Современная электронная библиотека ModernLib.Net

История моего самоубийства

ModernLib.Net / Отечественная проза / Джин Нодар / История моего самоубийства - Чтение (стр. 15)
Автор: Джин Нодар
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Скоро женили и Мордехая. Симантоб сосватал ему свою племянницу, двоюродную сестру Лии, Рахиль. Хава слезилась на свадьбе не останавливаясь, словно знала, что скоро ей предстоит умереть, выполнив свой долг перед погибшим мужем, родным отцом Мордехая, и перед Иерусалимом, хотя она и не знала - что это такое... Через три года вдруг выяснилось, что отец Мордехая жив: попал в плен, слонялся после войны по свету и обосновался - где? - в Иерусалиме! Ушел в хасиды и открыл цех по производству мороженого. Встав на ноги, навел справки о семье и, узнав, что Хава вышла замуж, женился и сам на марокканской беженке. Марокканку убили в тот же год и месяц, когда скончалась Хава. Оставшиеся дни и силы отец отдал возвращению сына. Уехать к отцу Мордехай согласился сразу не только потому, что Иерусалим по-прежнему представлялся ему центром вселенной: с каждым днем своей удавшейся жизни с Рахилью он тосковал по Лие все сильнее, и все больше этой тоски боялся. Отца в живых не застал, но прижился к городу легко, как если бы после тысяч прожитых им тут лет он отсутствовал лишь столько, сколько ему было.
      Прошло еще 17 лет, но все это долгое время ушло на приближение к встрече с Лией, к тому, чтобы быть счастливым хотя бы день, прожив его как хочется, а не как принято. Знал, что день наступит, как знал, что торопить его нельзя: любое начало лучше любого конца, и ожидание начала лучшеє начала, а тем более - того, что за ним следует. Вмешалась, как он и надеялся, судьба, - и Мордехай оказался в Киеве, откуда ему разрешили отправиться в Тбилиси почтовым рейсом, ибо пассажирского в ту ночь не было.
      44. Если лягут двое, то тепло им, а одному как согреться?
      Пробудившись, Лия уже не смогла возвратиться в сон и начала жить: оделась, поставила варить пасхальные яйца. Вечером начнется праздник. Вспомнилось детство: отец Симантоб, его волосатые руки и зычный голос. Из глубокой миски на столе вздымается пористой горкой сочная смесь из перемоленных каштанов, орехов и фруктов, - харейсот, аппетитный символ страданий на пустынном пути к свободе, на котором 40 лет не было ничего кроме знойного ветра, перегонявшего с одного места на другое свалявшийся песок и сухие бродячие кусты колючей травы. Лия не спускает с миски глаз и, глотая слюны, ждет пока отец завершит длинное, как исход, пасхальное сказание, - и можно будет забыть о бродячих кустах и приступить к трапезе, открывавшейся щедрым мазком харейсота на ломтике мацы. Голод, однако, забывался, когда отец приступал к тому месту в пасхальном молитвеннике, где всей семье предписывалось выкрикивать веселое слово "дайену!" Отец читал вслух: "Если бы Бог вывел нас из Египта, не учинив даже над ним суда, мы остались бы - что?" И все, смеясь, кричали: "Дайену!" - "Довольны!" Отец продолжал: "Если бы Бог просто учинил суд над Египтом, но не над его божками, мы остались бы - что?" И все: "Дайену!" "Дайену!" -- хихикала Хава и утирала счастливые слезы. "Дайену!" -- рычал отец и стучал костылем. "Дайену!" -- визжали гости и хлопали в ладоши. "Дайену! Дайену!" -- бубнил Мордехай, Мордехай, Мордехай...
      Мордехай вышел из гостиницы рано: на безлюдной улице сновали поливальные машины и пыхтели по-утреннему сонные троллейбусы с прежними номерами; расцветали уже и платаны, а воздух разносил знакомый аромат цветущих на грядках трав: ничего не изменилось. На главном проспекте стояли те же вычурные здания с лепными фигурами похожих на армян нагих Атлантов, по-прежнему надрывавшихся под тяжестью беспечно высоких грузинских балконов; как и раньше, вместо выковырянных кем-то фиговых листиков оскопленные Атланты демонстрировали прохожим тихие ласточкины гнезда. Мордехай был растерян от того, что праздник начинался буднично.
      Это состояние нарастало быстро, и каждую минуту могло сорваться в грусть. В пустых витринах пустых магазинов висели плакаты, извещавшие о том, что иного пути кроме как к счастью у города нет. Мордехай не мог сообразить с чего же следовало начинать этот день или - кто знает? - эту новую жизнь. Протарахтел мотоцикл с вентилятором на руле и с широкой плетеной корзиной на заднем сидении. Корзина была перекинута льняным полотенцем, скрывавшим под собой мацу для вечернего сэдэра, - белые сухие пластины из пресной муки, с тесными пунктирными строчками на них, таившими в себе письмена, постижимые только сердцем. Все как было и как может быть лишь в этом городе, где к мотоциклам прикручивают вентиляторы только потому, что кондиционеры прикручивать невозможно. Остановившись в коротком раздумье, Мордехай вдруг повернул назад, в гостиницу, выпросил у горничной две стеариновые свечки и поехал в такси на старое кладбище.
      Над могильной плитой Хавы стояла старая береза, шуршавшая на ветру молодыми листьями. Ее посадил Мордехай вместе с Симантобом, который лежал рядом под базальтовым надгробием. Вспомнились простые слова из Талмуда, показавшиеся теперь важными: "Если лягут двое, то тепло им, а одному как согреться?" Склонив колени, Мордехай приложился губами сначала к могиле матери, потом - Симантоба. Солнце в небе окрепло, и утро стало густеть от запаха нагревшейся хвои. Сперва воздух молчал и ничего с ним не происходило, но затем - все сразу - застрекотали кузнечики: одни - мелко и отрывисто, словно дырявили густое пространство, а другие - мягко и ровно, как если бы, наоборот, штопали эти дырки.
      Мордехай неторопливо расхаживал между прижимавшимися друг к другу памятниками и дивился не только тому, что даже на кладбище петхаинцы согревали и теснили один другого, а тому еще, что именно здесь, в земле, оказалось так много людей, которых он рассчитывал встретить вечером в синагоге. Рядом с кладбищем стояла гранитная мастерская, где он и провел остаток дня, - с загорелым и жилистым греком по имени Павел, хоронившим петхаинцев и изготовлявшим им надгробия. Он угощал гостя водкой, сыром, соленым перцем и рассказывал сперва о тех, кто лежал в земле, а потом о тех, кто их навещал. Грек жил на кладбище и содержал гранитную мастерскую уже 15-й год, а потому знал о петхаинцах много, - сколько может знать лишь живущий при кладбище могильщик, которого петхаинцы (на случай, если окажутся в могиле раньше него) задабривают маленькими тайнами о знакомых и о себе. По этой причине Павел, по его собственным словам, знал о грехах петхаинцев больше, чем Бог, который, добавлял грек, ленился слушать глупости.
      Начал, однако, с сообщений из-за рубежа: вытащил из кармана вырезку из греческой газеты и стал переводить ее вслух. Оказывается, из-за инфляции, цены растут даже на человеческий скелет. Согласно агентству Рейтер, прилично сохранившийся мужской скелет в 1986 году стоил 490 долларов, а уже через два года - 1000! За руку или ногу сегодня уже можно выручить 100 долларов, а за череп - при условии наличия в нем всех зубов - 340, хотя два года назад он стоил всего 95. Но человеческий скелет, поднял голос Павел, не способен сравниться с останками гориллы, которые оцениваются в 7500 долларов! Это, должно быть, потому, заключил он без ненужных философствований, что население земли быстро растет и ему уже не грозит истребление.
      Да, согласился Мордехай, оно быстро растет, но, во-первых, не за счет ведь петхаинцев, а во-вторых, число мудрецов при этом остается неизменным. Поговорим о мудрецах, согласился Павел и назвал Йоску Зизова, который, хотя считался и богатеем, и мудрецом, в конце жизни прославился такою скупостью, что на ночь останавливал часы, чтобы механизм не снашивался зазря; мечтал приобрести заграничную модель, работавшую не на изнашивающейся пружине, а благодаря бесплатному вращению земли. Один порок ведет к другому: Зизов женил сына, Габриела, на красавице Лие, дочери шамеса Симантоба, но после смерти супруги влюбился в родную невестку так беспамятно, что возненавидел сына и, как библейский Авраам, решился бы на непредставимый грех, если бы Бог не удосужился умертвить его при странных обстоятельствах. Прислуживавшая ему курдянка по имени Шехешехубакри пустила слух, что убил его якобы сам Габриел, сын, но Павел этому не верил, во-первых, потому, что Габриел Зизов - депутат горсовета, а во-вторых, каждый месяц он приносит на могилу родителей два букета цветов; не только, значит, для матери. Мордехай стал расспрашивать Павла о Лие, которая, если верить греку, всегда была красавицей, но с возрастом стала походить на главную наложницу главного бога Зевса, благодаря чему ее, еврейку, допустили даже на телевидение диктором. Спрашивал Мордехай о ней с напускным безразличием, - как если бы просто хотел убить время. Грек зато, не жалея водки ни себе, ни ему, отвечал на вопросы усердно и взамен просил у гостя одно: еще пару слов о Греции, где господин иностранец, оказывается, часто бывает.
      ...В синагогу Мордехай приехал незадолго до захода солнца. Двор был убран по-праздничному, асфальт побрызган водой, а в ветвях деревьев светились разноцветные лампочки. Кругом суетились служки, убранные атласными тюбетейками. На скамейке у парадной двери восседал раввин, - молодой толстяк в белом кителе и с черной бородой: ноги расставлены шире, чем у других, но на лице - хотя разговаривал он глядя в пространство - никакого следа благородного лукавства. Во двор набивались незнакомые ему люди, пахло не птицей или воском, как прежде, а хвоей и одеколоном, но было ощущение, будто ничего не изменилось, и он, Мордехай, ушел отсюда только вчера...
      Господин - иностранец? Хорошо! Конечно, еврей? Еще лучше! Да, к нам стали чаще ездить, и это хорошо, но не думает ли господин, что, когда где-то становится хорошо, - значит, где-то еще дела пошли плохо? Господин откуда, из Америки? Что?! Из Иерусалима?! Люди, он из Иерусалима! Рассказывайте же, не молчите! Ну как там все? А правда ли, будто в Иерусалиме уже все не так, и ученые евреи едят в Песах хлеб? А как думает господин, - надо ли верить в чудеса или лучше просто полагаться на них? А где господин научился говорить по-нашему без акцента? Как - в Петхаине?! Не может быть! Какая Хава? Да не может же быть! Наш Симантоб? О, Господи! Подождите, молчите, не называйте себя, скажем сами! Ой, благословенно имя Господне, ты - Мордехай! Мордехай Джанашвили!
      Вокруг него сгрудилась толпа, гудевшая, как трудная музыка. Петхаинцы разглядывали его: одни жадно, другие осторожно, словно опасались причинить неудобство. Это же - Мордехай Джанашвили, великий ученый и богатый богач! Тот самый, о котором оттуда говорят по радио и которого тут знают и дети. Нет, вы только взгляните - какой он красивый, люди, и даже высокий! И какой еще молодой! Люди, он же родился среди нас, но вы посмотрите внимательно разве он чем-нибудь на нас похож?! На нем же печать небесная! Эх, правду говорят - непобедим Бог Израилев! Пройдут эти дни и придут совсем другие: дети наши, с Богом, вырастут и станут, как Мордехай! Об этом даже в Книге написано! Нас снова ждут удача и слава! Дайте нам немного времени, мы уже начали - и скоро нас везде будут узнавать по нашим делам и по Божьей печати на лицах! Слушай, Мордехай, оборотись ко мне, я - тетя твоей жены Рахили! Как она там, Рахиль? Пропустите меня, я дружил с его отцом, с Симантобом! Не узнаешь, Мордехай? Я бывал в вашем доме на пасхальных агадах, и мы кричали "Дайену!" Тише, люди, не голосите, и не все вместе, он же так ничего не слышит! Пожалуйста, Мордехай, после молитвы - ко мне, у меня дома сын, большой грамотей: сочинил какой-то хороший закон про природу и жизнь, и тебе будет с ним интересно! Нет-нет, Мордехай, ты пойдешь ко мне, неужели не узнаешь - я же был в твое время кантором, и у меня была жена, помнишь, учительница пения, земля ей пухом! Успокойтесь, люди, угомонитесь, в конце концов, и перестаньте толкаться, он пойдет к раввину! Зачем ему нужен наш сраный раввин, человек живет в самом Иерусалиме среди великих гаонов! Тише, тише, ни к кому из нас Мордехай не пойдет: у Мордехая есть тут сестра! Мордехай пойдет на сэдэр к сестре, вот куда он пойдет! К Лие Зизовой! А что - она его сестра? Ах, да, конечно! Да вот же она идет сюда сама, вот же она, Лия! Что? Ей уже сказали? А может быть, и не говорили, сегодня ведь все идут в синагогу, сегодня же праздник, люди! Расступитесь все и молчите! Лия идет к Мордехаю!
      45. Праздник есть хитросплетение будничных чувств
      Сразу за пределами Петхаина, в подвальном ресторане пахло вином и играла музыка, - витиеватая, как лоза, и саднящая, как догадка. За столами сидели только мужчины, стройные, как кипарисы, - пили вино и оглядывались на Лию Зизову из телевидения, знаменитую красавицу с зеленым взором, которая казалась им теперь, после вина, доступной. Смущало их только присутствие иностранца, умевшего, оказывается, заглядывать в женские глаза так же порывисто, как они сами.
      Между тем, Мордехай рассчитывал на обратное: на то, что вино успокоит его и вернет к самому себе. Вместо этого он разговаривал все громче, стараясь перекричать музыку, но забывая снизить голос в паузах. Лия, тоже захмелевшая, держалась под стать: смеялась невпопад, поддакивала, качая головой и поправляя при этом шляпу с припущенными полями, и все это делала как положено красавице, давно отработавшей перед зеркалом каждое движение, за что, однако, сейчас она впервые презирала себя. Презирал себя и Мордехай: так ли представлялась ему эта встреча с Лией, здесь ли мечтал сидеть с ней, эти ли говорить слова?!
      Запнувшись на полуфразе, он бросил на нее растерянный взгляд, сдавшись внезапной атаке того мучительного чувства, которому он не умел и не желал сопротивляться, ибо обволакивавшая его боль несла в себе предвосхищение никогда не испытанного праздника. Это состояние он знал с петхаинских лет, с той поры, когда начал бояться Лии, но после переселения в Иерусалим стал представлять его себе отчетливей, - как восхождение на зеленый холм в середине мира, увенчанный белокаменной крепостью, из бойниц которой открывается ослепительный вид на вселенную. У тебя захватывает дух, и вместе с тревогой в тебе нарастает радость; и хочется раствориться в этом чистом, золотисто-бело-сизом мареве, ибо, только растворившись в нем, можно проникнуть в другого человека, без которого вся красота оказалась бы расточенной зазря; слиться с ним навсегда воедино, после чего - чем бы ты вместе с ним ни обернулся, белым ли камнем в стене этой крепости, зеленой ли травинкой, пробившейся в этой стене, глотком прохладного воздуха или пьянящим запахом розмарина, - после чего солнце остановится посреди небосвода, и уже ничему не наступит конец: "Оглянись, оглянись, Суламифь!" ...Лия смешалась, как если бы угадала его мысли, и отвела глаза в сторону.
      -- Лия! -- вырос над столом один из кипарисов. -- Вот ты где! Я звоню ни тебя, ни Габи, а Мира твоя утверждает, что ты в синагоге: у мамы праздник, Моисей увел ее сегодня из Египта... Так вот как он выглядит, Моисей! -- и хихикнул, дохнув винным перегаром.
      -- Это Мордехай. Он брат мне. Из Иерусалима.
      -- Ты никогда о нем не говорила, -- сказал кипарис и повернулся к Мордехаю. -- Разрешите представиться!
      -- Не надо, -- ответил он. -- Зачем, если сразу же прощаться?
      Дерево зашелестело, но смирилось и раскланялось:
      -- Слово гостя! Но мои друзья... Я тебя, кстати, знакомил с ними, Лия, или нет?
      -- Нет, -- отрезала она, -- и за это спасибо!
      Кипарис пожелал обоим быстрого Исхода и вернулся в рощу. Наступила пауза: Мордехай силился найти тропинку, по которой только что взбирался к вершине иерусалимского холма, но тропинка куда-то исчезла, и, оказавшись посреди сухих колючих кустов, он впал в отчаяние. Лия догадалась и об этом, а потому уже сама заговорила о ненужном. Сначала - о том, что этот кипарис, как и большинство грузин, относится к евреям хорошо, дружит с мужем и тоже работает в горсовете, куда его взяли за потешное имя - Гоэлро, в честь знаменитого ленинского плана.
      Потом еще раз настала пауза. Мордехай продолжал молчать, и Лия стала рассказывать о себе. Ей не удалось получить путевку в кругосветную поездку, но муж просит не отчаиваться, ибо устроит ей путешествие в другое место! Мордехай не слушал ее: смотрел и думал, что либо она уже не Лия, либо внушает и ему, и себе, будто она уже не она. Как же вести себя, если притворяется? Мордехай вспомнил, что хотя женщинам врал редко, еще реже мешал им обманывать его. Подумав об этом, удивился, что размышляет о ней, как о посторонней женщине, старавшейся казаться счастливой и остроумной. Но беда в том, что, если даже она и в самом деле счастлива и остроумна, - он знал женщин с более живым умом! А что вдруг получится, если заговорить с ней о ее почках и других внутренностях? Растеряется? Конечно, растеряется! И сойдет весь лоск! Так происходило с каждой, кого Мордехай решал почему-то развенчивать в ее собственных глазах.
      "Оглянись, оглянись, Суламифь!" -- никому не говорил он, однако, этих слов, но вот не может сказать их и ей. Он был подавлен: не верилось, что столько лет его не отпускала эта женщина в нелепой шляпе, и каждый раз он весь обмякал, вспоминая ее соски под своими одеревеневшими пальцами в ночь после свадьбы Рыжего Семы. Неужели я даже не желаю ее больше, удивился Мордехай; хотя бы - как других? Эта неожиданная мысль его испугала, но она же подсказала привычную: если он не заберет ее сейчас к себе в гостиницу, не разденет и не начнет ей мять соски, мукам его не будет конца, и снова воскреснут потом подозрения, что тайное и величественное есть лишь обман, причудливое единство простого и очевидного, а праздник есть хитросплетение будничных чувств...
      Музыка заглохла. Остался ровный шелест хмельных кипарисов.
      -- Слушай! -- произнес Мордехай, стыдясь, что мыслил ясно и собирался так же выразиться. -- Пойдем отсюда ко мне! В гостиницу.
      Грудь ее всколыхнулась, поскольку Лия, хотя и желала, но страшилась этих слов, - того, что стояло за ними; страшилась своей наготы перед Мордехаем и ледяного прикосновения его ладони, после чего ее бросало в удушающий жар. Хотя случилось это лишь раз, давно и в полусне, с той поры она вздрагивала от этого прикосновения каждое утро перед пробуждением. Нереальность этого ощущения и его мимолетность доставляли ей во сне боль, которая - стоило ей закрыть глаза - становилась настолько сладостной, что наполняло ее тело предчувствием великой удачи. Иногда оно держалось у нее весь день, а с годами сложилось в спокойное ожидание новой поры, когда, наконец, прикосновение той ладони перестанет быть кажущимся и мимолетным.
      Все это время ее ждал впереди праздник, и вот Мордехай сказал ей слова, после которых стало ясно, что ожиданию может наступить конец, а праздник истлеть и обернуться тою же обременительной пустотой, какою заполнены будни. Молчи, Мордехай, никогда не пойду я с тобой, брат мой! И никогда не смогу наглядеться на тебя; ты прекрасен, друг мой, ты прекрасен! И если бы ты не был мне брат, то я целовала бы тебя, и никто меня за это не осуждал бы!
      -- Почему молчишь? -- сказал Мордехай, -- Подними голову!
      Она подняла голову: за спиной Мордехая, в дверях, стоял ее муж, Габриел Зизов, который, вытягиваясь на цыпочках, прочесывал взглядом гудящую рощу. Лия смотрела на него, и ничего в ее душе не возникло, - ни благодарности за избавление от страха перед другим миром, в который звал ее Мордехай, ни досады за возвращение в старый. Сидела опустошенная, - как в долго едущем поезде.
      -- Идем! -- повторил Мордехай и окликнул официанта.
      Тот подскочил к нему, но принять денег не успел. Габриел Зизов оттеснил его в сторону и произнес:
      -- Нет, гости у нас за себя не платят!
      Петхаинцы ринулись друг к другу и, обнявшись, принялись восклицать глупые фразы и стучать один другого в грудь и в плечи. Потом уселись за стол - Габриел рядом с Лией - и стали говорить ненужное. Мордехай начал с почтового самолета, а Габриел рассказал, что не поверил Гоэлро, когда тот объявил ему, будто к Лие приехал из Иерусалима хамоватый брат с сионистским именем.
      -- Кто бы мог подумать! -- смеялся Зизов.
      Утром, рассказал он еще Мордехаю, жена заверяла его, что сегодня случится нечто печальное, ибо ей приснился недобрый сон: перед самым началом египетского исхода ей объявился пророк Илья в колеснице и наказал выступить в исход к обетованной земле без какого-то важного груза, с которым она отказалась расстаться и который прихватила тайком. И вот, когда за исходящими увязалась вражеская конница, а Моисей рассек жезлом морские воды, - из-за своего груза она, Лия, так и не успела перебраться на другой берег, и ее вместе с египтянами поглотила морская пучина. Добрый - оказалось - сон, хотя ни снам, ни даже, пардон, библейским сказаниям он, мол, лично, Габриел Зизов, никогда не верил: жизнь - простая вещь, и если бы, скажем, не почка премьера, все было бы как было! Потом, не переставая рассуждать, Габриел подозвал официанта и - пока заказывал шампанское - Мордехай бросил на Лию короткий взгляд: как когда-то давно, в день благословения ее брачного союза с Габриелом, она смотрела на мужа глазами, полными той прозрачной влаги, которая омывает берега безмятежного детства.
      -- Послушай, Габриел, -- сказал он и вздохнул, как вздохнул бы парусник, из речки вырвавшийся в море. -- Не надо вина, ей-богу! Мне еще в синагогу, я обещал.
      46. Люди - когда они вместе - доверяют не правде
      -- Сюда, господин Мордехай, рядом с раввином!
      Мордехай, однако, протиснулся к креслу, в котором он сидел напоследок в день благословения Лии и Габриела Зизова. В зале стоял знакомый аромат воска, и Мордехай стал вбирать воздух в легкие с такой жадностью, словно задумал никогда больше с ним не расставаться. Белый шкаф в глубине потрескался, гардина прохудилась, но за ней и за закрытыми дверцами шкафа, в темноте, в тишине и в прохладе стоял, наверное, все тот же свиток Торы, Святая Святых. Только самым благочестивым позволялось открывать шкаф в праздники, и только мудрецы удостаивались почета извлекать из него Тору и относить для чтения на помост в центре зала, где и стояла в тот день под венцом Лия. На помосте, на том же месте, располагался сейчас новый раввин, толстяк с черной бородкой. Воздев к небесам пухлые руки, он оттеснил кантора и сказал:
      -- Барух ата адонай! Благословенно имя Твое, Господи!
      -- Благословенно имя Бога! -- выдохнула толпа.
      Мордехай смотрел на кантора рядом с раввином и видел Лию. Вот так же дружно когда-то ответили люди покойному Йоске Зизову: "Кол са-а-асон векол си-и-имха..." Слезы собрались в горле, и Мордехай расстегнул воротник. Прошлое не умирало, - жило, и выяснялось, что встреча в ресторане перебила его ненадолго. В памяти вспыхнула другая недавняя картина, - яркий разряд света в ее зеленом взгляде, когда петхаинцы расступились перед ним и перед Лией и открыли их друг для друга. На какое-то мгновение толпа умолкла, но исчезновение шума оглушило: все его существо содрогнулось вдруг от пронзительной тишины. Когда он обвил ее плоть руками и прижал ее к своей, никакой мысли и никаких воспоминаний у него тогда не было, - ничего кроме безотчетного ощущения невозможности существовать без этого человека, который находился в его объятиях.
      Помимо знакомой горечи Мордехай - впервые за многие годы - уловил в этом ощущении первородную радость, которую возбуждало в нем простое физическое осязание, - биение сердца в обнимаемом им человеческом теле. Вспоминая теперь это ощущение, Мордехай сказал себе, что оно и есть, наверное, счастье. Прикосновение к человеку, рассудила плакальщица Йоха, делает ненужным любые размышления, но сейчас, когда Лия находилась в другом конце битком набитого зала, Мордехай подумал, что любовь - не выдумка, а самая главная тайна, и эту тайну невозможно умертвить никакою правдой, ибо правда слаба, как жизнь, а тайна сильна, как смерть. Мордехай сразу же отметил про себя, что эта мысль очень уязвима и что, если размышлять дальше, он смог бы придти к пониманию связи между тайной и любовью, ибо нет на свете вещи, подумал он, которая, в конце концов, не раскрыла бы себя. Но ему опять стало стыдно думать ясно и убедительно. Отшатнувшись поэтому от мыслей, Мордехай вернулся к раввину, заканчивавшему уже вторую молитву:
      -- Кол адонай элоэну велоэ... О, превечный Бог наш и Бог отцов наших, дай нам также дожить до других торжеств и праздников, которые спешат к нам в покое и мире!
      Возвращение к раввину оказалось недолгим: через мгновение Мордехаю снова привиделась на помосте Лия. Ему почудилось, будто в конце зала белел шкаф с раскрытыми дверцами, а на помосте спиной к Торе и лицом к нему стояла юная, нагая и прекрасная Лия: руки ее выброшены вверх, груди стоят прямо, в ногах лежит семисвечник с дотлевающим огнем, а вокруг - Судный день. Мордехай напрягся, но так и не смог вспомнить куда же, в конечном счете, делся этот рисунок, оживший теперь в его голове. С той поры прошло немало дней, и между ним и Лией на помосте толпились люди, живые и мертвые: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, мать Хава, громоздкий Симантоб. Все они толпились перед помостом и не пропускали его к Лие. Правда, в глазах у них была не злоба, а всего лишь страх перед чем-то запретным, страх, который вошел тогда и в него, в Мордехая, но который, как выяснялось, слабее того, что запретно и тайно. Если бы он поднялся тогда со своего места и пошел к помосту, к Лие, все они расступились бы: Йоска Зизов с сыном, Рахиль с родителями, Хава с Симантобом, все, ибо то, что запретно и тайно, - от Бога, а страх перед запретным и тайным - от людей, и, стало быть, любовь сильнее страха, как она сильнее смерти!
      Мордехай в самом деле шел теперь к помосту. Толпа теснилась, расступаясь перед ним. Приподнявшись на цыпочках, раввин накинул на него молитвенную шаль и обернулся в зал:
      -- Господа и дамы! С вашего благословения я хочу в этот праздничный вечер попросить Мордехая Джанашвили открыть Ковчег и показать нам Святая Святых!
      Мужчины одобрительно загудели, а женщины на ярусе взвизгнули от восторга, хотя все знали, что в этот день нельзя подступать к Ковчегу и прикасаться к Торе, к Древу Познания. По словам Йохи, понимали, однако, они и другое: грешно не только вкушать от Древа Познания, но и отворачиваться от Древа Жизни. И если великую Книгу Моисея покажет им сейчас Мордехай Джанашвили, единственный из них, кто совершил и Исход, и Алию, Восхождение, - это как скрещение древа знания с древом жизни, а потому - это добро, а не зло...
      Покрытый с головой жарким талесом, обливаясь поєтом и трепеща, Мордехай подошел к белому Ковчегу и замер перед ним. За долгие годы он перестал бояться многого, но благоговейный страх перед Торой стал сильнее, ибо освятился уже и мыслью. Хотя он мечтал об этом с детства, ему не приводилось открывать дверей Ковчега, и никогда еще не обдавало его живительной прохладой из этой стенной ниши. Со временем Мордехай стал страшиться мечты, понимая, что именно такого страха и требует Бог, - так же, как такому страху обязан Иерусалим и величием, и бедами: даже Моисей трепетал, когда принял от Бога Тору и обратил ее к народу.
      В зале стояла кладбищенская тишина.
      -- Веити адонай ленегде! Перед Тобою стою, Господи! -- прошептал Мордехай ритуальную фразу и потянулся к двери.
      В прохладной глубине Ковчега стояла юная, нагая и прекрасная Лия. Белое спокойствие ее грудей подрывали пробившиеся наружу темные стебли сосков. В протянутых к Мордехаю руках она держала свиток, закутанный в синий бархат. Ее мерцающие светом локти подрагивали, и серебряные подвески на Торе звенели от этого мелко и осторожно. Когда Мордехай забрал у нее груз и прижал его к себе, Лия проговорила:
      -- В руки твои я отдаю мою душу, Мордехай!
      В это мгновение в зале было и тихо, и светло, но никто так и не услышал Лию, и никто ее не увидел, потому что люди - когда они вместе - доверяют не правде, а друг другу...
      ...После многолюдного и шумного ужина в доме Лии и Габриела Зизовых за пределами Петхаина, после веселых тостов за Исход и счастливых возгласов "Дайену!", во время которых Лия поглядывала на него с затаенной печалью, Мордехай Джанашвили, уставший от ненарушимости жизни, поспешил вернуться в еврейский квартал, где в окнах покосившихся домов уже не было света, а звезды прикрылись облачными лохмотьями. Мордехай, тем не менее, уверенно углублялся по узким проулкам Петхаина в его самые темные недра. Каждую дверь и табличку на ней он узнавал во мраке с той же исчерпывающей ясностью, с какой представлял себе любой уголок в человеческой плоти. Синагога была заперта, но, как в детстве, он забрался в нее через подвальное окно с развинченной защелкой. Поднявшись в зал по обросшей паутиной лестнице и подойдя наощупь к двери Ковчега, вздохнул и с колотящимся сердцем прошептал:
      -- Все ушли, Лия, и никого тут нет. Выйди и уйдем отсюда в Иерусалим, потому что прошло много времени, но по-прежнему, видишь, сильна, как смерть, наша любовь!
      После зловещей паузы двери Ковчега вдруг скрипнули и медленно отворились. В дверях стояла юная и нагая Лия, но когда она протянула к Мордехаю мерцающие светом руки и шагнула к нему из темной прохлады, - в это мгновение раздался оглушительный гром, словно по жестяной крыше синагоги полоснул карающим скипетром неусыпный пророк Илья. Вспыхнула молния, ослепившая зал первозданно-чистым светом. Когда глаза Мордехая снова привыкли к темноте, Лии уже не было, а Ковчег дымился холодным паром и зиял мертвой пустотой. В то же самое мгновение в другом конце города, за пределами Петхаина, где тишина уже совсем истончилась, раздался протяжный и душераздирающий женский крик. Габриел Зизов вскинулся в постели и сбросил с жены одеяло, но было поздно: Лия, первозданно белая, лежала на голубой простыне нагая с раскинутыми в стороны руками, и в ее зеленых глазах стыла смерть...
      ...Когда плакальщица Йоха закончила эту историю, я помолчал, но потом все-таки собрался и спросил: "Отчего же, значит, Лия умерла?" Йоха пожала плечами: все видели, что умерла, а отчего - неизвестно. Повел плечами и я: такого не бывает. Так же поступали те, кто эту историю слышал от Йохи впервые: спасибо, но не верим. Плакальщица этого только и ждала: вздыхала и, разводя руками, как на сцене, говорила всем слова, которые сказала и мне: "Многие не верят, особенно те, кто не знал Лию, но дело разве в них?! Дело и не в тебе, если не веришь и ты. И не в Мордехае, который вернулся в Иерусалим. Не в Лие даже, на чьей могиле - пойди и посмотри! - не просох и никогда не просохнет песок. Эта история - для тех, у кого еще есть слезы, но - стыдится плакать".
      Я Лию знал. Знал и то, что Мордехай Джанашвили был знаменитый врач и действительно приезжал из Иерусалима на один день, и что Лия умерла то ли в тот же самый, то ли в следующий. Не ясно было другое: любили ли они друг друга в самом деле или их любовь была домыслом Йохи, рассчитанным на то, чтобы заставить петхаинцев поплакать над собственными бедами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31