Но вот дело дошло до кресла второго лётчика. Тут уж я с самого взлёта почувствовал себя как-то не очень обычно. Рядом со мной, там, где я привык видеть живого человека, своего второго лётчика Анатолия Семёновича Липко, восседает неподвижный, холодный, не обращающий на меня ни малейшего внимания манекен. Впрочем, Толя Липко тут же, на борту самолёта: уступив своё штатное место манекену, он не пожелал остаться на земле («Мало ли что, вдруг пригожусь…») и устроился рядом с пультом бортинженера.
В тот день, помнится, земля была закрыта низкой, хотя и довольно тонкой облачностью. Весь заход мы строили по командам с наземного локатора:
— Три градуса левее… Хорошо, так держать… Внимание! Киносъёмщику начать съёмку… Сброс!
Услышав слово «сброс», я нажал тумблер отстрела люка, и пол пилотской кабины с грохотом улетел куда-то из-под моих ног (катапультирование на этом самолёте производилось не как обычно — вверх, а вниз). По кабине вихрем закрутился шумный холодный забортный воздух. В глаза полезла неизвестно откуда, из каких закоулков взявшаяся пыль. Но времени на то, чтобы разложить все эти впечатления в своём сознании по полочкам не было: отсчитав после сброса люка две секунды, я нажал тумблер катапультирования кресла, и тут же рядом со мной что-то сверкнуло, раздался хлопок, и вот уже там, где только что было кресло второго лётчика, остался голый, пустой угол, особенно странно выглядящий в кабине самолёта, где едва ли не каждый кубический сантиметр пространства обязательно чем-то заполнен… Теперь можно осмотреться. Под ногами вместо пола медленно плывущие облака, в этой дыре болтаются тросики с выдернутыми из улетевшего кресла чеками… Подсознательное странное ощущение: будто выбросил за борт человека. На МиГ-9 этого ощущения не было, наверное, потому, что в течение всего полёта — от взлёта и до момента сброса — я манекена почти не видел и, следовательно, не воспринимал его как соседа и, если угодно, спутника…
Все это мне вспомнилось, когда я стоял в просторной комнате «спасенцев» перед креслом корабля «Восток» с полулежащим в нем манекеном. В отличие от тех манекенов, которые я когда-то отстреливал с самолётов, у этого, как было сказано, имелось «лицо». Однако, странным образом, оно не только не оживляло своего обладателя, но, напротив, делало его как бы ещё более мёртвым — не зря, оказывается, говорят художники, что условное в искусстве часто воспринимается живее, реалистичнее, чем натуралистическое.
Мою непочтительную реплику о сходстве манекена с покойником одобрили не все присутствующие. Но Королев сказал, что разделяет такое мнение, и тут же распорядился:
— Напишите на нем что-нибудь. Ну, скажем, «манекен». Или «макет».
Так и было сделано.
И тем не менее, когда я подумал, как эти манекены, проделав в космосе свой путь вокруг земного шара, автоматически катапультируются из спускающегося корабля и опустятся где-то на парашюте, то не мог не задать себе вопрос: что же все-таки подумают люди, которые увидят все это со стороны? Увидят, как с неба спускается парашютист в оранжевом одеянии, как он лежит недвижимо после приземления, как, наконец, за ним приезжают, кладут в автомашину, вездеход или вертолёт и увозят. Любой случайный наблюдатель уверенно скажет: «Убился!» — и будет железно придерживаться этой версии. Вот вам и исходный пункт возникновения того, что называется слухами. А дальше они, дело известное, распространяются по геометрической прогрессии.
Не знаю, да и не берусь проверить, насколько прав я был, конструируя подобные предположения. Но слухи о советских космонавтах, якобы летавших в космос ранее Гагарина и погибших при этом, — такие слухи возникали.
Даже в иностранной печати фигурировали осторожные (типа «говорят…») сообщения о гибели пяти советских космонавтов во время неудавшихся попыток полёта человека в космос. Именно пяти, не больше и не меньше, ибо, как известно, ничто так не прибавляет любому, самому невероятному сообщению достоверности, как цифра, число.
Когда я писал эту книгу, то слышал только о названных «пяти погибших космонавтах». Вскоре, однако, понял, что возможности мировой прессы сильно недооценил. Разные авторы в разных газетах и журналах разных стран принялись энергично «развивать тему» и назвали в общей сложности уже не пять, а без малого два десятка «погибших советских космонавтов» (нелёгкий труд собрать все эти публикации воедино взял на себя Я. Голованов). Иногда назывались только фамилии, иногда же разворачивался целый детективный сюжет, вроде такого: «Настоящий космонавт погиб при попытке совершить космический полет, а Гагарин несколько дней спустя стал играть его роль».
Что толкало авторов подобных небылиц на их сочинение? Наверное, прежде всего, недоброжелательное отношение к нашей стране в сочетании с элементарной непорядочностью. Это было ясно, как говорится, с первого взгляда. Но, подумав, я пришёл ещё к одному соображению: если бы мы сами не «темнили», а своевременно сообщили во всеуслышание о готовящемся полёте «Востока», как это прочно вошло в практику сейчас, почвы для недоброжелательных измышлений да и просто для недоверия к нам не оставалось бы.
Но факт есть факт: слухи о наших космических делах ходили за рубежом всякие. И добро бы только за рубежом!.. К сожалению, не раз приходилось слышать нечто подобное и дома, у нас.
Я был в доме отдыха в то холодное январское утро, когда мы узнали о катастрофе — о ней в этой книжке уже упоминалось, — в которой погибли три американских космонавта. Это печальное событие, естественно, привлекло всеобщее внимание и широко обсуждалось. Комментария высказывались самые разные, но многие — с упором на «вот уж не ожидали!».
— Нет, хоть оно и очень невесело, но ожидать этого приходилось, — сказал я. — Кто-то должен был этот грустный список открыть. Потому что нет и не может быть такого средства передвижения, которое было бы абсолютно безопасным. И поезд, и самолёт, и даже велосипед… А уж об автомобиле и говорить нечего! Почему мы должны ждать от космоса, чтобы он был исключением?
И тут один из собеседников поддержал меня. Но поддержал так, что я за голову взялся! Лучше бы уж не поддерживал!
— Так ведь и у нас это было, — сказал он. — Только мы не сообщали.
И сколько я ни клялся, что все это сплошная липа, беспочвенные сплетни, мой собеседник упорно стоял на своём.
Потом я сообразил, что, видимо, до него дошли в искажённом виде слухи о гибели в барокамере слушателя отряда космонавтов В.В. Бондаренко в марте того же шестьдесят первого года. Обстоятельства его гибели действительно были сходны с тем, что случилось у американцев, — тоже пожар в замкнутом помещении в атмосфере, перенасыщенной кислородом. Но никакого отношения к попытке совершения полёта в космос несчастье с Бондаренко не имело. Для него такой полет был перспективой ещё весьма и весьма далёкой… Но — снова! — объяви мы об этом трагическом происшествии — и никаких слухов не было бы. Да, тысячу раз прав был дважды Герой Советского Союза маршал авиации Н.М. Скоморохов, сказавший в своих записках: «Где отсутствуют официальные источники информации — там властвуют слухи».
В последние годы положение с информацией существенно изменилось. Произошедший в этом деле поворот хорошо иллюстрируется практикой работы Госавтоинспекции, которая теперь не только не скрывает, но, напротив, всеми силами — в печати, но радио, на специальных фотовитринах — старается довести до всеобщего сведения поучительные обстоятельства случившихся дорожных происшествий.
Да и в делах космических: узнав, например, из сообщения ТАСС, что взлетевшему новому космическому кораблю предстоит стыковка с орбитальной станцией, мы с нетерпением ждём информации о дальнейшем ходе дела — о благополучно состоявшейся стыковке. Или, прочитав в газете заметку из Центра управления полётом, озаглавленную «Подготовка к возвращению», или корреспонденцию «Завтра — домой!», знаем, что через сутки услышим по радио и даже увидим на экране телевизора все этапы возвращения космического корабля «Союз» — номер такой-то — на землю.
Наверное, такая информация — широкая, прямая, откровенная — единственное эффективное средство от сочинения слухов.
А главное — от веры в них.
…Решительным сторонником прямоты и откровенности, когда складывалась острая ситуация, был Королев. Когда незадолго до старта «Востока» один из запущенных в космос кораблей неправильно сориентировался и, вместо того чтобы перейти на снижение к Земле, перешёл на более высокую, «вечную» (или, что в данном случае практически одно и то же, обречённую на существование в течение доброй сотни лет) орбиту, раздались голоса, призывающие не рассказывать об этой досадной «опечатке» будущим космонавтам, скрыть случившееся от них, дабы «не расстраивать», не повлиять отрицательно на их моральное состояние. Но Королев решил иначе: «Не надо обижать их недоверием. В конце концов, они лётчики, а не нервные барышни. Нужно не скрыть, а раскрыть им суть происшедшего, проанализировать технически, показать, что предпринято для исключения возможности повторения подобного казуса — как это принято в авиации». И надо было слышать, как, на каком уровне Королев сам провёл разбор! Излишне говорить, что восприняли все сказанное Главным конструктором космонавты именно так, как было нужно: трезво, спокойно, без нервозности. Снова — в который уж раз — оправдала себя ставка на храбрость знания, а не на её сомнительный антипод — так называемую храбрость неведения.
Первый увиденный мной пуск ракеты с космическим кораблём я наблюдал с измерительного пункта, расположенного в километре с лишним от стартовой позиции.
Окружённый со всех четырех сторон нетронутой степью (кажется, с этих слов начинаются все описания сооружений космодрома), измерительный пункт состоял из нескольких ажурных антенн слежения, двух-трех полуспрятавшихся в бетонные капониры оптических теодолитов и ещё каких-то электронных устройств не вполне понятного мне назначения.
В ожидании пуска мы расселись на скамейках вокруг полузакопанной в землю бочки, над которой возвышался прикреплённый к шесту кусок фанеры с надписью «Место для курения». Мы — это несколько сотрудников королёвского конструкторского бюро во главе с заместителем Главного, ветераном отечественного ракетостроения, в недалёком будущем — советским директором программы «Союз — Аполлон» Константином Давыдовичем Бушуевым, несколько инженеров космодрома и, наконец, я, впервые присутствующий при пуске космической ракеты.
Космическая ракета выглядит отсюда чрезвычайно эффектно. Она уже не того сдержанно-серого цвета, какой была в монтажно-испытательном корпусе, по дороге к стартовой позиции и даже на самой этой позиции, во время установки. Теперь она ослепительно белая! Такой её сделал иней — конденсат, выступивший, будто испарина, на теле ракеты после того, как в баки были залиты многие десятки тонн окислителя — жидкого кислорода.
Испарения кислорода вылетают через дренажные клапаны наружу, окружая всю стартовую площадку лёгкими крутящимися облачками. От этого контуры ракеты кажутся живыми, колеблющимися, как в мареве. Кто-то сказал, что сейчас ракета похожа на дымящуюся доменную печь. Действительно, сходство есть.
Но вот отрываются от ракеты и откидываются, как лепестки распускающегося цветка, фермы обслуживания. Сверкающее белоснежное тело ракеты теперь видно от самой верхушки — тем находится космический корабль — до поверхности козырька стартовой позиции, под который уходят блоки двигателей обеих первых ступеней.
Внезапно исчезают облачка испарений. Это значит, что дренажные клапаны закрыты. Теперь до пуска остаётся несколько секунд… Так и есть, отходит заправочная мачта… Отходит кабель-мачта — пуповина, до последней секунды питавшая ракету электроэнергией… Под ракетой появляется дым и мелькает пламя… Пламя рывком вспыхивает ещё сильнее и ярче — это двигатели вышли с промежуточного режима работы на полный… И вот уже чётко видно, как ракета поползла (в первый момент кажется именно так: поползла) вверх! Двигатели показались над поверхностью козырька, выходящие из них столбы ревущего пламени с озлоблением бьют по откинувшимся в момент старта стрелам-опорам, по кабель-мачте, по всей стартовой позиции, от которой, кажется, после такого огненного буйства ничего не должно остаться…
Гремя, поднимается ракета. Теперь хорошо чувствуется и ускорение её движения: с каждой секундой она лезет вверх все стремительнее.
Вспоминается образное выражение «Ярче тысячи солнц» — так назвал свою книгу о создании американской атомной бомбы учёный и писатель Роберт Юнг. Не знаю как насчёт тысячи, но то, что тени от света, источаемого огненными струями поднимающейся ракеты, заметно гуще, чем тени от старого доброго солнца, уже довольно высоко висящего над пустынной степью, — это факт. «Затмить солнце!» — так издавна говорили люди о затее, безусловно невыполнимой. Оказывается, человеку по силам и это.
А ракета быстро уходит вверх. Теперь мы видим её уже в другом ракурсе — больше снизу, чем сбоку. Блоки работающих двигателей первой ступени смотрятся как огненный крест.
Крест этот быстро уменьшается. Утихает и шум ракетных двигателей, он теперь воспринимается не как рвущий барабанные перепонки грохот, а как вибрирующий треск какого-нибудь нормального, вполне земного — автомобильного или даже мотоциклетного — двигателя.
А ракета уже «ложится на программу» — так называют старожилы космодрома момент, когда носитель, поднявшись на несколько сотен метров вверх, начинает плавно наклоняться, искривляя траекторию своего полёта.
Ракета все дальше уходит в зенит. Мы берёмся за бинокли.
— Смотри внимательнее. Сейчас отделится первая ступень, — подсказывают мне.
И в ту же секунду вокруг ярко горящей в небе точки возникают четыре симметрично отходящие от неё маленькие палочки. Первая ступень сделала своё дело. Это её блоки с опустевшими баками отделились от ракеты и вскоре упадут, сминая раструбы двигателей, на землю в безлюдной степи где-то в десятках километров от нас.
Маленькая светящаяся точка — её уже с трудом видно и совсем не слышно — стремительно перемещается по небу на северо-восток, к Сибири, к Камчатке, к Тихому океану.
В дальнейшем я повидал ещё не один космический старт. Вылет первого «Востока» с человеком на борту наблюдал из бункера управления пуском и, хотя собственными глазами ничего в тот раз не видел, нигде не мог бы чувствовать себя больше в центре событий, чем в этом месте. Не говоря уже о полноте информации, оперативно стекавшейся отовсюду именно сюда, в бункер… Несколько пусков смотрел с наблюдательного пункта, значительно более удалённого от стартовой позиции, чем измерительный пункт; это как бы расширяло перспективу: ракета с самого первого момента не висела над головой, а шла по хорошо видимой сбоку траектории… В общем, любая точка, откуда ни смотри, имела свои преимущества и свои минусы.
Но ни один из последующих виденных мною пусков, каждый из которых был чем-то замечателен, не затмил в моем сознании, в том, что называют «памятью сердца», того первого, увиденного мной девятого марта шестьдесят первого года, космического старта!
Ракета улетела. Я опускаю глаза.
Беспомощно раскинувшиеся — будто вся опустевшая стартовая позиция с недоумением развела руками, — обожжённые, закоптелые фермы выглядят сиротливо покинутыми.
Ракета ушла в космос.
— Как вас тут устроили? — спросил меня Королев дня через два после того, как мы прилетели на космодром.
Вопрос этот был отнюдь не праздный. Размещение множества людей, съезжающихся на очередной пуск, ставило перед администрацией космодрома немало проблем. Все помещения заполнены и переполнены. Единственное исключение — стандартный одноэтажный финский домик. Ещё совсем недавно в нем, ныне пустующем, жил, приезжая на космодром, Главнокомандующий ракетными войсками стратегического назначения Главный маршал артиллерии Митрофан Иванович Неделин. Чуть больше полугода назад — в октябре 1960 года — он погиб здесь при взрыве ракеты на стартовой позиции. Добрая память о нем среди старожилов космодрома ещё совсем жива.
Но никто не почувствовал, чтобы эта память была хотя бы в малой степени задета, когда 11 апреля 1961 года в этот домик поселили Гагарина и Титова и он из «неделинского» превратился в «домик космонавтов». А со временем стал, как и стоящий рядом точно такой же домик, в котором жил Королев, мемориальным. Казалось бы, оба этих скромных домика должны теряться среди воздвигнутых за прошедшие с тех пор годы на космодроме построек, гораздо более авантажных. Но нет, не теряются!..
Помещение в общежитии для приезжих, где меня поместили, обладало — если, конечно, не считать, по крайней мере, двукратной перенаселённости — всеми приметами «первого разряда»: зеркальным гардеробом, ковровыми дорожками, никелированными кроватями. Правда, почему-то отсутствовала репродукция шишкинского «Утра в сосновом лесу»…
Стоявший тут же на тумбочке телефон я, как равно и мои соседи по комнате, воспринял поначалу без излишних эмоций — как положительных, так и отрицательных. Эмоции возникли после того, как телефон начал звонить. Причём звонить весьма часто и все время не нам. Причина последнего выяснилась легко: оказалось, что из-за отсутствия на коммутаторе свободных номеров нас подключили на номер, принадлежавший телефону в коридоре одного из общежитий. Номер, как нетрудно догадаться, достаточно ходовой. В те немногие часы, которые мы проводили дома, нам звонили каждые пять минут. Требовали позвать то одного, то другого постояльца, на наши отказы сердились, ругались, обещали жаловаться…
Мы взмолились, чтобы нам дали другой номер телефона, и получили его. На сей раз это был бывший телефон диспетчерской. По нему звонили гораздо реже, но в основном ночью!
И тут, обратившись к опыту Александра Македонского, который, как известно, не стал распутывать гордиев узел, а разрубил его, один из нас бестрепетной рукой вырвал телефонный шнур из розетки. После совершения этого диверсионного акта наши мучения с «приметой ранга» — телефоном — окончились, и мы стали спать спокойно.
Общежитие наше официально именовалось гостиницей «люкс». Вообще, надо сказать, слово «люкс» было в те времена на космодроме в большом ходу (интересно, что сейчас, когда многие бытовые сооружения космодрома действительно заслуживают этого наименования, оно больше не применяется). Столовой «люкс» именовался душноватый одноэтажный домик, где мы вкушали нормальную «командировочную» пищу телесную. Даже небольшая — человек на сорок — комната, в которой у одной стены стояло, хрипловатая кинопередвижка, а на противоположной стене висела простыня, изображавшая собой экран, — даже эта комната называлась — кино «люкс».
Впрочем, все космодромные «люксы» мало занимали мысли собравшихся там людей. Совсем другим были заполнены их головы. Да и времени для сколько-нибудь длительного пребывания в этих «люксах» у большинства участников предстоящего пуска почти не оставалось: в гостинице «люкс» они только спали (как правило, меньше, чем хотелось бы), в столовой «люкс» ели (более медленно, чем хотелось бы: тут темпы всецело определялись степенью расторопности официанток), к высокому искусству кинематографа приобщались крайне нерегулярно, чаще всего после того, как уходила в космос очередная ракета и перед доставкой следующей образовывался небольшой зазор.
…На вопрос Королева о том, как меня тут устроили, я ответил в самом что ни на есть оптимистическом духе, дав понять, что перед здешним комфортом бледнеют все известные мне чудеса сервиса лучших черноморских курортов, а равно чудеса курортов средиземноморских, к сожалению пока лично мною не обследованных. Сергей Павлович терпеливо выслушал меня, после чего резюмировал:
— Устроили вас, я вижу, довольно хреново. Тесно живём. И водопровод барахлит… Но ничего, приезжайте сюда к нам через десять лет. Примем вас «перьвый сорт»!..
Выражение «перьвый сорт» — с мягким знаком в слове «первый» — применялось Королёвым как знак наивысшей оценки самых разных положительных явлений действительности: от проведённого без задержек и дефектов («бобов») пуска космической ракеты до появившейся в пределах видимости интересной блондинки. Так что суть обещанных им условий жизни на космодроме через десять лет можно было без труда себе представить.
Действительно, десять лет спустя каждый, кто приезжал на космодром, обнаруживал там совсем другой быт, чем существовал весной шестьдесят первого года. Так что в этом отношении предсказание Королева сбылось.
Не сбылось оно в другом.
На космодроме не было его самого. Принимали приезжавших уже без него.
В последние дни перед пуском работа на космодроме шла, как выразился один из местных старожилов, «колесом»: режим рабочего дня (наверное, правильнее было бы сказать: рабочих суток) всецело определялся технологией подготовки объекта, циклами бесчисленных операций по монтажу, контролю, испытаниям всего, что полагалось смонтировать, проконтролировать и испытать. Проводится, скажем, на корабле какая-то работа, рассчитанная на три часа, и люди, не участвующие в ней, используют эти три часа, чтобы передохнуть, поспать, немного проветрить мозги и с новыми силами опять взяться за работу.
Как один из способов проветривания мозгов большой популярностью пользовались прогулки по бетонке, той самой, по которой мы приехали сюда. Впрочем, особой нужды в уточнении, о какой дороге идёт речь, в данном случае не имеется: эта бетонка была единственной, если не считать колеи железнодорожного пути, нитью, связывавшей нашу так называемую «вторую площадку» космодрома с окружающим миром… И вот по ней-то и вышагивали оперативно складывавшиеся компании — четыре, три, а то и два человека, получившие в своё распоряжение часок свободного времени.
Холодный мартовский ветер, беспрепятственно дувший в открытой степи, несколько уменьшал очарование этих прогулок. Так что фигуральное выражение — проветрить мозги — приобретало в данном случае характер вполне конкретный. И все-таки любители пошагать в бодром темпе по бетонке находились всегда. Даже порывы злого ветра воспринимались стоически, обязательно вызывая у кого-нибудь из участников прогулки попытку рассказать стародавний анекдот о двух пенсионерах, связывавших свои планы на завтрашний день с тем, что «если не будет сильного ветра».
Постепенно проявлялись черты устоявшегося космодромного быта. В это понятие входило многое. В том числе даже такая экзотическая деталь, как регулярно проходивший яркой звёздочкой в вечернем небе американский искусственный спутник.
Кто-то сказал:
— Это «Эхо». Он давно тут ходит.
Что ж, «Эхо» так «Эхо». Хотя чем-то этот аккуратно появляющийся гость был неприятен. Наверное, сказывалась прочно укоренившаяся в сознании авиационная привычка — воспринимать небо над собой как «своё». Современное космическое право (прогресс техники вызвал к жизни и такую новую отрасль юридической науки) придерживается на сей счёт воззрений значительно более либеральных.
В 1967 году Генеральная Ассамблея Организации Объединённых Наций одобрила заключённый всеми входящими в неё странами договор о принципах деятельности государств по исследованию и использованию космического пространства.
Этот договор провозглашает, в частности, что космическое пространство открыто для исследования и использования всеми государствами, не принадлежит ни одному из них и не может быть присвоено ни путём провозглашения национального суверенитета, ни путём оккупации небесных тел, ни какими-либо иными средствами.
Неделимый космос — собственность человечества.
Нужно только, чтобы этой своей собственностью человечество сумело распорядиться разумно! Чтобы освоение космоса не принесло нашему и без того достаточно беспокойному миру новых тревог и новых источников опасности. Пока сколько-нибудь надёжных на сей счёт гарантий не видно, к сожалению. Во всяком случае, предложения нашей страны о заключении международного договора, по которому запрещалось бы размещение в космосе оружия любого рода, поддержки ещё не получило.
Всякие люди встречались мне на космодроме. Не одни гении, конечно. Но все же процент людей незаурядных, высокоодарённых, во многих отношениях замечательных был там заметно выше среднестатистического. Большое дело закономерно притягивает к себе больших людей. Немудрёно, что вокруг такого дела, как выход в космическое пространство, собралось много интересных, нестандартных, да и просто по-человечески привлекательных личностей. Некоторых из них я знал давно (Бориса Викторовича Раушенбаха, например, в течение добрых трех десятков лет — с тех далёких времён, когда мы вместе учились в авиационном институте и вместе делали первые попытки летать на планёре). Других узнал, начав работать с космонавтами. С некоторыми познакомился, лишь приехав на космодром. Но непродолжительность личного общения не мешала быстро разглядеть в настоящем человеке настоящего человека.
Немалую радость доставляла мне каждая беседа с Алексеем Михайловичем Исаевым. В содружестве главных конструкторов, под руководством которых создавались ракета-носитель и космический корабль, он занимал одно из самых заметных мест.
— А вот он у нас тормозит все дело, — сказал про Алексея Михайловича Сергей Павлович Королев на кремлёвском приёме по случаю полёта Гагарина.
И сказал, в общем, совершенно правильно: конструкторское бюро, возглавляемое Исаевым, создало ТДУ — тормозную двигательную установку космического корабля «Восток», то есть то самое устройство, которое обеспечивало возвращение корабля из космоса на землю. Значение и ответственность этого устройства вряд ли нуждаются в комментариях.
Среднего роста, с большой (не только в переносном, но и в буквальном смысле слова) головой, прочно сидящей на полной шее, Исаев всегда как-то выделялся среди окружающих. Хотя вылезать вперёд не любил. Напротив, как правило, старался держаться в тени. На заседаниях Государственной комиссии, неизменным членом которой он состоял, выступал редко и лаконично: ТДУ, мол, в порядке (а потом не без удовольствия комментировал: «Наша-то машина — одноразового действия. Пробный пуск не проведёшь. А больше в ней и проверять нечего. Хорошо!»).
Конечно, Исаев был конструктором высшего класса, одним из выдающихся деятелей ракетного двигателестроения. И за плечами у него было немало дел, которые, при всей осторожности в обращении с бронзой, трудно назвать иначе как историческими: вспомним хотя бы первый советский самолёт БИ с жидкостным реактивным двигателем, взлетевший с того самого поля, на котором сегодня расположен аэропорт Кольцово под Свердловском, 15 мая 1942 года. Среди многих имеющих хождение расшифровок индекса БИ (как показывает опыт, расшифровка индексов технических объектов — дело не намного менее сложное, чем, скажем, расшифровка письменности древних майя) наиболее надёжной представляется мне такая: «Березняк — Исаев». Потому что именно Александр Яковлевич Березняк и Алексей Михайлович Исаев выдвинули перед главным конструктором КБ (в котором тогда работали) В.Ф. Болховитиновым идею создания ракетного самолёта, а потом сами руководили проектированием, строительством и доводкой этой уникальной машины, без упоминания которой не обходится ныне ни одна книга по истории мировой авиации.
Но не былые заслуги и не место, занимавшееся Исаевым в деле создания и развития ракетно-космических систем, определяли ту особую симпатию, какую он вызывал у окружающих. Прежде всего в нем привлекали черты чисто человеческие: доброжелательность, острая наблюдательность, органический демократизм, полное равнодушие к так называемому престижу и внешним приметам респектабельности, редкая нестандартность мышления… А главное, наверное, то, что он был, попросту говоря, очень хороший человек!
В наши прогулки по бетонке Алексей Михайлович вносил живую струю своего оригинального и в то же время очень человеческого восприятия всего, о чем бы ни заходила речь. И ассоциации по поводу сказанного другими у него возникали какие-то неожиданные. Однажды кто-то поделился новостью: некий главный конструктор назначил себе ещё трех заместителей, чем довёл общее количество своих замов до внушительной цифры в двадцать два человека.
— Я знаю, для чего он это сделал, — заметил Исаев. — Он хочет сформировать из заместителей две полные футбольные команды. Чтобы они играли, а он судил.
И вряд ли любые сколь угодно пламенные речи на тему о вреде штатных излишеств и недопустимости рассиропливания ответственности за порученное дела имели бы такую убойную силу, как эти «две футбольные команды».
Впрочем, гораздо охотнее Алексей Михайлович говорил о том, что (или кто) ему нравилось, благо человек он был чрезвычайно доброжелательный. Очень запомнилось мне, с какой теплотой он говорил, когда мы собрались осенью 1964 года на космодроме на пуск корабля «Восход», о Феоктистове:
— Какой все-таки Константин Петрович молодец! Ведь он с самого начала, когда у них в КБ только первые разговоры о полётах человека начались, рвался лететь сам. И аргументировал как! Врач, мол, первым пробует новое лекарство на себе. Или строитель моста железнодорожного, тот в былые времена всегда под мост становился, когда по нему первый поезд проходил… Но говорил это все Феоктистов только там, где мог ожидать реального решения. А попусту направо и налево не звонил. Не делал из этого дела рекламы. Вот даже я, — в этом месте своей речи Алексей Михайлович для убедительности тыкал себя пальцем в грудь, — даже я, можно сказать, прямой исполнитель заказов их отдела, а ничего об этом не знал, не подозревал. Часто встречался с Феоктистовым по всяким текущим делам. Уважал его светлую голову. Ценил, что он всегда чётко знал, чего от нас хочет, и сформулировать это умел. Но что он сам прицеливается в космос лететь!.. Нет, что говорить, молодец! Большой молодец!
Все сказанное тогда Исаевым о Феоктистове не могло не вызвать полного согласия собеседников. Но характерно, что сказал эти справедливые слова все-таки не кто иной, как Исаев! Он мимо таких наблюдений не проходил.
Десять лет спустя, когда Исаева не стало, один старый его сотрудник рассказал писателю Анатолию Аграновскому (из превосходного очерка которого «Жизнь Исаева» я и цитирую это высказывание), чем «брал» Алексей Михайлович, который «и грозен не был, и стальной воли не наблюдалось в нем», чем он брал, руководя большим творческим коллективом.
— Ответственность возлагал на нас перед самими собой, — сказал старый конструктор. — А перед начальством всегда брал на себя. Знаете, есть руководители с коэффициентом усиления больше единицы. Ну нагорит такому сверху, так он у себя вдвое громче шумит. А наш… не перекладывал на чужие плечи — свои подставлял. И мы за ним были как за каменной горой.