- На то и щука в море, чтоб карась не дремал. На всякую муху есть свой паук. Нет мужика без мироеда-кулака.
Митрий Степаныч к вам и с крестом, и с пестом, и с божьим словом, а домой - с уловом. Это - присказка, а дело упирается в скудное житьишко с безземельем, с голодом, с податями да с розгами. С одной стороны - помещик с подлесчиком, сенаторы да губернаторы, а с другого бока - сосед ы-мироеды, старшина с урядником. Недаром поется:
Как в село Голочисто
Скачет становой пристав...
Ой, горюшко, горе!..
Говорил Володимирыч как будто готовыми словами - пословицами и прибаутками, но в них звучала свежесть и острота. Эти слова били, как палкой, по головам и деда, и отца, и шабров, которые приходили к нам каждый день Многие из мужиков кряхтели от цепкой руки Стоднева.
Каждый был в долгу и у барина и у Стоднева, за каждым были недоимки, и все ожидали налета полиции, которая уводила последнюю скотину со двора и загребала всякое барахло. Вспоминая те годы, я до сих пор слышу стук палки о наличники окон и крик десятского:
- Хозявы! На сход идите!.. О податях, о недоимках!., Все шалели, дед ворчал, а отец ухмылялся: речи Володимирыча были ему по душе. Он только и думал, как бы уехать из деревни, и долбил мужикам и старикам, что в деревне сейчас жить не при чем, что дальше кабалы не уйдешь, что последнюю скотину со двора сведут, а от розги царь никого еще не освободил.
Когда Володимирыч ушел от нас к Паруше шить шубы, в избе стало грустно, скучно и как будто потемнело. Но отец повеселел и в отсутствие деда держал себя строгим хо. зяином, поучал всех и умничал. Когда вспоминали Володимирыча, зло усмехался и отрубал:
- Старый дурак! До седых волос дожил и скоморохом остался. Суется бродяга в чужую корчагу!
Злопамятный и мстительный, он не мог забыть насмешек Володимирыча над его богословскими рассуждениями, а особенно то, что Володимирыч молча, спокойно, без драки укротил его. Володимирыч подавлял его своим умом, уверенным спокойствием и добродушием, а на язвительные щипки отвечал или умным, укоряющим взглядом, или глухим равнодушием. Я не раз слышал на дворе, как отец издевался над Володимирычем и под смех Сыгнея и Тита передразнивал его жесты, прихрамывание, акающий выговор. Он не стеснялся охаивать его, выдумывать небылицы о нем. Боязливо озираясь, он подговаривал Сыгнея и Тита собрать ребят, подзудить Фильку Сусина и дать выволочку Володимирычу ночью. Но Сыгней, хитрый парень, только ухмыльнулся, подмигнул Титу и сказал с ужимками льстеца:
- Мы не прочь поиграть, кому только спину подставлять? А в грязь лицом тебе ударить негоже: ведь Василию Фомичу на все село почет. Про тебя все бают, что ты уж ловок больно, а на ногах стоишь, словно подкованный. Порази его при всем народе. Давай-ка тебя с ним на "поодиначки" спарим. И душу отведешь, и себя покажешь. Эх, и потеха будет!
Отец самодовольно посмеивался и многозначительно помалкивал. Он любил похвастаться, порисоваться, хотя и не отличался никакими дарами. Он умничал и форсил в своей суконной бекешке и принимал за чистую монету насмешки лукавых шабров. Не понимал он и коварства Сыгнея, которому хотелось сыграть злую шутку над ним. А Сыгней и Тит не любили отца за его постоянное самохвальство, за его потуги показать свою власть над ними, за зуботычины, за подражание деду в суровости и самодурстве. Сыгней гнул свою линию: во всех стычках с отцом всегда оставался в стороне и подставлял под его удары Тита. Жил он весело, беззаботно, подлизывался к деду и отцу, в семье держал себя поодаль, часто пропадал из дому, всегда отшучивался, отсмеивался. И эта его легкость и отчужденность всем нравилась. К нему ни в чем нельзя было придраться, и даже дед относился к нему мягче и снисходительнее, чем к другим. Сыгнею завидовали и Тит и отец, ругались с ним, называли лодырем, забулдыгой, а он смеялся им в лицо и нарочно надевал сапоги со скрипом и с тонким набором. Отца он обезоруживал лукавством, притворной покорностью и нахальной лестью.
Мне было жаль и Володимирыча и Егорушку, и я возненавидел и отца, и Сыгнея, и Тита. За обедом я сидел молчаливо и хмуро, и есть мне не хотелось. Бабушка и мать забеспокоились, обе прикладывали ладони к моему лбу.
- Что это ты? Не заболел ли? Не ешь и не пьешь. Не побили ли тебя?
А я заплакал от их участия и ласковых слов. Но дед, как обычно, взглянул на меня серыми ледяными глазами из-под седых бровей.
- Ну-ка, где у меня кнут-то? В девять-то годов я у барина стадо пас, воду возил... Я вот пошлю его с навозом на поле...
И больно щелкнул меня ложкой по лбу.
А отец вытащил меня за волосы из-за стола.
- Пошел вон, свиненок! Виски выдеру...
Но бабушка рыхло встала из-за стола и с быстротой, несвойственной ее тяжелому телу, вырвала меня из рук отца.
Мать пришибленно молчала. А Катя с возмущением крикнула:
- Чего вам парнишка-то сделал? Сидел, никому не мешал. Братка-то ведь, кроме как виски драть, никогда робенка-то не приветит.
- Молчи, дура! - вскипел дедушка и стукнул кулаком по столу. - Учили мало...
В этот же день я пошел к Паруше. В избе у ней было просторно и светло. Эта огромная старуха с мужским голосом и седыми усами встретила меня раскатистым басом:
- Вот он, дорогой мой гостенёчек! Вспомнил обо мне.
Иди-ка, иди-ка, милок! А я как раз пряженцы испекла. Садись, с молочком поешь.
Молодая и стройная для своих лет, властная, с высоко поднятой головой, повязанной черным платком в виде кокошника, она встречала мгмя приветливо, радостно и каждый раз вынимала из-за пазухи то лепешку, то пряженец, то крендель. А маму прижимала к бугристой груди и гладила по голове. Я любил эту старуху больше, чем бабушку, и терся о ее толстые и мягкие колени, как котенок.
Редко кого из детей в наших семьях баловали лаской, и эту ласку я принимал от Паруши как дорогой подарок. Эта милая и строгая старуха осталась в моей памяти как женщина большой души.
Семья у нее была работящая, веселая. Сыновья - Терентий и Алексей ходили чисто, во всем фабричном, как зажиточные. На самом деле жили они не богаче нас. Но Паруша, всегда опрятная, чистоплотная, и дома одевалась приглядно, а в избе грязи не допускала. Ни телят, ни ягнят зимой в избе не держала, а помещала их в предбаннике, баня же у нее была белая, не курная. Сыновья женились по любви, и Паруша приняла невесток ласково, с ободряющей шуткой.
Терентий и Алексей были погодки и выбрали невест одновременно. Это было целое событие в деревне: ни у кого в памяти не было, чтобы сразу обоих сыновей женить да еще без всяких кладок, словно невест на улице подобрали.
Обе девки были дочери бобылок и работали на барщине поденно. Одна Лёсынка - была маленькая, прыткая, разудалая, с задорным курносым личиком, певунья на все село и работница расторопная. Другая - Малаша - смирная, молчаливая, послушная, похожая на скитницу. Лёсынку выбрал Алексей, а Малашу - Терентий. Однажды вечером, после ужина, они оба поклонились матери в ноги и наперебой попросили у нее благословения на брак.
Паруша положила руки на их густые волосы и по обряду строго сказала:
- Бог благословит. Девок знаю. По сердцу и уму выбрали. Хоть любовь-то своевольная, стариков не признает, а журю вас: надо бы раньше сказать мне. Не осудила бы, не препятствовала, а бабий совет дала. Самой пережито-переплакано: на немилой жениться - сердцем озлобиться, за немилого идти - горя не снести. Встаньте, женихи! Уж на старости поплачу от радости. Не обидела меня богородица.
Ребята встали, и она поцеловалась с каждым троекратно, заливаясь слезами. А Терентий и Алексей, оба - кровь с молоком, похожие друг на друга, сильные, плечистые, тоже плакали.
С невестками Паруша жила ладно, хотя они и боялись ее в первые дни и статились, - покорно опускали глаза, говорили тихо и кротко, - но, когда свекровь озорно кричала на них с притворной сварливостью и грозно сдвигала мужичьи брови, они видели веселый смех в ее умных глазах, фыркали и переглядывались, а потом бросались к ней на шею.
- Матушка, милая, дай тебе господи доброго здоровья!.. Ты лучше родной матери. На руках носить тебя будем... Чего хошь делай с нами - всю душеньку отдадим, с песней, с радостью.
Паруша отбивалась от них, топала ногой и басила громоподобно:
- Ну, вы, охальницы... своевольницы! Согну в бараний рог! Высушу, вытравлю вашу красу. Я - свекровь, я - дому голова.
И, обнимая их, смеялась и дышала утомленно.
- Ух, устала я с вами, как после пляски! - И нежно ворковала: Расхорошие вы мои, молоденькие мои!.. Ведь и я когда-то была молодая да пригожая. Дай нам, владычица, мир да любовь! - И опять кричала с притворной строгостью: - Внучат скорей родите! Мне чтобы вовремя ребятишки-то были! А то ухватом колотить буду, а мужьев - поленом.
Когда рассказывали об этом Катя и бабушка за прядевом, в бабьи часы, мать грустно улыбалась и думала о чемто, вздыхая, а Катя озорничала:
- А мамка вот и голос и красу свою тятеньке под ноги бросила. Тятенька-то ей и под мышки мал, она его одним щелчком к порогу швырнула бы. А всю жизнь под окриком да под угрозой жила - и пикнуть не смела.
- Ка-атька! Бесстыдница!.. Аль об отце-то так тоже баять?
- Я не об отце баю, - открикивалась Катя. - Мне тебя жалко. А баушку Парушу я бы тоже на руках носила.
Мать с задумчивой улыбкой говорила, будто сама с собой:
- Паруша-то такая одна, а девок много. У всех нас одна судьба. А вот такая бывает тоска - умереть хочется...
а то обернулась бы птицей и улетела на край света...
Катя, посмеиваясь, заканчивала словами запевки:
Не обута, не одета, Только миленьким согрета .
И я видел, что мать и Катя завидуют невесткам Паруши.
И вот когда я у Паруши сидел и ел горячие пряженцы с молоком, она ворковала:
- Ешь, золотой колосочек, кудрявая головка. А потом споешь мне стихиру, грамотей дорогой. Голосочек-то у тебя как колокольчик.
И успевала приласкать и маленьких внучат, которые подбегали к ней постоянно. Обращаясь к швецам, говорила с насмешливым осуждением:
- Семья-то у них какая-то несуразная... Дедушка-то Фома как-то в стороны расползается. Никогда ни в чем не было у него удачи. Сыновья какие-то петушишки: форсуны и безалаберные, как тараканы. Попала им хорошая бабенка Настя - испортили бессчастную... и парнишку-то изуродуют...
Володимирыч посматривал на меня добрыми глазами и посмеивался:
- Да, семейка несмышленая. На словах густо, а в голове пусто. Настеньку-то больно жалко - золотое сердечко.
Забили.
Егорушка весело говорил со мною глазами и подмигивал мне, как мой ровесник.
- Ну, чего пришел-то? - участливо спросил он. - Аль скучно без нас?
- Скучно.
- А ты почаще приходи сюда. Бабушка-то Паруша, вишь, как тебя привечает.
Я подошел к нему и прошептал ему на ухо:
- Пойдем со мной: я чего-то тебе скажу.
Он быстро вышел из-за стола и сделал какой-то знак Володимирычу.
- Мы, бабушка Паруша, по секрету с ним поговорим.
Я подбежал к Паруше и стыдливо потянулся к ее лицу.
Она наклонилась ко мне, и я крепко поцеловал ее. Это было не в нравах наших парнишек и вышло неожиданно для меня самого, и я совсем растерялся. Но в глазах Паруши я заметил слезы.
- Милый-то ты какой! Сердце-то у тебя какое счастливое. Дай тебе господи жизню радошную...
Мы вышли с Егорушкой на крыльцо, и я рассказал ему, о чем говорили отец с Сыгнеем и Титом. Он засмеялся.
- Ничего. Ты не унывай. Я никому не скажу. Володимирыч-то знает, что его бить отец твой собирается.
А я ведь полюбил тебя, и Володимирыч тоже, и ты нас любишь... Тут вчера офеня заходил, а я у него для тебя купил эти вот книжечки.
Он вынул из кармана порток две книжки и сунул их мне в руки. Я побежал домой и дорогой любовался ими. Одна была нарядная, с разноцветной картинкой на обложке: какие-то невиданные и богато разодетые богатыри у сказочного дворца. Другая тоненькая книжечка в синей обложке.
Первая оказалась "Бовой-королевичем", а другая "Про счастливых людей".
Для того чтобы дед не изорвал их, как "побалушки", я спрятал их в сенях, в коробьё с хламом.
XVII
В тот же вечер я с Кузярем и Наумкой толкался в толпе парней и мужиков на взгорке, над избой Крашенинников.
К нам неожиданно пришел редкий гость, барский конторщик Горохов со своей "саратовкой" с колокольчиками. Вместе с ним нахлынули и сторонские: это значило, что в этот вечер между враждующими сторонами заключено перемирие. Высокий, немного сутулый, худой, носатый, Горохов в черном романовском полушубке наигрывал причудливые, виртуозные переборчики, но как-то странно: начнет громко, размашисто и даже поднимет гармонь к уху, но потом неожиданно оборвет игру. Толпа говорливо шевелится, кто-то выкрикивает шутейные слова, все дружно смеются, девки повизгивают. Около Горохова почтительно топчутся парни и о чем-то просят его.
- Михаиле Григорьич!.. Михайло Григорьич!.. В кои-то веки... Распотешь, Михайло Григорьич!
Луна сияет высоко, смотрит на нас с пристальной улыбкой, небо темно-синее, и звезды мерцают весело и лучисто.
Снег кажется зеленым и вьюжится искорками. На той стороне - тоже огни. Все село - под снегом, а снег всюду мягкий, волнистый, даже горы и крутые обрывы кажутся пологими и пушистыми, только сияют ярче холодным лунным блеском. Снег скрипит и хрустит под валенками ядрено и вкусно. Горохов заиграл оглушительно и звонко плясовую, с такими же замысловатыми переливами. Кажется, что этот серебряный перебор, с дробью, с колокольчиками, заливает все село и вихрем уносится к небесам, к луне, которая смеется от удовольствия. Мне чудится, что и она принимает участие з этом веселье хоровода. Голосов парней и де:иск уже не слышно. Сразу раздается круг, и лица у всех становятся строгими и торжественными. Начинается пляска Я продираюсь внутрь толпы, становлюсь рядом с Гороховым и наслаждаюсь необыкновенной его игрой. Пальцы его бегают по белым пуговкам, дрожат, трепанут, тонкие, длинные и удивительно гибкие. Тощее его л!що серьезно, сосредоточенно и гордо. Он - весь чужой, не деревенский, таинственно сильный. Он чувствует себя среди этой деревенской толпы парней и мужиков выше всех: сн дарит всех чудесной музыкой, как волшебник, и властно поднимает голову, посматривая равнодушными глазами на эту густую толпу парней, пропахшую кислым запахом овчины. В кругу пляшут самозабвенно, с визгом, с присвистом, с ревом.
Парни подпрыгивают, приседают, выбрасывают валенками всякие коленца, а девки носятся плавно, кружатся, вскидывают головы в теплых платках и шлепают парней длинными рукавами телогреек. Мне приятно, что лучше всех, проворнее всех пляшет наш Сыгней и сверкает зубами. Он хватает пляшущих девок, успевает ловко и высоко взлететь с залихватским криком, а потом завертеться на месте и, сияя своими сапогами-гармошками, дробно сделать сложный перебор каблуками. Им все любуются и растроганно кричат:
- Эх, милый мальчишка! Сыгней! Душу мою вывернул.
Было горе - горя нет!.. Михайло Григорьич, что есть наша жисть? Жестянка! Навозу - воз А грех-то с орех! Эх, катай во все завертки! Рви, дроби все заботы!
В толпе неподалеку от себя я заметил и Володимирыча с Егорушкой. А за ними - Терентия и Алексея в суконных поддевках. Володимирыч стоял в короткой шубейке, с белым шарфом на шее. Он попыхивал трубочкой и смотрел на пляску со спокойной улыбкой. Егорушка тоже выходил раза два плясать и в ловкости спорил с Сыгнеем, но того самозабвенного ликования, как у Сыгнея, у него не было. Здесь стоял, на голову выше всех, Филька Сусин. Он не плясал: он был слишком тяжел и неповоротлив. Он только глупо улыбался и грыз семечки. Шелуха, как короста, прилипала у него к губам. Я вспомнил, как Ларивон продал этому дылде тетю Машу и уволок ее с барского двора. Теперь Маша у Ларивона, и он не спускает с нее глаз.
Не стесняясь меня, Катя хвалила Машу за то, что она отбивается от Ларивона - дерется с ним и не щадит себя.
- И дура будет, если покорится. Связалась с Гороховым, ну и не отрывайся. С немилым жить - коровой выть
А мать спорила с ней до слез.
- Не допущу, чтобы у матушки гроб дегтем вымазали.
Она матушку-то не пожалела. В хорошей семье она другая будет.
А Катя крикнула ей насмешливо:
- Какие вы, бабы, к девкам завистливые! Это ты, невестка, должно, от сладкой холи раскалилась.
А от Сыгнея на дворе я узнал, что Ларивон с Максимом уговаривали Фильку переломать кости у Горохова. Но Горохов стоял сейчас в толпе парней и ничего не боялся. Он даже ни разу не взглянул на Фильку, будто его здесь и не было, хотя и знал, вероятно, что против него замышляют недоброе. А Филька грыз семечки и добродушно, с дурацким восторгом смотрел на Горохова.
Отец стоял вместе с Титом против меня, впереди Фильки, но на пляску смотрел без интереса. Он перешептывался с Титом и что-то внушал ему, а Тит послушно кивал головой, но, должно быть, слушал невнимательно, следил за пальцами Горохова, за пляской, подтопывая валенками, и не переставая смеялся.
Горохов побыл недолго и равнодушно ушел вместе со сторонскими за речку. Кучка парней и мы, ребятишки, проводили его до кузницы: магическая гармонья с серебряными колокольчиками приворожила нас к себе так, что я терся около Горохова и не отрывал от нее глаз. Кузярь нахально наскакивал на Горохова, который держал гармонь под мышкой и шел, немного сутулясь и покашливая (говорили, что у него чахотка).
- Михаил Гриюрьич! - клянчил Кузярь, ловко прыгая задом наперед. Сыграй! Аль жалко? Ты сторонским играешь, а нас обижаешь. Сыграй! А то я сейчас лягу перед тобой и шагу шагнуть не дам.
Но Горохов прикрикнул на него:
- Ну-ка, ты... прочь с дороги!.
Кузярь совсем обнаглел и озорно брякнул ему в упор:
- Куда торопишься? Ведь Маньку-то у тебя все равно утащили...
Горохов, пораженный, рванулся к нему и матерно выругался:
- Ах ты, сукин сын! Я тебе уши оторву!
Кузярь юрко отскочил в сторону и важно показал ему кос:
- Сухая слега - гнилая дуга!
Он сказал зазорное слово, которое оглушило меня, как удар кулаком по лицу: это слово не столько оскорбило Горохоза, сколько взбесило меня. Я рванулся к Кузярю и со всего размаху ударил его по носу. Он не ожидал моего нападения и кувырнулся в снег. Я вскочил ему на грудь и стал колотить его oбоими кулаками:
- Вот тебе за Маню!.. Не охаль!..
Он сам взбесился и стал рваться из-под меня. Но бил я его, вероятно, очень больно, потому что он стал хватать меня за руки. Не знаю, чем кончилось бы наше побоище, если бы к нам не подбежали ребята. Чья-то сильная рука вскинула меня под мышки кверху и поставила на ноги. Это был Горохов. Он схватил Кузяря за ухо и с угрозой сказал: - Ах ты, мозгляк! Ты еще ст горшка два вершка, а такие пакости болтаешь!
Кузярь вырвался от нею и со всех ног побежал к реке.
Вслед ему заулюлюкали.
Горохов надвинул мне шапку на глаза, шлепнул меня перчаткой по слкне и одобрительно сказал:
- Молодец! Храбро защищал Машу. Хорошо. Действуй и дальше так же.
Пищала гнусавая гармошка. Парни и девки теснились отдельно от мужиков и по-прежнему тискались, повизгивали и хохотали. Мужики толпились плечом к плечу и о чемго спорили и посмеивались. Чтобы увидеть Володимирыча и отца, я продрался в середину. В центре было пусто, словно все было готово для поединка. Все кричали, перебивая и не слушая друг друга: о чем-то спорили, взаимно насмешничали и поддразнивали, оскорбляли один другого, как это бывает перед началом драки. Отец стоял в середине между Сыгнеем и Титом. На усах у нею белел иней, лицо усмехалось самодовольно и хитро. Он старался держать себя невозмутимо, с достоинством. Сыгней, по обыкновению, морлился от смеха, и в прищуренных глазах его поблескивали искорки. С ужимками веселого насмешника он покрикивал.
- Чего эго больно холодно, ребята? Должно, все мы трусы. Храбрым всегда жарко. Погреться бы, что ли?
- Ну и на чин аи, - засмеялся кто-то рядом со мною. - Давай-ка сцепимся с тобой... А то дразклм друг друга, словно горохом бросаемся...
- Нет, я боюсь поскользнуться, - балагурил Сыгкей. - У меня сапоги со скрипсм. Бот лучше мой старшой начнет: у него и стать и руки покрепче. Поглядим на опытных бойцов да поучимся. Вот Володимнрыч - старый солдат, а я только лобовой, да и то два года ждать, когда забреют.
Володимирыч, попыхивая трубочкой, в старенькой шубейке, стоял направо от меня, рядом с Егорушкой и сыновьями Паруши в черных поддевках и бараньих шапках. Он вынул трубочку и неохотно отшутился:
- Я не прочь погреться, хоть и старый солдат, хоть колченогий и давно не дрался. Да и руки у меня не такие, как у Василия Фомича.
Он выбил пепел из трубочки о подошву валенка, спрятал ее в карман шубейки и потеребил свои бачки.
- Ну что ж, давай попробуем, Василий Фомич. Только уговор: щади мои старые кости, не ломай их, да и по зубам не бей, - чего я буду делать-то, ежели последние выкрошишь?
Я обрадовался: Володимирыч, оказывается, совсем не боится отца и сам его вызывает на поединок. Егорушка чтото шепнул ему на ухо, а Володимирыч только бодренько встряхнул седенькими бачками. Я пробрался к Егорушке и ткнул ему в бок. Он улыбнулся мне и наклонился к моему лицу.
- Не надо, Егорушка. Изобьют Володимирыча. Отговори его.
Он прошептал весело:
- Ничего. Володпмирыча голыми руками не возьмешь.
Не бойся.
Но я очень боялся, что Володимирычу не устоять против отца: отец был злой на него и будет колотить его без пощады. Боялся и другого: если отцу насадят синяков на лицо, он обязательно изобьет мать. Но отец по-прежнему стоял невозмутимо, с улыбочкой, себе на уме.
и делал вид, что ему нет охоты связываться с Володимирычем.
- Да что за потеха - со стариком драться? - заскромничал он и рассудительно пояснил: - Нам, молодым, негоже стариков обижить. Он хоть и старый солдат и с турками воевал, а все-таки человек в годах и нога искалечена. Кетоже, ребята.
Мужики загалдели, замахали руками и стали подталкивать отца в круг.
- Да Судет тебе ломаться-то, Вася! Выходи:
- Да сн струсил. Куда ему спроть Володи: шрыча? Форсу задаешь, Вася.
- Ну-ка, пошире круг! Выходи, бойцы! Володимирьп, покажи себя, старый солдат!
Володимирыч покрепче натянул варежки, похлопал иг- и одна о другую и добродушно оглядел мужиков. Он, прихрамывая, вышел в круг и сказал дружелюбно:
- Ты, Вася, уж мои-то слова попомни. Когда мне будет не под силу с тобой драться, я уж скажу тебе. Тогда уж меня не трог. Слышали, мужики?
- Слышали! Какой разговор? В обиду ле дадим.
Отец вышел степенно, как будто подчиняясь воле мужиков и парней, солидно склонил голову к плечу и со снисходительной усмешкой предупредил Володимирыча:
- Не обессудь, Володимирыч. Негоже, собственно, драться с тобой, да видишь, какой народ... Для шутки ради только.
- Ничего, Вася. Пошалим маленько. Погреемся... А потом поглядим, как другие...
Отец вдруг выпрямился и, с угрозой в лице, оглядел старого шзеца. Я увидел в глазах его мстительный огонек.
С раскинутыми руками он начал топтаться перед Володимирычем и пристально следить за его движениями. Володимирыч тоже приготовился и мелкими шажками, прихрамывая, затоптался против отца. Лицо его, красное, со старческими морщинками, беззлобно улыбалось. Так онл ходили, кружась один против другого, несколько секунд, стараясь уловить момент, когда можно было нанести неожиданный удар. Толпа напряженно молчала и с нетерпением следила за бойцами. Вдруг отец рванулся к Володимирычу и мгновенно взмахнул кулаком. В тот же момент Володимирыч нагнулся, и отец, потеряв равновесие, отлетел вбок. Толпа ахнула и дружно засмеялась. Отец рассвирепел и ринулся к Володимирычу, но старик рассчитанным ударом в грудь пошатнул его. Этот удар еще более взбесил отца. Мигая и тяжело дыша, он опять начал топтаться перед Володимирычем и нацеливаться на него. Он то отступал, то наступал на него, стараясь обмануть его бдительность. Но Володимирыч как будто играл с ним: он спокойно, с усмешкой в глазах, нехотя переступал с ноги на ногу.
Тесный круг шевелился и упруго колыхался: каждый старался стать впереди, и от этого люди жали и на плечи и на спины друг другу. Раздавались нетерпеливые голоса:
- Ну-ка, ну-ка, Вася!.. Двинь хорошенько! Отличись по-нашенски!
- Володимирыч! Сбей-ка форс с Фомича-то! Круши старый солдат!
- Старик не подгадит - турок бил.
- Вася, должок-то отдать надо. Воздух-то не замай: на всяко било есть рыло.
Эти выкрики - насмешливые, досадливые и веселые - подстегивали и обжигали отца: он не терпел насмешек, не понимал шуток и шалел от растревоженного самолюбия и мнительности. Он изо всей силы ударил Володимирыча в грудь. Володимирыч отшатнулся и, словно обороняясь, стал пятиться от него то в одну, то в другую сторону.
Тит стоял с открытым ртом и повторял все движения бойцов Сыгней хитренько щурился и притопывал щеголеватыми сапогами. Отец наскакивал на Володимирыча, но не успевал ударить - старик ловко отскакивал от него. Неожиданно, совсем без подготовки, как-то незаметно, он ударил отца по уху. Должно быть, удар был очень сильный, - отеп кувыркнулся и упал, врезавшись головой в ноги мужиков.
Шапка отлетела в сторону. Толпа глухо охнула и заволновалась. Кто-то опять крикнул сквозь смех:
- Вася, вставай! Аль браги выпил?
- Вот так швец, старый скворец! Гляди-ка, как крепко стегает.
- Опять задолжал, Вася? Расплатиться надо... Не подгадь, Вася!
Сыгней уже не смеялся- он с сердитой озабоченностью закричал, размахивая левой рукой (он - левша):
- Это не закон, а обман! Надо честно., без подковырки...
Кто-то ответил ему злорадно:
- Хорошая драка дураков не любит.
Отец вскочил на ноги и смущенно вздохнул:
- Это не в зачет: я поскользнулся.
- Валяй, Вася! - залихватски подбодрил его еще ктото. - Так и быть, не зачтем. А Володимирыч и хромой не падает. Ну-ка, подсеки, Вася!
Володимирыч по-прежнему спокойно и осмотрительно прихрамывал перед отцом и так же добродушно усмехался глазами. Они опять закружились, пристально следя за каждым движением друг друга. Отец горячился, наступал на Володимирыча, старался обмануть его своими наскоками.
Ему в какой-то момент удалось ударить Володимирыча сверху по плечу. Я уже знал этот удар: он рассчитан был на го, чтобы повредить руку в суставе. Но Володимирыч только пошатнулся и вскинул плечом, отшибая кулак отца, и в ту же секунду непонятным для меня отшибом он отшвырнул отца назад. Отец врезался спиной в толпу мужиков. Но он и здесь не забывал себя: хотя он уже был весь растрепан и волосы на голове были похожи на помело, он сумел сохранить форс сильного и уверенного в своей непобедимости бойца. С кулаками наотмашь он ринулся на Володимирыча с хриплым криком: "Берегись!" Но сам обманулся оборонительной позой старика: эта поза и всем показалась беспомощной. В толпе даже испуганно охнули, а Сыгней подпрыгнул торжествующе. Но Володимирыч ловко отбил руку отца и левым кулаком ударил его в подбородок, а правый в ту же секунду всадил в грудь. Отец рухнул к его ногам.
Толпа молчала, пораженная скорым концом боя. Володимирыч наклонился над отцом и добродушно отчитал его:
- В драке, Вася, тоже сноровка нужна, да и мысли не злые Учись быть ловким. Ты - сильнее меня, молодой, а я тебя все-таки поразил. Ты шел на меня с подлостью, хотел над старостью моей поманежиться, кости мои поломать Негоже, Вася. Не считай себя лучше всех, не форси, не самолюбствуй. Себя одного вини, а на слабых не взыскивай.
Сильный дуростью слаб, а слабый ловкостью умен. Вставай, Вася! У меня к тебе вражды нет.
Он хотел поднять его, но отец прохрипел:
- Уйди!
Толпа заволновалась, заговорила, зашумела и стала расходиться. Володимирыч с Егорушкой пошли вместе с сыновьями Паруши домой. Отец вскочил как встрепанный, кто-то надвинул ему на голову шапку, и он, не оглядываясь, быстро скрылся за избой. Сыгней и Тит о чем-то тихо и возбужденно переговаривались. В толпе кто-то свистнул вслед отцу, кто-то визгливо крикнул:
- Вася, тут еще парнишки есть, вернись, подерись с ними. Может, со своим Федяшкой выйдешь на поодиначки?
Я побежал вслед за отцом, но он куда-то исчез.
В эту ночь он явился поздно, пьяный, и сразу же свалился на кровать.
XVIII
В избе стало тягостно, мрачно, точно случилось что-то нехорошее, о чем нужно было молчать. Мать ходила заплаканная.
Катя замолчала с того дня, когда дед огорошил ее своим грозным решением выдать ее замуж. Бабушка возилась в чулане, стонала и невнятно бормотала с чугунами и горшками. Я убегал к бабушке Наталье и проводил у ней весь день до вечера, а в обеденное время катался на салазках с Петькой и раза два ходил с ним в кузницу, где было грязно, дымно и совсем неинтересно. Только за мехами стоял я с удовольствием и был очень доволен, когда научился давать непрерывный поток воздуха в горн. Бородатый и черный, как бес, Потап подбодрял меня:
- Нажми, милок!.. Дуй изо всей силы: сварка любит веселое горко... Эх, будет у тебя топорик - маленький, да удаленький... Петюшка, бери клещи, из горна тащи да накладывай!..
Ослепительные звезды летели брызгами в разные стороны из-под молотка Потапа - и на него самого и на Петьку, который держал, как настоящий кузнец, длинными клещами добела накаленную полосу железа. И было удивительно, почему Петька и Потап не загорались от этих ослепительных звезд, которые с шипением и треском обсыпали их к мгновенно взрывались на их кожаных фартуках и закопченных шубейках.
Иногда к бабушке прибегала мать и хлопотала около печки, кипятила воду, стирала холщовые ее рубахи и какието заскорузлые тряпки.
В эти дни я не раз встречал на улице Володимирыча с Егорушкой. Они не расставались никогда. Егорушка не водился с нашими парнями, не ходил на посиделки, не бражничал. Все знали у нас в семье, что отец ненавидит Володимирыча, и стоило кому-нибудь из домашних вспомнить о нем - он бледнел. Не раз за обедом дед, благодушно усмехаясь в бороду, ворчал: