Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о детстве

ModernLib.Net / Гладков Федор / Повесть о детстве - Чтение (стр. 23)
Автор: Гладков Федор
Жанр:

 

 


      увы-ы, увы-ы, увы-ы...
      XXXIV
      Утром я проснулся поздно, разбудило меня горячее солнце. Я открыл глаза и увидел над собою чадно-голубые полосы света: в дымных солнечных лучах играли разноцветные искорки пыли. Пахло только что испеченным хлебом и топленым молоком. За окном щебетали касатки.
      В избе никого не было. В теле ощущались здоровая радость и ликование. Бойко и весело звенели мухи. Я вскочил и высунулся из окна. Воздух горел ослепительно. Лужок на дороге кудрявился бархатной вышивкой. Касатки носились над лужком и дорогой целой стаей, легко, невесомо, переплетаясь в крылатой игре. За амбарами и избами, на усадьбах, густыми зарослями зеленела черемуха в снежных мохрах цветов. Пьяный миндальный запах плыл оттуда волнами. Я выпрыгнул в окно и, ошпаренный солнцем, сразу погрузился в мяткую небесную синеву. Хотелось летать, как касатки, кувыркаться в этой ласковой синеве и золотом воздухе, петь и смеяться. Я выбежал за угол избы, в холодок, под ветлы, и бросился на прохладную траву. Роями и вихрями трепетали по луке одуванчики, белая кашка и розовые калачики. Где-то клохтала невидимая клушка и цыкали цыплята. Близко и далеко истошно кудахтали куры и сердито открикивались петухи. Очень высоко, в манящей синеве неба, медленно кружились два коршуна.
      У пожарного плоского сарая стояли старые насосы с длинными коромыслами, похожими на ухваты, и сизые бочки на дрогах. Мосей сидел у дощатой стены и ковырял кочедыком лапти. Моленная стояла по-прежнему угрюмая и слепая, а подальше - покосившаяся жигулевка с огромным замком на косяке.
      Одинокая, старенькая, с прелой соломенной крышей, келья бабушки Натальи, вся засыпанная оползнями, с полураскрытым двориком, с голыми стропилами, тоже как будто доживала последние дни - вот-вот рухнет и превратится в кучу гнилушек. Раза два я видел, как к ней приходила тетя Маша. Она уже не щеголяла в барских юбках, кофточках и башмаках, а носила деревенский сарафан, на голове повойник и темный платок, заколотый по-старушечьи. К нам она так и не показывалась и с матерью не встречалась. Но я каждый день обязательно бегал к бабушке, чтобы принести воды из колодца и нарубить вязанку прутьев из старого плетня. Заднюю стенку двора я уже всю вырубил, и внутри стало неприютно и жутко. Маленькая горбатенькая Лукерья с восковым сморщенным лицом кротко и молитвенно ухаживала за бабушкой и тихо, дрожащим голоском, ласково говорила мне:
      - Баушка-то совсе-ем плохонькая стала. На исходе у нее душенька-то. По ночам-то уж больно мается. Как из жигулевки-то ее притащили, так и обмерла. Все-то ее покинули.
      Только Луконюшка и приходит. "Иди, бает, отдохни, баушка Лукерья. Я посижу с Натальюшкой-то, похлопочу..." Уж такой трогательный паренек, словно отрок светлый. Ты уж, подсолнышек, поглядывай. Увидишь, как я тебе платочком помашу, - так и знай: отошла баушка-то.
      У матери каждый день были заплаканные глаза, и она казалась не то уставшей, не то больной. Настала рабочая весенняя пора, и ее редко отпускали к бабушке. Она уезжала вместе с мужиками на поле и возвращалась в сумерки.
      И когда я встречал ее, обветренную, загоревшую, у двора, она болезненно улыбалась мне и шепотом спрашивала:
      - Навестил, что ли, баушку-то?..
      Я с обидой на нее и с жалостью к ней отвечал сквозь слезы:
      - Ее все покинули...
      Мать быстро отходила от меня и вытирала фартуком слезы.
      И вот сейчас я смотрел на слепенькую избушку бабушки, и утренняя моя радость потухала. Ждал: вот выйдет горбатенькая Лукерья и помашет мне платком.
      Моленная с плотно закрытыми железными ставнями, со ржавыми пятнами на шершавой зелени казалась таинственной и зловещей. И потому, что там было жутко и загадочно, меня неудержимо тянуло пойти туда, опять увидеть сургучные печати и прислушаться: не слышно ли там, внутри, каких-нибудь призрачных голосов, стонов и шороха, какие бывают во время "стояния"? Мне почудилось, что внутри моленной что-то глухо упало и кто-то жалобно позвал меня. Я очень ясно услышал свое имя. У меня сильно забилось сердце от страха, и я, охваченный любопытством, пошел к моленной, подчиняясь этому жалобному голосу.
      Позади стонала бабушка Анна и звала меня испуганно:
      - Иди-ка сюда! Воротись-ка! Беги-ка, чего я скажу тебе!
      Бабушку я впервые увидел такой сердитой и испуганной.
      У нее дрожали руки и голова, а тусклые глаза застыли от ужаса.
      - Ты это чего вздумал-то, окаянный? И не моги ходить туда. Греха с тобой не оберешься.
      И толчками погнала меня домой.
      Митрий Степаныч, в сатиновой рубашке, подпоясанный ремнем с бляшками, в сафьяновых татарских сапогах, гладко причесанный, позванивая ключами, прошел через улицу в кладовую зыбкой, самодовольной походкой, сосредоточенно сутулясь. На ходу он тихонько пел что-то на второй глас. За ним таким же самодовольным шагом, как взрослая, выпячивая живот, как ее мать, шагала Таненка. Тяжелая железная дверь с визгом отворилась, и они скрылись во тьме.
      Когда раздался этот пронзительный визг железной двери, мне послышалось: "Иди-иди-и!.." И я, забыв обо всем, бросился со всех ног к кладовой, чтобы взглянуть на вороха сокровищ, скрытых внутри этих каменных стен, и подышать прохладным ароматом пунца, ситца, керосина и каких-то других, не ведомых мне товаров. Как и всегда, я сначала ничего не увидел, ослепший от солнца, потом заметил, как Митрий Степаныч вынул откуда-то из-за пузатых мешков четвертную бутыль с прозрачной жидкостью. Он опасливо обернулся и подозрительно уставился на меня.
      - Прочь отсюда! - цыркнул он на меня. - Ишь нос сует, паршивец! Чего тебе надо?
      - Это, чай, Федянька, тятенька, - заступилась за меня Таненка.
      - Это все едино. Еще украдет чего-нибудь. Прочь, тебеговорят! Дай-ка, Таненка, вон веник. Я тебя отважу, отучу, как подглядывать.
      Я отбежал от двери, а Таненка, подражая отцу, тоже крикнула мне вслед:
      - Я тебя, курник, отучу! Век будешь помнить. Больше сюда - ни ногой и не подглядывай. Прочь, курник!
      Мне стало больно от обиды и стыдно оттого, что меня прогнали так грубо и незаслуженно. Я сначала растерялся, а потом разозлился и мстительно крикнул:
      - Кворак! Лягушка-ляпушка!..
      И убежал к своим воротам. Мне было любопытно, что они вынесут из кладовой, и я стал ждать, высунув голову из калитки. Низко над землей летали касатки, щебетали, трепеща крылышками. Они играли со мною скользили так близко, что едва не задевали меня. И все во мне играло радостью, здоровьем, потому что я купался в горячем, сверкающем воздухе и видел синее милое небо. Зеленый лужок, который упорно, неудержимо покрывал своими кудерками землю и здесь, у двора, и там, за дорогой, заползал на самую дорогу и карабкался на камни кладовых. Эга могучая, неутомимая жизнь бунтовала всюду, и я как-то всем маленьким существом своим чувствовал ее бурю.
      Из кладовой вышла Таненка и понесла на животе ящик, покрытый платком. Она озиралась, как воровка, и торопилась к своему крыльцу. А Митрий Степаныч с бутылью в руке тщательно запер железную дверь и пошел вслед за Таненкой, так же торопливо и так же озираясь по сторонам.
      Я вбежал в избу и крикнул бабушке с порога:
      - Митрий-то Степаныч четверть вина домой потащил, а Таненка - ящик с гостинцами!
      Бабушка сердито и со страхом набросилась на меня:
      - А ты не подглядывай, дурак. Митрий-то из-за тебя на дедушку окрысится. Дедушка-то в долгу у Митрия. И не наше дело, кого он там вином да гостинцами угощать будет. Начальство ждет - вот и будет его улещать. Может, моленную-то распечатают. А ты, ежели видишь чего, не кричи и не болтай. Держи себе на уме. Не тянут за язык - молчи, а пытать будут - зубы сожми: "Знать ничего не знаю и ведать не ведаю".
      В полдень опять зазвенели колокольчики и бубенчики и к моленной через луку пролетела тройка, а за ней - пара пузатых лошадей, запряженных в грязный тарантас. На тарантасе сидел такой же пузатый, с разбухшим от пьянства лицом ключевский поп в черной шляпе и в фиолетовой рясе.
      Так же как вчера, из тарантаса выскочил усатый пристав в белом кителе, в сверкающих сапогах и тот же чахоточный чиновник в чесучовом сюртуке с широким разрезом позади.
      И опять степенно прошел Митрий Степаныч и проковылял Пантелей в бекешке нараспашку, взмахивая бородой. Быстроногий Кузярь, чумазый, загорелый, в пунцовой рубашке без пояса, босой, подхватил меня под руку, и мы, не слушая стонов и криков бабушки, со всех ног пустились к моленной.
      - Сдирать печати прискакали... Мосей уж дрова притащил - сжигать иконы и книги будут...
      Кузярь остановился, подпрыгнул на месте и засмеялся.
      Острые черные глазенки его заиграли плутовато.
      - А я знаю, а я знаю... а тебе не скажу...
      - А я сам увижу и тебя не спрошу... Я еще вчера в моленной был и видел, как печати везде накладывали.
      Глаза его издевались надо мною, и он хохотал мне в лицо.
      - Эх ты, губан! Видел сороку, да без проку. Дурак видит только воробья на носу, а умному как сычу, и ночь - не помеха. Ты погляди, что сейчас будет, - лопнешь со смеху.
      И он заплясал и закувыркался на траве. Я стоял перед ним растерянный: он и на этот раз торжествовал надо мною. Вдруг он выпрямился и зловеще пропел:
      Никому так не досадно,
      Как нашему Федьке,
      Всё неладно, всё нескладно
      Ни хрена, ни редьки
      Сам - на печке,
      Нос - в горшечке,
      А язык - на речке..
      Посрамленный, я побежал к моленной, а он хохотал мне вслед и кричал:
      - Не беги один-то, а то в жигулевку запрут. Давай вместе. Двоим-то одурить их вольготнее. Ежели хватать будут - прыгай в буерак...
      Тут он опять хотел одурачить меня: прыгать в буерак с отвесного обрыва в десять сажен глубиной да еще в реку мог только бестолковый или слепой. Но довод его - быть вместе и не давать друг друга в обиду - был мне на руку.
      Я остановился и подождал его, но он подошел неторопливо, важным шагом и прошел мимо, как чужой, и даже не взглянул на меня. Я тоже пошел ленивым шагом, вперевалку, как мой отец, и круто свернул в сторону, к задней стене моленной. Кузярь, пораженный, остановился и с тревогой спросил:
      - Ты это куда?.. Эй!
      Но я не ответил ему и не обернулся.
      - Погоди-ка, погоди. Чего ты озлился-то? Чай, я шутейно.
      - А я издали хочу глядеть, как ты в буерак прыгать будешь.
      Я обежал вокруг моленной и остановился у крыльца.
      Дверь была уже отворена, и из нутра глухо и раскатисто вырывался хриплый голос пристава и гогот попа. Кузярь украдкой выглядывал из-за лошадей и с испуганным лицом призывно махал мне рукой. Мосей сидел на чурбаке у передней стены пожарного сарая и плел лапти. Это было не в его обычае: он был падок на всякие зрелища, а тут перед ним совершались такие события, которые сразу согнали бы его с места. Я хоть и маленький был, но хорошо знал Мосея. Значит, он не хотел подходить к моленной и решил показать, что его дело - сторона, а начальство - сила опасная, и невзначай он может попасть под горячую руку и пострадать. Кузярь издали глядел на меня с завистью, и мне было приятно видеть, как он робко посматривал на моленную и на кучера, бородатого мужика, который свертывал цигарку. Кучер погрозил Кузярю кнутом, и Кузярь пустился бежать обратно.
      Становой рычал внутри моленной, как злой пес, и мне казалось, что он бьет и старосту и Митрия Степаныча. Кучер повернул лицо к моленной и прислушался. Он подмигнул мне, кивнул головой на открытую дверь и ухмыльнулся.
      - Бунтует... - пояснил он снисходительно. - Беда, как любит бушевать! От этого и охрип. Ничего-о! - успокоительно заключил он. - Пробушуется лыком станет и начнет жаловаться, как баба. Тут ему только водки давай четверть вылакает. Чую, застрянет он у вашего кулугура на сутки: чего-то больно взбесился. Мается с ним судейскийто. Научный человек, покорный, как девка, от этого и в чахотку себя вогнал.
      Пока он бормотал, скучая и покуривая, ко мне неожиданно подошли Мосей и Кузярь. Мосей с лаптем и лыком в руках морщился в боязливой улыбке, а Кузярь храбро стоял впереди него и нахально показывал мне язык.
      На крыльцо с грохотом выбежал пристав и хрипло заорал
      - Лестницу сюда!.. Прохвосты! Лестницу! Я тебя, Стоднев, в остроге сгною, а тебя, староста, сейчас же отправлю в стан! Воры, острожники! Всё разграбили. Но отвечайте мне, как это случилось, что все печати целы - и на дверях и на окнах, и пол не тронут, и потолок не поврежден, - а все, что было в моленной, бесследно исчезло? Отвечай, Стоднев! Это ты в ответе.
      Митрий Степаныч кротко и почтительно поклонился ему и беспомощно развел руками.
      - И ума не приложу, господин становой, - верите или нет. Я лежал, горем убитый, и плакал от великой беды
      Разве я допустил бы приложить нечистые руки к святыне нашей? Скорее бы руки на себя наложил... Я~ сам.униженно молю вас строгое следствие произвести и наказать разбойников.
      Пристав схватил за бороду Пантелея и задергал ее из стороны в сторону.
      - Тебе, мерзавцу, поручили охранять здание. Где ты был, чертова борода? Где был?
      Пантелей с выпученными глазами, обалдевший, пищал по-бабьи:
      - Ваше высокоблагородие, помилуйте!.. Не виноват.
      Сторожа вы не велели ставить, а ключи с собой взяли. Отпустите бороду-то, Христа ради... Негоже мне при батюшке-то.
      - А-а, негоже? Все помело твое выдеру, негодяй!.. Какой ты есть староста, когда у тебя под носом очищают вещи из опечатанного здания? Ведь тут же не один прохвост работал, а целая толпа. Это же не просто кража со взломом, а хитрая махинация. Ты понимаешь, что ни одна печать не тронута, ничего нигде не нарушено. Признаков нет... а все исчезло, как дым. Что же тут, по-твоему, черти или ангелы работали?..
      - Не могу знать, ваше высокородие. Я сам препоручил покараулить вот Мосею, пожарнику. Его допросите.
      Пристав разъяренно рванул бороду старосты, выдрал клок волос и швырнул ему в помертвевшее лицо. Чиновник поморщился и что-то пробормотал ему. Становой смешно подпрыгнул и уперся руками в бедра. Нагайка змеей заползала по синим штанам с красной полоской.
      - Прошу вас не вмешиваться. Я лучше вас знаю, как с ними, канальями, разговаривать. Они не понимают вашего тонкого языка. А мой мат до самой ихней требухи доходит. Эй ты, козел драный! - рявкнул он на Мосея. Так-то ты караулил! Я тебя как Сидорову козу выпорю. Проспал, чертова твоя башка!
      Мосей закланялся, затрепыхался и стал похож на дурачка.
      - Я, барин, до смерти боюсь всяких печатей. Сердце у меня заходится. Я так и старосте сказал: "Пантелей, мол, Осипыч, от казенной печати я обмираю. Да и куриная, мол, слепота у меня..." А он бает: "Поглядывай, Мосей!" А я, баю, Пантелей Осипыч, зги не вижу. Про курину-то слепоту он, староста-то, давно знает. Чего у меня бог отнял, тому и староста не дарственник.
      - Ты - мурло! - взревел пристав, выпучив красные белки. - Кто ты такой - идиот или дурака валяешь?
      - Мы - люди темные, барин. Знать ничего не знаем и ведать не ведаем. А это ты истинно: дураки - народ веселый.
      - Ну, ты действительно идиот.
      - Это истинно, барин: идет Нефёд - да и гот урод.
      - Тащи сюда лестницу, остолоп!
      - Я мерина запрягу, барин: они, лестницы-то, на роспусках... Их подымать-то артелью надо. Пять сажен в каждой до самого конька. Еще при крепости сколачивали.
      Поп стоял весь раздутый и колыхался от пьяного смеха.
      - Здорово! Здорово обдурили тебя, пристав! Все концы спрятаны... Ку-ка, разруби гордиев узел.
      Красное лицо старосты обливалось потом, и мутные капли падали с носа на бороду. Чиновник не спускал глаз с Мосея и лукаво улыбался. А пристав бесился, бил кулаком по перильцам крыльца и сам обливался потом.
      - Ну, любуйтесь, Николай Иванович, на это грязное животное. На кой черт твои роспуски, пугало воронье!
      Лестницу! Сюда, к наличникам! Лапоть-то зачем приволок?
      - Мои лапти, барин, для мордвов. Не в износ. От моих лаптей мне по всей округе слава.
      Староста кубарем сбежал с крыльца и заковылял толстыми ногами к пожарной. Мосей угодливо и по-дурацки улыбался.
      На нас ни начальство, ни Митрий Степаны" не обращали внимания: мы для них не существовали. Незаметно мы поднялись на крыльцо, потом юркнули в прихожую, а из прихожей в моленную. В просторной комнате, пропахшей ладаном, в туманном полумраке толстые ребра стен были голые, мертвые, в квадратных пятнах: все иконы, и большие и маленькие, складни и кресты исчезли. Слева, на полках, тоже не было книг. Налой стоял ободранный, тонконогий и раскоряченный. Со стен и с оконных косяков содраны были даже утиральники и бисерные прошивочки. Не блестели и высокие подсвечники, а с потолка была сорвана и паникадильница. Моленная была угрюмо пуста и казалась страшной. На железных болтах оконных косяков я заметил черные, как вар, печати на дощечках с застывшими потоками сургуча.
      Кто-то хитро и ловко обманул станового и этого чиновника, и они оказались в дураках. Печати были целы и невредимы, пол и потолок не тронуты, а иконы и книги бесследно пропали. И это была действительно загадочная работа:
      как могли люди проникнуть в надежно запечатанную горницу и вынести все до мелочей? Вспомнились Паруша и Мосей с Архипом, которых она повела с собою и о чем-то с ними советовалась. Но Мосей и Архип были "мирские", а Паруша, как баба, ничего не могла сделать: бабы не допускались распоряжаться в моленной, как нечистая плоть.
      Значит, тут хозяйничал только Митрий Степаныч, настоятель. Но он казался таким расстроенным и раздавленным этой бедой, что нельзя было и подозревать его участия в этом таинственном событии. Вспомнилась и нынешняя ночь, когда отец и Сыгней необычно пропали куда-то надолго и я уснул, не дождавшись их. Почему бабушка Анна беспокоилась обо мне сегодня утром и сердито внушала мне быть немым и не подходить к моленной?
      Становой еще хрипел на улице, но голос его стал дальше и глуше: должно быть, он сошел с крыльца. Залязгал железный ставень, и в пустой моленной это г лязг загрохотал, как гром. Мы выбежали на крыльцо, и я увидел, как становой сам лез по лесенке вверх, заглядывал в щели между резными и накладными наличниками и венцами, засовывал туда пальцы, тряс все оконное сооружение и рычал:
      - Ни черта!.. Никаких следов!..
      Он слез и приказал Мосею перетащить лестницу к другому окну.
      - Николай Иваныч, прошу!.. - пригласил он чиновника. - Обследуйте сами: может быть, у вас глаз острее.
      Чиновник усмехнулся и отрицательно покачал головой.
      - Нет-с, увольте. Я в этих делах профан. Обследуйте сами.
      - Это что значит-с? - с ехидной злостью прохрипел становой. - Хотите на чужой спине проехаться?
      - Я ничего не хочу. Оставьте меня в покое. Потребуйте сведущих людей, пусть они и обследуют.
      - Эт-то кого же? Этих прохвостов и мошенников? Спасибо за совет.
      И он разъяренно полез к другому наличнику. Здесь он задержался дольше и даже сунул свой красный нос в пазуху между стеной и наличником и понюхал раза два старое дерево. Так он облазил все окна и злой возвратился к крыльцу.
      - Пишите акт, Николай Иванович, и обязательно подчеркните, что в этом кулугурском капище, несомненно, работал черт. Наверху, на подлавке, никаких признаков: накаг твердый, без повреждений, пол тоже не поднимался.
      - А если бы и поднимался, - заметил в тон ему чиновник, - то вынести такие громоздкие вещи, как иконы, нельзя: кругом глухой каменный фундамент. Да и проникнуть внутрь человеку невозможно: продухи в один кирпич, да и те законопачены.
      - Можете писать, что угодно, пожалуйста, меня это не беспокоит. Одним словом, чисто сработано. Пусть разбирается в этом сам губернатор. Стоднев, зови на завтрак!
      Пошли! Не забудь распорядиться задать овса лошадям да поднеси чашку водки кучеру. Она тебе все равно дешево стоит - безакцизная. Ну-с, батюшка, остается нам с тобой одно - напиться вдрызг...
      Поп глухо подхохатывал.
      Толстое лицо Пантелея уже расплывалось в угодливой улыбке, и он, ободренный становым, поглаживал свою широкую бороду толстыми пальцами. Гроза миновала, и пpи - став, после яростной вспышки, рвется к богатому столу Митрия Степаныча, где в графине переливается всеми цветами радуги водка. Но сам Митрий Степаныч стоял поодаль, опустив голову. Пощипывая реденькие волоски нл подбородке, он смотрел застывшими глазами в землю. Чиновник почему-то весело усмехался и подмигивал мне и Ку - зярю. Меня особенно привлекал его портфель, сложенный узким голенищем с сверкающими бляшками.
      - Ну, веди, Стоднев! - грохотал становой, подхватывая Митрия Степаныча и попа. - Нечего прикидываться преподобным угодником. Ты такой ловкий пройдоха, что можешь замести любые следы... Тебе бы вместо кулугурского наставника быть главарем шайки воров. А ты, Пантелей, хоть тоже мироед, но в подметки не годишься этому жулику.
      И становой захохотал, в восторге от своего остроумие А Митрий Степаныч оскорбленно и с кротким достоинством пропел дрожащим голосом:
      - Мне обидно и горько, господин становой, как вы меня бесславите. От этой беды я места себе не нахожу Я чую, что это мирские по озорству сделали, а как - ума не приложу. И дела этого я не оставлю. Богом прошу не наводить на меня бесчестия. Вот господин... не знаю, какой его чин... может подумать всякую скверну... тоже и батюшка.
      - Ну, ну, зубы не заговаривай! - хохотал становой. - Пошли! У него, Николай Иваныч, редкостный балык
      F даже есть коньячок с четырьмя звездочками. Батюшке это хорошо известно.
      Чиновник весело усмехался.
      Кузярь засмеялся и победоносно ткнул меня в бок.
      - А что я тебе сказывал, ну? Отгадай загадку: целы двери и окошки, а пропало все до крошки. - И прошептал нетерпеливо: - Это Мосей с Архипом... Окошки с косяками вынули, а потом опять вставили. Вот мастаки!.. Черта с два дознаются...
      Мосей трепыхался, как петух, и ликовал, оскалив стертые зубы. Когда все пошли по луке, а кучер поехал вслед за ними, он забормотал, пощелкивая пальцем по лаптю:
      - Умных-то печаль красит, а дураки - народ веселый.
      XXXV
      Мирской сход собирался обычно у пожарного сарая, с коло моленной. Толпа стариков и мужиков, тесно сбитая и будоражная, галдела на всю площадь. Мы, малолетки, всегда сбегались к этой толпе, слушали разноголосый гам.
      Для нас это было развлекательным зрелищем. Мальчишки прибегали и с той стороны, и с далеких концов длинного порядка. Тут уже забывались враждебные отношения между заречниками и нами: мы как будто тоже принимали участие в мирских делах. Здесь завязывалась новая дружба с однолетками той стороны и с теми, кто жил на разных краях деревни. Кузярь был своим человеком среди всех парнишек, и с каждым у него были какие-то свои дела. Он самоуверенно и независимо держал себя в той или иной группе мальчишек, словно обладал какой-то властью над ними. К нему относились с опасливым уважением. Он был в курсе всех событий, которые совершались в повседневной жизни ребят и той и этой стороны. Его проделки с котенком и разгоном арестованной скотины облетели всю деревню и окончательно утвердили его авторитет.
      Шустёнок, сынишка сотского, приземистый, коротконогий, без шеи, подходил ко мне важно, с достоинством взрослого парня, и с хитрой, знающей усмешкой говорил небрежно:
      - Ну, кулугур, как дела? В жигулевке еще не сидел?
      Его маленькие колючие глазки подозрительно впивались в мое лицо. Никто из мальчишек его не любил, и всегда отходили от него с недобрым чувством. Все боялись его и отмалчивались на его злые насмешки и каверзные вопросы Держал он себя со всеми, даже с парнями, заносчиво, дерзко, кичливо и хвастался:
      - Я всех сильнее в деревне: хоть не дерусь, а у каждого душа в пятки уходит. Скажу тятьке чего мне в голову придет, и всякого он в жигулевку засадит.
      Только Кузярь держался с ним независимо и щурился, сталкиваясь с его пронзительными глазами. Однажды я случайно увидел, как Кузярь колотил его за пожарной и приговаривал:
      - Не подглядывай!.. Не подслушивай!.. Не стращай!
      Я, брат, не боюсь твоего тятьки... Я и ему могу гвоздь забить до самой шляпки...
      Шустенок неуклюже отбивался короткими ногами и с жалобной злостью умолял:
      - Не надо... Я не дерусь... Я тебе ничего не сделаю. Ты только при других-то меня не бей. Я тебе в залог пятак дам.
      С этого дня я уже не опасался Шустенка и на его наскоки смеялся ему в лицо и мучил его намеками:
      - Ну, ты не суйся, коротыха! А то, брат, я тебе забью гвоздь до самой шляпки. И в залог возьму не пятак, а гривенник.
      Он растерянно смотрел на меня и сипел:
      - Это ты о чем долдонишь-то? Какой такой гвоздь?
      Какой залог? Погоди, узнаешь, где крысы водятся.
      - Я и так знаю, где крыс ловят. Я и не за пожарной тебя бить буду. Ты нас с Кузярем не шевели...
      - Погоди, - грозил он с дрожью в глазах, - я тебе, дай срок, припомню... покаешься...
      С этих пор мы стали непримиримыми врагами.
      Сход обычно собирался после обхода десятского с палочкой в руке. Этот десятский, белобрысый, без бровей, с желтым клочком бороды, босой, стучал палочкой в окно и пронзительно кричал дряблым голоском:
      - Хозявы! На сход идите! Насчет податей, насчет повинностей...
      Но теперь, в разгар весенней пахоты и посева яровых, сход не собирался. И случилось совсем неожиданно, когда все наши мужики оказались дома и во главе с дедом пошли к пожарной. Со всех сторон села потянулись по зеленой луке старики с палками, молодые мужики и парни. Сход собирался без обхода десятского. Старосты в селе не было: он уехал куда-то по своим торговым делам. Ускакал в город на своем гнедом иноходчике в плетеном тарантасе и Митрий Степаныч. Мы, мальчишки, конечно, тоже побежали к пожарной. Кузярь уже терся в толпе мужиков, которые галдели на всю площадь. О чем они галдели, трудно было понять, но я слышал только отдельные слова: "земля...
      угодье... не давать Стодневу... миром... обчеством... к барину..."
      По селу давно уже судачили о том, что Измайлов продает барскую землю сторонним богачам. Митрий Степаяыч тоже ездил не раз на барский двор и норовил купить двести десятин хорошей земли на той стороне, между березовой рощей и Красным Маром. Эта роща скрывалась в широком долу версты за две от деревни, а Красный Map - высокий курган, похожий на каравай, стоял одиноко на горизонте за барским двором. Мужики не могли примириться с тем, что этот чернозем, который они по частям арендовали у барина, может ускользнуть от них и попасть в руки Стоднева. Они несколько раз засылали выборных к Измайлову хлопотать о продаже этого угодья обществу. Измайлов прогонял их, но каждый раз обнадеживал - обещал принять во внимание их нужду. В последний раз, зимою, к нему послали Серегу Каляганова и Миколая Подгорнова, смелых мужиков, окончательно сторговаться и закрепить за миром эту землю. Измайлов назначил по сто рублей за десятину и обязывал деньги уплатить в два срока. Мужики стали просить рассрочки на десять лет. Измайлов потребовал деньги "на бочку". И когда "бывалый человек" Миколай Подгсрнов начал убеждать его своим городским говорком, Измайлов схватился за нагайку. Серега рассердился, схватил его за руку и угрюмо посоветовал:
      - Ты, Митрий Митрич, нас не трог: сам знаешь - зашибить могу. Мы пришли к тебе по любовному делу. Мужики на барина горбы ломали, землю потом своим поливали, и, значит, земля нам должна отойти. Все едиио не быть этой землг у мироедов.
      Чтобы отвязаться от этих мужиков, Измайлов дал им какое-то невнятное обещание.
      А теперь стало известно, что землю покупает Стоднев и на этих днях будет эта кутя оформлена в городе. Может быть, Сюднев и уехал-то в Петровск по этому делу.
      Такого многолюдного схода еще никогда я не видал:
      обычно, по созыву десятсгсго, неохотно плелись одни старики, и собранием распоряжался Паителей с писарем. А писарем служил сын Мосея Павлуха, худой и высокий парень, угрюмый и неразговорчивый, с длинным, тяжелым носом и всегда опущенными главами. Он был как чужой Мосею и держался от него особняком, а Мосею помогал пс пожарному делу и по хозяйству младший сын Микола, подросток, такой же веселый чудодей, как отец, но рослый, как старший брат.
      Атаманом этого многолюдного схода объявился совсем неожиданно Микитушка. Его подняли на роспуски, где лежи ли багры и лестницы, и он поклонился в разные стороны.
      Вся толпа замолчала и плотно сгрудилась вокруг него. Спокойно и внятно он заговорил, не повышая голоса:
      - Мужики, вы меня подняли над собой и хотите услыхать слово истины. Не отрекаюсь. И правды ради ничего не устрашусь. А правда каша - труд на божьей земле, труд без лихоимства. Мятрий Стодиев с виду богослов, а в душе - лжец и убквец правды. Мир-то замыслил он ограбить. Землю, которую возделывали наши деды и прадеды, отнять у нас хочет. Враг он наш, а яе друг и учитель. Пойдем к барину всем миром и скажем ему: "Земля наша, мы с трудом вросли в нее, и выдрать корни наши из нее никто не в силе и не вправе. Барин не должен идти спротъ мира..."
      Кто-то надрывно крикнул:
      - Микита Вуколыч, а ежели барин-то прогонит от себя мир-то? Они, собаки, с миром не считаются...
      Кто-то не утерпел и с злобным смехом перебил первого
      - Они на мир-то - с матюками да нагайками, а перед богатыми - горницу нараспашку...
      И еше кто-то добавил:
      - Нам-то ближе тюрьма, а им - золота мошнаТолпа заволновалась, заворошилась и опять загалдела Микитушка сурово и обличительно оглядел всех и поднял руку. Толпа опять смолкла и с нетерпеливым ожиданием уставилась на него.
      - А ежели, мужики, барин нас отрикет и богатством Мктрия и лжой его прельстится... - Он замолчал и с пытливым вопросом в глазах медленно оглядел толпу. - Готовы ли вы, братья, дружно правды добиваться?.. Ежели нет у вас веры да ежели отрекаться будете, как Петр от Христа, лучше по домам расходитесь...
      - Готовы, Микита Вуколыч! Все пойдем.
      - Знамо, пойдем! Спротъ мира-то никакой барин не устоит.
      Среди гвалта надрывался голос Ваньки Юлёнкова:
      - Все едино, мужики... миром весь свет держится...
      С осьмины и лихая беда не столкнет...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29