Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о детстве

ModernLib.Net / Гладков Федор / Повесть о детстве - Чтение (стр. 11)
Автор: Гладков Федор
Жанр:

 

 


      вспыхнет кровь-то... полымем вспыхнет...
      Она замолкала на некоторое время от утомления и морщилась от боли. Потом застывала, как мертвая. И опять начинала говорить слабым голосом:
      - Жили в крепости, на бар работали, вроде лошадей.
      Мужиков пороли, да и баб тоже... и убивали, и мученически мучили. А бабам и сейчас не лучше - мучаются, и никто их не защитит, никто не утешит, не обнадежит...
      Вспоминая о своих скитаньях, она рассказала однажды, как неожиданно довелось ей попасть в деревню, где мужики бунт против барина подняли.
      - Идем это мы с посошками, с котомочками... Настя-то еще по восьмому годочку была, а тельцем крепенькая.
      С ней, с робенком-то, меня никто не обижал. Она услужлива была: пустит кто-нибудь ночевать, а она все норовит хозяевам помочь - за водой сходит, скотинке корму дас г, дров принесет, избу выметет. Всем она по нраву приходилась, и все ее добрым словом провожали. Такая росла рас торопная да догадливая... Идем это мы по дороге, впереди - странники, позади странники. Одни перегоняют нас, другие отстают, ноги разбили от пути. По сторонам дороги - в два ряда старые березы, такие густые да раскидистые. И от солнышка спасают, и от дождей укрывают Видал эти березы-то у Ключей? Одни уже вырублены, другие сгнили... Любили мы эти березы белые: приветливые они, ласковые, светлые, как кипень. Под ними и на сердце легче, и о сиротстве своем забываешь. Входим в одно село, а село большое, с белой церковкой, - думаю: может, даст бог, поработаем здесь, отдохнем с дальней дороги, а кет - так милостынькой перебьемся. И видим: на улице народ кишит, как галочье... гул оттуда идет, свист, крики... И седые старики, и парни молодые - все с кольями, с топорами. Из окошек бабы высовываются, некие из ворот на улицу выбежали, смеются, старухи молитвы шепчут. Словно крестный ход по селу проходит, аль чудотворную икону несут. Подходим к бабам, кланяемся им с именем Христовым. А бабы строгие, глядят исподлобья - нехорошо глядят. "Идите, говорят, подобру-поздорову своей дорогой, странницы, а то в беду попадете. Тут, может, убойство будет, а в чужом пиру похмелье не сладко. Мужики на барский двор всем миром пошли землю отбирать". Стоим мы так с бабами-то, а старушка одна, маленькая, сморщенная, сухая, как мощи, причитает: "Каянные, греха-то не боятся, арбешники! Рази мысленно, чтоб спроть бар идти? Опомнитесь, покайтесь!
      Волю дали - все прахом пошло, и земли лишились, и все - вразброд, как тараканы. Не к добру, бабыньки, к худу...
      К великой беде..." Бабы-то постарше вздыхают, а помоложе-то да девки хохочут. До нас народ-то не дошел, а к церкви повернул. Шум, гвалт, кольями машут, одни бегут, другие отстают. Бабы и девки со всех ног бросились туда. Мы тоже с Настей пошли за ними. Церковь-то на площади стояла, а за церковью - барский дом со столбами. На столбах - плоскуша с оградкой, а на плоскуше - барин в пестром кафтане, седой, усатый, орет и палкой по оградке стучит. Внизу, перед столбами, - дворня: бурмистр, видно, да челядь всякая... (А барин - бешеный, на всю площадь орет:
      "В плети!.. На конюшни! На каторгу!.." Вижу, кто-то кол в него швырнул, да мимо, а барин-то упал да на четырках - в двери. Тут и началось... Все валом бросились к окошкам, стекла бить начали. Дворня - в дом... Одни мужики - за ними, двери стали ломать, другие - к амбарам, к конюшне. Лошадей, коров, овец выгнали. Сарай подожгли: дым повалил, на гумне тоже дым...
      Я уже сидел на кровати у бабушки, ловил каждое ее слово и позабыл о печке, о щах, о каше. Такой необыкновенный рассказ слышал я впервые. Хотя рассказывала она слабым голосом, с перерывами, с одышкой, часто шепотом, но каждое ее слово было живое, зримое, проникновенное.
      Есть люди, которые обладают чудесной способностью не только произносить, но творить слова, то есть говорить их кстати, к месту, воплощать в них и мысль и чувство полно, густо, впечатлительно. Эти слова чаще похожи на мысли вслух и звучат тихо, задушевно, но образы их остаются в памяти навсегда. Бабушка Наталья дышала искренностью своих слов: для нее ни одно сказанное слово не пропадало даром, для нее сказать - значит выразить то, чем в данную минуту живет ее душа. Я никогда не слышал, как она пела, но речь ее всегда похожа была на песню. Не рассказывала она мне и сказок, но каждый ее рассказ о пережитом похож был на увлекательную сказку. Она много пережила на своем веку всяких невзгод: испытала муки бесприютности, беззащитности, вынесла бесправие рабского труда и научилась прощать таким же людям, как она, их жестокости и заблуждения.
      Как-то я спросил у нее:
      - А кто у мамы отец был?
      Бабушка без смущения, очень просто ответила, с задумчивой теплотой в голосе:
      - Хороший человек. Карахтером-то Настя на него походит.
      - Нет, кто он? - приставал я к ней с настойчивым любопытством.
      - Не спрашивай, Феденька! Его уж давно нет. Ждала я его и не дождалась.
      - А я знаю кто... - вызывающе поддразнил я бабушку. - Это - Павел... с которым ты жила в Кизляре.
      Бабушка спокойно сдвинула брови, вздохнула и с упреком взглянула на меня.
      - Знать тебе это не к чему, роднуша. Это дело к твоему разуму не приспело.
      - А ежели меня на улице дразнят...
      И я видел, что ей больно было слышать от меня позорное слово: оно хлестнуло ее по сердцу. По пепельному ее лицу прошла тень гнева, морщины как будто отвердели, и в мутно-серых глазах вспыхнул огонек.
      - Собака - и та без нужды не лает, а дурачина - как осина, шебаршит без причины. А из осины не выйдет ни сохи, ни дубины. Так, бывало, любил говорить покойный дедушка Михаиле. У любого дурака, Феденька, дурости на весь мир хватит. А ум - как золото: он не у всякого Якова.
      Талан не всякому дан. Мал золотник, да дорог. Береги его для доброго дела. Живи своим умом, а честь расти трудом.
      Она любила говорить пословицами и складными словами, и запас их был у нее неистощим. Эта народная мудрость, отлитая в емких и звучных словах, чудилась мне широким полем, усыпанным цветами. Говорила она легко, распевно, немного грустно, и слова звучали красиво и необъятно.
      К своей болезни она относилась кротко, беспечально, как к неизбежной и естественной повинности. Она знала, что болезнь эта неизлечима, но о смерти говорила спокойно, без волнений и жалоб:
      - Не подняться уж мне, Феденька: ноги подламываются, а в животе огонь... Уж больно охота мне по снежку походить: на горках-то он серебряный, а в яминках - синьцвет... и воздух ядреный, березовыми дровами пахнет...
      Дожить бы до весны, до красной горки, а там уж и на покой. По весне, при цветах, на солнышке да когда жавороночки в небесах, хорошо душеньку свою богородице в руки отдать. Весной-то ведь владычица сама за душенькой приходит... вся - в цветах, а ее пчелки несут, как на облачке...
      И медвяной да черемушный дух кругом, словно ладан...
      XV
      Как-то вломился к ней дядя Ларивон. Еще со двора он завыл пьяным голосом под грохот калитки:
      - Мамынька! Богоданная!.. Прости ты меня, окаянного. К тебе иду, сердешная... Мамынька, дороговина моя!..
      Захлопнув за собой дверь, он поставил на стол ведро медвяной браги с жестяным ковшом, который висел на крючке, загнутом на конце ручки, с трудом снял шапку и, благочестиво устремившись в передний угол, неуклюже стал креститься и кланяться в пояс. Потом смиренно повернулся к кровати, низко поклонился бабушке:
      - Здорово живешь, мамынька!
      Бабушка жалко улыбнулась ему и слабым голосом пригласила:
      - Поди-ка, Ларенька! Садись, милый! Какое уж здоровье-то...
      - Благослови меня, мамынька, Христа ради...
      - Бог благословит.
      Нетвердым шагом он подошел ко мне и погладил меня по голове.
      - Тут и племянничек родной... Какой сынок-то у Настеньки растет! Кудрявенький, светленький, грамотей.
      Неожиданно он заплакал и, всхлипывая, сел на лавку.
      - Мамынька, смерть-то у тебя не за горами... краше в гроб кладут... Почитаю я тебя, мамынька, и люблю пуще матери родной! Сколь я тебе горя принес, мамынька! Как я буду за свои грехи господу богу отвечать? Ежели бы не ты, пропал бы я, мамынька... сгинул бы, как собака...
      Бабушка улыбалась и лепетала:
      - Эх, Ларя, Ларя!.. Без пути ты живешь, без радости...
      Пьешь бесперечь... Зачем пьешь? А какой ты мужик хороший! Жить бы тебе, Ларя, трезвому да добро наживать.
      Ларивон в отчаянии закрутил волосатой башкой.
      - Зачем, мамынька дорогая, мне добро? Да и как его наживать? Противно мне... все спроть душк. Силы у меня, как у быка, а деть ее некуда. И на кулачках-то от меня все шарахаются. Только один-разъединый раз меня избили, да и то пьяного, и не помню кто... Тоска меня, мамынька, съела. Не знаю, как быть... места не нахожу... Ушел бы я не знай куда... М не знай, чего бы я сделал... Вот возьму да все село и сожгу... со всех концов... чтобы все взбесились... Али бы в скит уйти...
      - Об одном тебя, Ларя, молю: дай мне ка исход души обещание - не бей, не терзай свою Татьяну. Для тебя, силача, зазорно это, Ларенька. Сила-то тебя и взбесила. А над тобой люди смеются. Нехорошо, Ларя, когда над силачом мелюзга потешается.
      Он без передышки выпил полный ковш браги и ударил им по столу. Черпачок со звоном отлетел к порогу.
      - Я Машку пропил, мамынька. Максиму Сусину пропил - за Фильку- И тебя не спросился. Взял да и пропил.
      И неожиданно упал на колени перед постелью бабушки.
      - Бей меня, дурака, мамынька! Выдери мне все волосы, бороду по волосочку вырви.
      Я ожидал, что бабушка набросится на него, замечется, зайдется сердцем, но она даже и лица к нему не повернула, - лежала тихая, спокойная, с обычной печалью в глазах.
      И только кротко сказала, поглаживая сухой рукой по лохматой голове Ларивона:
      - Зря озоруешь, Ларя. Какая тебе от этого корысть и радость? Сгубить девку нетрудно, трудно себе хозяином быть. А себе ты не владыка. Машу-то насильно не выдашь.
      - За волосы вытащу... - гнусаво вскричал он, задыхаясь. - Прямо Максимке в избу брошу.
      - Нет, Ларя, Маша сильнее тебя: она карахтерная. Вы одного отца дети, оба упрямые да норовистые, только онато умнее и хитрее тебя. Умного кулаком не сломишь, только искалечишь.
      Ларивон, как медведь, тяжело встал с пола и с дико выпученными глазами, обезумевший, рванул себя за бороду, широко размахнул и сшиб кулачищем ведро с брагой.
      Грязно-коричневая жидкость выплеснулась на пол и густо забрызгала печку и дверь. Ведро дрябло закувыркалось к порогу. Удушливо запахло кислой вонью дрожжей и меда.
      - Вот тебе с Машкой что будет...
      Он сжал кулаки и быком уставился на бабушку. А бабушка через силу поднялась на локоть и указала пальцем на иконы. Ее лицо окаменело, как у мертвеца.
      - Ларя, Ларенька, перекрестись на образ матери божьей. Ты, сынок, на кого руки хочешь поднять?
      Как огнем, у меня обожгло сердце, кровь так бурно бросилась мне в голову, что зашевелились волосы. Задыхаясь и не помня себя, я кинулся к бабушке. В руке у меня почему-то оказался нож, и, размахивая им, я визгливо крикнул:
      - Только тронь, я тебе брюхо пропорю! Бабушка при смерти, а ты ее хочешь бить. Не дам! Дедушка домовой, спаси!..
      Ларивон невольно отшатнулся и часто замигал, словно ему запорошило глаза. Мне показалось, что он даже испуганно охнул и стал растерянно озираться.
      - Мамынька, это чего он делает, а?.. Зарезать хочет...
      Это дядю-то? Батюшки!
      Он затоптался в лужах браги, хлопнул себя руками по бедрам и весь затрясся от хохота.
      - Ах ты, сукин кот!.. Эдакнй таракашка - с ножом... да спроть такого жеребца. Да ведь ты бы зарезал меня...
      - И зарежу - только тронь баушку.
      Бабушка строго окликнула меня и сердито, хоть и больным голосом, приказала:
      - Дай-ка мне, Федя, ножик-то. Да как это ты смел с ножиком на дядю Ларивона? Постреленок ты эдакий!
      - Пускай только попробует еще, я, даром что маленький, пырну изо всей силы.
      Ларивон зашелся от хохота и грохнулся на лавку.
      Бабушка отняла у меня нож и оттолкнула меня от себя.
      - Иди в чулан! Не суйся, куда тебе не надо! Ишь чего надумал, парнишка окаянный! Я вот скажу матери-то - она тебя отхлещет.
      - Не пойду! - бунтовал я. - Ты и так умираешь, а он, еще здесь бушует.
      Ларивон вскочил со скамьи, и не успел я опомниться, как сильные его руки вскинули меня к потолку. Я забрыкался и с ненавистью смотрел в волосатое, хмельное его лицо, обветренное и обмороженное до глянца.
      - Будешь еще с ножом на меня прыгать, курник? Говори, а то сейчас брошу тебя на пол и разобью.
      - Буду! - орал я, готовый разрыдаться. - Буду!
      И баушку не трог, и Машу не трог: они бессчастные...
      Он медленно опустил меня на пол. Лицо его нахмурилось, и он вздохнул. Бабушка опять обмякла и страдальчески улыбалась.
      - Видишь, Ларя, какой у меня внучек-то? Защитник!
      Живота не жалеет.
      Ларивон протянул мне руку и сказал угрюмо;
      - Ну, давай мириться. Отшиб ты меня, племяшок.
      Больше не буду. Хошь, я научу тебя на кулачки драться?
      И вдруг опять затрясся от хохота:
      - Как он домового-то... Помогай, бат, дедушка домовой! Ух ты, Настёнкин сын, как распотешил!..
      Он оттолкнул меня в сторону, шагнул к бабушке, низко ей поклонился и покорно проговорил:
      - Прости меня, Христа ради, мамынька, окаянного!
      - Бог простит, Ларя. Я уж не встану больше. Похорони меня, милый, по-хорошему, чтобы люди не осудили. Дай тебе, господи, счастья.
      - Мамынька, весь расшибусь, а похороню, как барыню.
      Портки продам, а поминки сделаю на весь порядок.
      Бабушка поманила его пальцем, он наклонился над нею.
      Она взяла в руки его лохматую голову, притянула к себе и поцеловала.
      - Об отце помни, Ларя. Такого человека однова земля родит. Горе принести людям и дурак может, а человека вознести трудно. Вознесешь добром другого - сам вознесешься. Не губи родных, Ларя, - сам сгибнешь, даром пропадешь. Слушай, чего говорю, Ларенька, да помни... И душа у тебя хорошая, и сердце радошное... не убивай души, Ларя!..
      Поглаживая его лохмы, она уговаривала его, как ребенка:
      - Вот весна скоро придет, Ларя, а весной поехать бы тебе в Астрахань... на ватаги... Раздолье там... и кого-то там нет!.. Да там силушкой-то своей и размахнулся бы..
      Этот силач и боец опять заплакал. Захлебываясь слезами, он нежно повторял только одно слово:
      - Мамынька!.. Мамынька!..
      Схватив со стола шапку, он, наклонившись вперед, пошел к двери, поднял ведро и вылез в.сени, как большущий зверь.
      На другой день бабушка Наталья послала меня на барский двор к Маше, чтобы позвать ее к ней: здоровье, мол, у ней, у бабушки, стало совсем плохое - как бы ей не умереть.
      - Да скажи ей, чтобы побереглась: как бы Ларивон йе сделал ей худа, как бы не нагрянул к ней с пьяных глаз и не обесславил на всю округу. Похоронили бы меня честь честью, а после уж пущай живут как хотят.
      От бабушкиной избы надо было подняться прямо на гору и идти вдоль высокого обрыва над речкой. У последней избы верхнего порядка дорогу пересекало прясло, которое отделяло барское имение от деревни. В последней избе жил Архип Уколов со старухой - бывший солдат. Одна нога была у него на деревяшке, но он бойко ковылял на ней, не зная усталости. Скотины у него не было, надел свой он отдавал шабрам за хлеб, а сам - хороший печник - ходил по округе, клал печи или плотничал. Но мастер он был на все руки: и маляр, и столяр, и сапожник, и плотник. На барском дворе он был свой человек, и его там ценили очень высоко. Он по какому-то своему способу построил плотину для водяной мельницы, сделал для барчат красивые лодки, хотя никогда раньше их не делал. Даже печи клал необычно, и другие печники только разводили руками. Домовитые мужики его презирали за бедность, но обходиться без него не могли. В деревне никто не курил - с давних пор считалось это грехом, позорной слабостью и развратом, - но Архип, как старый отставной солдат, раненный на войне с турками, курил трубочку безвозбранно.
      Особенно любили его ребятишки: он искусно делал затейливые игрушки вырезал из дерева лошадей, делал телеги, сохи, ветряные мельницы с колесами и жерновами.
      Когда он был дома, около его избы всегда собиралась толпа малышей и подростков. Он толкался среди них и рассказывал им всякую всячину. На выдумки тоже был большой охотник. Держался он с ребятишками как ровня и дарил им свои поделки. Это был высокий старик с молодым лицом, с живыми, лукавыми глазами, стриженный по-солдатски, с густыми усами, которые срастались с бачкам.и. Веселый и расторопный, хоть и на деревяшке, он любил посмеяться и поиграть с девками. Володимирыч с Архипом были задушевные друзья: оба были на войне, оба трубокуры, оба люди бывалые, оба не унывали и относились к людям с беззлобной насмешечкой, но Володимирыч был мудрец, а Архип ходил с прозвищем "шутолома".
      Когда я подошел к воротам, он стоял у прясла без шубы и шапки и привязывал деревянного солдата к колу. Дул легкий ветерок со стороны барского двора, к солдат с трещоткой взмахивал саблями в руках. Архип смеялся мне навстречу, показывая на солдата, задушливо кашлял и кричал:
      - Вот какой храбрый барабанщик! Рубит, колет турка и в барабан бьет! Смирно! Здра-жла, портупей-прапорщик! - И Архип приложил руку к уху. Потом по-солдатски повернулся ко мне и поманил пальцем: - Ты чей, тятькин сын?
      - Василия Фомича.
      - Куда в поход собрался и откуда выступил?
      - Чай, на барский двор, к тете Маше. Бабушка-то Наталья слегла, а я у ней убираюсь.
      Архип поглядел в сторону барского двора, потом опять повернулся ко мне, смерил меня молодыми глазами, гмыкнул, вынул трубочку изо рта и постукал ею по колу. Было морозно, и деревня внизу, за речкой, коченела в опаловой дымке, а старик стоял на жгучем ветерке и словно не чувствовал холода. Деревянный солдат трещал и махал саблями.
      - Вот что, Васильич... Дядя твой Ларивон с Максимом пошли на штурм крепости. Машарка-то может сейчас попасть им в плен. Бежи-ка вприпрыжку прямо по обрыву, зайди с той стороны, прямо к кухне, и труби сигнал. Эти турки пошли в обход по дороге мимо сушилок. Дуй во- все лопатки. Погоди-ка! - спохватился он. - Я сейчас ломоть хлеба вынесу, - встретят тебя собачищи, бросай им по кусочку. Они маленьких не трогают, а испугать испугают. Ну, да тебя Машарка в окошко увидит - выбежит.
      Он смешно заковылял на своей деревяшке к крыльцу и запрыгал по ступенькам лесенки. На ходу подмигнул мне, потом сделал свирепое лицо и хрипло запел:
      По горам твоим Балканским Пронеслась слава об нас...
      Раз, два-с, редька, квас!..
      И пристукнул своей деревяшкой. Это было так забавно, что я засмеялся и подбежал к крылечку.
      Он вышел уже в полушубке и в какой-то невиданной шапке, похожей на горшок, с петушиным пером сбоку. Подавая сверху, через перильце, ломоть черного хлеба, он сказал, покачивая головой:
      - Ты, паренек, беги изо всех сил: как бы с Машаркой-то не случилось чего... Скрутят девку-то... Пропили, мерзавцы.
      А девка-то какая! Ах, бородища чертова! За двенадцать целковых... а лошадь стоит двадцать пять. Ну? Чего стоишь? Валяй! Строчи ногами-то! А я пойду навещу бабушку-то Наталью. Постой, постой!.. Хорошая старуха.
      У нас хорошие-то человеки живут, как калеки. Хорошему человеку откровенно жить нельзя. Это я только тебе говорю, парнишка. Одна радость с вами, малышами, душу отводить. Приходи ко мне - я тебе игрушки сделаю.
      Он страдальчески сморщил лицо и сокрушенно закачал головой.
      - Не поспеешь, боюсь. Далеко уж они... Разболтался, старый дурак: детишек-то больно люблю. Строчи скорее!
      У тебя ножки-то резвые, как крылышки, - лети!
      Барский дом стоял недалеко отсюда - на самом краю крутого спуска к реке. Дом был очень старый, деревянный, обшитый досками, почерневшими от многолетия. Это был обычный помещичий дом, с колоннами, с мезонином, с обширным фруктовым садом по склону, с широким двором позади. Дальше, за двором, шли разные дворовые постройки - конюшни, амбары, скотные помещения, а еще дальше - большое гумно, загроможденное копнами, ометами соломы, тут же сушилки, риги, кошары и плоские, длинные сараи для сельскохозяйственных машин.
      С высокого обрыва открывалась широкая низина за рекой, ослепительно сияющая сугробами снега в синих оттенях. Отсюда видны были Ключи, Выселки, Петровский хутор и даже Варыпаевка при впадении нашей Чернавки в Няньгу. Теперь, зимою, среди сияющей снежной белизны, наше село внизу тянулось длинной пестрой полосой, пересекая излучину реки и стягивая ее, как тетива. На луке стояла деревянная церковь с высоким шпилем на колокольне. Хорошо было смотреть отсюда вниз и вдаль, где на горизонте дымился лес с одной очень высокой сосной, увенчанной черной тройной короной. Все отсюда казалось воздушным в легкой морозной дымке: и застывшие волны снега глубоко внизу, мерцающие огнем, и таинственная синева далеких лесов на горизонте, и призрачные клочья облаков, как ковры-самолеты, и голубые кудри дыма над крышами изб, словно избы были живые и дышали паром. Черные стаи галок летали подо мной и на одной высоте со мной, как мухи.
      Там, по обе стороны Ключей, тянулась большая дорога из Саратова в Пензу, а из Пензы - в Москву, и вдоль этой дороги стояли косматые старые березы и тонким частоколом - телеграфные столбы. Едва заметно ползли по дороге длинные обозы, и было хорошо видно, как лошади махали головами и как шагали мужики в тулупах около возов Все это мелькнуло предо мною почти мгновенно, когда я бежал по узенькой тропочке в снегу у края обрыва. Она глубокой канавкой вела прямо к дому, а потом огибала фасад. Когда я обежал дом и свернул к открытым воротам, навстречу мне с ревущим лаем выбежала целая свора огромных собак - рыжих, черных, белых, лохматых и глянцево-гладких. Я остановился и замер от ужаса, в животе у меня все похолодело. Но собаки остановились около меня и стали нюхать воздух. Они сели на задние лапы и, лениво гавкая, смотрели на меня с беззлобным любопытством.
      Я вынул из кармана ломоть хлеба, отломил кусок и бросил им. Я слышал не раз, что от собак бежать нельзя - разорвут, а нужно или стать перед ними, или идти уверенно вперед. Идти на них я не мог - окоченел от страха. Первый кусок рыжая лохматая собака слопала мгновенно и подошла ко мне, облизываясь. Я хотел бросить еще кусок, но она ловко вырвала его из моих пальцев и начала тыкаться в меня мордой, виляя хвостом. Это мое знакомство с собаками произошло как раз против окна кухни. Тетя Маша должна была увидеть мое затруднительное положение и выбежать мне на помощь. Но в это время на дворе завизжала женщина, яростно взвыл мужской голос, хлопнула дверь и началась драка. Женщина истошно кричала: - Помогите!.. Спасите!.. Барин!.. Барыня!..
      Собаки сорвались с места и с лаем скрылись в воротах.
      Я побежал вслед за ними и застыл от испуга. Ларивон, без шапки, лохматый, взмахивая бородищей, с озверелым лицом, тащил обеими руками за косу тетю Машу. Максим Сусин, кривой, с седой, свалявшейся бородой, которая топорщилась у него в стороны, с подлой улыбочкой, тоненьким, елейным голоском уговаривал не то Ларивона, не то Машу.
      С широкого крыльца сбежал старый барин Измайлов в сером военном кителе, с торчащими щеткой белыми волосами на голове, с дико выпученными глазами и начал хлестать нагайкой и Ларивона, и Максима.
      - Мерзавцы! Подлецы! Канальи! Как вы смеете врываться в мой дом! Скоты! Хамы! Без моего ведома... Собаками затравлю!
      Он схватил Ларивона за бороду и, тощий, маленький рядом с ним, исступленно полосовал его нагайкой. Маша рыдала и старалась вырвать косу из руки Ларивона. Собаки остервенело бросились на мужиков, рвали их полушубки, впивались зубами в их валенки. Максим плаксиво взвизгивал и прятался от собак за Ларивона, и за Машу, и за Измайлова.
      - Ларивон Михайлыч! - жалко умолял он, смешно подпрыгивая. - Уймись! Брось, Ларивон Михайлыч! Собаки сожрут... Барин, Митрий Митрич! Ведь собаки-то разорвут!
      - А-а, собаки! Я вам, мерзавцам, покажу, как моих людей уволакивать.
      Маша отбивалась от Ларивона с яростным отчаянием.
      Ободренная помощью Измайлова, она уже чувствовала себя уверенно.
      - Не пойду! Брось, Ларька! Глаза выцарапаю, Ларька!
      Барин, что это такое? Скотина я, что ли? Он пропил меня этой кривой роже. Уйди лучше, Ларька! Все равно не возьмешь...
      Выбежали из дома барчата: длинный косой Николя, юркий толстячок Володька, который тоже начал стегать и Ларивона и Максима нагайкой.
      - Хамы! Грязные рожи! - кричал он, оскалив зубы. - Маша, лупи его, прохвоста, негодяя! Я не позволю распоряжаться здесь всякому гаду.
      На крыльцо вышла барыня Серафима Евлампьевна, в меховой шубе внакидку, высокая, миловидная, гордая, но такая же косая, как сын Николя. Она некоторое время спокойно смотрела на эту отвратительную сцену и сильным, басовитым голосом приказала:
      - Димитрий! Оставь! Стыдно! Володя! Марш сюда!
      Николя! Я тебе говорю, Димитрий! Не вмешивайся не в свое дело! Машу отдают замуж, а ты-то тут при чем?
      - Но ты же видишь, Серафима, что происходит?
      - И это тебя удивляет? Почему это должно тебя возмущать, тем более что в руках у тебя нагайка! Что же ты можешь сделать, если у них такой дикий обычай?
      - Дррать! - свирепо заорал Измайлов и опять огрел нагайко" Ларивона и Максима.
      Максим заскулил и спрятался за Машу, которая продолжала отбиваться от Ларивона. Володька с азартом стегал Ларивона, а Ларивон уже ничего не сознавал: его охватил припадок ярости, он не чувствовал ударов, а только клокотал от бешенства. Маша упала на снег, а Ларивон дергал ее за косу.
      Я дрожал и от страха, и от ненависти к Ларивону и к Максиму, и от жалости к Маше. Прижимаясь к забору, я всхлипывал и бил кулачишком по доскам от бессильной злости. Но когда я увидел, как Ларивон ударил Машу кулаком, я схватил кусок льда из разбитого круга, который валялся около рассыпанной кадушки, и бросился со всех ног на Ларивона. Не отдавая себе отчета, я размахнулся и швырнул ледяшку ему в голову. Она шлепнулась ему в шею, около уха. Он выпустил косу Маши и схватился за ушибленное место.
      - Кто это? Расшибу! - захрипел он и рванулся к барчатам.
      Я подскочил к Маше, которая задыхалась от рыданий, и, стараясь поднять ее, кричал сквозь слезы:
      - Вставай!.. Беги скорее!..
      - Это что за мальчишка? - повернулся Измайлов, жвыкая по воздуху нагайкой. - Как он сюда попал? Что за ералаш, черт бы вас побрал!
      Володька звонко крикнул:
      - Молодец! Здорово! Давид и Голиаф...
      И захохотал.
      - Это Машин племянник: я видел его у нее два раза Вот это я понимаю герой!
      А Маша лежала на снегу и, рыдая, молила:
      - Защитите меня, барин. Сирота я... Пропил он меня...
      Ларивон схватил меня за шиворот и отбросил, как щенка. Но я уже разозлился и опять кубарем подскочил к Маше:
      - Не дам! Не дам!
      Володька хохотал, а Измайлов изумленно шевелил седыми бровями и таращил на меня грозные глаза.
      Ларивон дышал, как запаленная лошадь. Он неуклюже, как-то боком поклонился Измайлову и гнусаво пригрозил:
      - Митрий Митрич, низкий тебе поклон... а в наше мужицкое дело не ввязывайся. Уйди от греха, Митрий Митрич!
      Хотя я и тормошил Машу и кричал ей, чтобы она сейчас же бежала и спряталась, но она лежала съежившись и задыхалась от рыданий. Измайлов нагайкой отогнал собак.
      Серафима Евлампьевна стояла безучастно и сурово. Николя был, должно быть, послушный сын: он стоял рядом с нею. Оба косые, они воткнули свои глаза в переносье.
      - Маша, встань и иди с братом, - строгим басом приказала она. Скандала здесь не устраивай. Семья Максима Сусина - хорошая, крепкая. Чего еще тебе нужно? Я тебе свое старое платье подарю в приданое. Димитрий, Володя!
      Идите сюда!
      Маша вскочила, раскосмаченная, разъяренная, страшная.
      Горячие от ненависти глаза испугали всех, даже Ларпвон отшагнул назад. Высокая, сильная, опасная, она отмахивалась, словно отшвыривала каждого от себя. Повернувшись к крыльцу, она пронзительно закричала:
      - Будьте вы прокляты!.. Я спину гнула на вас, ночей не спала, ублажала... Просила, молила... Бросили вы меня аолкам... Благородные, а звери... Не лучше мужиков... Хорошо, я сама за себя постою. Не подходи, Ларька! Я сама пойду.
      И она с высоко поднятой головой, простоволосая, в одной легкой курточке, пошла к воротам. Ларивон уже отошел, обмяк и смущенно бормотал:
      - Машенька! Сестрица! Господь не оставит... Озолочу тебя...
      - Сказал нищий богачу: я тебя озолочу, - огрызнулась Маша, не оборачиваясь.
      За ней шагали Ларивон и Максим, поодаль друг от друга.
      Измайлов хлестал нагайкой снег и свирепо бормотал:
      - Прохвосты!.. Зверье!..
      Володька, недовольный, капризно негодовал:
      - Напрасно отпустили, папа. Нужно было отпороть их и выгнать вон. Какое они имеют право врываться сюда? Теперь Маше капут. Это мамаша все дело испортила. С какой стати она вмешалась в эту историю?
      Измайлов окрысился на него:
      - Молчать! С кем разговариваешь? Ты не понимаешь ничего, щенок! От мужиков всего можно ожидать. А этот Максим - негодяй из негодяев.
      Маша вдруг остановилась и протянула ко мне руки.
      Лицо ее было жесткое и острое.
      - Один у меня защитник - Феденька. Иди со мной, милый. А то они, эти благородные, собаками тебя затравят.
      Я подбежал к Маше и пошел с ней за руку.
      XVI
      Володимирыч с Егорушкой остались навсегда в моей памяти. Они были той моральной силой, которая поддерживала меня в тяжелые дни. Володимирыч был малограмотен, Егорушка тоже читал по складам, но старый швец мудрость свою и знание людей заработал несладкой жизнью солдата и многолетней борьбой за кусок хлеба. У него не было своего хозяйства, жил он у брата холостяком и промышлял своим ремеслом на чужой стороне: большую долю заработанных денег он приносил весною брату, а летом помогал ему по хозяйству. Отец и дедушка смеялись над ним, что он батрачит у брата, называли его дураком, а брата костили жуликом и выжигой. Но Володимирыч никогда не говорил плохого слова о брате, о его семье и вообще ни о ком не отзывался худо. Даже Митрия Степаныча не ругал грубо, как другие. Он только усмехался, умненько и скупо замечал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29