— Что ты сказал?
— Я сказал «гимнастическими», от греческого gymnaza ехегсое, которое происходит от gymnos — обнаженный, потому что атлеты тренировались нагишом.
— Да ведь это я всему этому тебя научил! — вскричал аббат, едва ли не радуясь победе своего ученика.
— Верно.
— Спасибо, что хоть в этом ты со мной соглашаешься.
— С признательностью, господин аббат. Так мы говорили о том, что вы не знаете…
— Довольно! Конечно, я не знаю больше, чем знаю.
— Значит, вы согласны, что многие знают больше вас?
— Возможно.
— Это несомненно, и чем больше человек знает, тем больше он видит, что ничего не знает. Эти слова принадлежат Цицерону.
— И какой же отсюда вывод?
— Сейчас скажу.
— Посмотрим, какой ты сделаешь вывод, надеюсь, правильный.
— Мой вывод таков: ввиду вашего относительного невежества вы должны бы иметь больше снисхождения к относительной учености других людей. Это является двойной добродетелью, virtus duplex, которая, как уверяют, была свойственна Фенелону; он был не менее учен, чем вы, и меж тем отличался христианским милосердием к человечеству.
Аббат зарычал от ярости.
— Змея! — возопил он. — Змея подколодная!
— Ты бранишься и не отвечаешь мне! — так отвечал один из греческих мудрецов. Я мог бы сказать вам это по-гречески, но я вам уже говорил почти то же самое по-латыни.
— Вот еще одно следствие революционных учений, — сказал аббат.
— Какое?
— Они внушили тебе, что ты был мне ровня.
— Коли и так, это не дает вам права делать в этой фразе грамматическую ошибку.
— Как это?
— Я говорю, что вы только что сделали грубую грамматическую ошибку.
— Вот это мило, и какую же?
— Вот какую. Вы сказали: «Революционные учения внушили тебе, что ты был мне ровня».
— И что?
— А вот что: «был» в прошедшем времени.
— Да, черт возьми.
— А нужно настоящее.
— А! — сказал аббат краснея.
— Переведите-ка эту фразу на латынь, и вы увидите, какой громадный солецизм даст вам глагол, поставленный в прошедшем времени.
— Питу, Питу! — воскликнул аббат, которому в такой эрудиции почудилось нечто сверхъестественное. — Питу, какой демон нашептывает тебе все эти нападки на старого человека и на церковь?
— Но, господин аббат, — возразил Питу, несколько растроганный оттенком неподдельного отчаяния, прозвучавшего в этих словах. — Мне внушает их не демон, и я на вас вовсе не нападаю. Просто вы продолжаете считать меня за дурака и забываете, что все люди равны.
Аббат снова разозлился.
— Чего я никогда не потерплю, — сказал он, — так это чтобы в моем присутствии произносили такие богохульства. Ты, ты — ровня человеку, которого Бог и труд учили уму-разуму целых шестьдесят лет! Никогда, никогда!
— Проклятье! Спросите у господина де Лафайета, который провозгласил права человека.
— У этого королевского шута, сеющего семя раздора, предателя!
Питу опешил:
— Господин де Лафайет королевский шут, господин де Лафайет семя раздоров, господин де Лафайет предатель?! Нет, это вы богохульствуете, господин аббат! Вы что же, три месяца жили под стеклянным колпаком? Вы что же, не знаете, что этот королевский шут — единственный верный слуга короля? Что это семя раздора — залог общественного спокойствия? Что этот предатель — достойнейший из французов?
— Боже мой, — произнес аббат, — мог ли я когда-нибудь думать, что королевская власть падет так низко и такой оболтус, — аббат показал на Питу,
— будет ссылаться на Лафайета, как в прежние времена люди ссылались на Аристида или Фокиона!
— Ваше счастье, что вас не слышит народ, господин аббат, — неосторожно заметил Питу.
— А! — победно вскричал аббат. — Вот оно, твое истинное лицо! Ты угрожаешь! Народ! Какой народ? Тот самый народ, который подло перерезал королевских офицеров, тот самый народ, который рылся во внутренностях своих жертв! Да, народ господина де Лафайета, народ господина Байи, народ господина Питу! Ну, что же ты медлишь? Беги, донеси на меня скорее революционерам Виллер-Котре! Что же ты не тащишь меня в Пле? Что же не засучиваешь рукава, чтобы повесить меня на фонаре? Давай, Питу, macte animo, Питу! Sursum, sursum
, Питу! Давай, давай, где веревка? Где виселица! Вот палач: Macte animo generose Pitoue
.
— Sic itur ad astra
, — продолжил Питу сквозь зубы просто из желания закончить стих и не замечая, что сказал людоедский каламбур.
Но увидев, как разъярился аббат, Питу понял, что сказал что-то не то — Ах, вот как! — завопил аббат. — Вот, значит, как я пойду к звездам! Ах, так ты прочишь мне виселицу!
— Но я ничего подобного не говорил! — вскричал Питу, начиная ужасаться тому, какой Оборот принимает их спор.
— Ты сулишь мне небо несчастного Фулона, злополучного Бертье!
— Да нет же, господин аббат!
— Ты, как я погляжу, уже готов накинуть мне петлю на шею, живодер; ведь это ты на Ратушной площади взбирался на фонарь и своими отвратительными паучьими лапами тянул к себе жертвы!
Питу зарычал от гнева и негодования.
— Да, это ты, я узнаю тебя, — продолжал аббат в пророческом вдохновении, делавшем его похожим на Иодая, — узнаю тебя! Катилина, это ты!
— Да что же это! — взревел Питу. — Да знаете ли вы, что вы говорите ужасные вещи, господин аббат! Да знаете ли вы, что вы меня оскорбляете в конце концов?
— Я тебя оскорбляю!
— Да знаете ли вы, что если так пойдет и дальше, я буду жаловаться в Национальное собрание? Аббат рассмеялся с мрачной иронией:
— Ну-ну, иди жалуйся.
— И знаете ли вы, что есть наказание против недостойных граждан, которые оскорбляют честных граждан?
— Фонарь!
— Вы недостойный гражданин.
— Веревка! Веревка!.. Понял! Понял! — закричал вдруг аббат, пораженный неожиданной догадкой, в приступе благородного негодования. — Да, каска, каска, это он!
— Что такое? — изумился Питу. — При чем тут моя каска?
— Человек, который вырвал дымящееся сердце Бертье, человеконенавистник, который положил его, окровавленное, на стол перед избирателями, был в каске, человек в каске — это ты, Питу; человек в каске — это ты, чудовище; вон, вон, вон!
И при каждом «вон!», произнесенном трагическим тоном, аббат делал шаг вперед, наступая на Питу, а Питу отступал на шаг назад.
В ответ на это обвинение, которое, как читатель знает, было совершенно несправедливым, бедный малый отбросил подальше каску, которой он так гордился и которая упала на мостовую с глухим стуком, ибо под медь был подложен картон.
— Вот видишь, несчастный, — закричал аббат, — ты сам признался!
И он встал в позу Лекена в роли Оросмана, когда тот, найдя письмо, обвиняет Заиру.
— Погодите, погодите, — сказал Питу, выведенный из себя подобным обвинением, — вы преувеличиваете, господин аббат.
— Я преувеличиваю; значит, ты вешал немножко, значит, ты потрошил немножко, бедное дитя!
— Господин аббат, вы же знаете, что это не я, вы же знаете, что это Питт.
— Какой Питт?
— Питт младший, сын Питта старшего, лорда Чатама, который давал деньги со словами: «Пусть не жалеют денег и не дают мне никакого отчета». Если бы вы понимали по-английски, я сказал бы вам это по-английски, но вы ведь не понимаете.
— Ты хочешь сказать, что ты знаешь по-английски?
— Меня научил господин Жильбер.
— За три недели? Жалкий обманщик!
Питу увидел, что пошел по неправильному пути.
— Послушайте, господин аббат, — сказал он, — я больше ни о чем с вами не спорю, у вас свои взгляды, у меня — свои.
— Да неужели?
— Каждый волен иметь свои взгляды.
— Ты признаешь это. Господин Питу позволяет мне иметь собственные взгляды; благодарю вас, господин Питу.
— Ну вот, вы опять сердитесь. Если так будет продолжаться, мы никогда не дойдем до того, что меня к вам привело.
— Несчастный! Так тебя что-то привело? Ты, может быть, избран депутатом?
— И аббат насмешливо расхохотался.
— Господин аббат, — сказал Питу, отброшенный аббатом на позиции, которые он хотел занять с самого начала спора. — Господин аббат, вы знаете, как я всегда уважал ваш характер.
— Ну-ну, поговорим теперь об этом.
— И как я неизменно восхищался вашей ученостью, — прибавил Питу.
— Змея подколодная! — сказал аббат.
— Я! — произнес Питу. — Да что вы!
— Ну, о чем ты собрался меня просить? Чтобы я взял тебя обратно? Нет, нет, я не порчу моих учеников; нет, в тебя проник вредоносный яд, его невозможно вытравить. Ты погубишь мои молодые побеги: infecit pabula tabo.
— Но, господин аббат…
— Нет, даже не проси меня об этом, если хочешь поесть, ибо я полагаю, что свирепые вешатели из Парижа испытывают голод, как все обычные люди. Они испытывают голод! О боги! В конце концов, если ты требуешь, чтобы я бросил тебе кусок свежего мяса, ты его получишь. Но за порогом, в плошке — так в Риме хозяева кормили псов.
— Господин аббат, — сказал Питу, расправив плечи, — я не прошу у вас пропитания; я, слава Богу, могу прокормиться сам! И я не хочу никому быть в тягость.
— А! — удивился аббат.
— Я живу, как все живут, не побираясь, благодаря изобретательности, которой одарила меня природа. Я живу своим трудом и, более того, настолько далек от мысли быть в тягость моим согражданам, что многие из них выбрали меня командиром.
— Да? — произнес аббат с таким изумлением и таким ужасом, словно наступил на змею.
— Да, да, выбрали меня командиром, — любезно повторил Питу.
— Командиром чего?
— Командиром войска свободных людей, — отвечал Питу.
— О Боже мой! — вскричал аббат. — Несчастный сошел с ума.
— Командиром Национальной гвардии Арамона, — закончил Питу с притворной скромностью.
Аббат наклонился к Питу, чтобы лучше разглядеть в его чертах подтверждение своих слов.
— В Арамоне есть Национальная гвардия! — взревел он.
— Да, господин аббат.
— И ты ее командир?
— Да, господин аббат.
— Ты, Питу?
— Я, Питу.
Аббат воздел руки горе, как Финей.
— Какая мерзость! — пробормотал он.
— Вам, должно быть, известно, господин аббат, — ласково сказал Питу, — что Национальная гвардия призвана охранять жизнь, свободу и собственность граждан.
— О, о! — в отчаянии стонал старик.
— Ив деревне она должна быть особенно хорошо вооружена, дабы противостоять бандам разбойников, — продолжал Питу.
— Бандам, главарем которых ты являешься! — вскричал аббат. — Бандам грабителей, бандам поджигателей, бандам убийц!
— О, не путайте, дорогой господин аббат, — надеюсь, когда вы увидите моих солдат, вы поймете, что никогда еще более честные граждане…
— Замолчи! Замолчи!
— Не сомневайтесь, господин аббат: мы ваши подлинные защитники, доказательство чему — то, что я пришел прямо к вам.
— Зачем? — спросил аббат.
— Да вот… — сказал Питу, почесывая в затылке и глядя, куда упала его каска, чтобы понять, не слишком ли далеко он отступит за линию обороны, если пойдет и подберет эту существенную часть своего военного обмундирования.
Каска валялась всего в нескольких шагах от парадной двери, выходящей на улицу Суассон.
— Я спросил тебя, зачем? — повторил аббат.
— Так вот, господин аббат, — сказал Питу, пятясь на два шага по направлению к каске, — позвольте мне изложить причину моего прихода в надежде на вашу мудрость.
— Вступление закончено, — пробормотал аббат, — теперь переходи к повествованию.
Питу сделал еще два шага по направлению к своей каске.
Но всякий раз как Питу делал два шага назад, к своей каске, аббат, чтобы сохранить разделявшее их расстояние, делал два шага вперед, к Питу.
— Так вот, — сказал Питу, начиная храбриться по мере приближения к орудию обороны, — солдатам необходимы ружья, а у нас их нет.
— Ах, у вас нет ружей! — вскричал аббат, притопывая от радости. — У них нет ружей! Ах, вот, право, бравые солдаты!
— Но, господин аббат, — сказал Питу, делая еще два шага к каске, — когда нет ружей, их находят.
— Да, — сказал аббат, — и вы их ищете? Питу поднял каску.
— Да, господин аббат, — ответил он.
— И где же?
— У вас, — сказал Питу, нахлобучивая каску.
— Ружья! У меня! — удивился аббат.
— Да; у вас в них нет недостатка.
— А, мой музей! — возопил аббат. — Ты пришел, чтобы ограбить мой музей! Кирасы наших древних богатырей на груди этих негодяев! Господин Питу, я вам уже сказал, вы сошли с ума. Шпаги испанцев из Альмансы, пики швейцарцев из Мариньяно, чтобы вооружить господина Питу и иже с ним. Ха-ха-ха!
И аббат рассмеялся презрительным и грозным смехом, от которого по жилам Питу пробежала дрожь.
— Нет, господин аббат, — сказал он, — нам нужны не пики швейцарцев из Мариньяно и не шпаги испанцев из Альмансы; нет, это оружие нам не подходит.
— Хорошо, что ты хоть это понимаешь.
— Нет, господин аббат, нам нужно не это оружие.
— Тогда какое же?
— Добрые ружья, господин аббат, добрые ружья, которые я часто чистил в наказание в те времена, когда имел честь учиться под вашим началом: dum me Galatea tenebat
, — добавил Питу с любезной улыбкой.
— Ишь, чего захотел! — сказал аббат, чувствуя, как от улыбки Питу его редкие волосы встают дыбом. — Ишь, чего! Мои ружья!
— То есть единственное ваше оружие, которое не имеет никакой исторической ценности и может сослужить хорошую службу.
— Ах, вот в чем дело, — сказал аббат, поднося руку к рукоятке своей плетки, словно капитан к эфесу шпаги. — Ах, вот в чем состоят твои предательские планы!
Питу перешел от требования к просьбе:
— Господин аббат, отдайте нам эти тридцать ружей.
— Назад! — произнес аббат, наступая на Питу.
— И вы заслужите славу, — сказал Питу, отступая на шаг, — человека, который помог освободить страну от угнетателей.
— Чтобы я дал в руки врагов оружие против себя и своих единомышленников!
— вскричал аббат. — Чтобы я дал врагам оружие, из которого они будут в меня стрелять!
И, вынув из-за пояса плетку, он замахнулся на Питу:
— Никогда! Никогда!
— Господин аббат, ваше имя будет упомянуто в газете господина Прюдома.
— Мое имя в газете господина Прюдома! — взревел аббат.
— С похвалой вашей гражданской доблести.
— Лучше позорный столб и галеры!
— Так вы отказываетесь отдать ружья? — спросил Питу без большой уверенности в голосе.
— Отказываюсь, убирайся вон! И аббат указал Питу на дверь.
— Но это произведет дурное впечатление, — сказал Питу, — вас обвинят в недостатке гражданских чувств, в предательстве. Господин аббат, умоляю вас, не подвергайте себя этому.
— Сделай из меня мученика, Нерон! Это все, о чем я прошу! — воскликнул аббат с горящими глазами, больше похожий на палача, чем на жертву.
Во всяком случае, такое впечатление он произвел на Питу, и Питу снова попятился.
— Господин аббат, — сказал он, делая шаг назад, — я мирный депутат, борец за восстановление порядка, я пришел…
— Ты пришел, чтобы разграбить мое оружие, как твои сообщники грабили Дом Инвалидов.
— За что удостоились многочисленных похвал, — сказал Питу.
— А ты здесь удостоишься многочисленных ударов плеткой, — посулил аббат.
— О, господин Фортье, — сказал Питу, хорошо знакомый с плеткой аббата, — вы не станете так нарушать права человека.
— А вот ты сейчас увидишь, мерзавец! Подожди у меня!
— Господин аббат, меня защищает мое звание посланника.
— Вот я тебя!
— Господин аббат! Господин аббат!! Господин аббат!!! Питу дошел до двери, выходящей на улицу; теперь надо было принять бой или бежать. Но для того, чтобы бежать, необходимо было открыть дверь, а для того, чтобы открыть дверь, надо было обернуться.
При этом, оборачиваясь, Питу подставлял ударам противника незащищенную часть своей особы, которую толком не закрывает даже кираса.
— Ах, так тебе понадобились мои ружья! — сказал аббат — Так ты пришел за моими ружьями… Так ты мне говоришь: ружья или смерть!..
— Господин аббат, я ничего такого не говорил, — оправдывался Питу.
— Ну что ж? Ты знаешь, где они, мои ружья, можешь задушить меня, чтобы ими завладеть. Только через мой труп.
— Я на это не способен, господин аббат.
И Питу, положив руку на щеколду и глядя на поднятую руку аббата, считал уже не число ружей, хранящихся в арсенале аббата, но число ударов, могущих слететь с хвоста его плетки.
— Так значит, господин аббат, вы не хотите отдать мне ружья?
— Нет, я не хочу тебе их отдать.
— Вы не хотите раз?
— Нет.
— Вы не хотите два?
— Нет.
— Вы не хотите три?
— Нет, нет и нет.
— Ну что ж, — произнес Питу. — Оставьте их себе.
И он быстро обернулся и бросился в приоткрытую дверь.
Но как он ни торопился, мудрая плетка успела со свистом опуститься и так сильно хлестнуть Питу пониже спины, что, несмотря на всю свою храбрость, покоритель Бастилии не мог сдержать крика боли.
На этот крик выбежали несколько соседей и к своему глубокому удивлению увидели Питу, бегущего сломя голову с каской и саблей, и аббата Фортье, размахивающего своей плеткой, как карающий ангел огненным мечом.
Глава 65. ПИТУ-ДИПЛОМАТ
Итак, Питу был жестоко обманут в своих надеждах.
Разочарование его не знало пределов. Такого сокрушительного поражения не потерпел сам Сатана, когда Господь низвергнул его из рая в ад. К тому же Сатана после падения сделался князем тьмы, а Питу, сраженный аббатом Фортье, остался прежним Питу.
Как возвратиться теперь к тем, кто избрали его своим командиром? Как, дав им столько опрометчивых обещаний, осмелиться признаться, что ты просто бахвал, хвастун, который, напялив каску и нацепив саблю, не может справиться со стариком аббатом и безропотно сносит от него удары плеткой по заднице?
Пообещать уговорить аббата Фортье и не суметь выполнить обещание — какая непростительная ошибка!
Укрывшись в первом же попавшемся овраге, Питу обхватил голову руками и погрузился в размышления.
Он надеялся умаслить аббата Фортье, говоря с ним по-гречески и по-латыни. По простоте душевной он обольщался надеждой подкупить Цербера медовой коврижкой велеречия, но коврижка оказалась горькой и Цербер укусил соблазнителя за руку, даже не дотронувшись до приманки. Все пошло насмарку.
Вот в чем дело: аббат Фортье ужасно самолюбив, а Питу не взял этого в расчет; аббата Фортье сильнее оскорбило замечание Питу касательно его грамматической ошибки, чем намерение того же Питу изъять из его, аббата Фортье, арсенала тридцать ружей.
Добросердечные от природы юноши всегда заблуждаются, полагая своих противников людьми безупречными.
Меж тем аббат Фортье, как выяснилось, был пламенный роялист и горделивый филолог.
Питу горько упрекал себя за то, что дважды — своими замечаниями по поводу глагола быть и своими речами по поводу революции — навлек на себя гнев аббата. Ведь он не первый день имел дело со своим учителем и не должен был сердить его. Вот в чем заключалась истинная ошибка Питу, которую он осознал, как это всегда и бывает, слишком поздно.
Он вел себя неправильно; оставалось решить, какое поведение было бы правильным.
Правильным было бы употребить все свое красноречие для того, чтобы убедить аббата Фортье в своей преданности королю, а главное — пропустить мимо ушей грамматические ошибки учителя.
Правильным было бы внушить аббату, что арамонская национальная гвардия защищает интересы контрреволюции.
Правильным было бы пообещать, что она будет сражаться на стороне короля.
А самое главное — правильным было бы не говорить ни слова о злосчастном глаголе быть.
Тогда аббат, вне всякого сомнения, распахнул бы двери своих кладовых и своего арсенала, дабы храброе войско и его героический предводитель с оружием в руках могли отстаивать монархию.
Такая ложь именуется дипломатией. Порывшись в памяти, Питу вспомнил на этот счет немало историй из далекого прошлого.
Он вспомнил Филиппа Македонского, который столько раз нарушал свои клятвы и тем не менее прослыл великим человеком.
Он вспомнил Брута, который вел себя весьма брутально и тем не менее прослыл великим человеком.
Вспомнил он и Фемистокла, который всю жизнь обманывал своих соотечественников для их же пользы, и это опять-таки не помешало ему прослыть великим человеком.
С другой стороны, Аристид никогда не позволял себе ничего подобного, — а его тоже называют великим.
Это соображение привело Питу в замешательство.
Но, по зрелом размышлении, он решил, что Аристиду просто повезло: его враги персы были столь тупоумны, что он сумел победить их, не пускаясь на хитрости.
К тому же Аристида, хоть и несправедливо, но изгнали из Афин; это соображение в конце концов заставило Питу принять сторону Филиппа Македонского, Брута и Фемистокла.
Перейдя к современности, Питу спросил себя, как поступили бы господин Жильбер, господин Байи, господин Ламет, господин Барнав и господин Мирабо, будь они на месте Питу, а король Людовик XVI — на месте аббата Фортье?
Что сделали бы они, если бы им нужно было получить от короля триста или пятьсот тысяч ружей для французской национальной гвардии?
Решительно противоположное тому, что сделал Питу.
Они убедили бы Людовика XVI в том, что французы только и мечтают о спасении своего монарха, а спасти его возможно, только имея триста или пятьсот тысяч ружей.
Конечно, господин де Мирабо поступил бы именно так и непременно добился бы успеха.
Питу вспомнил еще и народную песенку, гласящую:
Хочешь дьяволу служить, — Вежливым изволь с ним быть.
Вывод из всего этого напрашивался только один: он, Анж Питу, четырежды скотина; для того, чтобы вернуться к своим солдатам со славой, он должен был сделать решительно противоположное тому, что сделал.
Продолжая обдумывать то положение, в какое он попал, Питу решил во что бы то ни стало, хитростью или силой, добыть то оружие, которое надеялся добыть уговорами.
Можно было проникнуть в музей и похитить у аббата оружие либо изъять его.
Действуй Питу вместе с товарищами, эта операция звалась бы изъятием; пойди он в музей один, это называлось бы кражей.
Кража! — это слово оскорбляло слух честного Питу.
Что же до изъятия, то нет никакого сомнения, что во Франции еще оставалось довольно людей, сведущих в старинных законах и склонных рассматривать подобное деяние как разбой и грабеж.
Перечисленные доводы заставили Питу отказаться от обоих упомянутых выше средств.
Вдобавок на карту была поставлена честь Питу, а спасать честь следует в одиночку, не прибегая к посторонней помощи.
Гордый глубиной и разнообразием своих мыслей, Питу снова погрузился в раздумья.
Наконец, уподобившись Архимеду, он воскликнул:
«Эврика!» — что в переводе на французский означало:
«Нашел!»
В самом деле, в своем собственном арсенале Питу нашел выход из положения. Он рассуждал так:
Господин де Лафайет — главнокомандующий французской Национальной гвардией.
Арамон находится во Франции. Арамон имеет национальную гвардию.
Следовательно, г-н де Лафайет командует арамонской Национальной гвардией.
А раз так, г-н де Лафайет не может терпеть такого положения, при котором у арамонских гвардейцев нет оружия, в то время как гвардейцы других населенных пунктов уже получили его либо вот-вот получат.
К г-ну де Лафайету можно получить доступ через Жильбера, к Жильберу — через Бийо.
И Питу решил послать фермеру письмо.
Поскольку Бийо не знает грамоты, прочтет письмо господин Жильбер, и таким образом Питу убьет сразу двух зайцев.
Приняв это решение, Питу дождался темноты, тайком возвратился в Арамон и взялся за перо.
Однако, как ни старался он проскользнуть незамеченным, его появление не укрылось от внимания Клода Телье и Дезире Манике.
Прижав палец к губам и не сводя глаз с письма, они молча ретировались, Питу же с головой окунулся в практическую политику.
Вот что значилось в той бумаге, что произвела столь сильное впечатление на Клода и Дезире:
«Дорогой и глубокоуважаемый господин Бийо!
Каждый день приносит революции новые победы в наших краях; аристократы отступают, патриоты наступают.
Арамонская коммуна желает пополнить ряды Национальной гвардии. Но у нас нет оружия.
Я знаю средство добыть его. Некоторые частные лица хранят у себя запасы оружия; обратив его на службу нации, мы сберегли бы государственной казне немало денег.
Если бы генералу де Лафайету было угодно приказать, чтобы все подобные незаконные запасы оружия перешли в распоряжение коммун, в соответствии с числом людей, годных к военной службе, я, со своей стороны, взялся бы поставить арамонскому арсеналу по меньшей мере тридцать стволов.
Это единственный способ положить предел контрреволюционным проискам аристократов и врагов нации.
Ваш согражданин и покорнейший слуга Анж Питу».
Закончив свое послание, Питу заметил, что ни слова не сказал фермеру о его доме и семье.
Бийо, конечно, был новый Брут, но не до такой же степени! Впрочем, открыть Бийо правду о Катрин значило разорвать ему сердце и разбередить свежие раны в душе самого Питу.
Подавив вздох, Анж приписал внизу:
«Р.S. Госпожа Бийо и мадмуазель Катрин, а также все домочадцы пребывают в добром здравии и шлют господину Бийо свой привет».
Таким образом он не опорочил ни себя, ни других.
Показав посвященным белый конверт, которому предстояло отправиться в Париж, командующий арамонскими войсками ограничился немногословным заключением.
— Вот, — сказал он и пошел на почту.
Ответ не заставил себя ждать.
Через день в Арамон примчался гонец на лошади и спросил г-на Анжа Питу.
Событие это произвело великий шум, возбудило великую тревогу, а затем вселило в душу ополченцев великие надежды.
Курьер прискакал на взмыленном белом коне.
Он был одет в мундир штаба парижской национальной гвардии.
Судите же сами о том, как встретили его арамонцы и как взволновался при известии о его прибытии Анж Питу.
Бледный, трепещущий, он приблизился к высокому гостю и взял пакет, который протянул ему офицер — протянул, не будем скрывать, с улыбкой.
В пакете находился ответ г-на Бийо, писанный рукою Жильбера.
Бийо рекомендовал Питу быть более умеренным в изъявлении патриотизма.
Далее он сообщал, что прилагает к письму приказ генерала де Лафайета, скрепленный подписью военного министра, приказ же этот предписывает вооружить арамонскую Национальную гвардию.
Наконец, он извещал, что посылает письмо с офицером, который направляется в Суассон и Лан для того, чтобы и тамошняя Национальная гвардия не осталась безоружной.
Приказ генерала де Лафайета гласил:
«Сим предписывается всем гражданам, владеющим более, чем одним ружьем, и более, чем одной саблей, предоставить излишнее оружие в распоряжение воинских частей, созданных в коммунах.
Данный приказ подлежит исполнению на всей территории провинции».
Зардевшись от радости, Питу поблагодарил офицера; тот снова улыбнулся и немедленно продолжил свой путь.
Питу был на вершине блаженства: он получил приказ от самого генерала де Лафайета, да еще с подписью министра.
И что самое поразительное, приказ этот полностью совпадал с намерениями и желаниями самого Питу.
Описать действие, которое произвело появление парижского курьера на арамонских избирателей, нам не под силу. Мы даже не станем пытаться это делать.
Скажем лишь одно: взглянув на взволнованные лица и горящие глаза арамонцев, увидев, как услужливо и почтительно стали они держать себя с Анжем Питу, самый скептический наблюдатель уверился бы, что нашему герою суждено великое будущее.
Выборщики все как один изъявили желание осмотреть и ощупать министерскую печать, на что получили милостивое разрешение Питу.
Затем, когда кругом остались только посвященные, Питу произнес следующую речь:
— Сограждане, планы мои, как я и предвидел, осуществились. Я написал генералу де Лафайету о вашем желании образовать отряд Национальной гвардии и поставить во главе этого отряда меня И что же? Вот надпись на конверте, присланном мне из министерства.
Тут он предъявил своим бойцам конверт, на котором стояло:
«Господину Анжу Питу, командующему арамонской Национальной гвардией».
— Итак, — продолжал Питу, — генерал Лафайет знает о моем назначении на пост командующего Национальной гвардией и одобряет его. Следовательно, генерал де Лафайет и военный министр знают также о вашем вступлении в ряды Национальной гвардии и одобряют его.
Громкий вопль радости и восхищения потряс стены лачуги, где жил Питу.
— Что же касается оружия, я знаю, как его добыть. Прежде всего следует выбрать лейтенанта и сержанта. Я нуждаюсь в их помощи.
Новоявленные гвардейцы нерешительно переглянулись.
— Может, ты их и назовешь, Питу? — попросил Манике.
— Мне этим заниматься не подобает, — с достоинством ответил Питу, — выборы должны проходить свободно; выберите людей на названные мною посты самостоятельно, да берите с умом. Больше мне вам сказать нечего. Ступайте!
Произнеся эти слова с поистине королевским величием, Питу отослал своих солдат и, как новый Агамемнон, остался наедине с собственными мыслями.
Он смаковал свою славу, а избиратели тем временем оспаривали один у другого крохи военной власти, призванной править Арамоном.
Выборы продолжались целый час. Наконец лейтенант и сержант были названы; первый пост достался Дезире Манике, второй — Клоду Телье. Затем гвардейцы возвратились к Питу, и командир утвердил своих унтер-офицеров в новых должностях.
Когда с этим делом было покончено, Питу сказал:
— Теперь, господа, не будем терять ни минуты.
— Да, да, начнем учения! — воскликнул один из самых рьяных бойцов.