- Ничего, ничего, паренек... Иди домой! Ты еще мал годами, чтобы зло в уме держать. А спроть людей, шабров и сродников, грех недоброе умышлять.
Кузярь запротестовал. Лицо его стало багровым от негодования.
- Как это без ничего отпускать? Ты, дедушка Микита, только погляди на него: он на всех наврет, только и ловит, на кого бы наклепать. Он сейчас сказал, что тебя да дядю Петрушу Елёха-воха в волость отправит и там будут вас пороть.
А Микитушка улыбался и поглаживал Шустенка по волосам.
- Ничего, ничего! Он еще маленький. Это отец у него июда и пес. Грех-то надо осилить умом и многими страстями. Пустите его, ребятки.
Шустенок трусливо озирался.
Петруша усмехнулся и искоса взглянул на него.
- Мал кутенок, а уж норовит портки рвать. Как ни говори, а добра от него не будет. Не все дети, Микита Вуколыч, безгрешны: по какой тропке пойдут. Этого бесенка я знаю: он, Микита Вуколыч, и тебя вокруг пальца обведет...
Мужики опять закричали и заспорили.
- Ехать так ехать, Микита Вуколыч! Чего время-то зря терять?
- А ты погоди, голова! С дурной башки и пыль не собьешь.
- Нет, а вы слыхали, шабры, чего сотник-то отчубучил?
К становому ускакал.
- А чего сотник? И у сотника башка не гвоздями пришита.
Микитушка пошептался с Петрушей и снял картуз.
- Ну, с богом! Поехали, мужики!
И пошли вместе к табору.
Мужики вразброд расходились к своим лошадям. Они уже не кричали, а говорили меж собой вполголоса и шагали неохотно, останавливались, озирались, и в глазах их застывала тревога. Дедушка с отцом и Сыгнеем тоже пошли к телеге, и отец сердито махнул мне рукой.
- Беги, влезай на телегу! Ты с Ванькой не цапайся.
И с Кузярем не валандайся: он тебя до добра не доведет.
Кузярь исчез сейчас же, как только Шустенок со всех ног бросился из толпы мужиков к пряслу.
Дядя Лари вон как угорелый пробежал мимо, размахивая бородой:
- Поехали, шабры! Я первый нахлещу свою кобылу.
Сват Фома, Вась, догоняйте! Ветром полечу. Счастье-то, оно - как грозовая туча: сразу накрывается и с молоньей льет благодать. Микита Вуколыч, не отставай! Петруша, держи со мной голова в голову! Счастье-то само в руки дается, да с ног валит.
Он был трезвый, но и трезвый казался хмельным. Вел он себя не как все люди, - не хитрил, не притворялся, не умничал, а ломил вперед без опаски и без оглядки. Вероятно, ему очень трудно было справляться с преизбытком своей силы, и она бурлила в нем, не находя выхода, и мутила его.
Вот и в этот час он очертя голову ринулся "за счастьем", потому что кипела кровь, потому что "взбесился", когда всполошился мир, и знал одно что придется драться впереди этого мира, не думая о последствиях и не жалея своей головы.
Я видел, как он, стоя на телеге, на которой соха торчала вверх сошниками, стал хлестать свою пегую кобыленку.
Волосатый, бородатый, он, очевидно, хотел лететь, как ветер, но лошаденка прыгала, махала хвостом и спотыкалась.
Это было очень смешно. Он сам прыгал на телеге. Мужики смотрели ему вслед и хохотали.
- Вот оглобля-то оглашенная! Бушует - куда куски, куда милостыньки...
- На то и Ларя Песков. Свяжись с ним - не распутаешься, да и последнее потеряешь...
- А верно, шабры: попадись ему объездчик - и лошадь свалит, и его искалечит. А к ответу - всех.
- Так тому и быть, ребята: прискачет становой, пригонит полицию да свяжет всех и закует.
- Это как же выходит, мужики? - возмущенно крикнул кто-то. - Сами орали и старика толкали, а сейчас - в подворотню? Ехать - так всем ехать .. А то орать орали, а башку Микитушка да Петруша на плаху клади? Эдак без кулаков да кольев не обойдется.
За Ларивоном поехали и Микитушка с Пегрушей. Тронулись один за другим мужики из передних рядов. Но задние всё еще спорили, сбиваясь в кучки, и натягивали картузы на глаза, переходя от одной кучки к другой.
Несколько мужиков вскарабкались на горбы своих кляч и потащили сохи обратно в деревню. На них заорали, засвистели, но они даже не обернулись. Дедушка стоял у телеги и угрюмо думал, спря!ав глаза под сивыми клочьями бровей. Сыгней смеялся в кучке парней, а отец стоял по другую сторону телеги и, по-стариковски натянув картуз на лоб, прислушивался к говору мужиков. Отцу, очевидно, не хотелось ехать на поле: он не сочувствовал этой затее, как рассудительный мужик, да и охоты у него не было ввязываться в пустые споры. Он изредка поглядывал на деда и ждал, похлестывая кнутом по траве. Подошли Филарет-чеботарь и Парушин Терентий и раздраженно закричали на деда, точно он был виноват в этой бестолочи:
- Дядя Фома, едем аль не едем? Чего, в сам деле, сбились, как на ярмарке... дураки дураками? Ты ведь тоже с Микитушкой-то нас на барский двор водил. Куды ты, туды и мы.
Дед строго уставился на них своими острыми глазами.
- Ну, закудыхали! Нет своего ума-то, так за спину шабра прячетесь. Вот сват Ларивон сам собой распоряжается, да еще всех обогнал. Первым прискачет на барское поле, а вы как чумные бараны кружитесь.
- Да ты-то как, Фома Селиверстыч? Чай, ты в нашем участке умнее всех.
Отец не утерпел и срезал их:
- Одному без матери Паруши некого слушаться, а другой меж сохой да чеботарским верстаком заплутался. Хозявы!..
- А ты-то, Вася, чего топчешься? - поддел его Филарет. - Кнутом-то подстегиваешь, а ноги, как слепень, чешешь...
Отец вскочил на телегу и схватил вожжи. Сыгней подмигнул Филарету и тоже вскочил на телегу.
Дедушка снял картуз, махнул им вперед и лукаво ухмыльнулся.
- Ну, с богом! Поезжайте! А я домой пойду, что-то поясница заболела. Ежели что - умней держитесь. От Лари Пескова подальше, и Микитушку слушайте да на свой аршин мерые... Ну, дай бог, дай бог...
Отец боязливо ударил кнутом мерина, задергал вожжами, и мы рысцой поехали по пыльной дороге. За нами потянулись и Филарет с Терентием и другие мужики. Ларивоп скакал один далеко впереди. И видно было, как он свернул направо, на широкую межу, а за ним трусцой, одна за другой, длинной чередой бежали и другие лошади.
Сыгней сидел рядом с отцом, смеялся и толкал его локтем в бок. Отец оборачивался к нему и тоже смеялся.
- Вот так старик!.. - ехидничал Сыгней. - Сам в кусты, - а нас послал... Случись какая статья, сейчас - я не я, а сыновья... За бороду не потянешь.
Отец качал головой и открикивался сквозь грохот телеги:
- Он всегда выходил сухим из воды. Сам подобьет, а спину другой подставляй. Однова мы с ним воск в Петровск возили от Пантелея. В Чунаках заехали к тетке Марфе...
- Знаю, - вдова, травами лечит... - Сыгней опять засмеялся. - Он к ней обязательно заедет... норовит ночевать...
- А как же? И мы ночевали. Приезжаем в Петровск, сдали. Одного круга не хватает. Где круг? Должно, Пантелей просчитался. Через неделю ввалился Пантелей, богу помолился и спрашивает: "Фома Селиверстыч, куда ты кругто один дел?" - "А я, бает, не в ответе, Пантелей Осипыч:
надо считать лучше". - "Да ты же, бает, сам со мной считал?" - "Я, бает, не считал, а тебе верил. А ежели и пропал, так на возу Васянька спал, когда в Чунаках ночевали, а я - в избе". Пантелей-то тогда мне все волосы выдрал. - А когда ушел, старик-то смеется и утешает: "Ничего, бает, потерпи: ты - молодой". Вот и с извозом... Я еще диву даюсь, как лошади выдержали: ведь околели-то прямо
- у своего гумна. Дал он на дорогу рубь шесть гривен - вот и корми их. По ночам ехал, чтобы сена из чужого стога натеребить. Да я же и виноват оказался.
- А ты ему тогда, братка, ловко руки-то загнул...
- Вот и сейчас... Втесался в эту канитель. Вожаком пошел на барский-то. А сейчас что-то поясница заболела.
Когда они прохохотались, отец угрожающе предупредил:
- Чуть что - так ты, Сыгней, сейчас же запрягай мерина - и домой...
Сыгнею эти рассуждения не понравились, он насупился и отвернулся. С обидой он пробурчал:
- А я бы остался... поглядел бы, как Петруха с Микитушкой народ за собой потащат.
Мне тоже неприятно было слушать опасливые слова отца: впервые я почувствовал, что он трусит и хочет улизнуть от табора, что здесь он незаметен, безлик, а если погонят всех в волость, ему не уйти от порки.
Слушая его разговор с Сыгнеем, я понимал, в какой опасный переплет попал он сейчас: и участвовать в самовольной запашке чужой земли - беда, и улизнуть из мирской артели - беда.
- Поясница заболела... - забормотал он, подстегивая мерина. - Нас на рожон послал, а сам - на печь .
Сыгней опять взвизгнул от смеха.
- Ну да! Залезет на печь и будет стонать, а мамка ему кислым молоком поясницу станет натирать. Это он нарочно гебя подсунул.
- Аль, чай, не знаю? Он все обдумал. Скажет. "Я на печи поясницей мучился... это вот они: Васька да Сыгнейка."
- А я-то чего? - испугался Сыгней. - Чай, я подвластный. Ты старшой, а я парнишка... еще неженатый.
Он вдруг соскочил с телеги и со всех ног побежал к березовой роще, которая густо клубилась зеленью неподалеку, в широком долу. Красная рубашка пузырем надувалась у него на спине.
- Сыгнейка! - угрожающе закричал отец, махая кнутом. - Воротись! Назад, тебе говорю!
И неожиданно засмеялся.
Спереди, сзади засвистели и заорали вслед Сыгнею:
- Держи, держи его!.. Лови зайца за хвост!..
Но Сыгней и в этот раз не утерпел и выкинул коленце:
он высоко подпрыгнул на бегу, ловко перекувырнулся на руках и стал на ноги. Лицо его морщилось от смеха, а кудри трепыхались золотыми стружками. Мужики и парни смеялись и махали ему руками. Веселый нрав Сыгнея нравился шабрам.
XXXVII
Барское поле начиналось недалеко от деревенских гумен и волнистой равниной расстилалось до самого горизонта.
Бархатные озими свежо и прохладно зеленели всюду длинными холстами и дрожали в знойном мареве золотыми брызгами. Черные пары, мохрастые от молодой сурепки и прошлого жнивья, казалось, дымились, зажженные солнцем. Пролетали надо мной торопливые голуби, хлопая крыльями, и тоскливо повизгивали сине-зеленые пигалицы.
Телеги и лошади с сохами опять остановились и столпились табором. Впереди, перед мужиками, верхом на маленькой пегой лошадке помахивал нагайкой человек с желтой бородкой клинышком, в холщовом пиджаке и белом картузе. Он весело смеялся, поблескивая крупными зубами, а лошадка танцевала под ним, взмахивая головой, и тоже как будто смеялась. Он говорил, как близкий приятель, с Микитушкой и показывал нагайкой в разные стороны. Это был барский объездчик, которого у нас в селе звали странным именем - Дудор.
Отец бросил вожжи на спину мерина и бойко пошагал к толпе. Я тоже спрыгнул с телеги и побежал к Дудору. Кузярь уже стоал впереди всех, у морды лошади, и пытался погладить ее по ноздрям, но лошадка сердито взмахивала головой и, сжимая уши, скалила зубы. Дудор озорно хлестнул Кузяря нагайкой. Кузярь ловко отсрочил в сторону.
- А я давно уже трясусь на своем иноходчике... Вот-вот, мол, приедут гостя дорогие. Сама барыня мне наказала:
прими, говорит, и приветь мужиков-то! Ну, вот я и жду, Микита Вуколыч, только угощать вас нечем.
- Ты, Дудор Иваныч, не шути! - строго пробасил Микитушка. - Мы пахать приехали,
Дудор снял картуз и засмеялся. В плутовских его глазах играли веселые капельки...
- Ну и пашите, милости просим! Кто куда хочет, туда и заезжай.
Мужики, пыльные и грязные с дороги, забесяовоились и заворошились. Даже для нас, парнишек, было что-то странное, необычайное в веселых словах объездчика: мы привыкли видеть в барском объездчике холуя, своего врага, который загонял коров в барское стойло, когда они по недосмотру пастуха забирались в березовый лес. И вдруг этот Дудор, как друг, весело смеется и мирно балагурит с мужиками... Ждали, что Дудор встретит их злой угрозой, а он ошарашил всех неслыханными словами: "Ну и пашите!.."
Нельзя было понять, почему Дудор такой веселый и приветливый, почему он с такой готовностью разрешил запахивать землю. И я видел, как мужики поугрюмели и враждебно замолчали. Только Ларивон крикнул:
- Дудор Иваныч! Голубь сизокрылый! Своими руками вскопаю землицу-то родную, бородой своей забороню.
И как угорелый побежал к своей телеге. Ему наперебой закричали вслед:
- Ларивон Михаилыч! Воротись! Погоди малость... Не напорись там.
Но Ларивон отмахнулся, вскочил на телегу и захлестал своего пегого одра.
Объездчик поглядел на Ларивона и затрясся от смеха в седле.
Микитушка теребил бороду и убеждающе говорил:
- Ты, Дудор Иваныч, не шути - с миром негоже шутить. Землю эту за Стодневым барин оставил. Наши деды и отцы ее возделывали, обчество не согласно отдать ее мироеду. Народ нельзя обездоливать. Не допустит народ неправды... С добром ты приехал аль со злом?
- С добром, с до-бром!.. - весело кричал объездчик, и зубы его так и играли под рыжими усами. - Пашите себе на здоровье.
- Это кто тебе так приказал? - сурово допрашивал его Микитушка. Барыня нам от земли отказала, а ты какую власть имеешь?
- А мне вот барыня приказ дала: "Мужики хотят землю пахать - скажи им: пашите все пары - никто вас не тронет! Пускай, говорит, сами разделят на полосы, и не мешай им..." Не верите? Ей, честная речь, не вру...
Ванька Юлёнков метался среди мужиков.
- А я-то как же, мужики? Ведь у меня лошади-то нет Чего я делать-то буду? Чай, и я свою долю пахать хочу Побегу сейчас в стадо - корову домой пригоню и в соху запрягу.
Над ним смеялись и покрикивали:
- Ну и беги! Чего тормошишься? Торопись, а то все поле разберут.
И он в самом деле пустился бежать по меже к селу.
Мужики недоверчиво глядели на Дудора, озабоченно переглядывались и бормотали:
- Пашите, мол... а сам зубы скалит... Чего-то задумал..
- То-то и о"смго... Поверь ему, а он всех под одну статью подведет. Зубы скалит, а камень за пазухой.
- У него не камень, а нагайка: всех пересчитает. Барыня, бает, наказала, приветить нас велела...
- Блудит... оттого и зубоскалит. Он объездчик: сохранять должо"... Неспроста, шабры. Держись, да помни.
Петруша подошел к коню Дудора, потрогал подпругу и краешек кожаного седла.
- Ты, Дудор Иваныч, прямо скажи, без подковырки чего ради ты такой веселый да приветливый? Какую ты с барыней мужикам ловушку устраиваешь? Гляди, как бы потом худа не вышло.
Дудор даже на стременах поднялся от обиды. Обветренное и загорелое его лицо стало недобрым, а жуликоватые глаза пристально уставились на Петрушу. Потом он скользнул подозрительным взглядом по толпе и вдруг опять засмеялся.
- За кого ты меня считаешь, Петя? Разве я против мужиков зло имею? Мы с тобой не первый день в дружках ходим... Когда это я приезжал к тебе с злым умыслом? Я человек маленький, наемный, мне рассуждать не дадено: что хозяин прикажет, то и исполняю. Сказано мне: пускай мужики пашут! Я и встретил и объявляю вот: пашите, сделайте милость!..
И тут же склонился к Микитушке, как к старому приятелю:
- Ядреный квас старушка твоя делает, Микита Вуколыч. Заеду отсюда к ней и сразу два ковша выпью. Особенно он вкусный и жгучий, когда тебя дома нет: больно уж много ты учишь. Я человек веселый, плясать люблю, а в твою веру не пойду. Скучная твоя вера - все, мол, обчее да все сообча... Заместо молитвы да чтения старых книг - вдруг, нате, всю деревню взбулгачил!.. Шучу, шучу, Микита , Вуколыч, не серчай... Люблю тебя и бывать у тебя люблю...
Микитушка добродушно улыбнулся и с гордой словоохотливостью провозгласил:
- За правду, спроть лжи, я и вожаком пойду и нищеты не убоюсь и гонения. Мученик Аввакум не убоялся правду царю говорить, не отступил и от костра. Митрий Стоднев лжой, деньгой и лихоимством землю эту от мужиков отторгнуть хочет, а барин с ним вместе в обман мужика вводит. Это наша земля, возделанная нашим трудом. А в труде-то и есть правда. Вот мы эту землю, кровью и потом политую, не хотим отдавать разбойнику.
Мужики взволнованно зашумели и еще теснее окружили Микитушку. А Микитушка уже гневно поднял руку, и глаза его загорелись от возбуждения.
- Мы костьми ляжем, а землю эту не отдадим. Нельзя землю от труда отторгнуть: в ней дух наших отцов и прадедов. И мы ей кланяемся и лобызаем телом и душой.
И, по-стариковски тяжело опустившись на колени, ткнулся густоволосой головой в землю. Это было так неожиданно и потрясающе просто, что мужики растерялись. Кто-то крикнул:
- Микита Вуколыч! Милый! Ни в жисть... Не убьем души...
Лошадь Дудора испугалась, захрапела, запрыгала на месте. Пструша стоял впереди один и смущенно улыбался.
Объездчик наклонился к нему и сердито пробурчал:
- Иди-ка, Петя, от греха. Сейчас же уходи. Зачем ввязался в эту дурацкую кашу?
- Нет, Дудор Иваныч, не уйду. Я подлецом еще ке был.
- Ну, сам на себя пеняй, ежели башки своей не жалеешь.
Потом сделал опять веселое лицо и крикнул, поблескивая крупными зубами:
- Микита Вуколыч, не мне тебя учить, а лошади-то моей тебе кланяться не подобает. Ты скоро не то что от попа, а и от Стоднева весь народ отобьешь. За тобой, как за святым тянутся. Пашите! Я препятствовать не буду.
Дудор ткнул в бока иноходчика каблуками, и лошадка рысью побежала по полю, взметая копытами пыль и комки земли.
Микитушка поднялся на ноги и с той же торжественностью в лице и блеском в глазах призывно крикнул:
- Ну вот, мужики, приехали! А приехали - пахать надо.
Дружнее держитесь, не разбредайтесь. Июда Христа предал на казню, а ежели кто июдой окажется посредь нас и всех погубит - и сам погибнет...
Его слушали молча и истово, как в моленной: ему верили и считали человеком, который никогда не отступится от своего слова.
- Ну, с богом, шабры! - уже будничным и озабоченным голосом сказал он. - Разделимся по жеребью - кому какой клин достанется...
Кто-то робко спросил его:
- Микита Вуколыч, вот ты... рапоряжаешься: кому какой клин по жеребью пахать... А потом как?.. Чего потомто будет?.. Вспахать-то вспашем, а тебе по шее накладут и руки свяжут... Им, супостатам, верить нельзя...
Микитушка улыбался и с сияющей верой в глазах глядел куда-то через головы плотной толпы.
- Маловерный! Разве всю деревню свяжешь? Соломину муха сломит, а сноп и лошадь не раздавит.
И опять тот же голос с убеждением возразил:
- Сноп-то, Микита Вуколыч, топор сечет... то-то!
Может быть, многие и пристали бы к этому недоверчивому голосу, может быть, многие в душе думали так же, как он, но в словах и голосе Микитушки так много было веры в правоту дела и так каждому хотелось видеть эту землю своей, что никакие опасения больше не тревожили их.
По лицу отца я видел, что он совсем не сочувствовал этому сборищу и заранее решил уехать домой при первой же возможности - так, чтобы никто не заметил. Стоял он в сторонке и теребил свою редкую бороду.
Проникновенный разговор Микитушки с объездчиком и трогательный поклон земле еще больше возвысили его в глазах мужиков. Даже отец, несмотря на свое упрямство, взволновался и подошел ближе к нему. Ему самолюбиво хотелось быть впереди всех, рядом с Микитушкой, и тянуло уехать, чтобы не накликать на себя беды. Так он вел себя до той минуты, когда Микитушка громко возвестил, что пора заезжать на свои десятины и пахать без опаски. Петруша разорвал лист бумаги на маленькие квадратики и написал на каждом из них место и положение клина. Квадратики эти он свернул в трубочки и положил в картуз. Белолицый, румяный (загар не приставал к его коже), он широко и душевно улыбнулся и поймал меня своими веселыми глазами
- Иди-ка сюда, Федя! - приветливо крикнул он и поманил меня пальцем. Будешь вынимать билетики.
Я хотел было с радостью броситься к Петруше, но рука отца вцепилась в мое плечо.
- Пшел на телегу! - с испугом крикнул он на меня. - Тебя еще здесь не хватало.
Петруша с упреком поглядел на отца и покачал головой К нему подскочил Кузярь и потребовал:
- Я буду вынимать. Федьке не велят, а я - самосильный...
Мужики дружно засмеялись.
Петруша начал выкликать по бумаге мужиков по именам и фамилиям, а Кузярь засовывал руку в картуз и вынимал бумажную трубочку. Когда Петруша вызвал огца, он глухо отозвался издали:
- Я погожу, Петр Степаныч...
Мужики заворошились:
- Чего это годить-то? Приехал - так от мира не отбивайся. Гляди, Вася, как бы не просчитаться. Записывай, Петя, за ним в списке-то! Не отвертится.
Вызвали Ларивона, но он уже ускакал далеко, к проселочной дороге на Синодское - на тот клин, который он когда-то арендовал у барина. Мужики недовольно заворчали, но Петруша ошарашил всех: по билетику оказалось, что Ларивон начал пахать именно гот самый участок, какой вынул ему Кузярь. Это сначала всех озадачило, а потом развеселило. Петруше не досталось ничего: свою фамилию он не выкликнул.
- А мне, шабры, ничего не надо: я ведь скоро на сторону уезжаю. Я уж и избу свою продал, и скотину со двора увели.
Он опять хорошо улыбнулся, оглядел всех доверчиво и душевно и передал бумагу Микитушке, а сам отошел в сторону.
Все стали разбегаться к своим телегам и сохам. Отец хмуро и неохотно пошел к телеге, где я лежал, уткнувшись в солому. Откуда-то издалека доносился голос Микитушки, строгий и добрый.
Отцу достался участок рядом с Ларивоном и Миколаем Подгорновым. Он был, очевидно, очень доволен, потому что неожиданно запел на седьмой глас: "Всяк человек на земле живет, яко трава в поле цветет".
- Не плачь, сынок, - вдруг утешил он меня благодушно. - Тебе еще рано связываться с мужиками: случится какая беда, тебя таскать бы стали. Пущай Кузярь отвечает своими боками.
В тот час мне невыносимо было слышать голос отца.
Телега остановилась. Отец спрыгнул на землю.
- Слезай, сынок: пахать будем. А то, пожалуй, валяй-ка домой!..
Недалеко от нас остановилась телега Миколая Подгорнова, бывалого мужика. Отец подошел к нему, и они начали о чем-то тихо разговаривать. Потом Миколай покровительственно похлопал отца по плечу.
- Тут, Вася, не без подвоха: я всякие виды видал. Как это барыня пахать позволила?.. Да и объездчик больно уж нахально зубы скалил... Давай поваландаемся маленько, погодим, что будет, а потом - лошадей в оглобли и по домам...
- Я уж давно, Миколя, сметил, - засмеялся отец, - тут капкан. Перепишут всех - и к становому. Становой-то обязательно прилетит, как волк на баранов. Удирать надо, Миколя, на Волгу.
- Вместе, Вася, поедем... Бросай все и удирай без оглядки. Мы с тобой в Астрахани в извозчики поступим, на пролетках ездить будем. Люблю по городу на рысаках ездить.
Блестит пролетка, как жар горит, а купец тебе - на чаек.
а кутилы пятишнами кидаются.
Всюду, до самого Березова, плелись по полю лошаденки, а мужики, низко наклонившись над сохами, шагали за ними, спотыкаясь, как пьяные.
Над полем до самого горизонта плыли зеркальные волны, и казалось, что эти поля - лазурное озеро, которое плескалось серебром и жаром. А в звонкой синеве неба всюду переливались жаворонки. Коршуны очень высоко парили, _ кружась на распластанных крыльях, и не могли догнать друг друга. И среди этой горячей тишины за зеленым морем озимей Красный Map пылал на солнце таинственно и величаво, как могила какого-то сказочного богатыря.
Ларивон пахал неподалеку. Он упирался в ручки сохи, которая волной отворачивала землю, и, вытянув шею, смотрел в борозду, по которой шагала лошадь. Борода его отдувалась ветерком в сторону, а волосы падали на лицо.
Костлявая лошадь едва тащила соху и горбилась от натуги.
Голодные грачи уже перелетали по свежей борозде вслед за Ларивоном и алчно долбили рыхлую землю. А когда я подошел к этим плисовым бороздам, на меня пахнуло теплым ароматом только что поднятой земли. Ларивон пахал жадно, горячо: казалось, что он торопился, что он старался помочь своей кляче, напирая на соху. Он спотыкался, босые ноги его скользили и проваливались в борозду, и он бесперечь подгонял лошаденку и криком и кнутом. Видно было, что в нем клокотало волнение человека, который дорвался до большой работы на своей десятине, захваченной им по праву. Зная его необузданный нрав, я уже видел, что он не возвратится домой до тех пор, пока не распашет весь клин.
Он может надорвать лошадь, сам упадет от усталости, но не будет отдыхать, забудет о еде и не ляжет под телегой.
Он не заметил меня, когда доехал до дороги и повернул лошадь необычно ласковым криком:
- Но, но, милая, поворачивайся, пегашенька!.. Потрудись, дорогая моя!.. Гляди, какое нам с тобой раздолье досталось... Нет, нет, лошадушка, это наше добро... наше!
Трудовое!..
Он переложил на другой сошник сверкавшую палицу и врезал соху в землю, мохнатую от травы. Вспененная земля отваливалась в сторону и засыпала траву. И я понял, что и в труде людей охватывает неистовство, которое делает их счастливыми.
Отец и Миколай пахали спокойно, медленно, лошади у них шагали как-то нехотя, отмахиваясь хвостами и покачивая мордами. Отец и здесь шел за сохою, скосив голову на плечо, а Миколай весело покрикивал на своего конягу и часто останавливался, чтобы счищать землю с палицы.
И по всему широкому полю в волнах марева, между ярко-зеленых озимей, в дымчатом цветении травы, в разных местах, далеко и близко, сгорбившись, шагали за сохами другие мужики. Издали видно было, что они работали хорошо, легко и охотно, не как подневольные люди, и охвачены общим подъемом. Чувствовалось что-то праздничное, и даже мне, малолетку, передавалось это волнение от порыва к свободному труду.
В глубокой вышине переливались невидимые жаворонки, и в душе у меня тоже звенели песни.
XXXVIII
Отец приехал к вечеру, черный от пыли, с налитыми кровью глазами. Он распряг мерина у плетня, около открытых ворот, снял с него узду и зашлепал по костистому его заду. Мерин утомленно и грустно зашагал под навес. Отец умылся под глиняным рукомойником у крыльца, вошел в избу и молча сел у края стола, по которому густыми стадами ползали мухи. Дед храпел на кровати, бабушка, по обыкновению, возилась в чулане, а я на полатях читал.
Надо мною на потолке суетились тараканы, сбивались в кучки и смотрели на меня с пристальным интересом черными крапинками своих глаз, играя длинными усиками.
Мать и Катя пололи коноплю на усадьбе.
Бабушка вынесла из чулана глиняную чашку квасу с луком и краюшку хлеба.
- И чего это вы, окаянные, затеяли? - заворчала она. - Кто это вам, дуракам, землю-то приготовил? Вот налетят черные вороны, они вам бороды-то выдерут... Эка, свою землю бросили - на чужую накинулись!..
Отец угрюмо смотрел в чашку, хлебая квас, и молчал.
Дедушка проснулся и строго осадил бабушку:
- Как это чужая?.. Это наша земля испокон веку. Она по большому наделу нам должна отойти. Малый-то надел на время нам дали. Завтра опять выезжай, Василий, чуть свет. Где нам полоса-то досталась?
Отец стал тереть ладонями глаза.
- За околицей, у дороги в Синодское. Завтра я не поеду, батюшка.
- Это как гак не поедешь?
Дед сел на кровати. Брови его поползли на лоб - Под арапник, батюшка, спину подставлять не буду
А ежели хочешь - сам паши.
Отец бросил ложку, вскочил из-за стола и выбежал из
избы. Дед сразу сгорбился, как от удара, у него затряслась
борода.
- Мать! Анна! Видала, как сын-то своевольничает?
Бабушка с неслыханной смелостью, без обычных стонов
набросилась на него сварливо:
- А кто кашу-то заварил? Пошел в вожаках на барский двор. А когда до дела дошло - на кровать. Поясница заболела! Хитрить-то хитришь, а за сыновней спиной спрятаться хочешь.
- Молчать, квашня старая! - взвизгнул дед и кубарем слетел с кровати.
Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я нe утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.
Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы
- Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру... Кому говорю!
Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:
- Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!
Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.
Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она нe забыла положить перед иконами три истовых поклона
и сказала:
- Здорово живете!
И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.
- Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь...
- Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил... Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.
Чего он понимает-то?
- Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на зашиту встать... Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл.
чему нас Евангелие-то учит: "Будьте как дети... не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное..." Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать...
Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:
- Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется - ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет...
- Не поклонюсь, - с угрюмой обидой огрызнулся я. - Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.