Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса

ModernLib.Net / Филдинг Генри / История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса - Чтение (стр. 13)
Автор: Филдинг Генри
Жанр:

 

 


      – А я побывал в них во всех, – сказал Адамс.
      – Тогда, – вскричал хозяин, – вы были, верно, в Ост-Индии, потому что никаких таких мест, я могу в том присягнуть, нет ни на западе, ни в Леванте.
      – Простите, а где Левант? – промолвил Адамс. – Уж ему-то по всем правилам надо быть в Ост-Индии.
      – Ого! Вы такой замечательный путешественник, – вскричал кабатчик, – а не знаете, где Левант! Я рад вам служить, сударь, но мне вы лучше таких вещей не говорите: не хвалитесь перед нами, что вы путешественник, здесь это не пройдет!
      – Если ты так туп, что все еще меня не понимаешь, – молвил Адамс, – то я поясню: странствия, о коих я говорил, заключаются в книгах, – единственный вид путешествия, при которое приобретаются знания. Из книг я узнал то, что сейчас утверждал: природа обычно кладет на лицо такой отпечаток духовной сущности, что искусный физиономист редко ошибется в человеке. Думаю, вы никогда не читали на этот счет историю с Сократом, так вот я вам ее расскажу. Один физиономист заявил о Сократе, что черты его лица ясно выдают в нем прирожденного плута. Такое суждение, противоречившее всему образу действий этого великого человека и общепринятому мнению о нем, так возмутило афинских юношей, что они стали швырять камни в физиономиста и убили бы несчастного за его невежество, не удержи их от этого сам Сократ: он объявил замечание правильным и сознался, что, хотя он исправляет свои наклонности с помощью философии, от природы он так привержен к пороку, как о нем замечено. Так вот, ответьте мне: как иначе мог бы человек узнать эту историю, если не из книг?
      – Хорошо, сударь, – сказал кабатчик, – а какая важность в том, знает ее человек или нет? Кто ходит по морям, как я ходил, тот всегда имеет возможность узнать свет, не утруждая своих мозгов ни Сократом, ни другими такими господами.
      – Друг мой, – вскричал Адамс, – пусть человек проплывет вокруг всей земли и бросит якорь в каждой ее гавани – он вернется домой таким же невеждой, каким пустился в плавание.
      – Бог с вами! – ответил кабатчик. – Был у меня боцман, бедняга; он едва знал грамоте, а мог водить корабль наравне с любым командиром военного флота, и к тому же отлично знал торговое дело.
      – Торговля, – ответил Адамс, – как доказывает Аристотель в первой главе своей «Политики», недостойна философа, а если ведется так, как сейчас, она противоестественна.
      Хозяин пристально посмотрел на Адамса и, выждав с минуту в молчании, спросил его: не из тех ли он сочинителей, которые пишут в «Газеттер»?
      – Потому что я слышал, – сказал он, – что ее пишут пасторы.
      – Газеттер! – сказал Адамс. – Что это такое?
      – Это грязный листок с новостями, – ответил хозяин, – который вот уже много лет распространяют в народе, чтобы порочить торговлю и честных людей; я не потерпел бы его у себя на столе, хотя бы мне предлагали его задаром.
      – Нет, здесь я ни при чем, – ответил Адамс, – я никогда не писал ничего, кроме проповедей; и уверяю вас, я не враг торговли, когда она в согласии с честностью, отнюдь нет! Я всегда смотрел на купца, как на очень ценного члена общества, – может быть, не ниже никого, кроме лишь человека науки.
      – Не ниже, нет, – сказал хозяин, – и того не ниже. Что пользы было бы от науки в стране, где нет торговли? Чем бы вы, пасторы, покрывали ваши плечи и насыщали брюхо? Кто вам доставляет ваши шелка, и полотна, и ваши вина, и все прочие предметы, необходимые для вашей жизни? Кто, как не мореходы?
      – Это все вам следовало бы скорее назвать предметами роскоши, – ответил пастор, – но допустим, что они необходимы, – есть нечто более необходимое, чем сама жизнь, и это нам дает учение: учение церкви, хочу я сказать. Кто вас облачает в одежду благочестия, кротости, смирения, милосердия, терпения и всех других христианских добродетелей? Кто насыщает ваши души млеком братской любви и питает их тонкой пищей святости, которая очищает их от мерзостных плотских страстей и в то же время утучняет их воистину богатым духом благодати? Кто? – спрошу я.
      – Да, в самом деле, кто? – восклицает кабатчик. – Что-то мне не доводилось видеть такие одежды и такую пищу, как ни рад я, сударь, служить вам.
      Адамс собрался дать на это суровую отповедь, когда Джозеф и Фанни вернулись и стали так настойчиво торопить его в дорогу, что он не мог им отказать; итак, схватив свою клюку и попрощавшись с хозяином (причем теперь они не были так довольны друг другом, как поначалу, когда только сели вместе за стол), он вышел вместе с Джозефом и Фанни, выражавшими сильное нетерпение, и они все втроем пустились снова в путь

Конец второй книги

Книга третья

Глава I
Вступительное слово в прославление биографии

      Невзирая на предпочтение, какое суд толпы, быть может, отдаст романистам, выпускающим свои книги под такими заглавиями, как история Англии, история Франции, Испании и т. д., – не подлежит сомнению, что правду можно найти только у тех авторов, которые прославляют жизнь великих людей и обычно именуются биографами, в то время как первых следовало бы называть топографами или хорографами, – термины, которые могли бы превосходно отметить различие между ними, ибо своею задачей эти авторы ставят главным образом описание стран и городов, с чем при посредстве географических карт они справляются довольно хорошо, так что в этом на них можно положиться. Что же касается человеческих поступков и характеров, то здесь их писания не столь достоверны, чему не требуется лучшего доказательства, чем вечные противоречия, возникающие между двумя топографами, когда они берутся за историю одной и той же страны: например, между лордом Кларендоном и мистером Уитлоком, между мистером Ичардом и Рапеном и между многими другими, у которых факты выставляются в совершенно различном освещении, так что каждый читатель верит, чему хочет, а самые рассудительные и недоверчивые читатели справедливо полагают такое писание в целом не чем иным, как романом, в котором писатель дал волю счастливому и плодотворному вымыслу. Но, если они сильно расходятся в передаче фактов, приписывая победу одни одной стороне, другие же другой или одного и того же человека рисуя одни негодяем, другие великим и честным, – то все они, однако же, согласны меж собой в указаниях места, где происходили предполагаемые события и проживало лицо, являющееся одновременно негодяем и честным человеком. Мы же, биографы, являем пример обратного. На истинность излагаемых нами событий можно вполне положиться, хотя мы часто указываем неверно, в каком веке и в какой стране они происходили. Так, быть может, и достойно изысканий критики, в Испании ли жил пастух Хрисостом, который, как нам сообщает Сервантес, умер от любви к прекрасной Марселе, пренебрегавшей им , – но станет ли кто сомневаться, что подобный глупый малый действительно существовал? Есть ли на свете такой скептик, который не поверил бы в безумие Карденьо, вероломство Фернандо, назойливое любопытство Ансельмо, слабость Камиллы, шаткую дружбу Лотарио, – хотя, быть может, касательно времени и места, где жили все эти люди, наш добрый историк прискорбно неточен. Но самый известный пример такого рода мы находим в истинной истории о Жиль Блазе , где неподражаемый биограф допустил пресловутую ошибку относительно родины доктора Санградо, который обращался со своими пациентами, как виноторговец с винными бочонками, выпуская из них кровь и доливая водой. Разве не известно каждому, кто хоть немного знаком с историей медицины, что не в Испании проживал этот доктор? Равным образом неверно называет тот же автор родину своего архиепископа, как и родину тех важных особ, чей возвышенный ум не находил вкуса ни в чем, кроме трагедии, – и многие другие страны. Те же ошибки можно заметить и у Скаррона, и в «Тысяче и одной ночи», и в историях Марианны и Удачливого крестьянина и, может быть, еще у ряда писателей этого разряда, которых я не читал или сейчас не припомню, ибо я никоим образом не распространяю эти замечания на тех авторов современных повестей и «Атлантид», которые, не прибегая к помощи природы или истории, повествуют о личностях, каких никогда не было и не будет, и о делах, какие никогда не вершились и не могут вершиться; писателей, чьи герои суть их собственные творения, и чей мозг – тот хаос, откуда они черпают весь свой материал. Не то чтобы эти писатели не заслуживали почета, напротив – им, быть может, подобает самый высокий почет: что может быть благороднее, чем являть собою пример удивительной широты человеческого гения! К ним можно применить сказанное Бальзаком об Аристотеле: что они представляют собою вторую природу (потому что они не имеют ничего общего с первой, на которую авторы более низкого разряда, не умея стоять на собственных ногах, вынуждены опираться, как на костыли). Те же, о ком я сейчас говорю, обладают, по-видимому, такими ходулями, которые, как сказал в своих письмах блистательный Вольтер, «уносят наш гений далеко, но неравномерным шагом» . Воистину, далеко за пределы читательского зрения,
 
За царство хаоса и древней ночи.
 
      Но вернемся к первому разряду, к тем, кто довольствуется списыванием с природы, не создавая новых образцов из беспорядочной груды материи, нагроможденной в их собственном мозгу. Разве такая книга, как та, что повествует о подвигах прославленного Дон Кихота, не заслуживает именоваться историей больше даже, чем история Марианы ? Ибо в то время как последняя замкнута в границы известного времени и известной страны, первая есть история мира в целом или по меньшей мере той части его, которая причастна законам, искусствам и наукам, – ее историей от того времени, когда она впервые приобщилась к ним, и до наших дней, и далее – доколе она будет им причастна.
      Теперь я попробую применить эти замечания к лежащему перед нами труду, ибо, по правде сказать, я их здесь изложил главным образом в целях отвода некоторых предположений, какие могут построить касательно отдельных его частностей простосердечные люди, всегда спешащие усмотреть в изложенном отчет о добродетелях своих друзей. Несомненно, некоторые из моих читателей узнали законоведа в почтовой карете, как только услышали его голос. Вполне вероятно, что мой остроумец и чопорная дама также встретятся со знакомыми, равно как и все прочие действующие лица. Поэтому, чтоб устранить всякие злостные сопоставления, я заявляю здесь раз навсегда, что я описываю не людей, а нравы, не индивидуума, а вид. Мне, может быть, возразят: так разве действующие лица не взяты из жизни? На это я отвечу утвердительно, я даже могу, пожалуй, сказать, что написал очень мало такого, чего бы не видел сам. Законовед не только что живет, но прожил уже четыре тысячи лет; и, я надеюсь, бог продлит его жизнь еще на столько же. К тому же его можно встретить не только среди людей одной профессии, одного вероисповедания, одной страны, но когда впервые появилось на человеческой сцене низкое, себялюбивое существо, которое ставило свое «я» в центре всего творения, которое не желало ни утруждать себя, ни подвергаться опасности, ни давать деньги, чтобы помочь другому человеку или спасти ему жизнь, – тогда родился наш юрист; и покуда такая особа, какую я сейчас описал, существует на земле, до тех пор проживет и он. А следовательно, ему воздают мало чести, когда полагают, что он силится изобразить какого-либо маленького, безвестного человека, потому что он случайно сходствует с ним той или иной чертой или, скажем, своею профессией; между тем как его появление на свет предполагало куда более широкие и благородные цели: не выставить на посмеяние одно жалкое существо перед узким и презренным кругом его знакомых, но показать зеркало тысячам, в тишине их кабинетов, чтоб они могли узреть свое уродство и постарались бы от него избавиться, – и таким образом, претерпев тайное унижение, избегли бы публичного срама. Это ставит границу и определяет различие между сатириком и пасквилянтом: первый тайно исправляет недостатки человека для его же блага – как отец; второй публично позорит самого человека в острастку другим – как палач.
      Остается еще только рассмотреть кое-какие мелкие обстоятельства. Как драпировка не меняет портрета, так, сколько бы мода ни менялась в разные времена, сходство от этого не уменьшается. Так что, мне кажется, мы с уверенностью можем сказать, что миссис Тау-Вауз ровесница нашему юристу; и хотя в тех превратностях, каким она должна была подвергнуться в столь длительном существовании, ей, наверно, довелось в свое время стоять и за стойкой в гостинице, – я не постесняюсь утверждать, что в круговороте веков она когда-нибудь восседала и на троне. Короче говоря, если когда-либо крайняя буйность нрава, жадность и бесчувствие к человеческому горю, приправленное некоторой долей лицемерия, соединялись в женском облике, – этой женщиной была миссис Тау-Вауз; а если когда-либо замечались в мужчине проблески доброты, затемненные скудостью духа и разума, – этим мужчиной был не кто иной, как ее трусливый муж.
      Не стану больше задерживать читателя и сделаю ему только еще одно предостережение обратного свойства. Как в большинстве наших действующих лиц мы хотим бичевать не индивидуумов, а всех людей того же рода, – так в наших общих описаниях мы имеем в виду не всех огулом, но подразумеваем наличие многих исключений. Например, при описании «высоких лиц» мы, конечно, не намеревались включить сюда уже и тех, которые к чести для своего высокого звания умеют благонаправленной снисходительностью сделать свое превосходство возможно менее тягостным для людей, поставленных, главным образом по воле случая, ниже их. Так, я мог бы назвать одного пэра, возвышающегося над людьми столько же по своей природе, сколько благодаря Фортуне: нося на своей особе благородные знаки почета, он носит в то же время печать достоинства на душе своей, отмеченной величием, обогащенной знанием и украшенной гением. Я видел, как этот человек, оказывая щедрую помощь другому, свободно общался с ним и был ему покровителем и в то же время приятелем . Я мог бы назвать одного простолюдина, своими превосходными талантами вознесенного над толпой так высоко, как его не мог бы всей своей властью возвысить государь: его обращение с теми, кому он оказывает услугу, приятнее самой услуги, и он так умеет проявлять радушие, что, если бы мог отбросить врожденное величие осанки, он часто заставлял бы самого смиренного из своих знакомых забывать, кто хозяин того дома, где их столь любезно принимают. Эти образы, мне думается, должны быть всем известны; я заявляю, что они взяты из жизни и нисколько не возвышаются над ней. Под описанными мною «высокими людьми» я, следовательно, разумею множество жалких особ, которые, позоря своих дедов, чей почет и богатства они унаследовали (или еще, пожалуй, больше своих матерей, – потому что такое вырождение едва ли вероятно), имеют наглость проявлять пренебрежение к людям, стоящим отнюдь не ниже тех, кому они обязаны собственным своим величием. Невозможно, мне кажется, придумать зрелище, более достойное нашего негодования, чем человек, который не только пятнает родовой свой герб, но срамит весь род человеческий, надменно обращаясь с людьми достойными, являющими собою честь для природы своей и позор для ветреной Фортуны.
      А теперь, читатель, прихватив с собою эти указания, ты можешь, если хочешь, последовать дальше за течением нашей правдивой истории.

Глава II
Ночная сцена, во время которой на долю Адамса и его спутников выпало несколько удивительных приключений

      Наши путешественники столь поздно выбрались из гостиницы, или кабака (можно назвать так и этак), что немного прошли они миль, когда их настигла, или встретила, ночь, – как вам будет угодно. Читатель должен меня извинить, что я не вдаюсь в подробное описание их пути; так как мы приближаемся к местожительству господ Буби и так как имя это несколько опасного свойства и некоторые злонамеренные лица могут в коварстве своем применить его ко многим достойным деревенским сквайрам – порода людей, которая представляется нам вполне безобидной и внушает нам должное почтение, – то мы ничем не желаем содействовать таким злонамеренным целям.
      Мгла уже покрыла половину земного шара, когда Фанни шепотом попросила Джозефа остановиться для отдыха, потому что она так устала, что больше не может идти. Джозеф тотчас убедил Адамса, еще ничуть не притомившегося, сделать привал. Тот, едва уселся, начал скорбеть об утрате своего любезного Эсхила, и только мысль, что в темноте он все равно не мог бы читать, несколько утешила его.
 
 
      Небо было так затянуто облаками, что не проглядывала ни одна звезда. То была воистину «зримая тьма» , по выражению Мильтона. Это обстоятельство, однако, было очень приятно для Джозефа, ибо Фанни, не опасаясь, что Адамс ее увидит, дала волю своей страсти, как никогда до той поры: склонив голову Джозефу на грудь, она беззаботно обвила его руками и позволила ему прижаться щекой к ее щеке. Это преисполнило нашего героя таким счастьем, что он не променял бы свою мураву на прекраснейший пуховик в прекраснейшем в мире дворце.
      Адамс сел поодаль от влюбленных и, не желая мешать им, предался размышлению. Но немного времени провел он так, когда заметил вдали свет, который, казалось, приближался к нему. Он тотчас окликнул невидимого путника, но, к его прискорбию и удивлению, свет на миг остановился и затем исчез. Тогда Адамс спросил у Джозефа, не видел ли он свет. Джозеф ответил, что видел.
      – А заметил ты, как он исчез? – добавил Адамс. – Я хоть и не боюсь привидений, но допускаю их существование.
      Он погрузился в размышления об этих бесплотных существах, вскоре прерванные несколькими голосами, которые прозвучали, как ему помнилось, чуть ли не над ухом у него, хотя на деле они доносились с изрядного расстояния. Так или иначе, но он отчетливо разобрал, что путники сговариваются убить всякого, кого они встретят. А немного погодя услышал, как один из них сказал, что за эти две недели он уже прирезал с дюжину.
      Адамс упал на колени и вверил себя промыслу божию, а бедная Фанни, тоже расслышавшая эти страшные слова, обняла Джозефа так крепко, что если бы не боязнь за подругу (потому что и он был не глух), то любую опасность, какая грозила бы только ему, он почел бы недорогою ценой за такие объятия.
      И вот Джозеф вынул свой перочинный нож, а пастор, кончив молитву, схватился за клюку, единственное свое оружие, и, подойдя к Джозефу, предложил ему разлучиться с Фанни и поместить ее. в тыл. Но его совет остался втуне, девушка только крепче прижалась к милому, ничуть не постеснявшись присутствием Адамса, и ласкающим голосом заявила, что готова умереть в его объятиях. Джозеф, с невыразимой страстью прижав ее к груди, шепнул ей, что «смерть в ее объятиях ему отрадней, чем жизнь без них». Адамс, потрясая клюкой, сказал тогда, что и он презирает смерть не менее, чем кто другой, а затем громко провозгласил:
 
Est hie, est animus lucis contemptor et ilium,
Qui vita bene credat emi quo tendis, honorem.
 
      Голоса на миг замолкли, потом один из них прокричал:
      – Кто тут есть, черт побери? – на что у Адамса хватило благоразумия промолчать; и вдруг он увидел несколько огней, которые возникли, как ему почудилось, все сразу из-под земли и быстро стали к нему приближаться. Он тотчас заключил, что это привидения, и, сообразив, что и голоса были нечеловеческие, воскликнул:
      – Именем господа, чего тебе надобно?
      Только он это выговорил, как один из голосов крикнул:
      – Вот они, черт их возьми!
      И вскоре затем Адамс услышал звуки крепких ударов, как будто несколько человек схватились в драке на палках. Он уже двинулся было к месту сражения, когда Джозеф поймал его за полы, умоляя не мешкать и, покуда темно, увести Фанни от опасности. Адамс тотчас уступил. Джозеф помог Фанни подняться, и они все трое пустились наутек; не оглядываясь и не подвергшись погоне, они отмахали добрых две мили, – причем Фанни ни разу не пожаловалась на усталость, – когда увидели вдалеке несколько огоньков на небольшом расстоянии друг от друга; сами же они оказались в это время на склоне очень крутого косогора. Адамс поскользнулся и мгновенно исчез из виду, что сильно напугало Джозефа и Фанни; но если бы свет позволил им что-нибудь разглядеть, они бы, верно, с трудом удержались от смеха при виде того, как пастор катится с горы, – а он действительно проделал таким образом весь путь от вершины до подножья, не причинив себе вреда. Потом, чтобы успокоить их, он прокричал во весь голос, что цел и невредим. Джозеф и Фанни постояли с минуту, раздумывая, как им быть. Потом сделали несколько шагов до места, где спуск казался не таким крутым, и тогда Джозеф, взяв свою Фанни на руки, твердо пошел вниз по косогору и, ни разу не споткнувшись, опустил ее наконец наземь у подножья горы, где к ним вскоре присоединился и Адамс.
      Учитесь, мои прекрасные соотечественницы! Помните о собственной слабости и тех возможностях, при которых сила мужчины может вам быть полезна, и, взвесив должным образом то и другое, остерегайтесь избирать себе парой жидконогих щеголей и модных петиметров, которые не только что не понесут вас на крепких руках, как Джозеф Эндрус, по неровным дорогам и крутым уклонам жизненного пути, но еще, пожалуй, захотят в бессилии своем опереться на вашу силу и помощь.
      Наши путешественники двинулись дальше – туда, где виднелся ближайший огонек, и, миновав выгон, выбрались на лужок; теперь огонь, казалось, был совсем уже недалеко, но, к своему горю, они очутились на берегу реки. Адамс остановился и объявил, что он-то может пересечь ее вплавь, но не знает, удастся ли переправить таким образом и Фанни; на что Джозеф возразил, что если пойти вдоль берега, то им непременно встретится вскоре мост, тем более что множество огней не оставляет сомнений в том, что неподалеку лежит селение.
      – Верно, – сказал Адамс, – я и не подумал.
      И вот, приняв план Джозефа, они пересекли два выгона и подошли к маленькому яблоневому саду, который вывел их к дому. Фанни попросила Джозефа постучаться туда, уверяя, что от усталости еле стоит на ногах. Адамс, шедший первым, совершил эту церемонию; дверь тотчас отворилась, и на пороге появился простой на вид человек. Адамс объяснил ему, что с ними молодая женщина, которая так утомлена путешествием, что они будут ему очень обязаны, если он позволит ей зайти и отдохнуть. Человек осветил Фанни свечой, которую держал в руке, и, так как девица показалась ему невинной и скромной, а учтивая манера Адамса не вызвала у него никаких опасений, он тотчас ответил, что будет рад предложить отдых в своем доме и девушке, и спутникам ее. Затем он провел их в очень приличную комнату, где сидела за столом его жена; она тотчас поднялась и стала придвигать стулья, приглашая их сесть, и не успели они принять приглашение, как хозяин дома спросил их, не выпьют ли они чего-нибудь, чтоб освежиться. Адамс поблагодарил и ответил, что не отказался бы от кружки эля, и Джозеф с Фанни присоединились к его выбору. Пока хозяин наполнял весьма объемистый кувшин, его жена, сказав гостье, что у нее очень усталый вид, стала ее уговаривать, чтоб она выпила чего-нибудь покрепче эля; та горячо поблагодарила, но отказалась, добавив, что и впрямь очень устала, но что короткий отдых, конечно, восстановит ее силы.
      Когда все уселись за стол, мистер Адамс, влив в себя немалое количество эля и с общего разрешения закурив трубку, обратился к хозяину дома с вопросом: не пошаливает ли в окрестности нечистая сила? Не получив ответа на свой вопрос, он начал рассказывать, на какое приключение они натолкнулись сейчас в горах. Но не довел он свой рассказ и до половины, как кто-то громко застучал в дверь. Все выразили некоторое удивление, а Фанни и добрая женщина сильно побледнели. Муж вышел на стук, и, пока он был в отсутствии, что продолжалось довольно долго, они все молча смотрели друг на друга и прислушивались к шумному разговору, – звучало сразу несколько голосов. Адамс уже не сомневался, что это блуждают духи, и обдумывал, как их заклясть; Джозеф готов был склониться к тому же мнению; Фанни сильней опасалась людей, нежели призраков, а добрая женщина начала подозревать своих гостей, вообразив, что там, за дверью, жулики из одной с ними шайки. Наконец хозяин дома вернулся и со смехом сказал Адамсу, что его привидение раскрыто: убийцами были овцекрады, а двенадцать жертв – не что иное, как зарезанные ими овцы. К этому он добавил, что пастухи с ворами управились, двоих поймали и теперь ведут их к мировому судье. Это сообщение разогнало все страхи; и только Адамс пробормотал про себя, что он тем не менее убежден в существовании привидений.
      Они весело сидели у огня, покуда хозяин, оглядев своих гостей и рассудив, что ряса, выбившаяся из-под кафтана у Адамса, и поношенная ливрея Джозефа Эндруса плохо соответствуют дружественному тону между ними, не начал строить кое-какие предположения, не совсем выгодные для его гостей; и, обратившись к Адамсу, он сказал, что по одежде он в нем различает священника, а в этом честном малом предполагает его лакея.
      – Да, сэр, – ответил Адамс, – я, к вашим услугам, священник, но этот молодой человек, которого вы справедливо назвали честным, сейчас не состоит ни у кого на службе; он не жил никогда ни в одном доме, кроме дома леди Буби, откуда уволен, уверяю вас, совершенно безвинно.
      Джозеф же сказал, что его ничуть не удивляет, если джентльмену кажется странным, когда такой человек, как мистер Адамс, в своей доброте нисходит до бедняка.
      – Дитя, – сказал Адамс, – плохим я был бы священником, если бы почитал честного бедняка недостойным моего внимания или дружбы. Я не знаю, как люди, мыслящие иначе, могут называть себя последователями и слугами того, кто не делал различия между людьми, а если делал, то разве лишь отдавая предпочтение бедным перед богатыми. Сэр, – продолжал он, обратившись к джентльмену, – эти двое молодых людей – мои прихожане, и я люблю их и смотрю на них, как на своих детей. В их истории есть кое-что не совсем обычное, но сейчас будет слишком долго ее рассказывать.
      Несмотря на простодушие, сквозившее во всем облике Адамса, хозяин дома, слишком хорошо зная свет, не спешил дать веру его заявлениям. Он не был вполне убежден, что Адамс и впрямь священник, хоть и видел на нем рясу. И вот, чтоб испытать его несколько, он спросил, не выпустил ли мистер Поп за последнее время чего-нибудь нового. Адамс ответил, что слышал высокие хвалы этому поэту, но что сам он не читал и ничего не знает из его произведений. «Хо-хо! – сказал про себя джентльмен. – Не поймал ли я тебя, голубчика?»
      – Как, – молвил он вслух, – вы не знакомы с его Гомером?
      Адамс ответил, что никогда не читает классиков в переводе.
      – И в самом деле, – ответил джентльмен, – в греческой речи есть такая величавость, какой, мне думается, не достигает ни один из современных языков.
      – А вы, сэр, знаете греческий? – сказал с оживлением Адамс.
      – Немножко, сэр, – ответил джентльмен.
      – Вы не укажете мне, сэр, – воскликнул Адамс, – где я мог бы купить Эсхила? Моего постигло недавно несчастие.
      Эсхил был не под силу джентльмену, хоть он и отлично знал это имя; возвращаясь поэтому к Гомеру, он спросил, какую часть «Илиады» пастор считает превосходнейшей? Адамс на это ответил, что правильней было бы спросить, какой род красоты он полагает главным в поэзии, – потому что Гомер равно превосходен во всех.
      – В самом деле, – продолжал он, – сказанное Цицероном о совершенном ораторе отлично можно применить и к великому поэту: «Он должен владеть всеми совершенствами». Гомер ими всеми владел в наивысшей степени; так что не без основания философ в двадцать второй главе своей «Поэтики» иначе его не называет, как только словом «поэт». Он был отцом не только эпоса, но и драмы, и не только трагедии, но так же и комедии, ибо его «Маргит», к прискорбию утраченный, стоял, по словам Аристотеля, в таком же отношении к комедии, как его «Илиада» и «Одиссея» к трагедии. Следовательно, ему мы обязаны также и Аристофаном, а не только Еврипидом, Софоклом и бедным моим Эсхилом. Но если вам угодно, мы ограничимся (по крайней мере сейчас) «Илиадой», его благороднейшим творением; хотя, насколько я помню, ни Аристотель, ни Гораций не отдают ей предпочтения перед «Одиссеей». Прежде всего, в отношении ее сюжета: что может быть проще и в то же время благородней? Первый из этих двух рассудительных критиков справедливо хвалит нашего поэта за то, что он избрал своим предметом не всю войну, которая, хоть и имела, как мы от него узнаем, свое ясное начало и конец, была слишком обширна для того, чтоб ее охватить и уразуметь с одного взгляда. Меня поэтому часто удивляло, почему такой точный автор, как Гораций, в своем послании к Лоллию, называет Гомера «Trojani Belli Scriptorem». Во-вторых, возьмем его развитие действия, по Аристотелю – pragmaton systasis: возможно ли для ума человеческого вообразить столь совершенное единство и в то же время такое величие? И здесь я должен сделать указание на нечто, что никем, насколько я помню, до сих пор не отмечалось: эта harmotton , эта согласованность действия и сюжета! Ибо, если сюжетом является гнев Ахиллеса, сколь соответствует ему действие, каковым является война, из которой и возникает каждое новое событие и с которою связан каждый эпизод?! В-третьих, его нравы – то, что Аристотель помещает на втором месте в своем описании различных частей трагедии и что, по его словам, заключено в действии; я теряюсь и не знаю, чем больше восхищаться, точностью ли его суждения, открывающейся в тончайших подробностях, или необъятностью его воображения, проявившейся в их разнообразии? Если говорить о первой из них – как тонко проводится различие между гордым, уязвленным чувством Ахиллеса и оскорбительной горячностью Агамемнона! Как глубоко грубая храбрость Аякса отлична от милой удали Диомеда или мудрость Нестора, плод долгого размышления и опыта, от Улиссова ума, вскормленного только изощренностью и хитростью! В рассуждении же их разнообразия мы можем воскликнуть вместе с Аристотелем (в двадцать четвертой его главе), что ни одна часть божественной Гомеровой поэмы не лишена характеров. Поистине, я мог бы сказать, что едва ли в человеческой природе найдется такая черта, какая не была бы затронута где-либо в этой поэме. И как нет такой страсти, какую он не мог бы описать, так нет и такой, какую он не мог бы разбудить в читателе; если в чем-либо он, может быть, превосходнее, чем во всем другом, то скорее всего, склонен я думать, в патетике.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24