Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса

ModernLib.Net / Филдинг Генри / История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Чтение (стр. 16)
Автор: Филдинг Генри
Жанр:

 

 


      – Это зрелище преисполнило бы меня уважением, – проговорил Адамс, – я сам сейчас отец шестерых детей, а было их у меня одиннадцать; и могу сказать, я если и сек когда своего ребенка, то только в качестве его школьного учителя, и тогда я ощущал каждый удар на своем собственном заду. А что касается ваших слов относительно женщин, то я часто скорбел, что моя жена не знает по-гречески.
      Джентльмен ответил с улыбкой, что и он не хотел бы быть понятым так, будто его жена знает что-нибудь помимо забот о семье; напротив, говорит он, моя Харриет, уверяю вас, замечательная хозяйка, и мало у кого из джентльменов найдется повариха, которая лучше знала бы толк в стряпне и в приготовлении сластей; правда, теперь ей не часто представляется случай показать себя в этих искусствах, однако вино, которое вы так хвалили вчера за ужином, было ее собственного изготовления, как и все напитки в нашем доме, – за исключением пива, потому что это уже по моей части. («И уверяю вас, лучшего я не пивал», – вставил Адамс.) Раньше мы держали служанку, но с тех пор как мои девочки подросли, жена не считает нужным поощрять в них праздность: так как я смогу им дать лишь очень небольшое приданое, мы не желаем, чтобы воспитание ставило их выше той среды, в какую придется им попасть, и чтоб они потом презирали или разоряли небогатого мужа. Да, я желаю, чтоб им достался в удел человек моего склада и уединенное существование: я узнал по опыту, что безмятежное, ясное счастье и душевное удовлетворение несовместимы с суетой и сутолокой света.
      Так он говорил, когда малыши, только что встав, взапуски побежали к нему и попросили благословения. Они робели перед чужими, но старшая сообщила отцу, что мать и молодая гостья встали и завтрак готов. Все направились в дом, где джентльмена поразила красота Фанни, оправившейся от усталости и одетой теперь безупречно чисто: негодяи, забрав у нее кошелек, оставили при ней узелок с вещами. Но если хозяин был так сильно изумлен красотою юной девушки, то гости его были не менее очарованы нежностью, проявлявшейся в обращении мужа и жены друг с другом и с их детьми, а также почтительным и любовным отношением детей к родителям. Благорасположенный ум Адамса был равно умилен и тем радушием, с каким они старались услужить гостям и предлагали им все лучшее, что было в доме; но еще более восхитили его два-три примера их готовности помочь ближнему: покуда завтракали, хозяйку дома отозвали к захворавшему соседу, и она понесла ему лекарственной настойки, изготовленной ею для пользования больных; а хозяин тем временем вышел на улицу дать другому соседу что-то с огорода, в чем была у того нужда, – потому что все, что они имели, охотно предлагалось каждому, кто ни попросит.
      Добрые люди были в самом радостном расположении духа, когда вдруг услышали выстрел; и тотчас затем вприпрыжку, вся в крови, вбежала маленькая собачонка, любимица старшей их дочери, и легла у ног своей хозяйки. Увидев это, бедная девочка, которой было лет одиннадцать, разразилась слезами, и тут вошел один их сосед и рассказал, что молодой сквайр, сын лорда-владетеля, подстрелил собачку мимоходом и при том еще поклялся, что подаст в суд на ее хозяина за то, что он держит спаньеля: он-де предупреждал, что не потерпит ни единого в своем приходе. Собака, которую девочка взяла к себе на колени, стала лизать ей руки и через несколько минут околела. Девочка громко разрыдалась о своей утрате, остальные дети расплакались над несчастьем сестры, и Фанни тоже не удержалась от слез. Покуда отец и мать пытались утешить девочку, Адамс схватил свою клюку и вышел бы на сквайра, не удержи его Джозеф. Однако ж он не мог обуздать свой язык: слово «мерзавец» он произнес с большой силой; он сказал, что сквайр заслуживает виселицы больше, чем иной разбойник, и сожалел, что не может его высечь. Мать увела из комнаты свою девочку, плачущую, с мертвой любимицей на руках; и тогда джентльмен рассказал, что сквайр уже пытался раз застрелить собачку и сильно поранил ее, причем у него не могло быть иного побуждения, кроме злобы: ведь несчастная тварь была величиной едва с кулак и за все шесть лет, что его дочь владела ею, ни разу не удалилась от дому дальше, чем на двадцать шагов. Она ничем не заслужила подобного обращения; но у отца юноши слишком большое состояние, с ним не потягаешься. Он ведет себя, как истинный тиран, перебил в округе всех собак и отобрал у всех жителей ружья; мало того – он еще топчет все живые изгороди и скачет, не глядя, по посевам и садам, как по проезжей дороге.
      – Захватил бы я его в своем саду!… – сказал Адамс. – Впрочем, я скорей простил бы его, когда бы он ворвался на коне в мой дом, чем примирился бы с таким злым поступком, как этот!
      Так как веселье их беседы нарушено было этим несчастьем, в котором гости ничем не могли помочь своему доброму хозяину, и так как мать ушла наверх утешать бедную девочку, слишком добрую, чтобы быстро забыть нежданную утрату своей любимицы, которая за несколько минут перед тем ластилась к ней, и так как Джозефу и Фанни не терпелось скорее добраться домой и приступить к тем предварительным обрядам, необходимым для их счастья, на коих настаивал Адамс, – гости собрались уходить. Джентльмен горячо уговаривал их остаться к обеду, но когда понял, как они рвутся в дорогу, он позвал жену, и, совершив, как полагалось, все церемонии поклонов и реверансов, которые приятнее видеть, чем описывать, они распростились, причем джентльмен с женой сердечно пожелали гостям счастливого пути, а те столь же сердечно поблагодарили за радушный прием. Наконец они вышли, и Адамс объявил, что это и есть тот образ жизни, какой люди вели в золотом веке.

Глава V
Спор о школах, происходивший между мистером Авраамом Адамсом и Джозефом в дороге, и неожиданное открытие, приятное для обоих

      Наши путешественники, неплохо подкрепившись в доме джентльмена – Джозеф и Фанни сном, а мистер Абраам Адамс табаком и элем, – пустились снова в путь с отменной бодростью и, следуя по указанной им дороге, отшагали много миль, прежде чем встретились с приключением, достойным упоминания. А мы, пользуясь этим временем, предложим нашим читателям очень любопытный, как нам кажется, разговор о закрытых школах, происходивший между мистером Джозефом Эндрусом и мистером Абраамом Адамсом.
      Они отошли не так далеко, когда Адамс, окликнув Джозефа, спросил его, слушал ли он историю джентльмена, и тот ответил, что слушал «всю первую часть».
      – И не думается тебе, что он был в молодости очень несчастным человеком?
      – Да, очень несчастным, – ответил юноша.
      – Джозеф, – вскричал Адамс и выпятил губы, – я открыл первопричину всех несчастий, выпавших ему на долю. Закрытая школа, Джозеф, была первопричиной всех бедствий, постигших его впоследствии! Закрытые школы – питомники порока и безнравственности. Помнится мне, все испорченные молодые люди, с которыми учился я в университете, были воспитанниками этих школ… Ах, боже мой! Я их помню так, как если бы это было вчера, – всю их банду; их называли – я забыл почему – «королевскими школярами» … дурные, очень дурные были ребята! Джозеф, тебе следует благодарить бога за то, что ты не учился в закрытой школе, а то бы ты никогда не сохранил добродетели, как тебе удалось ее сохранить. Я всегда забочусь прежде всего о нравственности мальчика; по мне, пусть он лучше будет болваном, чем атеистом или пресвитерианцем. Чего стоит вся ученость мира по сравнению с бессмертной душой? Что получит человек взамен, если отдаст он душу свою? Но в больших школах учителя не тревожатся о таких вещах. В университете учился со много юноша восемнадцати лет, который совсем не знал катехизиса; я же, со своей стороны, всегда готов был скорее посечь мальчугана за нерадение к катехизису, чем за любой другой предмет. Поверь мне, дитя мое, все злоключения доброго джентльмена проистекли из того, что он воспитывался в закрытой школе.
      – Мне не подобает, – ответствовал Джозеф, – спорить с вами о чем бы то ни было, сэр, особливо ж о такого рода предмете, потому что поистине все на свете должны признать, что вы наилучший школьный учитель во всем нашем графстве.
      – Да, – говорит Адамс, – я и сам полагаю, что в этом мне нельзя отказать; это я могу заявить без всякого тщеславия… и, пожалуй, даже если прихватить нам и соседнее графство, то и там… Но – gloriari non est meum.
      – Однако, сэр, раз уж вы соизволили спросить, как я об этом посужу, – говорит Джозеф, – так ведь вам известно, что мой покойный господин, сэр Томас Буби, обучался в закрытой школе, а превосходнее его не было джентльмена во всей округе. И он часто говаривал, что, будь у него сто сыновей, он их всех послал бы учиться туда же. Он держался мнения и часто его высказывал, что, выходя из закрытой школы и попадая затем в свет, юноша за один год усваивает больше, чем усвоит за пять лет другой, получивший домашнее образование. Он говаривал, что и сама по себе школа посвятила его во многие тайны жизни (так, помню, он и выражался) потому-де, что «большая школа – это маленькое общество, где мальчик, не вовсе лишенный наблюдательности, может видеть в уменьшенном размере то, что позже открывается ему в широком мире».
      – Hinc illae lachrimae; именно потому, – молвил Адамс, – я и отдаю предпочтение частной школе, где мальчики могут оставаться в неведении и целомудрии, ибо, согласно этим чудесным строкам из пьесы «Катон», единственной английской трагедии, какую читал я, -
 
Когда творит мерзавцев знанье света,
В неведенье пусть Юба проживет.
 
      Кто не пожелал бы своему дитяти лучше сохранить чистоту, чем усвоить весь курс искусств и наук, которым он, впрочем, может поучиться и в частной школе? Ибо я без излишнего тщеславия могу сказать, что в деле преподавания не поставлю себя вторым ни за кем, – так что и при частном обучении юноша может получить не меньше знаний, чем в закрытой школе.
 
 
      – Но, с вашего разрешения, – возразил Джозеф, – он и пороков может усвоить не меньше; доказательством тому многие джентльмены помещики, которые получили образование в пяти милях от собственного дома, а порочны так, как ежели бы с младенчества знали свет. Мне запомнилось еще с того времени, когда я состоял в конюхах: ежели лошадь норовиста по природе, ее, сколько ни объезжай, не исправишь; я полагаю, так точно оно и с людьми: если у мальчика злостные, дурные наклонности, никакая школа, хоть и самая расчастная, нипочем не сделает его хорошим; и наоборот, если он правильного нрава, можно отпустить его хоть в Лондон, хоть куда угодно, не опасаясь, что он испортится. К тому же, помнится мне, мой господин часто говорил, что в закрытых школах дисциплина не в пример лучше, чем в частных.
      – Ты говоришь, как обезьяна, – сказал Адамс, – и твой господин тоже пел с чужого голоса! Дисциплина – вот уж действительно! Если один человек сечет по утрам на двадцать или тридцать мальчишек больше, чем другой, неужели это значит, что он лучше умеет наводить дисциплину? Я, например, посмел бы соревноваться в этом со всяким, кто учительствовал со времен Хирона и по нынешний день; и если бы мне довелось быть учителем шестерых только мальчиков, я поддерживал бы среди них дисциплину не хуже, чем иной учитель в самой большой на свете школе. Я ничего не утверждаю, молодой человек, запомните: я не утверждаю ничего; но если бы сам сэр Томас получил образование где-нибудь поближе к дому и под чьим-либо надзором – запомните, я не называю никого по имени, – то это было бы лучше для него; но отец его решил во что бы то ни стало дать ему знание света. Nemo mortalium omnibus horis sapit .
      Он, увлекшись, продолжал в том же духе, и Джозеф несколько раз просил извинения, заверяя, что не имел в мыслях оскорбить его.
      – Верю, дитя мое, – говорит пастор, – и я на тебя не сержусь; но чтобы в школе поддерживалась хорошая дисциплина, для этого…
      И пастор снова и снова пускался в рассуждения, приводил имена всех учителей древности и ставил себя выше их всех. В самом деле, если была у доброго этого человека какая-либо навязчивая идея – или, как говорится в просторечии, блажь, – то заключалась она вот в чем: он почитал школьного учителя величайшей фигурой в мире, а себя величайшим изо всех школьных учителей, и сам Александр Великий во главе своего войска не сбил бы его с этих позиций.
      Адамс все не оставлял своей темы, когда они подошли к одному из красивейших уголков земли. Это было нечто вроде природного амфитеатра, поднимавшегося над излучиной маленькой речушки и густо поросшего лесом; деревья высились одни над другими, как бы расставленные на ступенях естественной лестницы; и так как лестницу эту скрывали их ветви, то казалось, что их нарочно расположил в таком порядке замысел искуснейшего садовода. Земля же была устлана зеленью, какой не передала бы никакая живопись; а вся картина в целом могла бы пробудить романтические мечтания и в более зрелых умах, чем умы Джозефа и Фанни, и даже без содействия любви.
      Они подошли сюда около полудня, и Джозеф предложил Адамсу сделать привал в этом прелестном местечке и подкрепиться провиантом, которым их снабдила добросердечная миссис Уилсон. Адамс не стал возражать против этого предложения; и вот они уселись и, вытащив холодную курицу и бутылку вина, принялись за еду с таким весельем, что ему позавидовали бы, верно, и на блистательном пиру. Не премину рассказать, что среди провианта они нашли бумажку, в которую оказалась завернута золотая монета, и Адамс, подумав, что ее вложили туда по ошибке, хотел было повернуть назад и возвратить найденное владельцу; но Джозеф кое-как убедил его, что мистер Уилсон нарочно избрал такой деликатный способ дать им средства в дорогу, помня их рассказ о том, как они попали в беду и как их выручил великодушный коробейник. Адамс сказал, что, видя такое проявление доброты, он радуется всем сердцем, и не столько за себя, как за самого даятеля, которого ждет щедрая награда в небесах. Он успокоил себя также мыслью, что скоро получит возможность расплатиться и сам, так как джентльмену предстояла через неделю поездка в Сомерсетшир и он твердо обещал проехать через приход Адамса и навестить его: обстоятельство, казавшееся нам ранее слишком несущественным, чтоб о нем упоминать, но тех, кто питает к мистеру Уилсону ту же симпатию, что и мы, оно порадует, ибо сулит им надежду вновь с ним повидаться. Джозеф засим произнес речь о милосердии, которую читатель, если расположен, может найти в следующей главе, ибо мы почли бы неприличным, не предупредив, вовлечь его в такое чтение.

Глава VI
Нравственные рассуждения Джозефа Эндруса; и случай на охоте с чудесным избавлением пастора Адамса

      – Меня часто удивляло, сэр, – сказал Джозеф, – почему так редки среди людей примеры милосердия; ведь если не склоняет человека облегчить страдания ближних доброта его сердца, то жажда почета, думается мне, должна была бы подвигнуть его на это. Что побуждает человека строить прекрасный дом, покупать прекрасную обстановку, картины, одежду и прочие вещи, если не честолюбивое стремление внушать людям больше уважения, чем другие? Так разве же одно большое милосердное деяние, один случай вызволения бедного семейства из нищеты, предоставления неудачливому ремесленнику некоторой суммы денег, чтоб он мог зарабатывать свой хлеб трудом, освобождение несостоятельного должника от его долга или из тюрьмы или любое другое доброе дело – не доставили бы человеку больше уважения и почета, чем могут дать ему самые великолепные на свете картины, дом, обстановка и одежда? Ведь не только сам человек, получивший помощь, но и каждый, кто слушал бы имя такого благодетеля, должен бы, мне представляется, почитать его бесконечно выше, чем владельца всех тех вещей, восхищаясь которыми мы славим скорее строителя, мастера, художника, кружевницу, портного и прочих, чье искусство создало эти вещи, нежели особу, присвоившую их себе с помощью денег. Я, со своей стороны, когда стоял, бывало, за стулом моей госпожи в комнате, увешанной картинами, и поглядывал на них, ни разу не подумал об их владельце; да и другие также, насколько я замечал, когда, бывало, спросят, чья эта картина, то никогда в ответ не называли хозяина дома, но говорили: Аммиконни, Поля Воронеза, Ганнибала Скрачи или Хогарти, а это все, я полагаю, имена художников. А спросили бы: кто выкупил такого-то из тюрьмы? кто ссудил деньгами разорившегося ремесленника, чтоб он мог стать на ноги? кто одел эту бедную многодетную семью? – вполне ясно, каков должен быть ответ. К тому же эти важные господа ошибаются, когда воображают, что они таким путем достигают хоть какого-нибудь почета; что-то я не помню, чтобы случалось мне побывать с миледи в гостях и чтоб она там похвалила бы обстановку или дом, а вернувшись к себе, не высмеивала бы и не хулила все, что только что хвалила у людей; и другие джентльмены в ливреях говорили мне то же о своих господах. А посмотрел бы я, как самый мудрый человек на свете посмел бы высмеять истинно доброе дело! Посмотрел бы я, да! Кто бы только попробовал, того бы самого подняли на смех, а не стали бы смеяться вместе с ним. Добрые дела творят немногие, однако же все в один голос превозносят тех, кто творит их. Право, странно даже, что люди наперебой прославляют доброту, а никто не старается заслужить эту славу; и наоборот: все поносят порок, и каждый рвется делать то, что сам же он хулит. Не знаю, какая тому причина, но что это так – ясно для всякого, кто вращался в свете, как довелось вращаться мне последние три года.
      – Неужели большие господа всегда бывают дурными? – говорит Фанни.
      – Встречаются, конечно, исключения, – отвечает Джозеф. – Некоторые джентльмены из лакейской говорили о делах милосердия, совершенных их господами, и я слышал, как сквайр Поп, знаменитый поэт, за столом миледи рассказывал истории о человеке из места, которое называется Росс, и о другом, из Бата, о каком-то Ал… Ал… – не помню его имени, но оно имеется в книге стихов. Этот джентльмен, между прочим, построил себе славный дом, который очень нравится сквайру Попу; но добрые дела его видны лучше, нежели виден дом, хоть он и стоит на горе, да и приносят ему больше почета. В книгу его поместили за добрые дела; и сквайр говорил, что он в нее помещает всех, кто этого заслуживает; а, конечно, раз он живет среди важных господ, когда бы среди них были такие, так уж он бы знал о них…
      Вот и все, что мог припомнить по моей просьбе мистер Джозеф Эндрус из той своей речи, и я передал ее по возможности его собственными словами с самыми небольшими исправлениями. Но, я полагаю, читателей моих несколько смущает долгое молчание пастора Адамса, – тем более что ему представлялось столько случаев проявить любопытство и вставить свои замечания. Истина заключается в том, что пастор крепко спал, и заснул он в самом начале вышеприведенной речи. И право же, если читатели припомнят, сколько часов не смыкал он глаз, то их не удивит этот отдых, от которого добрый пастор едва ли отказался бы, когда бы сам Хенли или иной столь же великий оратор (буде таковой возможен) витийствовал бы перед ним, стоя на трибуне или на церковной кафедре.
      Джозеф, который всю свою речь произнес, не меняя положения – склонив набок голову и уставив в землю взор, поднял наконец глаза и лишь теперь увидел, что Адамс лежит, растянувшись на спине и издавая храп чуть погромче обычного крика некоего долгоухого животного; тогда юноша повернулся к Фанни и, взяв ее руку, завел любовную игру, хоть и вполне совместную с чистейшей невинностью и благопристойностью, но все ж такую, какой при свидетелях он не решился бы начать и она не допустила бы. Предаваясь этим безобидным и приятным утехам, они вдруг услышали приближавшийся громкий лай своры гончих и вскоре затем увидали, как вынесся из лесу заяц и, перескочив ручей, очутился на лужке, в нескольких шагах от них. Едва ступив на берег, заяц сел на задние ноги и прислушался к шуму погони. Зверек показался Фанни очень милым, и ей от души хотелось взять его на руки и уберечь от опасности, как видно грозившей ему; но и разумные творения не всегда умеют отличить своих друзей от врагов: что ж тут удивительного, если глупый зайчик, едва взглянув, побежал от друга, желавшего дать ему защиту, и, пересекши лужок, вновь махнул через речку и очутился опять на том берегу. Но бедняга был так изнурен и слаб, что три раза падал на бегу. Это произвело впечатление на нежное сердце Фанни, и со слезами на глазах она заговорила о том, какое варварство – мучить до полусмерти бедное, ни в чем не повинное и беззащитное животное и, забавы ради, подвергать его жесточайшей пытке. Однако долго рассуждать об этом ей не пришлось: внезапно гончие промчались лесом, который огласился их лаем и улюлюканьем охотников, мчавшихся за ними верхами. Собаки, переплыв речку, побежали дальше заячьим следом; пять всадников попробовали перескочить речку – троим это удалось, двое же при этой попытке были выброшены из седла в воду; их спутники, как и собственные их лошади, продолжали погоню, предоставив своим товарищам и седокам взывать о милости к судьбе или обратиться для спасения к более действительным средствам – к ловкости и силе. Джозеф, однако, не проявил себя в этом случае столь безучастным: он на минуту оставил Фанни, подбежал к джентльменам, которые уже стояли на ногах, мотая головами, чтоб вылить воду из ушей, и с помощью Джозефа быстро вскарабкались на берег (ибо речка была совсем неглубока); не остановившись даже поблагодарить человека, любезно оказавшего им помощь, они кинулись, мокрые, через луг, призывая собратьев охотников придержать коней; но те их не слышали.
      Гончие теперь быстро нагоняли зайца. Петляя и спотыкаясь, слабея с каждым шагом, бедняга полз через лес, и когда он, сделав круг, оказался вновь у того места, где стояла Фанни, враги настигли его; изгнанный из укрытия, он был схвачен и разорван в клочья на глазах у Фанни, которая не могла подать ему более действенной помощи, чем сострадание; не удалось ей и уломать Джозефа, в юности своей любившего охоту, чтоб он предпринял что-нибудь противное охотничьим законам в пользу зайца, который, по его словам, «был убит правильно».
      Заяц схвачен был в двух-трех шагах от Адамса, который мирно спал немного поодаль от влюбленных; и гончие, пожирая зайца и таская его взад и вперед по земле, подтянулись так близко к пастору, что некоторые из них вцепились в подол его рясы (может быть, принимая ее за заячью шкуру), другие же тем временем, запустив зубы в парик, который пастор укрепил на голове носовым платком, начали его стягивать; и если бы толчки, доставшиеся его телу, не произвели на спящего больше впечатления, чем шум, то собаки, несомненно, отведали бы и пасторского мяса, приятный вкус которого мог бы стать для Адамса роковым; однако, растормошенный, он сразу проснулся и, одним рывком освободив голову от парика, с удивительным проворством вскочил на ноги, так как изо всех членов своего тела только им, казалось, мог он теперь вверить свою жизнь. Итак, расставшись также чуть не с третьей частью своей рясы, добровольно отданной им врагу в качестве exuviae, или трофеев, он побежал со всею скоростью, какую мог призвать себе на помощь. И да не послужит это на суде людском к умалению его храбрости: да будет принята во внимание численность противника и то, что нападение было совершено врасплох; и если есть среди наших современников такой неистовый храбрец, что не допускает и мысли о бегстве ни при каких обстоятельствах, то я говорю (но лишь тишайшим шепотом, и торжественно заявляю – без намерения оскорбить кого-либо из храбрых людей Англии), – я говорю или, скорей, шепчу, что он невежда, не читавший никогда ни Гомера, ни Вергилия, и ничего не знает о Гекторе или о Турне ; скажу боле: он не знаком с биографией некоторых наших великих современников – тех, кто, храбростью не уступая ни львам, ни даже тиграм, пускались в бегство и бежали бог знает как далеко и бог знает почему, на удивление друзьям и в забаву врагам. Но если лиц такого героического склада несколько оскорбило поведение Адамса, то, несомненно, они будут в полной мере ублаготворены тем, что мы расскажем сейчас о Джозефе Эндрусе. Хозяин своры только что приблизился или, как говорится, выступил на сцену, когда Адамс, как мы упомянули выше, покинул ее. Этот джентльмен слыл большим любителем шуток; но лучше скажем прямо, – тем более что это не удалит нас от темы, – он был великим охотником на людей.
 
 
      Правда, до сей поры ему случалось охотиться только с собаками своей собственной породы, и он держал при себе для этой цели свору брехливых псов. Но сейчас, решив, что нашелся человек достаточно шустрый, он вздумал позабавиться другого рода охотой; и вот он с криком шмыгнул в сторонку, а сам пустил гончих вслед мистеру Адамсу, божась, что в жизни не видывал такого крупного зайца, и так при этом улюлюкал и гикал, точно бежал перед ним побежденный противник. А ему усердно вторили псы человеческой или, точнее сказать, двуногой породы, поспешавшие за ним верхами на конях, упомянутые нами выше.
      О ты, кто бы ты ни была – муза ли, или иным пожелаешь ты именем зваться! Ты, что ведаешь жизнеописаниями и вдохновляла всех биографов в наши времена; ты, что напитала чудесным юмором перо бессмертного Гулливера и заботливо направляла суждения своего Мэллита, вдохновляя его сжатый и мужественный слог; ты, что не приложила руки к тому посвящению и предисловию или к тем переводам, которые охотно вычеркнула бы из биографии Цицерона; ты, наконец, что без помощи какой бы то ни было литературной приправы и вопреки наклонностям самого автора заставила Колли Сиббера написать некоторые страницы его книги по-английски! О, помоги мне в том, что будет мне, вижу я, не по плечу! Выведи ты на поле юного, бодрого, смелого Джозефа Эндруса, дабы взирали на него мужи с изумлением и завистью, а нежные девы – с любовью и страстной тревогой за его судьбу!
      Как скоро увидел Джозеф Эндрус друга своего в беде, когда впервые чуткие собаки набросились на пастора, тотчас схватил он дубинку в правую руку свою – ту дубинку, что его отец получил от деда его, которому преподнес ее в дар один кентский силач , после того как всенародно проломил ею в тот день три головы. То была дубинка великой крепости и дивного искусства, сработанная лучшим мастером мистера Дерда, с коим не может равняться ни один другой ремесленник и коим сделаны все те трости, с которыми последнее время выходят щеголи на утреннюю прогулку в парк; но эта была воистину вершиной его мастерства; на ее набалдашнике были вырезаны нос и подбородок, каковые, пожалуй, можно бы принять за щипцы для орехов. Учеными высказывалось положение, что сие должно изображать Горгону; на деле же мастер здесь скопировал лицо некоего долговязого английского баронета, чрезвычайно остроумного и важного; он намеревался также запечатлеть на этой дубинке много разных историй: как, например, вечер первого представления пьесы капитана Б***, где вы увидели бы критиков в расшитых камзолах пересаженными из лож в партер, прежнее население которого вознесено было на галерею и там занялось игрой на свистульках; намеревался он еще изобразить аукционный зал, где мистер Кок стоял бы на высоте своей трибуны, выхваляя достоинства фарфоровой чаши и недоумевая, «почему никто не предлагает больше за это прекрасное, за это великолепное…». И много других вещей хотел он запечатлеть, но вынужден был отступиться от своего замысла за недостатком места.
      Только Джозеф схватил в руки эту дубинку, как его глаза метнули молнию, и доблестный быстроногий юноша побежал со всею поспешностью на помощь другу. Он догнал его в тот самый миг, когда Дубняк ухватился уже за подол рясы, который волочился оторванный по земле. Мы, читатель, к этому случаю приурочили бы какое-нибудь сравнение, если бы не два препятствия: во-первых, это прервало бы наше повествование, которое сейчас должно развиваться быстро; но эта причина еще не столь веская, и таких перерывов встречается у писателей немало. Второе и более значительное препятствие состоит в том, что мы не подыскали бы сравнения, достойного нашей цели, ибо воистину: какой пример мог бы вызвать пред очами читателя образ дружбы и вместе с ней отваги, молодости и красоты, силы и стремительности – всего, чем пылал Джозеф Эндрус? Пусть же те, кто описывает львов и тигров, а также героев, более ярых, чем те и другие, возвышают свои поэмы и пьесы сравнениями с Джозефом Эндрусом, который сам превыше всех сравнений.
      Вот Дубняк крепко схватил пастора за подол и остановил его бег. Едва увидел это Джозеф, как он опустил свою дубинку на голову псу и уложил его на месте. Тогда Ельник и Охальник завладели полукафтаньем пастора и, несомненно, повалили бы несчастного на землю, когда бы Джозеф не собрал всю свою силу и не отмерил бы Охальнику такой удар по спине, что тот разжал зубы и с воем побежал прочь. Жестокая участь ждала тебя, о Ельник! Ельник, лучший пес, когда-либо преследовавший зайца! Тот, что ни разу не подал голоса иначе, как при бесспорно верном запахе; добрый на следу, надежный в травле, не пустобрех, не пустогон, пес, чтимый всей сворою гончих! Чуть подаст он, бывало, голос – знали они, что дичь близка. И он пал под ударом Джозефа! Громобой, Разбой, Чудной и Чумной – следующие жертвы его ярости – растянулись во всю длину на земле. Тут Красавица, сука, которую мистер Джон Темпл вырастил в своих комнатах и вскормил за своим столом, а незадолго перед тем прислал за пятьдесят миль в подарок сквайру, свирепо ринулась на Джозефа и впилась ему зубами в ногу. Искони не бывало пса свирепей ее, ибо она была амазонской породы и на родине своей рвала быков; но теперь она вступила в неравный спор и разделила бы судьбу названных выше, не вмешайся в тот час Диана (читатель пусть верит или нет, как будет угодно ), которая, приняв образ выжлятника, заключила любимицу в свои объятья.
      Пастор теперь обратился лицом к противникам и своею клюкою поверг многих из них на землю, а прочих рассеял; но на него набросился Цезарь, который сбил его с ног. Тогда прилетел другу на выручку Джозеф и с такою мощью обрушился на победителя, что Цезарь, – о, вечное посрамление славному имени его! – с жалобным визгом пустился наутек.
      Битва кипела ярым неистовством, как вдруг выжлятник, человек степенный и в летах, поднял – о, чудо! – свой голос и отозвал гончих с поля боя, говоря им на понятном для них языке, что дальнейшее сопротивление бесполезно, ибо рок присудил победу врагу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24