Отец сбросил руку и разгоряченно зачастил:
— Брось пустяки молоть! Когда? Когда сие было? Он со мной, бывало, и пил, и трубку курил, и плясал, и речи не для дамских ушей говаривал. Как он мог службу предать и бежать, нет, я ему не прощу...
— Ну и нашел чем хвалиться: пил, курил, — совсем рассердилась мать, — он ведь не к ворогу перебежал, а к богу!
— Бог тоже измен не прощает, — махнул отец рукой и встал.
Федя прислушивался, о чем спорят отец и мать. Ему казалось, что изменять никому нельзя. Нехорошо это. Дядю своего, которого видел всего два раза, он любил, богу верил, но долг, о котором говорил отец, и ему казался главным. Когда молилась мать, она все просила у бога заступничества и сохранения ее сыновей и близких, а отец и перед иконой испрашивал побед Отечеству, армии и флоту.
— А ты, Федор, в преображенцы или тоже в монахи хочешь? — хмуро спросил отец.
— Не-е, батя, я бы во флот пошел... — Отец удивленно поднял брови, мать охнула:
— Сынок, да кто же тебя надоумил сему?
— Волга, — отвечал Федя с гордостью. — Я быстрее всех плоты вязать научился, плавать и под водой сидеть дольше всех с камышиной, гребу без устали. Вот все ребята наши и соседские меня морянином и именуют.
Отец покачал головой, но не возразил: морская служба тоже государева и уже ласково шлепнул по спине:
— Иди погуляй! Поди, дед Василий голову заморочил. Федя быстро вскочил:
— Я на Волгу со Степаном. У нас там верша закинута.
Отец кивнул головой, но Степану разрешил лишь после того, когда тот закончит свое дело. Строгий преображенец, он по утрам давал задания («развод караула») всей семье и дворне. Сегодня день был трудовой, братья работали, завтра — учебный, монах из Островного монастыря будет читать с ними псалтырь и учить счету.
— Ты, Феденька, Никиту с собой забери, — крикнула вдогонку мать, — он постарше да посильнее, защитит от злых людей, — объяснила отцу.
— Все ты их подолом прикрываешь, скоро в службу им, в ученье, а ты их в люльку обратно, — незлобливо ворчал Ушаков-старший, отбивая косы.
Феденька мчался по тропинке вдоль светлой и чистой Жидогости, сбивая прутом головки лебеды и ромашек, протыкая лопухи, вспугивая прозрачнокрылых стрекоз.
Корабельные сосны выстреливали своими ровными светло-коричневыми стволами в небо, шумя где-то там, очень высоко, зеленой хвоей. В лощинах и на равнинах толпились белые стайки берез. Пахло цветами, высыхающей травой, земляникой — словом, всем, что создавало аромат русского леса. Останавливаться Феде было некогда, да и лукошка не прихватил, а то бы до краев наполнил свежей пахучей земляникой, вон и летние грибы пошли уже.
Птицы сопровождали его от куста до куста своим немыслимо веселым щебетом, а беззвучные бабочки не боялись сесть на плечо и отдохнуть, когда он переходил кладку у ручья. Там он остановился, зачерпнул в горсть прозрачной холодной воды.
«Чудно здесь у нас, ладно. А каково оно, море-то?» — задумывался мальчик, задирая голову к верхушкам сосен и погружаясь в голубизну неба.
А вот и Бурнаково, его сельцо, где родился и жил он вот уже семь лет. В Бурнакове всего пятнадцать изб, да и кругом-то Кузино, Алексеевское, Ярофеево, Дымовское, Петряново тоже не большие деревни, а сельца, им да их близким принадлежащие. Лишь Хопылево на берегу Волги выделялось целым рядом добротных изб, дворянских и купеческих домов и церковными строениями.
На дворе отцовского дома Степана не оказалось, хотя поленница, которую было поручено отцом сложить, была еще не завершена. Федор завернул за угол и застал Степана за непотребным занятием. Тот выпотрошил из-под стрехи воробьиное гнездо и вершил казнь над птенцами. Голову желторотых воробьят он закладывал между пальцев и взмахом руки отрывал ее от тщедушного тельца, бросая все кошке.
Федя крови не боялся, на разбитые до костей колени не жаловался, раны на пальце замазывал грязью, даже курице, если просила мать, мог голову отрубить, но туг ему стало худо. Налетел на Степана с кулаками, сшиб на землю и в бессилии затих, когда вывернувшийся старший брат заломил ему руки за спину и, задыхаясь, выговорил:
— Ты, Федька, оглашенный, бешеный прямо! Тебе тварей безмозглых жалко, а брата чуть не убил из-за них. Набросился.
— Сам ты тварь безмозглая, — прохрипел Федя и замолчал.
Степан отпустил его, отправился налаживать поленницу, а через час пришел к забившемуся в угол двора брату.
— Федька! Айда на Волгу. Верша там, поди, полна рыбой.
И хотя радостное утреннее настроение исчезло, Федя согласился — на Волгу его всегда тянуло.
— Мамка сказала, чтобы Никиту взяли, — буркнул он. Степан удивленно посмотрел на брата: вот, оказывается, тот уже с разрешением шел.
— Чего ж ты тогда на меня набросился? — еще раз повторил он.
Федя не ответил, а закричал в сторону небольшого домика:
— Никита! Никита! Пошли с нами на Волгу. Мамка сказала. — Показался невысокий, но крепкий парень, дворовый человек Ушаковых, лет шестнадцати, с топором в руках, постоял, кивнул и нырнул в сарай...
Дорога к Волге была такой же красивой, зеленой и ароматной, но уже не такой радостной и звучащей, как раньше. Никита почувствовал, что между братьями черная кошка пробежала, и старался их развлечь рассказами про свои успехи в рыбной ловле.
— Я намедни сома вот такого поймал в Жидогости.
Братья улыбнулись, не возражали, хотя Никита развел руки на всю ширину. В их любимой и теплой речке водилось все: и караси, и окуни, и щуки, и сомы, правда, может, и не такие, каким хвастался Никита.
В Хопылеве у отца была своя лодка, которую вытаскивали и оставляли для надзора у избенки бывшего петровского морского служителя деда Василия. Василий же на костыле и деревяшке умудрялся подниматься на горку возле монастыря и зажигать костер в ночное время, чтобы идущие по Волге ладьи, лодки, дощаники, каюки и другие речные суда не наткнулись на длинную и узкую отмель, намытую за церковью Богоявления. Говорил он, что на сей пост его поставил сам Петр Великий, когда проезжал по Волге и увидел одноногого моряка, что просил милостыню у монастырских ворот в Богоявленском. Вот тогда-то и указал Петр на этот холм и повелел жечь ему ночной костер для «ориентации судов». Правдой был сей рассказ или выдумкой, никто ни в Бурнакове, ни в Хопылеве, ни даже в самом Романово-Борисоглебске не знал. Однако три рубля ежегодно петровскому мореходу выплачивали. За что? Кто постановил? Не знали, но и отменять приказ не собирались. И горел над приволжской кручей от апрельских весенних дней до первой шуги знакомый всем кормчим, вожакам-лоцманам, бурлакам костер.
Находившись вдоволь на веслах, собрав улов с поставленных вчера Никитой и Федей вершей, братья вытащили лодку перед избенкой деда Василия и, насобирав кучу хвороста и сучьев, поднялись к нему на кручу.
Бывший петровский моряк уже затеял костер, подложил сухого мха, сена под маленькие веточки, умостил рядом кресало, камни и трут и с нетерпением поглядывал на небо, ожидая, когда загорится вечерняя звезда.
Федя, десятки раз бывавший на этом холме, с удовольствием разместился рядом с ночным дозорным.
— Деда, расскажи, како ты при Гангуте сражался, како шведа пленял.
Тот, однако, не спешил, он все еще про себя доспаривал со старообрядцем, коих много было на той стороне Волги.
— Он мне вот говорит, что табак — зелье бесовское и уста им осквернять нельзя. Кто трубку в себя пихает, тот сам себя осуждает.
— Слушай ты их, дед! Они козлы старые ничего в новом мире не смыслят, — перебил его Степан.
— Не-е, ты их не осуждай, они грамотно и красиво по старым книгам рассказывают.
— Ну так каждый может научиться, — не отставал Степан.
— Не-е, над старцем не смейся, ноне старец былое славит и правоту возвращает.
— Вот же, сам только на них ругался, — хохотнул Степан.
Дед Василий рассердился, не захотел более с ним разговаривать и обернулся к Феде.
— Слушай, я тебе старинную историю расскажу. Историю эту, о российском матросе, Федя тоже слушал уже не раз, но дед добавлял к ней неслыханные ранее подробности, чем превращал ее каждый раз в новую сказку. Рассказывал дед Василий ее на разные голоса с остановками и оглядыванием слушателей, ища отклика.
— Так вот, поведаю я вам историю о российском матрозе Василии Кариотском и о прекрасной королеве Ираклии Флоренской земли. Василий-то Кариотский родом был из Российских Европий, на морскую службу поступил, стал матрозом. Вначале прозывали его на корабле, и прозывали зело нелестно, но он учился много и упорно и все мореходное дело изучил. То было замечено, — обвел всех взглядом, как бы ища подтверждения, что ревностная служба замечается, — и его направили за науки и услуги в Голландию, для овладения знаниями арихметическими и разными навыками. А там его и Цесарь заметил, пригласил к себе российского матроза.
— Ну а не ты ли это сам был? — хитро подмигнул всем Степан.
— Помолчи, то мог быть любой русский матроз, храбрый и умелый, а кто был тот, то будет ведомо. Так вот... приехал он во дворец к Цесарю. И был принят от Цесаря с великой славой, подобно яко некоторый царевич... Василий нанял себе в лакеи пятьдесят человек, которым надел ливреи с весьма богатым убором, карету приказал заложить золотокованую, и Цесарь, — поднял вверх палец дед Василий, — повелел министрам, а потом и камергерам неотступно быть при Василии. Цесарь стал сажать российского матроза кушать, Василий отговаривался. Тогда Цесарь и рече: почто напрасно отговариваешься? Понеже я вижу у тебя разума достаточно, изволь садиться. Во как за матрозом ухаживал!
Дед Василий вскочил, проскакал на култышке к обрыву и осмотрел горизонт: не загорелась еще звезда?
— Вот так он и жил, пока не попал на остров неведомый, в крушение. А на том острове непроходимый лес и великие трясины. Российский матроз попал туда, и пошел по берегу моря, и нашел тропу в лесу, яко хождение человеческое, а не зверское. Там он и увидел разбойников, играющих в разные игры и музыки, пьяных.
Солнце садилось в красные тучки, ветрено будет завтра — потянулись над Волгой уточки, накапливался в лощинах туман, а петровский служитель рассказывал невероятные истории, приключившиеся с русским матросом: о том, как разбойники сделали его молодца удалого и острого умом своим атаманом, и о том, как захватили они казны, и товары, и флорентийскую королеву, которая влюбилась в Василия. И о том, как влюбился в нее Василий.
— Спорили разбойники из-за нее, кому она достанется, и порешили, что порубят на части, чтобы никому не досталась, да и самого Василия решили порубить и разделать на пирожное. Но Василий их перехитрил. Он в королеву хоть и влюбился, но сделал вид, что она ему безразлична. Плюнул и вон пошел! А сам разбойников уверил, что знает волшебный заговор, как захватить богатый корабль, коего не было. Сам же королеву похитил — увез.
Дед Василий еще раз посмотрел на небо, взял кресало и ударил по кремню.
— Ту флорентийскую царевну снова пленницей взяли, а Василия чуть снова не погубили, но он скрылся. А флорентийская королева верность Василию сохранила, хотя ее подвенечное платье надеть заставляли.
Петровский страж ударил по камню, искры брызнули, трут затлел, и он поднял его вверх.
— Она платья подвенечного не надела и в черном платье поехала в кирху, где в бродячем арфисте и узнала Василия. Взяла она его за руку, и посадила в карету, и повелела поворотить да ехать во дворец! Оженились. Там он и правит по сей день.
Дед Василий дунул в трут и ткнул его в сухую траву. Огонь вспыхнул, и костер обозначил путь тихо скользящей по Волге барке.
У божьего служителя
После первого смотра сыновей в герольдии Федор Игнатьевич решил им показать Петербург. Ему не терпелось взглянуть на места, где прошла его гвардейская молодость, мать хотела с пристрастием осмотреть петербургские лавки. Конечно, только осмотреть, ибо рассчитывать на большие покупки после дорогостоящей поездки, затрат на корм лошадей, на еду не приходилось. Степан хотел увидеть оружие и развод караулов, о которых рассказывал отец, а младший Федя непременно желал узреть море и корабли.
Петербург его, конечно, поразил размахом своим, пышными каретами, возками, кибитками, что сновали туда и сюда вдоль улиц. Но особенно восхитился Федя, когда увидел тихо прошедшую под парусами яхту на Неве, она вышла из туманной дымки от Петропавловской крепости и медленно скрылась за одним из островов. Море он так и не узрел, далеко надо было ехать, отец не захотел.
— Пойдем сегодня в Александро-Невскую лавру, — сказал он в ответ на просьбу Федора. — Повидаем хоть этого несчастного, — проворчал он, взглянув на мать. Та промолчала, а Федор догадался, что пойдут к Ивану Игнатьевичу, о коем в доме часто заводили разговоры...
Когда вступили в главный собор Лавры, все как-то уменьшились в росте, притихли, поставили свечи во здравие и за упокой.
— Где тут Ушаков Иван служит? — обратился отец к приглядывающему за порядком монаху.
— У нас такого нету.
— Как нет, он тут с позволения императрицы у вас пострижен.
— А каково имя-то принял? Не Федор?
— Федор, кажется.
— Ну так ему досаждать не велено. И ныне он при деле богоугодном.
— А что за дело-то?
— Он при кружке подношений. А вы кто ему будете?
— Я брат родной, а это его племянники.
— Ну то дело другое, — монах оглянулся по сторонам. — У кружки его сама императрица поставила. Он сие дело свято исполняет, и народ к нему валом валит. А наши-то отцы и взревновали.
— Пошто народ-то идет? — с удивлением осведомился отец. — Аль святость в нем невидимая ране появилась? — робко уже пошутил.
— Святой он! Святой! — с убеждением отвечал монах. — Подлинное благоговение вызывает у прихожан постным своим видом и добродетелями. Он в постоянном посту, молитвах и делах время проводят, сказывали, сам цесаревич Петр, — поднял вверх ладони и значительно посмотрел на начинающих робеть родственников. — Петр Федорович говаривал: в Александро-Невской лавре один монах — Ушаков! Пойдемте, я вас к нему отведу.
Он повел их к тому месту, где были прикреплены кружки для пожертвований, и вполголоса продолжал:
— Отцу Федору это дорого стоило. А его бессребреничество привело к тому, что все монетки до одной из пожертвований шли в казну церковную. А тут народ почувствовал, что сему монаху можно довериться. И шли к нему мужи с женами и детьми и просили, как быть им с детьми, в миру живущими. Он отказывался советы давать, отсылал к учителям монастырским, однако его вера убеждала и заповеди призывали: «требующим от тебя помощи — не отврати». А так как живущие в нашей обители люди ученые, то видывали и начали вменять ему в обиду, что, миновав их, людей ученых, люди идут к простому старцу, и от них к нему зависть и ненависть. Они даже к митрополиту самому обратились, и тот запретил вход всем, кто говорил, что к Федору. Вот он! — с почтением кивнул головой монах на высокого худого чернеца, читающего негромкую молитву. Верующие, среди которых было особенно много молодых женщин, кланялись в такт его размеренному голосу. По окончании молитвы одни стали развязывать узелки, расстегивать карманы и кошельки, доставая оттуда монеты, другие сразу потянулись к кружкам, бросая туда зажатые в кулаке пятаки. Чернец поклонился людям и, выпрямляясь, встретился взглядом с Ушаковыми.
— Вот и хорошо, что пришли в храм божий помолиться, — по-доброму, будто и не расставались, сказал он. — Пойдемте ко мне в келью, орешков детям дам, для белок припас. — И зашагал неторопливо через двор к крайнему каменному строению. Стоявшему у входа и не пропускавшему их внутрь монаху сурово сказал:
— Сродственники. Брат мой родной с детьми.
Монах в нерешительности огляделся и махнул рукой.
Когда зашли в келью, Федя поежился, — было прохладно и пусто, лишь в углу стоял сбитый из досок топчан да в другом висела икона с лампадой.
— Хорошо, что пришли, — повторил Иван, — попрощаемся, ухожу я в Саровскую пустынь.
Мать всплеснула руками, из глаз ее катились слезы. Отец сурово взглянул на нее, хмурясь, спросил:
— Что ты там, в той пустыни, не видал? — и обвел руками келью. — Чем у тебя тут не пустынь?
— То верно, везде можно людям служить. Но собрал я, брат мой, духовное братство из многих людей и со своими духовными учениками и ученицами, холостыми мужами, вдовами и девицами отправляюсь туда на покаяние и поклонение. Некоторые из них у святого Синода даже исходатайствовали разводы, чтобы с нами поехать.
— Где та пустынь-то? — спросил не особенно знающий святые места отец.
— За Арзамасом в дремучих лесах, — объяснил Иван и обратился к младшему Феде: — Кем же ты будешь после герольдического смотра?
Тот зарделся и прошептал:
— Офицером морским!
— Всякая служба богу угодна, — погладил его по голове Иван. — В миру будешь жить, мой отрок, а он бывает жесток и несправедлив. И моя судьба может послужить тебе уроком. Садитесь, — пригласил он всех, указав на топчан. Все сели, а Федя и мать, наверное, из почтения к святому человеку, остались стоять.
— Я ведь, ты знаешь, — обращался он почему-то только к Феде, — на военную службу был вчинен в гвардию. И здесь, в Петербурге, в таком славном месте увеселений и без особого тщания о своей душе служить стал, больше заботился о греховных сластях, коим с сотовариществом предавался. Однако же в один день, когда звучали вкруг нас, забавляющихся, гусли и свирели, паде внезапно один из товарищей моих на землю и умре без покаяния. То событие повергло мою душу в тревогу и боль. И решил я оставить всю сию жизнь мирскую и устремиться в полнощные края. Увидел я, что мир в нашем воображении не то, что божеской рукой создано, а то, что разумеем, что худое в мир грехом введено, а именно изменил мирские суеты, бесчестные другим примеры, вредные худыми людьми обхождения, всякие соблазны и препятствия к добродетельному житию, а потом решил я удалиться от мира и избрать себе состояние, в котором беспрепятственно хочу упражняться в богомыслиях.
— Однако же кто-то должен землю пахать да державу от врагов защищать, — сказал отец.
— И я не говорю, что уйти надо в бездельность. И здесь и в Саровской пустыни мечтаю, чтобы были все молящиеся при рукоделии, отогнав себя от праздности. Дары богу действием хочу нести и от нечистот мира действом освободиться.
— Куда же ушел ты тогда-то, Ваня? — робко перебила мать.
— А... — махнул рукой Иван, — где я только не был. Отослал слугу в Ярославль, и там возле города переоделся я из мирских одежд в черную, убогую, яко труднику пустынному суща. Возле города, уже переодетый, — возвел глаза вверх, — встретился мне на возке дядя наш...
— Никогда он мне этого не рассказывал, — удивился отец.
— Да он меня и не познал в худой одежде. И я тогда решил окончательно: так тому и быть. В двинских лесах в Поморье оказался, а потом в Плащанской обители в киевских местностях. Ко мне там настоятель отказал в келье, а затем и выдали наряду воинскому, как беспаспортного, привезли в Петербург и прямо к царице.
— Во как! — со страхом и восхищением присвистнул Степан.
— Да! Ведь из гвардии не бегали раньше.
— Вот именно, — хмыкнул отец. — Что же она тебе сказала? Чай, не погладила по головке.
— Не погладила, но и не отсекла. Вопрошала: зачем ты из полку моего ушел? Для удобства спасения моей души, ваше императорское величество, я ей ответил. Тогда она мне дивное слово сказала: «Не вменяю тебе побег в проступок, жалую тебя прежним чином, вступай в прежнее званье».
— Ну так что ж ты зевал-то? — окончательно разочаровался в брате отец.
— Я ей ответил тогда, Елизавете Петровне, государыне нашей: в начатой жизни моей, ваше императорское величество, для Бога и души моей до конца пребыть желаю, а в прежней жизни и чина не желаю. Она тогда и рекла мне: «Для чего уходом ушел из полку, когда к такому делу и от нас мог быть отпущен?» Я же ей сказал, если б о сем всеподданнейше утруждал, тогда, то верно было бы и сейчас, как убогий утруждаю, как в том случае. Рекла императрица: куда желаешь? Я и сказал тогда: в Саровскую пустынь. Она и ответила: пусть. Только останься, побудь в Александро-Невской лавре у кружки. И был пострижен я и наречен в честь святого нашего ярославского Федора. Хотел бы я, чтобы деяния того святого осветили и тебя, отрок, — осенил он крестным знамением Федю. — Чтобы на путях дальних твоих были свершения великие. Думай же всегда о ближних. А еще кто о ближнем не радит, тот, наверное, и веру нашу отвергает. Люби человеков, с коими будешь, и ждет тебя победа.
Страшно как-то было Феде, в душе у него что-то затрепетало и позвало вдаль, в неизведанный доселе мир.
Кикин дом
— А ты, любезный, будь добр, подай мои ботины, — покровительственно и доброжелательно протянул краснолицый гардемарин с пробивающимися светлыми усами только что определенному в морской шляхетский корпус Федору Ушакову. Федор смутился, покрылся краской, но ботины подал, вопросительно взглянув на гардемарина.
— Вот так, голубчик, будешь исполнять все мои приказания, — старался тот говорить солидно, с хрипотцой.
— А ты кто будешь? — нерешительно спросил Федор.
— Я твой «старикашка», а ты мой «рябчик», — важно ответствовал светлоусый, и на глазах изумленного Федора запихал в ноздри кусок душистого табака.
— Не пойму что-то. Нам сегодня на плацу внушали, что командиром моим есть корпусной офицер Егор Ирецкий, и его приказы я должен выполнять. А о «рябчиках» и «старикашках» слыхом не слыхивал.
— Вот будешь ныне знать, кто твой истинный начальник. У нас, у кадет, тут свой устав имеется. Да ты не сомневайся, то правило испокон веков заведено. Лучше скажи, у тебя деньги есть?
Федор замялся, помнил, матушка наказывала никому об этом не говорить, но тут-то скрываться нечего, своя братия, морская.
Ответил:
— Есть немного.
— Ну так вот, давай сигани на угол от Кикиного дома. Купи бутылку, сбитня и яблок и тащи сюда. Да так, чтобы офицер не заметил.
Федор наморщил лоб, подумал о деньгах, но спросил не об этом:
— А пошто дом-то Кикиным зовется?
— Э-э-э, то дело давнее. Первый дом у Морского корпуса, что тогда академией звался, был отобран аль куплен у купца Кикина на Неве. С той поры и нас там нету, и дом-то снесен, и корпус в другие места переехал, дом Миниха обжил, а все про наш корпус морской говорят — Кикин дом... Так ты давай на угол, валяй.
Федор вздохнул, поморщился от своей несговорчивости и обреченно протянул:
— Не-е... Не пойду. Мне батюшка не велел расходовать. До Нового года не пришлют больше.
— Ты что, негодник! — завращал глазами светлоусый гардемарин, чихнув от табака. — А ну беги быстрее в лавку, пока тебе тут не всыпали горячих.
— Не-е. Сказал не пойду, значится, не побегу. Я батеньку привык слушать. — И, повернувшись, пошел к выходу. Сильный и неожиданный удар под коленки и в спину подкосил его. Он упал на дверь и, вытянув руки вперед, вылетел в коридор под ноги ротному офицеру. Тот едва отскочил и тут же, стремительно приблизившись к лежащему Федору, сгреб его за воротник, приподнял перед собой.
— Ты что, недоумок, — так дразнили в корпусе кадет первого года обучения, — наук не постиг, а уже бунт подымаешь, на офицера нападаешь! — загремел он. Из разбитого носа Ушакова капала кровь, на лбу расплывалось пятно синяка. Офицер, не умея смягчить голос, сипловато-хрипло рыкнул:
— Ты что — ядро? Или пуля ружейная? Может, тебя кто толкнул сзади?
Федор пришел в себя, тяжело вздохнув, не глядя на офицера, сказал:
— Не-е... Разбежался и прыгнул... Сам упал.
— Сам? Ну тогда караул вне очереди.
Вечером, когда он проходил по длинному корпусному двору, его обогнал светлоусый и дружески хлопнул по плечу:
— А ты малый крепкий, «не задорный». Будем дружить. Меня Яковом Карташевым кличут.
Потом уже узнал Федор, что «задорными» называли в училище тех, кто жаловался на своих товарищей, доносил о своих обидах офицерам. Ни разу не испытал он на себе сурового наказания, которое применялось к «задорным», когда с ними никто не говорил и не останавливался. То была невыносимая мука, когда к несчастному жалобщику поворачивались спиной, удалялись как от зачумленного. Лишь победоносная драка да удалое молодечество во время плавания смывали позор с «задорного». В тот первый день Федор нутром почувствовал необходимость исполнения морского закона — закона спайки и братства, но подчинения кулаку не принял.
...На следующий день выдавали одежду и амуницию. Зеленый кафтан Федору нашли сразу, а штаны не подходили — все были коротки.
— Эко тебя угораздило! — беззлобно ворчал каптенармус. — Малый дать — порвутся скоро, а мундир на два года выдается. Будешь целый год распоротым. Что за кадет из тебя тогда. На вот, возьми еще сюртук, тоже зеленый, для вседневной носки. Кажен день носи и следи, дабы не порвался. Он, правда, крепок, из солдатского сукна делан.
Наконец последним оделся и Федор. Вскоре получили тесаки и ружья. И еще рыхлым, невыровненным строем встали новички перед зданием Морского корпуса. Из каменного флигеля вышел на высокое крыльцо поддерживаемый под руку двумя офицерами толстый дядька. «Милославский, Милославский. Сам контр-адмирал!» — прошелестело по рядам. Мрачно поглядел на кривую шеренгу неопрятно одетых первогодков-кадет и, сморщившись, брезгливо сказал:
— Строю! Строю учиться надо. Сейчас морякам не до моря. В сухопутчиков обращают. Запомните сие время, когда вас могут лишить морского состояния.
Кадеты испуганно молчали, не понимая, о чем говорит контр-адмирал. Сурово молчали и офицеры. Они-то знали, что грозит морскому сословию. Милославский поводил глазами по строю и, остановив взгляд на выделяющемся Ушакове, громко спросил:
— Вот ты, недоросль в плечах знатный, зачем сюда, в наш Морской корпус подался?
— Я, ваше превосходительство, еще в деревне по-морскому думал и в сухопутчики не пойду, лучше уж в брадобреи.
Строй недружно засмеялся. Милославский склонил голову и одобрительно покивал головой:
— Похвально! Похвально, братец. Но ты нынче берегись, кабы тебя самого не побрили на гольштинский манер! — И тоже заколыхался в смехе, довольный своей смелой остротой...
...Проявивший дружелюбие к Федору с того часа, когда тот не выдал его, Яков Карташев вечером пояснил:
— Проект у гольштинцев императора Петра III созрел: слить всех кадетов в единый корпус под управлением графа Шувалова. Нас, моряков, своего первородства лишить задумали.
— Пошто надобно-то сие им?
— А как же! Российский флот всем немцам поперек горла стоит, еще со времен Великого Петра. А особо когда Мемель и Колберг у них отбили. Радетелей у него мало осталось. Вот ты — малый с характером, — продолжал Яков, — а готов всю душу отдать российскому мореплаванию? Готов служить морю без отдачи?
Увидел, что Федор непреклонно повел головой, кивнул ему.
— Поклянись тогда! Побожись, что не отступишься от моря — в наше братство войдешь.
Федор о братстве не ведал никаком, но морю был уже предан, жаждал сродниться с ним навсегда. Вырвал волос из головы, окрутил вокруг пальца и тихо сказал:
— Не отступлюсь от дела морского, от веры нашей, от Отечества русского! Служить им буду вечно и неустанно! Аминь!
Морской кадетский корпус
1761 год обозначил судьбу Федора Ушакова. Он поступает в Морской шляхетный кадетский корпус. Регулярное морское образование в России к тому времени уже крепко укоренилось. Морской кадетский корпус, куда поступил Ушаков, имел славные и боевые традиции. Начало его восходит к Навигацкой школе в Москве, учрежденной Петром I. Указ, подписанный 14(25) января 1701 года, гласил:
«Великий Государь, Царь и великий князь Петр Алексеевич... указал именным своим... повелением в государстве... своея державы... на славу Всеславного... бога, и своего царствования, во избаву же и пользу православного христианства быть математических и Навигацких, то есть мореходных хитростно наук учению». Петр сам недавно возвратился из Голландии и Англии, где прошел курс кораблестроения и морского искусства. Навигация и стала его страстью, а строительство кораблей — любовью. Но на любовь свою он смотрел серьезно и требовал этого ото всех, кто связал свою судьбу с флотом.
Навигацкая школа получила в свое владение «Полотняный двор» в Замоскворечье, но не прижилась там, ибо тот был не приспособлен к астрономическим наблюдениям и обучению учеников.
Тогда Петр I передал Навигацкой школе Сухареву башню и окружающие ее строения. В башне были достроены «верхние при школе палаты», расширены классы. В школу был объявлен набор. Однако в 1701 году учеников было всего 4, и лишь 16 июля 1702 года она стала полнокровным учебным заведением. В то время в ней уже было 200 человек. Из «всяких чинов» ученики-охотники учились арифметике, алгебре, геометрии, тригонометрии, навигации, астрономии, ведению шканечного журнала, геодезии, изучали различные морские навигационные приборы, всю морскую премудрость, «узнав этой науки сладость». Велено было принимать в школу детей всех сословий: дворянских, дьячих, подьячих, церковнослужителей, посадских, дворовых, солдатских и других чинов, в возрасте от 12 до 17 лет. Правда, потом оказалось в ней немало и молодых людей до 25 и больше лет, причем большинство из них были отнюдь не дворянские дети.
Замечательной фигурой, оставившей большой след в образовании русских морских офицеров, был Леонтий Филиппович Магницкий. Он был один из самых образованных людей начала XVIII века, написавший свою знаменитую «Арифметику», которая вывела многих русских молодых людей на путь образования и науки. Третья часть этой «Арифметики» была написана специально для моряков с освещением разделов навигации и астрономии. Именно эта часть и стала основой для обучения всех первых русских морских офицеров.
После Гангута Петр задумал учредить Морскую академию и Морскую гвардию и указом от 1 октября 1715 года решил перевести морское училище поближе к морю, в новую, расцветающую столицу России Санкт-Петербург. Морская академия разместилась в доме Кикина, находившемся по набережной реки Невы на месте Зимнего дворца, на углу, обращенном к Адмиралтейству и Главному штабу. «Кикин дом» — означало тогда учебное заведение русских моряков — Морская академия, которую называли и Академией морской гвардии.