты, отец, толкуешь-то? Чай, он не маленький, не арбешник... чай, он не на разбой едет, а на работу. Аль он не знает, как отцу помогать?
      Маша тихо говорила матери:
      - Ты, нянька, и не думай приезжать сюда, пропадешь совсем. А я от Сусиных все равно убегу... Вот осенью Фильку в солдаты забреют, я опять на барский двор. А то к Ермолаевым или к Малышевым. Эти люди в обиду меня не дадут. Может, и сама к вам в Астрахань улечу.
      У широкой межи, перед пестрым столбом, все остановились. Дедушка с бабушкой стали у столба. Он поддерживал обеими руками икону на груди, а бабушка плакала. Мы все трое - отец, мать и я - одновременно истово крестились и падали на землю. Потом подошли к иконе и поцеловали ее. Мать здесь же взяла горсть земли и завязала ее в платок. Все молча, неподвижно, молитвенно постояли, склонив головы.
      - Ну, трогайте!.. Час добрый!.. - пронзительно крикнул дедушка. Прощай, Васянька!.. Не забывай, чего я наказывал...
      Отец обнял поочередно и деда, и бабушку, и братьев, и Катю, и Машу, и они поцеловались три раза крест-накрест. Мать долго не отрывалась и от бабушки, и от Кати, и от Маши и плакала навзрыд. Катя крепко обняла меня и прижала к себе, и я впервые увидел, как она подурнела от слез. Маша долго не выпускала меня из рук и шептала:
      - Не забудешь меня? Не забудешь? А баушку Наталью уже забыл, чай?
      - Я ее никогда не забуду...
      Сыгней схватил меня за руки, потянул за собою и, посмеиваясь, кричал:
      - Не пущу! Домой воротимся. Пускай отец с матерью одни уезжают.
      Паруша легко вскинула меня к своему лицу, поцеловала и, опустив на землю, растроганно пробасила:
      - Ну, лети вольготно, голубь перелетный!.. Береги крылышки-то!..
      Тит и Сема простились как-то сконфуженно и неловко.
      Далеко по полю бежал к нам Кузярь и махал рукой. Но когда возы тронулись и мы с отцом и матерью пошли вслед за ними, Кузярь остановился как вкопанный и растерянно посмотрел нам вслед. Потом повернулся и так же быстро побежал обратно, болтая головой из стороны в сторону.
      Я уже знал, что если он бежит и головой болтает, значит, плачет обиженно.
      Шагая по дороге, мы часто оглядывались и до самых Ключей видели, как стояли все наши у столба и смотрели нам вслед.
      Столбовая дорога, широкая, накатанная, с бесчисленными старыми кольями, заросшими травой, шла в Саратов, к Волге. Деревня наша уже скрылась за холмами, но долго еще видна была верхушка колоколенки с блестящим шпицем да маячил в лиловой дымке Красный Map. Так началась наша новая жизнь.
      Мне было очень больно и жалко расставаться с деревней, где я оставил что-то бесконечно дорогое. Что ожидает меня в будущем в этом далеком, неведомом краю?
      Заплакал я только тогда, когда почувствовал ноющую боль в сердце. На телеграфных проволоках сидели синие пигалицы и жалобно кричали мне:
      - Прощай!..
      1948

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29