Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о детстве

ModernLib.Net / Гладков Федор / Повесть о детстве - Чтение (стр. 22)
Автор: Гладков Федор
Жанр:

 

 


      - Ты, Вася, беги! - гнусаво орал Ларивон, шлепая отца по спине. - Беги и беги... без оглядки! Оглянешься - без порток останешься. Дурак я был не удрал... А сейчас я - баран, у которого червяк в черепке...
      Отец задирал брови и моршил лоб: он и хмельной не забывал похвастаться, какой он умный мужик.
      - Я нигде не пропаду. Я на сто сот кругом вижу и кого хошь на наничку выверну. Я и отцу руки окоротил. Эх, деньги достаются дуракам! Ежели бы деньги, я бы Митрия Стоднева в ногах валяться заставил. Я с господами в Пензе да в Петровске за ручку здоровался и в разговоре отличался.
      Когда я с ревом кинулся к матери и, задыхаясь, закричал, что бабушку Наталью арестовал сотский и поволок ее по земле в жигулевку, что тащить велели ее поп и староста, мать вскочила и побежала к двери. И только у порога схватилась за косяк и закричала, как раненая:
      - Фомич! Ларя! Матушку-то. За что?.. Спасите матушку-то! Доконают ее... Ларя! Фомич!..
      И скрылась за дверью.
      Я выбежал вслед за нею.
      Жигулевка была на нашей стороне, на луке, рядом с пожарным сараем. Это была старенькая деревянная лачужка, похожая на баню, сизая, вся покрытая сухой плесенью, с маленьким оконцем, в которое могла влезть только кошка. Дверь всегда была заперта огромным ржавым замком.
      Мы сбежали с крутой горы напрямик к церкви и по жиденьким мосткам выскочили к пожарной. Мать бежала не оглядываясь и рыдала на бегу. Я на минуту остановился и посмотрел на ту сторону, не идут ли за нами отец с Ларивоном. Внизу бежал, взмахивая бородой, в красной рубахе без пояса Ларивон. Бежал он тяжело, и его отшибало то в одну, то в другую сторону. На переходе через речку он рванул на себя слегу на поручне и вместе с нею грохнулся в воду. Забарахтался в мутной воде, потом неуклюже поднялся и со слегой в руках вышел из речки на берег, весь грязный, с прилипшей к телу рубашкой. Около пожарной, у насосов, стояли мужики. Отца ни на горе, ни внизу не было: должно быть, он посчитал зазорным бежать вместе с Ларивоном и пошел вдоль порядка по дороге, чтобы форснуть перед открытыми окнами своей пунцовой рубашкой при жилете, плисовыми портками, легкими сапогамп и касторовым картузом, который он обязательно снимал перед встречными.
      У запертой двери жигуленки стоял Потап вместе со стариком Мосеем пожарником. Мосей был уже навеселе и счастливо улыбался всеми морщинками обветренного лица. На голове у него красовалась войлочная шляпа, очень похожая на глиняную плошку. Такие шляпы носили только глубокие старики, а Мосей, юркий, говорливый, высохший, с кривыми ногами, явно щеголял своей шляпой: он бесперечь толкал ее кривыми пальцами со лба на затылок, с затылка набекрень и опять на лоб. Одет он был в синие набойные портки и домотканую рубаху цвета луковой кожуры.
      Мать подбежала к черной дырке оконца, судорожно вцепилась в него пальцами и зарыдала:
      - Матушка! Да чего это они с тобой сделали? Да как это у них руки-то поднялась? И больную старуху-то не пощадили. Да как это у них, ради светлого праздника, совести хватило? Что делать-то будем? Матушка!
      Из жигуленки в оконце чуть-чуть просачивались глухие стоны: бабушка плакала.
      Подошел Потап, по-прежнему лохматый, свирепый, прокопченный, только без фартука, и робко постукал пальцем по плечу матери.
      - Не убивайся, Настенька. Мы тетку Наталью принесли, как барыню, на кошме. Архип сейчас на барский двор попрыгал. Дмит Митрич живо на своем жеребце прилетит.
      Страсть любит начальство наше распекать! Не убивайся - вызволит.
      Мать не слушала его и плакала, не отнимая лица от окошечка.
      Мосей скоморошничал:
      - Место везде человеку есть: ддже в мот иле лежанка уготосана. Лежи себе в домовике, как на перине. А в нашей жигулевке кто не бывал? К Наталыошке в келью люди-то и не заглядывали: людям-то самим до се5я. А сейчас - гляди: к дочка, и внучек, да я с Потапом и Архип на придачу.
      Ключ-го вон он у меня. - Он подкинул на ладони скромный ключ с винтовой нарезкой. - Храни, бат, пуще свсеи головы. И меня сколь раз тут запирали, и я запирал. Однова меня сюда за ноги притащили. А заперли за мое же веселье:
      захотелось людей потешить - в колокола позвонить. Так захотелось места не найду. Люди на жнитве были. Залез на колокольню и давай в набат жарить. С полей-то люди - и верхом и бегом, - пожар, думали. А когда сбегаться стали, я трезвоном их начал величать... Трезвоню, а сердце у меня голубем льется - до того мне радошко. Я-то наверху, как на крыльях, а люди-то внизу, как овцы. Ну, конечно, стащили меня с колокольни и своим судом заперли меня этим ключом и ушли. Сутки лежал я и все смеялся: до чего народ потеху любит! А мне лестно. Усладил народ-то и пострадал за него. А после брагой меня угощали. Первым человеком на селе оказался. Слава-то даром не дается.
      И он хихикал, вспоминая об этом событии как о радостных днях своей жизни.
      Ларивон, весь мокрый, в тине, страшный, со слегой в руке, подбежал к жигулевке и хрипло заорал:
      - Мамынька! Голубушка моя хворая! Ослобоню тебя - дверь вышибу. На руках домой отнесу... Какой тебя лиходей обидел, мамынька?
      Он ударил слегою в дверь, и этот удар глухо загрохотал внутри жигулевки. Потап вырвал слегу из рук Ларивона и бросил ее в сторону.
      - Брось, Ларивон Михайлыч, не озоруй! - спокойно, но твердо сказал он. - И себе беды наживешь, и тетке Наталье навредишь. Уймись!
      - Уйди, Потап, меня не трог: ушибу. Ты думаешь, я пьяный? Я не пьяный.
      - Ну, маленько выпимши - не без того. Однако озоровать кегоже: греха не оберешься.
      Мосей осудительно качал головой.
      - Тебе только волю дай, Ларивон Михайлыч, - ты и жигулевку и мою пожарную под яр сковырнешь.
      Ларивон по-своему любил бабушку Наталью, и нелепый арест больной, полумертвой старухи он воспринял как тяжелую обнду самому себе. И его необузданность нравилась мне, и он сам, сильный, как Полкан, казался мне героем.
      Он со всего размаху грохнулся в сизую от старости дверь, по она только тяжело загромыхала на железных петлях и зазвенела массивным пробоем и замком, похожим на гирю. Ею отбросило назад, но он вцепился огромными руками в замок и стал крутить и рвать его из стороны в сторону. Потап опять подошел к нему, обхватил его сзади, пытаясь оттащить от двери, но Ларивон орал:
      - Не замай, Потап! Как я могу терпеть, ежели на душу наступили... Я мамыньку не дам обижать. Всю жигулевку по бревну раскидаю, а мамыньку ослобожу.
      - Ларивон Михайлыч, - мягко и осторожно уговаривал его Потап, - погоди, не бунтуй! Сейчас Дмит Митрич прискачет и сам распорядится. Архип за ним побежал. Он живо на своей деревяшке допрыгает.
      Но Ларивон не слушал его: он рвался из рук Потапа и выкручивал замок.
      Я подбегал к окошечку, у которого плакала мать и чтото лихорадочно говорила в черную квадратную дыру, и кричал бабушке:
      - Ты потерпи маленько... Сейчас дядя Ларивон двери выломает. Барина ждут. Опять тебя домой отнесем.
      Я не замечал, как сердилась и отталкивала меня мать, и не слышал, что лепетала больным, детским голоском бабушка из этой черной пустоты, и убегал опять к Ларивоиу, а он все еще рвал замок и отбивался от Потапа.
      Подходили мужики и парни от церкви и толпились поодаль. Потап с угрозой крикнул:
      - Расходись, мужики! Староста с сотским идет. В жигулевку запрут.
      Из-за амбаров вышли на луку Пантелей и Гришка Шустов. Пантелей, в новой суконной бекешке нараспашку, в смазных сапогах и в картузе, надвинутом на глаза, переваливался на своих кривых ногах, а Гришка, придерживая свою саблю на поддевке, шел браво, с солдатским шиком
      Веселым трезвоном в подпляс заливались колокола.
      Пантелей, приземистый, упитанный, с жирным, красным лицом, с бородой лопатой, с маленькими глазками плута, подэшел к жигулевке властно, по-хозяйски и, не обращая внимания на людей, осмотрел замок, оттолкнул подошвой сапога грязную слегу и тонким, скрипучим голоском распорядился:
      - Вам здесь нечего делать, мужики. Эка невидаль! Ежели посидеть в жигулевке не терпится - жди своей череды.
      Наталью заперли за непочтение к крестному ходу. Хворость хворостью, а церковь почитать надо - через силу встань и поклонись. Батюшка с дьяконом разгневались несусветно.
      А вот Ларивона за его бесчинство на два дня в жигулевю, посажу. Идите, мужики, идите от греха, не выводите меня из терпения. Шустов! Сотский! Разогнать всех!
      Сотский с грозным лицом, хватаясь за саблю, решительно зашагал к толпе.
      - Разойдись, елёха-воха!
      Толпа стала неохотно расходиться.
      Мать поклонилась Пантелею.
      - Пантелей Осипыч! Пожалей матушку-то! Ведь ты сам знаешь: на ногах она не стоит. Как это можно при смерти человека обижать? До кого ни доведись... Пантелей Осипыч, выпусти ее!..
      - Ничего, ничего, милка! Пущай помается да покается.
      Господь зачтет... за спасенье души.
      Ларивон сидел на зеленой траве и зловеще выл:
      - Пантелей! Староста!.. Все едино двери вышибу... Выпускай мамыньку!..
      - Шустов! - взвизгнул Пантелей. - Свяжи его да в пожарную с Мосеем сволоки! Эх, до чего хмель-то доводил!
      Мать, убитая горем, побрела опять к окошечку.
      В эту минуту из-за нашей избы вылетела серая в яблоках тонконогая лошадь, запряженная в дрожки. На дрожках сидел верхом Измайлов с красными вожжами в руках и с нагайкой, повешенной на запястье. Позади него сидел его старший сын в серой студенческой куртке, очень худой, иссиня-бледный, с темным пушком на щеках и подбородке.
      Мужики и парни, которые рассыпались по луке, шагали опять к жигулевке. Когда лошадь остановилась, раздувая ноздри и гордо взмахивая головой, все сняли картузы. Пантелей стянул картуз раньше всех и, кланяясь смело, но почтительно, проковылял к дрожкам. Измайлов живо соскочил с дрожек, передал вожжи сыну и, выпучив глаза, уставился на Пантелея.
      - Наталья здесь? Заперта?
      - По велению священника, Дмит Митрич, - умильно улыбаясь, но стараясь сохранить достоинство, заиграл тонким голосом Пантелей, - за невставанье перед молебном.
      - Вы молились у колодца, а она сидела у себя на завалинке. Это расстояние в двести сажен. Старуха доживает последние дни. Она уже не ходит. Башка у тебя есть на плечах, староста?
      - По положению, Дмит Митрич...
      Измайлов быстро взмахнул нагайкой и яростно ожег Пантелея по голове и по шее. Пантелей в ужасе попятился и вскинул руки, защищаясь от ударов.
      - Дмит Митрич! Помилуйте!.. При народе... Я жаловаться буду...
      - А-а! Жаловаться, мерзавец! Мироед! Так вот же тебе еще и еще!..
      Студент глухо крикнул с дрожек:
      - Папаша! Долой нагайку! Ты дал мне слово.
      Измайлов судорожно повернулся к нему, задергал головой и вцепился искалеченными пальцами в седую стриженую бороду.
      - Отпирай! - приказал он Пантелею, дрыгая ногою, и шлепнул по сапогу нагайкой. - Давай ключ! Живо!
      Мать порывалась подойти к нему, но, вероятно, боялась нагайки.
      Мосей мелкими шажками подскочил к Измайлову и протянул ему ржавый ключ на мозольной ладони.
      - Вот он, ключик-то, барин. Такая бросовая вещь, а сколь людей обездолила!.. Я сам, барин, под этим замком не однова сидел... Неисповедимое дело!
      Измайлов покосился на него и дернул головой.
      - Знаю я тебя, жулика. Тебя и могила не исправит: ты и в аду будешь чертей тешить. Староста, бери ключ и отпирай!
      Пантелей, подавленный обидой, угрюмо толкнул в плечо Мосея и хриплым тенором огрызнулся:
      - Не слышишь, чучело? Отпирай!
      Но Измайлов опять щелкнул нагайкой по сапогу и поармейски рявкнул:
      - Я приказываю отпереть тебе... тебе, а не чучелу!
      В маленьких глазках Пантелея вспыхнула ненависть, но он подобострастно поклонился и, стараясь сохранить свою важность, осторожно взял ключ с ладони Мосея. На жирной его шее вздулся лиловый рубец. Шустов шагнул вперед и протянул руку к Пантелею.
      - Сотский, кому принадлежит первое место - старосте или тебе? Субординации не знаешь?
      Шустов вытянулся и вытаращил глаза на Измайлова, а Измайлов в голубом кителе, в рейтузах и белом картузе брезгливо смотрел мимо него, в затылок Пантелею, и дергал головой.
      Пантелей отвинтил ключом замок, с грохотом снял его с пробоя, изъеденного ржавчиной, и отворотил дверь. Измайлов подошел к порогу.
      - Она - на кошме... Чья кошма?
      Потап, робко шагая, прогудел виновато:
      - Моя кошма-то, Дмит Митрич. Бабушка-то Наталья не могла идти - волочил ее Григоркй-то... Ну, я с Архипом - на кошму ее.
      - Спасибо, кузнец. Если будет нужда, приходи: помогу.
      Потап молчч поклонился и отошел в сторону.
      - Староста, сотский! Выносите ее сюда! На кошме!
      Осторожно!
      Когда Пантелей и сотский вынесли бабушку наружу, вся юлпа мужиков сгрудилась в полукруг перед жигулевкой.
      Бабушка лежала неподвижно с закрытыми глазами, как мертвая. Мать бросилась к ней, рыдая, и упала перед пей на колени. Измайлов гаркнул с хриплой гадсадой:
      - Бараны! К чертовой матери отсюда! Вон!
      Толпа испуганно разбежалась в разные стороны.
      - Староста! Сотский! Вы ее арестовали, вы бросили ее в эту гнилую конуру. А теперь оба несите ее домой. Мосей и Потап помогут, чтобы вы не беспокоили ее. Я поеду рядом с вами - буду наблюдать.
      Посиневший от унижения Пантелей и дылда-сотский взяли концы кошмы у головы бабушки, а Потап и Мосей - у ног и понесли ее по дороге к нашему порядку. Я с матерью пошел вслед за ними, а толпа провожала нас издали.
      Лари вон лежал на луке. Должно быть, он уснул пьяным сном, обессилевши от буйства.
      XXXIII
      В один из весенних золотых дней, с маревом на зеленой луке, с парящими коршунами в синем небе, с песнями невидимых жаворонков, прилетел на тройке с колокольчиками и бубенчиками усатый становой в белом кителе и белом картузе. Это был тот самый хрипун, который приезжал к нам зимою. Он брано сидел в плетеном тарантасе вместе с чахоточным чиновником в чесучовой тужурке со светлыми пуговицами, а позади тряслись верхом на потных лошадях тоже усатые урядники. Тройка лихо подъехала к моленной и остановилась у крыльца. Пристав спрыгнул с тарантаса и махнул рукой. К нему подъехал на потной лошади верховой, и он отдал ему какое-то приказание. Урядник ударил лошадь нагайкой и поскакал по луке к нашему порядку.
      Из-за амбаров бежал бородатый Пантелей в черной бекешке нараспашку, с картузом в руке.
      Мы с Семой и Катей на заднем дворе делали грядки для огорода. Мать ушла к бабушке Наталье, которая уже не вставала с постели после жигулевки. К ней пришла Лукерья-знахарка и осталась ухаживать за нею и лечить своими травами. Я забегал к бабушке каждый день, но она уже не могла говорить со мною, а только с трудом проводила своей костлявой рукой по моим волосам и страдальчески улыбалась. Тетя Маша совсем не показывалась: свекор кс выпускал ее со двора и, когда уходил из дому, запирал ее ь кладовой на замок. Об этом говорил Сыгней, который знал все, что делалось в деревне. Филька был добродушный силач и Машу не бил, а жалел ее. Он пытался даже прогуляться с нею на пасху по хороводам, но Максим загнал их обратно в избу. Говорили, что Филька плакал, как парнишка.
      Катя бросила лопату и подошла к пряслу. Мы с Семой перемахнули через слеги и хотели побежать к моленной, но Катя сердито крикнула:
      - Вы куда это? Воротитесь! Начальство-то не с добром прискакало. Чего-то с моленной делать будут.
      Но мы сами боялись отойти от прясла: мы помнили зимний налет станового с полицейским и сторонними мужиками на нашу деревню, когда они выгоняли из дворов последнюю скотину и очищали бабьи короба. Если он нагрянул сейчас на тройке с колокольчиками, значит, опять устроит какую-нибудь расправу с мужиками. Но почему он подъехал к нашей моленной, а не к старосте и не к пожарной, где мужики собирались на сход?
      Катя, вероятно, сама встревожена была этим вопросом, но ответила себе равнодушно:
      - Не обыск ли хотят устроить в моленной-то? А то, может, и закроют ее? В Даниловке и Синодском хотели запечатать, бают, да откупились. Митрий-то Степаныч - дружок им: отобьется.
      Торопливо прошагал в легкой бекешке Митрий Степаныч с озабоченным лицом. Пантелей без картуза стоял перед приставом, переваливаясь с ноги на ногу, и почтительно слушал, что хрипло внушал ему становой.
      Мужиков в деревне не было: все уехали на поле пахать и сеять, только бабы и девки робко выходили к амбарам и боязливо выглядывали из-за углов. Дед с отцом и Сыгнеем тоже были в поле, а Тит заплетал дыры в плетневых стенках двора.
      От пожарной босиком, с ремешком на жидких волосах, просеменил Мосей с хитренькой усмешкой простака. Прошла с клюшкой в руке Паруша, угрюмая, тяжелая, с жестким лицом. Она сурово взглянула на нас и показала клюшкой на моленную.
      - Ну? Отмолились в моленной-то? - пробасила она сварливо. - Нагрянули вороги!.. Дорвались псы и до божьей красы!.. Эх, лен-зелен! - усмехнулась она мне. - Где я теперь твой голосочек услышу? - Она пошла дальше гневным шагом, сердито втыкая клюшку в землю. - Пойду погляжу, как будут эти псы антихристовы печати накладывать.
      Катя участливо спросила ее:
      - Живешь-то как, баушка Паруша? Давно не была у нас. Аль неможется?
      Паруша остановилась и медленно повернулась к нам.
      Она вонзила конец клюшки в траву и гордо подняла голову.
      - Живу, не жалуюсь, Катя. И здоровьем бог не обидел.
      А жила век - в ноги никому не кланялась: своей силой да умом держалась и на всякий труд была горазда. Умру - перед владычицей не буду каяться. Зайди-ка ко мне да поучись уму-разуму: пригодится тебе, девка. Нрав твой мне по душе.
      И она пошла, кряжистая, сильная, суровая, с твердой уверенностью в своей правде.
      Я не утерпел, выскочил из-за прясла и побежал за Парушеи: она для меня была надежной защитой от грозного начальства.
      - Баушка Паруша, я с тобой... - робко попросил я, обнимая ее большую мягкую руку. - Я тоже хочу поглядеть.
      Она улыбнулась мне обычной приветливой улыбкой, но голос ее был по-прежнему суровый:
      - Ну, иди погляди, лен-зелен... погляди, запомни, как беси по душу налетели. Дом-то хоть сожги, хоть и иконы и книги утащи, разуй и раздень человека, задуши его, а души его не убьешь. Знай это, мил ковылек, и держи в уме. Вон Никитушка-то, старик гневный, правдой жив, и никакая сила его не сразит. Так надо жить, лен-зелен! Любишь, что ли, меня-то?..
      - Люблю, баушка Паруша.
      Мы подошли к высокому крыльцу, где блистал своими серебряными погонами усатый становой, а около него стоял чиновник с портфелем. Жирный Пантелей обливался потом, а бледный Митрий Степаныч со связкой ключей, без картуза, вкрадчиво говорил что-то приставу и улыбался почтительно. Мосей стоял, переминаясь с ноги на ногу, на нижней ступеньке лестницы и угодливо морщился.
      - Ну, отпирай, Стоднев, - приказал пристав с веселой издевкой. - Ключи от рая, оказывается, в твоих руках. Вяжешь и разрешаешь грехи. А сколько ты настриг шерсти со своих овец? - Он хрипло захохотал и обратился к чахоточному чиновнику, который болезненно улыбался: - Этот раскольничий пастырь действует на души мужиков и баб неот-рра-зим-мо - и словом и делом: загоняет в свой рай и мистикой, и логистикой, и рублем, и дубьем. У него все в долгу. Прошлой зимой он крестил в проруби чертову дюжину. На улице мороз в тридцать градусов, а дураки лезли в прорубь нагишом - и мужики и бабы - один за другим.
      И - ни черта: ни один не заболел. И это он объявил чудом.
      Ловко орудует? Ну, ну, Стоднев, отпирай! Описывать не будем, только взглянем, потом наложим печати на замки и на ставни и поедем к тебе обедать. Без священника неудобно описывать. Завтра учтем, опишем и по акту все твои древности сожжем на костре.
      Митрий Степаныч отпер дрожащими руками огромный замок, и все скрылись во тьме прихожей, где опять зазвякал замок и зазвенели ключи.
      Паруша безбоязно поднялась на крыльцо. Под ее защитой я тоже вошел в прихожую. Мы остановились у порога и положили три низких поклона.
      Как ни страшен был становой, но в моленной он стоял, как чиновник, без картуза и быстро "солил" свое лицо и грудь щепотью. Голова у чиновника стала маленькой и совсем лысой. Я понял, что пристав чувствует себя здесь неловко, что он боится кричать и вольничать перед иконами, налоем и высоким подсвечником с гроздьями огарков и оглядывает их смущенно и робко. Становой говорил вполголоса, явно стесняясь обилия образов со строгими ликами:
      - Пойми, Стоднев, это не от меня зависит. Строжайшее распоряжение губернатора, а над губернатором - государь император. По докладу обер-прокурора святейшего синода последовало высочайшее повеление закрыть все моленные, изъять все старообрядческие иконы и книги и уничтожить.
      Митрий Степаныч надорванным голосом, как-то необычайно жалобно упрашивал пристава, вытягивая шею то к нему, то к чиновнику:
      - Как же уничтожить-то? Жечь-то как же, господа?
      Ведь это святыня глубокой древности, неоценимая драгоценность. Тут все подлинное. Великие мастера писали - есть от царствования Иоанна Грозного. А книги - печати Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. Хранили их из рода в род. Как же эту святыню-то жечь? Это уму непостижимо. От этого смута будет. Ведь это значит - жечь живьем. Пощадите, господа!
      - Не могу, Стоднев, - строго отозвался пристав сдавленным хрипом. - Не в моей власти.
      У Митрия Степаныча затрясся подбородок.
      Чиновник подошел к передней стене, сплошь заставленной иконами, и стал внимательно рассматривать их. Сквозь закрытые железные ставни пробивались солнечные нити, но и в полусумраке лики святых пристально и угрожающе смотрели на нас огромными глазами, словно осуждали за дерзкое нарушение священной тишины и покоя.
      Митрий Степаныч отвел в сторону пристава и что-то прошептал на ухо. Пристав погладил усы, усмехнулся, подозрительно взглянул на чиновника и резко повернулся назад.
      - Что другое, Стоднев, а не это... Своя голова стоит мне дороже.
      Чиновник рассматривал иконы не отрываясь и на одной богородице совсем забылся. И когда позвал его пристав, он неохотно отошел от нее и с непонятным волнением шлепнул себя портфелем по бедру.
      - Замечательное письмо! Это же музейные редкости.
      Как же можно уничтожать? Надо обязательно сохранить кое-что. Я возбужу ходатайство.
      Митрий Степаныч встрепенулся и низко поклонился чиновнику.
      - Униженно молю вас - пощадите наши древности! Их надо искать по России днем с огнем. Прадеды наши охраняли их пуще жизни.
      Пристав повернулся к выходу и в первый раз громко приказал:
      - Довольно. Вы можете делать что угодно, Николай Иванович, а я обязан выполнить предписание. Приготовьте сургуч и печать.
      Он выпучил глаза на Парушу и схватился за усы.
      - А тебе что здесь нужно, бабушка? Кто ты такая?
      Паруша без всякой боязни сурово осадила его:
      - Ты на меня, батюшка, не кричи. Я не слуга тебе: я сама себе хозяйка. И пришла не к тебе, а в свой дом.
      - Этот дом теперь не ваш. Теперь здесь распоряжаюсь только я. Ну-ка, долой отсюда! Этот дом мы запечатаем.
      Паруша смело прошла к передней стене и пробасила с укором:
      - Печатай, печатай, начальник... душу-то не запечатаешь... Ты только зубы ловок выбивать да кнутом щелкать, а духа не угасишь...
      - Эт-то что за квашня? - вскричал пристав и шагнул вслед за Парушей, но чиновник подхватил его под руку и сердито усмехнулся:
      - Вы, кажется, намерены ссориться со старухой?
      Становой щелкнул себя нагайкой по сапогу, круто повернулся к нему и с бешеной улыбкой наклонил голову.
      - Я свои обязанности знаю-с. Рры-царским манерам не обучался.
      Староста подобострастно следил за приставом, поглаживая широкую бороду, и вздыхал. Паруша стояла перед богородицей и клала перед ней земные поклоны. Потом со слезами на глазах поклонилась всем иконам и пошла к двери твердыми шагами, опираясь на клюшку.
      Широкая лука свежо сияла молодой травой, и по ней струились голубые волны. Заречные взгорья и избы казались далекими сквозь лиловую дымку. И как будто впервые в моей жизни я увидел далеко за избами длинного порядка верхушку ветряной мельницы и два крыла, вздернутые кверху, словно кто-то огромный поднял руки и просил о пощаде.
      Мосей стоял с Архипом Уколовым, топтался перед ним, считал что-то на пальцах и, посмеиваясь, внушал ему пискливым голоском:
      - А кто ты сейчас, ваше степенство? Печник! А по мастерству? Плотник! Был я и плотник и столарь, а куда уткнулся? В лапти... да вот пожарную караулю. А ведь мы с тобой, голова, люди были, какие дома строили! Наличники, да карнизы, да ворота с резью по всей округе на солнышке играют.
      - Играть-то играют, - задумчиво согласился Архип, поскрипывая деревяшкой, - да нас же с тобой на смех поднимают. Снаружи резьба и конек резвым кокошником, а внутри - голытьба. Ну и сиди с кочедыком над лаптями для мордвов. А я для детишек игрушки режу. Только вот деревяшку и по сей день не сделал: так уж пятнадцать годов на старой и прыгаю...
      Мосей корчился, как в судорогах, размахивал руками и вертелся во все стороны.
      - А чего с нас взять-то, голова? Дураки - народ веселый. Вот и тут гляди. Кто эту моленную строил? Мы же с тобой. Хоромина! А сейчас ее начальство запечатывает:
      воспрещает кулугурам молиться. Возводили, строили, а Митрий Степаныч с Пантелеем Осипычем по бревну ее растащат...
      - Чего тащить-то? - поправил его Архип и закашлял от смеха. - Тащить спорыньи нет. Они ее друг у дружки из-под носа украдут. Мироедов не только мир кормит, они и друг дружку глотают.
      Мосей весь затрясся от хохота.
      - А мы... а мы у них крошки клюем да прибаутками спасаемся. У нас и прибаутка за молитву сходит. Дураки - народ веселый.
      Паруша остановилась и прислушалась. Она толкнула меня вперед и с ласковой строгостью приказала:
      - Иди-ка, беги, лен-зелен! А я с мужиками потолкую.
      Беги-ка проворней, не мешай мне!
      И повернулась к Архипу с Мосеем. Она махнула им клюшкой и прогудела сердито:
      - Ну-ка, мужики, подойдите ко мне на час. То-го! Дураки-то народ веселый, да зато богу угодный.
      И они пошли мимо нашего прясла, тихо, по-стариковски невнятно о чем-то разговаривая. Мосей уже не кривлялся, а шагал со строгим лицом и исподлобья озирался по сторонам. Архип ковылял на своей деревяшке, поскрипывая и потрескивая, и слушал Парушу внимательно, но как будто равнодушно. А Паруша, опираясь на клюшку, сильная, тяжелая, с мужским лицом, с серыми усиками, шла важно, как хозяйка, которая всю жизнь привыкла властвовать. И оба мужика, Архип и Мосей, шли рядом с ней, обдумывая чтото, и в их отношении к ней не было того обычного пренебрежения, которое всегда бывает у мужиков к бабам. Она что-то внушала им, пригвождая клюшкой свои слова, но ни к тому, ни к другому не обращалась.
      Катя проследила за ними до того момента, когда они скрылись за нашей избой, и все время лукаво улыбалась прс себя.
      Вечером около моленной собралась большая толпа мужиков и, как на сходе, долго горланила на всю деревню Пришли сюда и "мирские", прибежали бабы, девки, ребятишки. Даже брели по луке со всех сторон древние скрюченные старухи, опираясь на клюшки. Они сбились в плотную кучу поодаль от мужиков и плакали навзрыд Попытались они вопить, но на них замахали подогами старики, и они оборвали свое вопленье стонами.
      Бабушка Анна очень редко выходила со двора, но сейчас побрела вместе с дедушкой, обливаясь слезами. Мать с Катей и отец с ребятами убежали, не заходя в избу. Мы с Кузярем и Наумкой храбро поднялись на крыльцо, но когда увидели на пробое жирную лепешку сургуча на дощечке с круглой вдавлиной орла, не выдержали и со страхом попятились назад по ступенькам крутой лесенки. Мужики толпились поодаль и обступали крыльцо полукругом. Все галдели, не слушая друг друга. Красные, обветренные лица, седобородые, рыжебородые, были угрюмы, и хотя многие смеялись, а многие яростно орали и махали сжатыми кулаками, все были подавленны, растерянны и не знали, что делать. Только Мосей беззаботно ходил среди них, морщился в хитрой усмешке и хвастливо кричал скрипучей фистулой - На тройке прилетел, как деймон, с колокольчикамибубенчиками. Митрия Степаныча сейчас же за бока. Староста припрыгал, как селезень. Ну и туда, в нутре. Везде сургучом припечатали, все болты и запоры, и эту и сенную дверь. А у чиновника печать-то, как дубинка.
      Ну, запечатали и к Митрию Степанычу чай пить поехали.
      - Хлопотать надо... к земскому... к губернатору! - надсадно кричал кто-то. - Как это так?.. А молиться-то где будем?
      Мосей весело открикивался:
      - Возьми-ка похлопочи... Он те печатью башку расшибет. Надо нам, дуракам, понятье иметь: печать-то - вещь нерушимая. Завтра сжигать будут.
      - Это как то есть сжигать? Моленную-то?..
      Мужики хлынули к Мосею.
      - Моленную - не молепкую, а все там - иконы, да книги, да всякую четь...
      - Не допускать, мужики!.. Чего же это, старики, делается?.. А? Старики!
      Кто-то завывал зловещим дряхлым басом:
      - Антихрист пришел!.. Антихрист!
      - А Стоднев-то чего глядит? Чай, он богатый. Откупился бы.
      - Он не откупится. За копейку он не то что брательника, а самого бога обшельмует.
      А увидел, как дедушка подошел к крыльцу, опираясь на палку. Он долго смотрел на замок, на ставни с кровавыми сгустками печати и плакал безмолвно и горестно.
      В эти страдные дни пахоты и сева ложились рано, сейчас же после захода солнца, а вставали на рассвете и уезжали в поле. Но этой ночью у нас долго не спали: к окошку подходили люди и о чем-то шептались с дедом и отцом. Отец с Сыгнеем ушли с шабрами, а дед забрался ка печь и долго вздыхал и бормотал молитвы. Бабушка тоскливо ныла:
      - Как бы чего не вышло, отец... Дело-то божье, а для начальства острожье.
      Дед сердито отвечал:
      - А ты лежи знай и молитву твори. Не твоего ума дело.
      Мы ничего не знаем, ведать не ведаем.
      Мать лежала на кровати, а Катя на полу, и обе спали.
      Я чувствовал какое-то скрытое беспокойство и в избе, и за открытыми окошками - в звездной тьме на улице, но там
      была глухая тишина, только где-то далеко испуганно пощелкивала перепелка и жалобно трещал дергач. Заунывно прозвонил церковный колокол и долго тянул, замирая:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29