Ночью она пустила его к себе — первый раз с тех пор, как родился Исаак.
Худое дело сотворил он, на верную гибель отправил, считай, вовсе без воды, без пищи… и кого — Агарь, нежность свою, последнюю свою радость, Измаила, первенца, смуглого, высокого, стройного, столп силы, опору, мужа верного, надежного… Но разве не по Божьему слову? Разве не звенели тогда в ночном воздухе тысячи верблюжьих колокольчиков? Не пели невидимые струны?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее; ибо в Исааке наречется тебе семя».
В Исааке. Не в Измаиле. Дурная трава твой Измаил, говорила она — дикая трава, крепка. Выполоть ее с корнем, он — хищный волчец, он пожрет наш плодородный колос, нашу гордость, нашу радость, наше будущее… или ты не сам не видишь?
Ради Исаака?
Вот он — Исаак, идет рядом с ним, агнец, по каменистым склонам, вверх, в небеса, откуда нет возврата.
— Отец!
Вздрогнул от неожиданности. Разве агнцы умеют говорить?
Этот — умеет.
Лучший ягненок, гордость стада, племенной, тонкорунный…
— Смотри, отец! Куропатка.
Серый комок среди серых камней — не заметил бы, если б не мальчишка. Нет, теперь видно, вытянула шею, глядит с любопытством.
— Измаил, — Исаак, прикусил губу, видно Сарра не велела даже имени этого упоминать, но тут же вновь решился. — Он, знаешь, как стрелять умел. И меня учил. Я, правда, так и не выучился. Пустил стрелу в сторону, он сердился, дурень, говорит, зачем стрелу сгубил… Он правда царем стал, отец? Мама сказала, что Господь призвал их сделаться царем и царицей. Хорошо, если так, тогда не жаль, а то пусто мне без Измаила.
— Царем? — выдавил, — о, да!
В высоком царстве царствует теперь Измаил, на облачном престоле сидит он, Агарь — по левую руку, в звездном венце…
Из лука стрелять учил?
Прибежала растрепанная, красная, глаза сверкают. Измаил твой что делает — сама видела, прицелился он из этого своего мерзкого лука в нашего мальчика, в нашу гордость! В Исаака целился, в ягненочка моего, мамой клянусь! Пускай поразит меня небесный огонь вот на этом самом месте, если это не так. Господь отвел его руку, отвел стрелу… Не могу больше, господин мой, убери их! Погибель от них, от Измаила этого проклятого! На наследство польстился, на первенство. Видать, она нашептала, направила проклятую руку…
Задохнулся тогда от гнева. Исаак, дитя радости, доверчивый, любящий. Чего только не сделает, чтобы угодить старшему брату, под стрелу себя подставит, вот, мол, какую веселую игру придумал братец, взрослый, умный, ловкий!
«Вот — сказал, — служанка твоя в твоих руках делай с нею все, что тебе угодно».
Разве не прав он был?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей…».
Звенели колокольчики. Потом перестали.
Что не так он сделал? Где не угодил? Почему молчишь, Господи?
Ждал знака. Господи, просил, возьми что хочешь, требуй что хочешь. Только не оставляй.
Дождался.
«Возьми сына твоего, единственного, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе».
Единственного. Значит, так оно и есть. Значит, нет больше Измаила, никого нет. Пусто…
Зачем это? Зачем всё? Ты ж обещал, Господи!
Нет ответа…
Или Ты смеешься надо мною, Господи? Неужто снова откроешь Саррино лоно? Верю, все в твоих силах, но мои силы уже на исходе… Сначала — Лот. Потом — Измаил. Теперь этот. Дитя смеха, последняя радость, единственное утешение.
Сарру это убьет.
Я сделаю все по слову Твоему, но Сарру это убьет.
Спохватился. Как мог, как посмел — даже молча, даже внутри себя… Столько раз испытывал Господь его веру. Разве роптал он, Авраам? Хоть словом, хоть взглядом, хоть помыслом — когда по капле жизнь уходила? А нынче последнее испытание, другого уже не будет.
Да и не надо другого.
Он, Авраам, хозяин стад, владелец земель, князь и пастырь, избранный, достойный. Цари приходят к нему на совет. Малкицедек, владыка Шалемский, Царь Правды, царь Мира, когда возвращался он, Авраам с отрядом своим после победы над Амрафелом, с богатой добычей, с юным еще Лотом, племянником, спасенным от позорного плена — сам Малкицедек навстречу вышел, поднес хлеб и вино! Авимелех, гроза врагов, водитель тысяч копий, не к себе призвал, сам пришел, оказал уважение, заключил союз… По плечу хлопал — ты мой друг, мудрый, могучий… Лучший друг! Сильный, крепкий, богатый! Богаче даже меня, богаче соседей! Господь вознес тебя на вершину, хороший Господь, был твой, будет наш! Научи, покажи…
Он, Авраам, не напрасно топчет эту землю, он несет Слово Божье. Он — избранный!
Какая плата за это будет велика?
Выпрямился гордо, распрямил согнутую спину, забыл о застарелой боли в пояснице. Не по земле шел — по воздуху. Отбросил посох.
Вот он — алтарь, жертвенный камень, мост между ним и Господом, высится на плоской вершине, и воздух над ним дрожит, точно над пылающим очагом, и сияет нестерпимо. Тяжко от такого воздуха. Льется в грудь, зажигает в ней огонь, разносит огонь по жилам, с кончиков пальцев срывается пламя, волосы трещат.
Даже на расстоянии руки почувствовал; вздрогнул Исаак, остановился, прижал руку к губам — в точности как мать. Обернулся — огромные глаза на побелевшем лице.
— Отец… — прошептал. И смолк.
Молчит и Авраам.
Точно язык пламени, сияет на камне жертвенный нож, нестерпимым блеском режет глаза, ни дождь, ни ветер не смеют коснуться смертоносного лезвия, лежит на черном гладком камне, не замечая, как ночи сменяются днями, как уходят луны, уходят годы… Ничего не замечает, ждет… Бега времени для него нет.
Иногда его берут в руки.
В одни и те же руки.
Осел за спиной захрипел отчаянно, вздернул голову. Не глядя, хлопнул его ладонью меж ушей, чтоб замолк. Замолк.
Сам снял с него поклажу, отвел в сторону, подальше. Животное принялось объедать колючий куст, успокоилось. С горы на нем поедет. Или будут его, Авраама, нести тогда ноги?
Вернулся, задыхаясь от нестерпимого света, нестерпимого жара. Исаак все так же — стоит, прижав ладонь к губам. В новом, нарядном платье чистой тонкорунной шерсти, в белой рубахе тончайшего полотна, для праздника одетый, для посвящения… Не повернулся больше, в глаза не поглядел. На нож смотрел, на алтарь…
— Ну, все, — вытолкнул Авраам пересохшим горлом — Пойдем.
— Пойдем, — тихонько проговорил мальчик, не глядя на него.
— Костер надо сложить…
— Ладно, — по-прежнему тихо проговорил Исаак.
Авраам нагнулся с трудом, чтобы взять дрова, отнести к алтарю. Поморщился — в спину вступило. Исаак подошел молча, поднял вязанку, понес.
Авраам шел сзади — сам идет к алтарю жертвенный агнец, лучший из лучших, единственный!
Сложил дрова у алтаря, поднялся, обернулся к Аврааму.
— Измаила ты тоже — так?
— Нет! — выкрикнул. Потом, помолчав, добавил, — Не так. Иначе.
И верно, иначе. Не так, так эдак — всех извел… Все потомство свое… Что люди скажут? Обезумел старик, скажут, никого не пожалел. Сначала сына рабыни, потом — госпожи своей.
О нет, иное скажут люди — велик Авраам, честен перед Господом. Служит не за милость, бескорыстно служит, ради славы Господней, ибо отдал в жертву самое дорогое, птенчика своего, ягненочка, ненаглядного… Владыка Мира! Ты избрал меня и открылся мне, говоря: «Един Я, и ты единственный, чрез кого мир познает имя Мое!». Повелел Ты закласть сына — и, не медля, пошел исполнять я Твое веление. Авраам! — позвал Ты. Ты позвал, я ответил. Вот я, Господи!
Склонился над вязанкой, руки трясутся, пальцы не слушаются.
Исаак подошел, присел на корточки, ловкими пальцами распустил узел. Дрова рассыпались по камню. Протягивает Аврааму веревку.
Зачем?
Смотрит в сторону.
— Ты это… свяжи меня, ладно, отец? Боюсь, не выдержу, увидев нож занесенный, дернусь, отпряну. Нечистая будет тогда твоя жертва.
Ладно.
— И с матерью ты осторожней. Ты ей правды не говори, не надо. Скажи, уехал я. Скажи, все уходят из отчего дома, когда приходит их время. Вот мое время и пришло.
Ладно. Сам знаю.
Протянул руки, дал оплести их веревкой. Смотрит в сторону, в глаза не глядит. Лицо чужое. И еще лицо, другое, словно проступает сквозь него… Господи, почему у него лицо Агари? Это неправильно, так не бывает, Господи!
Сел на жертвенный камень, спокойно сел, свободно, словно это скамья под кровлей отчего дома, ноги вытянул, так, чтобы удобней было оплести их веревкой — смуглые мальчишечьи ноги в новеньких сандалиях. Болтаются, до земли не достают. Почесал щиколоткой о щиколотку, успокоился, замер…
Что сказать ему — сейчас, вот прямо сейчас, пока есть еще время — что сказать?
«Я люблю тебя».
«Прости».
«Я исполняю волю Его».
Ничего не сказал. Взял нож, рукоять жжет ладонь, лезвие жжет глаза. Словно молния трепещет на запретной вершине, пляшет в пустом небе.
Занес нож.
Обеими руками ухватившись за раскаленную рукоять.
«Как люблю я тебя, один лишь Господь знает. Но иначе нельзя — ибо есть еще одна Любовь. И она превыше».
— В самом деле? — раздался голос.
Откуда-то сзади раздался.
Мышцы свело, не мог остановить замах, всю силу в него вложил, всю, что еще осталась.
Над худенькой шеей остановился нож, точно наткнувшись на невидимую преграду.
— Ну ладно, хватит, — тот же голос из-за спины.
Руки так и не разжал, медленно, медленно повернул окаменевшую спину.
Мальчишка сидит на валуне, худощавый, возраста Исаака. Ноги подтянул, охватил руками, упер подбородок в колени, глядит с любопытством.
В белой рубахе сидит, в нарядном пестром платье, в новеньких сандалиях с медными пряжками.
Выпростал руку, щелкнул пальцами — за спиной, на черном камне зашевелился Исаак, освобожденный от пут.
Смотрел, глазам своим не веря. Горло пересохло. Едва выговорил:
— Ты, Господи?
Мальчишка пожал острыми плечами.
— Лишь Голос Его. Господь — повсюду.
Это — Голос? Те явились в сиянии славы своей, плыли, не касаясь земли, ликом светлы, очами грозны но и ласковы в то же время… А тут — ежели судить по повадкам пастушок, каких много, а ежели по платью, то и господский сын… Всего лишь.
— Ножик-то брось, — деловито сказал мальчишка.
Разжал руки, нож, звеня, ударился о камень, воткнулся в камень, стал торчком, дрожит рукоятью. Ладони все в пузырях, в алых ожогах…
Гордость еще оставалась — распрямил спину, расправил плечи. Проговорил с трудом:
— Господь Сам направил меня. Его теперь хочу слышать — не тебя.
— Да с чего ты взял, что Он захочет с тобой теперь разговаривать? — удивился мальчишка.
Опустил руку, почесал щиколотку под ремешком сандалии. Покачал головой.
— Ах ты… трусливый старый дурень!
Задохнулся. Этот… Голос… Да что он себе позволяет? Был бы грозен, звучал бы из облаков, прогремел бы «Не поднимай руки твоей на отрока!» — пал бы на лице свое, посыпал голову прахом, глаз бы не поднимал, лишь краешком — разорвались облака, распахнулась лазурь, катится в ослепительном блеске Колесница Небесная, тесными рядами ангелы сомкнулись, звучат их голоса: «Глядите, единственный единственного на заклание привел!». Звучат голоса, Господу осанну поют, ему осанну поют, избранному, единственному, верному!
— Трусливый? — проговорил сквозь зубы. — то, видно, одному Господу ведомо; чтобы поднять руку на сына своего единственного, большее потребно, нежели простая смелость!
— Ну-ну, — поморщился мальчишка, — это ты кому другому скажи. Любовь, мол, вела твою руку… От страха ты сделал это, не из любви…
— Господь повелел…
Теперь уже не руки горят, лицо все горит, пылает нестерпимо, кровь бросилась в лицо, в ушах звон, неправильный, не тот, злой звон — точно где-то поблизости колотят в медный чан… Хочется сказать «Уймите его!» — а кого «Уймите»? Кому сказать? Глядит, усмехается.
— А ты и послушался!
Гордо поднял голову.
— Внял слову Его.
— В том-то и дело, — вздохнул мальчишка, — говорил к тебе Господь, но не отвечал ты. Только слушал. Да и баран слушать умеет. Ну, о чем Господу говорить с бараном? Короче, велел Он передать тебе, что расторгает Договор.
Мальчишка сидел на месте, болтал ногой, обутой в сандалию, но Аврааму показалось, что жесткий кулачок ударил под дых, да так, что согнулся Авраам пополам, выпрямиться не мог, ловил ртом воздух
— Одна еще надежда оставалась у Господа. Что встанешь ты, скажешь «Нет. Противно мне это, да и Тебе, Господи, такое не пристало. Ибо ставишь слово Твое против промысла Твоего. А коли гневаешься, Господи, то вот я, Авраам, здесь, перед Тобою. Себя отдаю в жертву, не Исаака. Хочешь — прими, хочешь — оставь.
— Что Он повелел, то я и сделал. Нет выше слова для меня!
— Господь выше, чем слово Его. Сам Господь! Говорил — любишь Его? А кого? Которого? Или Господь подобен Ашторет аморрейской, этой бабе кровожадной, что ты сына своего поволок на жертвенник? Или сам ты не ходил меж сынами Хетовыми, не говорил им; претит Господу жертва человечиной! Пускай уж лучше ягнят режут, раз уж не могут без вида крови, без запаха ее! Малкицедек, Царь Правды, Царь Мира не потому ли тебя, кроткого пастыря, на пастбища свои пустил, что устала земля от кровопролития, что взывает она к Небесам? Авилемех, царь могучий, кровавый царь, седьмой год уж ягненка в храме Урском Господу посвящает — не младенца-первенца. А теперь что скажет — обманул его Авраам, запутал сладкими речами, чтобы лишить силы, чтобы пало царство его, не оставив следа на земле, а сам тайком, на горах Мориа, первенца в жертву кладет, ибо желает возвыситься выше всех земных владык?
— Да разве я ради себя? — выдохнул, — сколько мне еще осталось? Я ж ради народа своего!
— Какого народа? — поднял брови мальчишка, — где этот народ?
— Господь обещал…
— Обещал, — охотно согласился отрок, болтая ногой, — Но что Он обещал? Сказал Господь, что в сыне твоем вся будущность твоего потомства, великий народ выйдет из чресл его! Так ты, выходит, весь свой великий народ, не одного мальчишку, своими руками потащил на алтарь, точно дикий хананеянин какой? Не поверил, значит, Господу?
— Вера моя крепка! И Господу то ведомо.
На отрока этого не глядел. На небо глядел — вот сейчас раскроются небеса, свет прольется в душу, покой, мир вокруг воцарятся, все будет как должно, как заслужено… Или не устал он, Авраам, не вычерпал себя до дна?
— Вера? — переспросил мальчишка, — Не страх?
И вдруг, грозно:
— Зачем Агарь прогнал? Зачем в пустыне умирать оставил? Без воды, без пищи?
Агарь, тоска моя, птица ночная…
Перехватило горло, дышать не мог. Протолкнул воздух в ноющую грудь, встрепенулся… Вспомнил, как прибежала Сарра, как плакала тогда госпожа, что говорила…
— Разве не поднял Измаил руку на Исаака? Из лука не целил? Братоубийства, подобно Каину, не измышлял? По праву был изгнан, по закону…
— Из лука? — удивился, — Целил? Сам видел?
— Сарра… Сарра сказала!
— Ах, Сарра.!
Усмехнулся.
— А ты, значит, ей поверил!
— Поверил. — сказал угрюмо, — Без тебя знаю, Агарь ей была как кость в горле. Дай волю — сердце бы вырвала египтянке, очи бы выела. Но не Сам ли велел «Во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее, ибо в Исааке наречется тебе семя!»
— Ну, сказал, — пожал плечами отрок, — а ты и послушался… да побил бы дуру бабу хорошенько, может, тогда бы по-другому заговорила! Ради Исаака послушался? Что ж привел его на заклание, ягненочка своего, единственного? Эх ты, трусливый старый дурак, что же мне с тобой теперь делать? Не нужен ты Господу, никому не нужен…
Задумался, поднял руку.
Авраам втянул голову в плечи, молчит…
И впрямь — зачем все? Ради Исаака, избранного, радостного, прародителя народов? Так вот он, избранный, на жертвенном алтаре! Ради Сарры? Так нету мира под благословенной кровлей — скрежетом зубовным исходила госпожа при виде его, не забыла ему египтянку, не простила. Ради Слова Господня, послания Его народам? Да кто ему, Аврааму поверит, когда понесет он послание руками, обагренными кровью единственного сына своего? Жертвенной кровью?
Из страха… Да и как не бояться — грозен его Господь! Не вышел ли он, Авраам, поутру в поле, тогда, тринадцать весен назад, не хотел видеть, смотреть не хотел, а все ж не удержался, глянул — на Шедом, на Хамарру, на все пространство окрестное, и увидел — вот дым поднимается с земли как дым из печи. Яма в земле черная, обугленная, спекшаяся, блестит на солнце, караваны обходят ее стороной, звери бегут ее, птицы, что отваживались пролететь над ней, падали вниз грязными комками перьев…
Потом, постепенно, водой заполнилось — море Лота, горькое море, соленое море. Мертвое.
Что Авраам? Избранный, уцелевший, оставленный жить милостью Божьей… Тени Шедома и Хамарры стоят у него за спиной, шепчут, шепчут… Кроткая жена лотова, девочки его безумные, сам племянник, чей разум так и остался там, в ревущем огненном урагане. Говорят, до конца жизни боялся Лот глядеть на свет Божий, выходил из пещеры лишь по ночам, не человек — зверь безумный, беспамятный…
— Верно говоришь, — выдохнул, — не из любви… Нет у меня больше любви. Один страх.
— Что ж ты, — печально сказал отрок, все еще покачивая ногой, — разве не любящий был, не праведный? Не сам к Нему пришел? Не поклялся ли жить во славу Его? Не возрадовался ли Он, что хоть один такой нашелся — или много на земле Человеков? Тех, что не славы просят, не силы, не богатства? На тебя была вся Его надежда. И нет больше надежды. Ни тебе, ни народу твоему… Богобоязненный, ишь ты… А когда жену свою, лилию долин, сестрою своею представил, тоже — Господа убоялся? Фараона убоялся, владыки земли Египетской. Почему не стал перед ним, сильный, гордый, не сказал — жена она мне, а попробуешь увести ее в гарем свой, так не миновать Божьей кары… Или не верил, что Господь стоит за плечом?
Да, думал Авраам, верно… Господь стоял за плечом, дыхание Его опаляло, да и сам он, Авраам, сверкал тогда отраженным могуществом Его. Однако ж, вот, отдал Сарру владыке сынов мицраимских, сам отвел. После плакал, зубами скрипел, а все ж отдал… Господа молил — верни! — сжалился Господь, вернул, припугнул пылкого владыку. А вот не с тех ли пор изменилась Сарра к нему, к Аврааму, не могла простить, что вот так, угодливо, торопливо, поспешил поднести чужаку, точно вещь драгоценную. Не с тех ли пор охладела?
А фараон, говорили, так и не перенес потери — умер с тоски…
Показалось вдруг, легче стало дышать. Пока было что терять, боялся. Теперь-то что?
— Что тебе с того? — сказал угрюмо. Ты просто Голос. Тень от солнца. Тебе ли знать, каково слабому с сильным? Сказал — и хватит. Убьешь — убей, оставишь — оставь в покое. Сил больше нет.
— Убить, — пожал плечами. Смешно получилось, неправильно — рука все так же воздета к небу, легкая, не ведающая устали, — нет у меня на то права, да и зачем? Сам умрешь. Старый ты, Авраам…
— Сам знаю.
Не считал лет, но знал, много их, слишком много. Крепок был, бодр, люди дивились — долгую жизнь дал Господь Аврааму, пастырю стад, пастырю народов, верно, заслужил он ее, ибо ходит путями верными. Вот он — у всех на виду, и путь его — вот он, у всех на виду, нелегок этот путь, однако ж, всем доступен, ежели потрудиться хорошенько… да и награда велика…
— Был ты как драгоценный камень в ладони Господней, а как разожмет Он руку? Вдвое, втрое больше прожил ты, чем тебе отпущено…
Медный котел гудит в ушах, в голове, темно в глазах. Проступают на руках синие жилы, оплетают их, точно виноградная лоза. Ах, что ты со мной творишь, Господи!
— Оставь его! Слышишь, ты!
Вздрогнул — Исаак из-за спины вырвался, бросился вперед, точно не перед вестником, перед сверстником своим; сжал кулаки, рукой взмахнул — отрок перехватил его руку, легко, не глядя.
— Бодается ягненок-то, — удивился вестник.
— Оставь! — твердил Исаак, тщедушный, изнеженный сыночек маменькин в нарядном жертвенном платье, в новеньких кожаных сандалиях, и все норовил извернуться, пнуть вестника коленкой под дых, а то и еще куда. — Не трогай отца, ты, мерзкий мальчишка! Или не по воле Господа поступил он?
— Исаак… — запинаясь, с трудом вытолкнул Авраам, — сынок… Не… надо, он… убьет тебя!
— А и пускай, — ужом вертелся в цепких руках Исаак, — или я уже не мертв? Господь меня и так предназначил в жертву, ясно! Сам Господь! Так что попробуй, тронь меня! Я — не твой! Я — его!
— Отца жалеешь, — пробормотал вестник тихо, и все ж громом отдавались его речи в ушах Авраама, — а он тебя — пожалел?
— Его это дело! И Господа! И не стой между ними! Или сам Господь ты, что расселся тут, как хозяин?
Тень от вестника поползла по земле, растет, ширится, всю вершину покрыла тень, и сам он — тень, черная прорезь в синеве небес, пылает на голове венец огненный, глаза холодным серебром сияют, точно луны.
— Смотри на меня, ягненочек, смотри хорошенько!
Исаака отшвырнуло на землю, упал, всхлипывая, вновь вскочил…
— Все равно, — вытирая нос рукавом, — не верю я, что ты — от Господа. Разве стал бы Господь так отца моего обижать? Господь добрый! Он по правде судил бы! По справедливости!
В вышине вспыхнули серебряные глаза.
— Добрый? Господь не добрый. И не справедливый. Он — Господь.
— А кому он нужен — такой? — удивился мальчик.
Вскинулся Авраам, рукой глаза прикрыл.
— Молчи, — шепчет Исааку. — Нельзя с Ним так! Молчи…
Испепелит ведь, да что там — испепелит… Все горы Мориа до основания сроет!
Усмехается Голос.
— А тебе кто нужен, крикун? Или не свободны вы в выборе своем, что все на Господа валите? Или вы впрямь агнцы бессловесные? Или дети малые? Или, хуже того, умом скудны, что без пригляду да опеки сгинете, все, как один? А Господь — Он не пастырь, не нянька! Не внемлющих взыскует — ведающих!
Исаак вновь рванулся вперед, заслонил отца, стоит, запрокинув голову.
— Тогда с меня и спрашивай, — задохнулся, продолжал торопливо, — это я, я во всем виноват! Это я струсил! Из-за меня Измаил погиб!
— Замолчи, — хрипло проговорил Авраам, наконец, опомнившись, — что ты еще выдумал?
— Нет, я правду говорю, — торопился Исаак, — тогда, в холмах, вдвоем с Измаилом… смоква там росла, потянулся я к плодам, Измаил сзади шел, со своим луком. Кричит: «не двигайся! Замри!». Рядом со мной просвистела стрела, вонзилась в ствол. «Теперь гляди, — говорит, — за какую ветку хотел ты ухватиться. Впредь смотри, куда лезешь!» Змея там была, на дереве, стрела прямо в голову ей вошла, прибила к стволу. Колени у меня подогнулись, сел я, где стоял, гляжу — мама бежит. Подбежала, схватила на руки. Измаил стоял гордый, довольный, благодарности ждал, наконец-то мир будет под кровлей шатров — или не спас он сейчас меня у нее на глазах? Поглядела она на него, как обожгла, отвернулась и уж больше не глядела. И меня увела.
— Что ж ты молчал, сынок?
Опустил голову Исаак, на Вестника не смотрит, да и на отца тоже. Потом поднял взгляд, глянул прямо в душу.
— Боялся.
— Чего боялся? Или не любил я Измаила?
— Любил… А только… Мама сказала, не знаешь ты, агнец мой, что такое злоба людская! Может, спасти он тебя хотел, а может, и нет… Господь разберется. Он все видит, Он и это видел
— Что ж мне не сказал? Я бы отправил за ними… Вернул…
Отправил? Сам бы побежал, поскакал бы, на лучшей верблюдице своей, на белой, коврами бы выстелил дорогу домой перед смуглыми ногами ее…
— Прости, отец. Подумал я, вот, Господь повелел, и ты повелел, и ушел Измаил… У него свое царство, у тебя — свое, один я теперь у тебя, значит, и любовь твоя вся — теперь мне. Да и мама говорила — приворожила тебя колдунья египтянка, да и против меня злое умышляет. Что я для них что бельмо на глазу, хозяйский сын, любимый. Я и не верил, а все ж и верил… Прости меня отец, стыдно мне.
Дрожит, щеки горят, но не плачет — в глаза смотрит.
Подошел на негнущихся ногах, обнял за плечи.
— Твоя вина во сто крат меньше моей вины. Или не в ответе я, пастырь своих стад, за тебя, за него, за Агари смерть в пустыне раскаленной, за ложь саррину? Или не стал я своему племени судией неправедным?
Гладил по голове, в небо не глядел.
Повернулся — где исполин в венце из молний? Вновь отрок сидит на валуне, болтает ногой.
— Ладно уж, Авраам, — вздохнул, — довольно, ступай. Принял Господь жертву.
— Мою? — вскинулся, спину выпрямил гордо. Царь земли своей, пастырь стад своих, прародитель народа своего. Поют ли в ушах колокольчики, звенят ли? Нет, тишина на плоской вершине, ветер лишь чуть свистит в кустах терновых
Качает отрок кудрявой головой, смотрит на Авраама, с жалостью смотрит.
— Не твою — Исаака. Мальчишка-то твой, сынок балованный, добровольно на алтарь пошел. Ради тебя, дурня старого — он же не побоялся руку на меня поднять, чтоб тебя, ах ты, трусливый пастырь трусливых, от Господнего гнева прикрыть собою. Ступай же, ибо отпускаю я его, благословенного, да и тебя отпускаю, ибо ты теперь — с ним, не он — с тобой.
— А великий народ… — заторопился, — породит он великий народ? Мой народ?
— Породит, — отмахнулся, — а то от таких, как ты, великие народы не бывают? Да и малый-то твой покрепче тебя будет. Погоди, еще станут потомки его рассказывать своим потомкам, и про тебя, и про него… такого наплетут…
— Господь, — выговорил с трудом, но все ж выговорил, едва шевеля непослушными губами, — пускай не гневается на Исаака.
— Торгуешься, пастырь народов, — усмехнулся отрок, — ладно-ладно, не тревожься, будет он в руке Господа до дней кончины своей. Да только пускай он запомнит, ягненочек твой, — на вершине своей жизни стоял он сейчас! Ибо предстал он перед Богом и стоял достойно.
Вырвалось из трещины в черном алтаре пламя, встало столбом, ширится столб света, заполняет собой всю вершину, глазам смотреть нестерпимо.
Вот она, милость Господня, думал Авраам, жестокая, опаляющая, а все же — милость! Столько миров у Господа, столько светил, сонмы ангелов у него, моря света, озера мрака. Что ему за дело до судьбы одного единственного человека, ему, рушащему крепости? А все ж, выходит, есть дело… И, если учимся мы постигать величие Его, не так ли и Он учится милосердию? Агарь, Измаил… Что ж, если Господь пожалел одного отрока, почему бы Ему не пожалеть другого? И ежели Ему ведомо, что такое любовь, разве не сжалился он над горькой любовью несчастного, перепуганного скотовода?
— Кто может узреть Господа и остаться в живых, — пробормотал Авраам, заслоняясь рукой от нестерпимого света, — кто может нести Его ношу? А все же… Кто знает, быть может, когда-нибудь… кто-нибудь из твоих потомков, сын мой, сможет без страха смотреть в Его глаза?
За скальным выступом истошно орал перепуганный осел.
Исаак стоял, судорожно сцепив руки, ослепительный горний свет сиял в его глазах, но он не отводил взгляда, запрокинув голову, приоткрыв рот, глядел туда, где, гремя, катилась в лазури золотая колесница. Потом моргнул, повернулся, взял отца за руку.
— Пойдем, отец, — проговорил он, — пора домой…
— Вот так и был заключен новый договор, — завершил свой рассказ незнакомец.
Гиви поднял голову и увидел, что тьма вокруг костра побледнела, сам костер почти прогорел, верблюды мирно дремлют, пережевывая жвачку, а птица худ-худ, сидевшая все это время на плече Шейха, приподняла голову и встопорщила хохолок.
— Точно! — воскликнул Шендерович, хлопнув себя рукой по колену, — а я что всегда говорил!
— Ты хочешь сказать, о, скиталец, что сия история тебе знакома? — вежливо спросил Шейх.
— Конкретно эта версия нет, — уклончиво пояснил Шендерович, — я имел в виду, что если власть на тебя давит, делай по-своему. А то понаставили рогаток в частном бизнесе…
— Я рек не о корыстных стремлениях, — назидательно заметил Шейх, — Впрочем, не стоит слишком сурово взыскующих благ земных, поскольку без оных и вовсе худо. Но речь сейчас не о том. Полагаю, вас тревожит будущая участь.
— Истину ты рек, о, Шейх, — печально заметил Гиви, — однако же, не всю истину, поскольку «тревожит» еще слабо сказано.
Он настороженно оглянулся. На близлежащих скалах птицы Анка перекликались и чистили перья, приводя себя в порядок после ночного сна.
— Добавлю, что ветер переменился и несет вам перемену судьбы, — Шейх прислушался к тихому щебету птицы худ-худ, которая, привлекая к себе внимание, нежно ущипнула его за ухо, — я же вас покидаю, ибо там, куда вы проследуете, у вас будут иные покровители.
— Надеюсь, не столь могущественные, — кисло сказал Шендерович.