Шарни, который во время всей трапезы не пил ничего, кроме воды, при виде короля и королевы побледнел и вскочил. Он надеялся, что все произойдет в их отсутствие и не приобретет такой важности; тогда можно было бы от всего отречься, все опровергнуть, меж тем как присутствие короля и королевы делало событие принадлежностью истории.
Но каков же был его ужас, когда он увидел, как его брат Жорж подходит к королеве и, ободренный ее улыбкой, обращается к ней с речью.
Он был далеко и не мог слышать; но по движениям Жоржа он угадал, что тот обращается с просьбой.
Королева милостиво выслушала просьбу и вдруг, сняв со своего чепца кокарду, протянула ее юноше.
Шарни вздрогнул, простер руки и чуть не закричал.
Это была даже не белая, французская кокарда, но черная, австрийская, и именно эту вражескую кокарду королева преподнесла своему легкомысленному рыцарю.
На сей раз королева совершила даже не оплошность — предательство.
Меж тем все эти бедные фанатики, которых Господь решил погубить, были столь безрассудны, что когда Жорж де Шарни поднял вверх эту черную кокарду, те, у кого была белая кокарда, сорвали ее, а те, у кого была трехцветная кокарда, стали топтать ее ногами.
И тогда опьянение достигло таких пределов, что под угрозой быть задушенными поцелуями либо растоптать, тех, кто стоял перед ними на коленях, августейшие гости Фландрского полка были вынуждены удалиться в свои покои.
Все это несомненно было просто проявлением бурного французского характера, и если бы оргия так и закончилась восторгами, французы бы охотно простили ее участников. Но офицеры на этом не остановились Разве верным сторонникам короля не ду его величеству слегка уколоть народ — род, который доставил королю столько Оркестр недаром играл:
Зачем любимого печалить? Именно под эту мелодию король, королева и дофин удалились.
Не успели они уйти, как пирующие, распаляя друг друга, преобразили пиршественную залу в захваченный город.
По команде г-на Персеваля, адъютанта г-на д'Эстена, рожок протрубил атаку.
Атаку против кого? Против отсутствующего противника.
Против народа.
Сигнал атаки столь сладостен для уха французов, что офицеры приняли Версальскую театральную залу за поле брани, а прекрасных дам, наблюдавших из лож это отрадное их сердцу зрелище, — за врагов.
Крик: «В атаку» — грянул из сотни глоток, и начался штурм лож. Правда, нападающие были в расположении духа, внушающем так мало страха, что противники сами протягивали им руки.
Первым взобрался на балкон гренадер Флачдрского полка. Г-н де Персеваль вынул из своей петлицы крест и наградил его.
Правда, это был Лимбургский крест — одна из самых малозначащих наград.
И все это свершалось во славу австрийской кокарды, под громкие крики против национальной кокарды.
Раздалось несколько глухих возгласов недовольства, но их заглушил хор певцов, крики «виват», голос труб, и весь этот шум и гам хлынул в уши народа, который стоял за дверями, сначала удивляясь, потом негодуя.
Там, на площади, а затем и на улицах, стало известно, что белую кокарду заменили на черную, а трехцветную кокарду топчут ногами.
Стало известно, что одного храброго офицера Национальной гвардии, который, презрев угрозы, сохранил свою трехцветную кокарду, изувечили прямо в королевских покоях.
Ходили также неясные слухи, что один офицер, неподвижный, грустный, стоял у входа в огромную залу, превращенную в балаган, где бесновались все эти одержимые; бессильный противостоять воле большинства, отважный солдат молча смотрел и слушал, сокрушаясь душой, беря на себя чужую вину, беря на себя ответственность за все бесчинства армии, представленной в этот печальней день офицерами Фландрского полка; однако имя этого человека, единственного мудреца среди стольких безумцев, не упоминалось, а если бы и упоминалось, никто бы не поверил, что именно граф де Шарни, фаворит королевы, готовый умереть за нее, и был тем, кто больше всех пострадал от того, что она совершила.
Что до королевы, она возвратилась к себе поистине околдованная происшедшим.
Вскоре ее стала осаждать толпа придворных льстецов.
— Посмотрите, — подобострастно говорили ей, — посмотрите, каков истинный дух ваших войск, и когда вам станут толковать о мощи анархических идей народа, вспомните о неистовом пыле монархических идей французской армии, и судите сами, какая из этих двух сил могущественнее.
Все эти речи согласовывались с тайными желаниями королевы, поэтому она давала себя убаюкать химерами, даже не замечая, что химеры эти отдаляют от нее Шарни.
Однако шум понемногу утих; дрема погасила все блуждающие огни, все фантасмагории опьянения. Впрочем, король, зайдя к королеве перед отходом ко сну, проронил фразу, проникнутую глубокой мудростью:
«Посмотрим, что будет завтра».
Какая опрометчивость! Эти слова, будь они обращены к кому-либо другому, были бы восприняты как мудрый совет, но у королевы они растревожили наполовину иссякший источник сопротивления и упрямства.
— И правда, — прошептала она, когда он ушел, — это пламя, разгоревшееся во дворце сегодня вечером, ночью охватит весь Версаль, а завтра запылает пожаром во всех уголках Франции. Все эти солдаты, все эти офицеры, давшие мне нынче такой пылкий залог преданности, будут названы предателями народа, бунтовщиками. Убийцы родины назовут вождей этих аристократов наемниками Питта и Кобурга, пособниками власти, варварами, северными дикарями. Каждая из голов, нацепившая черную кокарду, будет обречена фонарю на Гревской площади. Каждая грудь, испустившая верноподданнический крик: «Да здравствует королева!» будет проколота гнусными ножами и подлыми пиками. И это я, я одна всему виной. Это я обрекаю на смерть столько смелых и верных слуг трона, я, неприкосновенная властительница, которую близкие лицемерно щадят, а дальние обливают ненавистью. О, нет, чтобы не быть такой неблагодарной по отношению к моим единственным, моим последним друзьям, чтобы не быть трусливой и бессердечной, я возьму вину на себя. Все произошло из-за меня, пусть на меня и обрушится весь гнев. Посмотрим, докуда будет простираться ненависть, посмотрим, до какой ступени моего трона посмеет подняться нечистая волна.
У королевы, взбудораженной мрачными раздумьями И бессонной ночью, исход грядущего дня не вызывал сомнений.
Наступило утро, омраченное сожалениями, наполненное ропотом.
Наступило утро, и Национальная гвардия, которой королева раздала накануне свои флаги, явилась, повесив голову и отводя глаза, поблагодарить ее величество.
Вид этих людей ясно говорил о том, что они не одобряют ничего из того, что произошло, но что, напротив, они все это осудили бы, если бы посмели.
Они участвовали в шествии; они выступили навстречу Фландрскому полку; они получили приглашение на обед и приняли его. Но будучи не столько солдатами, сколько гражданами, именно они во время оргии решились проявить глухое недовольство, которому никто не придал значения.
Теперь это недовольство переросло в упрек, в порицание. Они пришли во дворец поблагодарить королеву в сопровождении большой толпы.
Обстановка была серьезная, поэтому церемония приобретала исключительную важность. И та и другая сторона хотели понять, с кем имеют дело.
Все солдаты, все офицеры, скомпрометировавшие себя накануне, желая знать, до какой степени они могут рассчитывать на поддержку королевы, вышли навстречу ропщущему, оскорбленному народу, чтобы услышать вердикт, который вынесет по поводу вчерашних событий владелица дворца.
Получилось, что главной виновницей контрреволюции представала королева.
Однако она еще могла уклониться от ответственности и предотвратить несчастье.
Но она, гордая как самые большие гордячки ее рода, обведя своим ясным, прозрачным, уверенным взглядом тех, кто ее окружал, друзей и врагов, громко сказала офицерам Национальной гвардии:
— Господа, я с большой радостью раздала вам знамена. Народ и армия должны любить короля, как мы любим народ и армию. Вчерашний день прошел восхитительно.
При этих словах, которые она произнесла твердым голосом, по толпе пробежал ропот, а в рядах военных раздались громкие рукоплесканья.
— Нас поддерживают, — сказали одни.
— Нас предали, — сказали другие.
Так, значит, бедная королева, этот роковой вечер 1 октября не был для вас неожиданностью. Так значит, бедная женщина, вы не жалеете о вчерашнем дне, вы не терзаетесь угрызениями совести! Вы не только не раскаиваетесь, ко еще и радуетесь!
Шарни, стоя в одной из групп, с глубоким горестным вздохом выслушал это оправдание, более того, возвеличивание оргии.
Королева, отведя взор от толпы, встретилась глазами с Шарни и пристально взглянула в лицо возлюбленному, чтобы прочесть на нем, какое впечатление она произвела.
«Разве я не храбра?» — говорил ее взгляд.
«Увы, ваше величество, вы не столько храбры, сколько безрассудны», — отвечало горестно хмурое лицо графа.
Глава 49. ЗА ДЕЛО БЕРУТСЯ ЖЕНЩИНЫ
В Версале двор самоотверженно боролся с народом.
В Париже народ рыцарски сражался с двором, с той лишь разницей, что рыцари были — с большой дороги.
Эти рыцари из народа странствовали в лохмотьях, держа руку на эфесе сабли или на прикладе пистолета, советуясь со своими пустыми карманами да голодным желудком.
Пока в Версале пили допьяна, в Париже, увы, и ели-то впроголодь.
На версальских столах было слишком много вина.
У парижских булочников было слишком мало муки.
Странная непонятливость! Роковое ослепление, которое нынче, когда мы привыкли к падению тронов, вызовет улыбку жалости у политических деятелей.
Бороться против революции и вызывать на битву голодных людей.
«Увы! — скажет история, неизбежно рассуждающая как философ-материалист, — народ никогда не сражается так ожесточенно, как на пустой желудок».
Меж тем было очень легко накормить народ, и тогда хлеб Версаля наверняка не показался бы ему таким горьким.
Но из Корбея перестала поступать мука. Корбей — это так далеко от Версаля! Корбей! Кто из приближенных короля и королевы думал о Корбее?
К несчастью для забывчивого двора голод, этот призрак, который так трудно засыпает и так легко просыпается, спустился, бледный и тревожный, на улицы Парижа. Он поджидал на всех углах, он набирал себе свиту из бродяг и злодеев, он заглядывал в окна богачей и чиновников.
В памяти мужчин еще живы бунты, где пролилось столько крови; мужчины помнят Бастилию, они помнят Фулона, Бертье и Флесселя; они боятся, что их снова назовут убийцами, и выжидают.
Но женщины еще ничего не испытали, кроме страданий, женщины страдают втройне: за ребенка, который ничего не понимает и с сердитым плачем требует хлеба, за мужа, который уходит из дома утром хмурый и молчаливый, чтобы вечером вернуться еще более хмурым и молчаливым, и наконец, за себя самих, становящихся скорбной жертвой супружеских и материнских страданий; женщины горят желанием сказать свое слово, они хотят служить родине на свой лад.
К тому же, разве 1 октября в Версале не женских рук дело?
Пришел черед женщин устроить 5 октября в Париже.
Жильбер и Бийо были в Пале-Рояле, в кафе Фуа. Именно в кафе Фуа шли бурные политические споры. Вдруг дверь кафе распахивается, входит растерянная женщина. Она рассказывает о белых и черных кокардах, занесенных из Версаля в Париж; она видит в них угрозу для общества.
Жильберу вспомнилось, что сказал Шарни королеве:
— Ваше величество, будет поистине страшно, когда за дело возьмутся женщины.
Таково же было и мнение самого Жильбера. Поэтому, видя, что за дело берутся женщины, он обернулся к Бийо и произнес лишь два слова:
— В Ратушу!
Со времени разговора Жильбера с Бийо и Питу, после которого Питу вместе с маленьким Себастьеном Жильбером вернулся в Виллер-Котре, Бийо подчинялся Жильберу по первому слову, по первому движению, по первому знаку, ибо он понял, что если его оружие — сила, то оружие Жильбера — ум.
Оба они устремились вон из кафе, пересекли наискосок сад Пале-Рояля, прошли через Фонтанный двор и добежали до улицы Сент-Оноре.
Дойдя до торговых рядов, они встретили девушку, которая выходила с улицы Бурдонне, стуча в барабан. Жильбер остолбенел.
— Что случилось? — спросил он.
— Проклятье! Вы видите, доктор, — отвечал Бийо, — хорошенькая девушка бьет в барабан, и не худо, клянусь!
— Наверно, у нее кто-то умер, — предположил какой-то прохожий.
— Она такая бледная, — снова вступил Бийо.
— Спросите, чего она хочет, — произнес Жильбер.
— Эй, красотка! — крикнул Бийо. — Что это вы таи расшумелись?
— Я хочу есть! — ответила девушка тонким пронзительным голосом.
И она продолжала идти и бить в барабан. Жильбер слышал ее слова.
— О, как это ужасно! — воскликнул он.
И он стал присматриваться к женщинам, которые шли следом за девушкой с барабаном.
Они еле держались на ногах от истощения и горя.
Были среди них такие, которые не ели больше суток.
Эти женщины время от времени издавали крик, грозный самой своей слабостью, ибо чувствовалось, что крик этот исходит из голодных глоток.
— В Версаль! — кричали они. — В Версаль!
Они звали с собой всех женщин, которых встречали по пути, видели на порогах и в окнах домов.
Мимо ехала карета, в ней сидели две дамы; они высунулись в дверцы и начали хохотать.
Эскорт барабанщицы остановился. Два десятка женщин бросились к карете, заставили дам выйти и присоединиться к шествию. Дамы негодовали и противились, но две или три затрещины быстро утихомирили их.
Позади женщин, которые двигались медленно, потому что толпа росла и росла, засунув руки в карманы, шел мужчина.
Этот мужчина с бледным исхудалым лицом, высокий и сухопарый, был в стального цвета сюртуке, черных коротких штанах и жилете; голову его увенчивала съехавшая набекрень потертая треуголка.
Длинная шпага била его по тощим, но мускулистым ногам.
Он шел следом за женщинами, смотрел, слушал, пожирая все своими проницательными глазами, глядевшими из-под черных бровей.
— Ба, — удивился Бийо, — лицо этого человека мне знакомо, я встречал его во всех стычках.
— Это судебный исполнитель Майяр, — сказал Жильбер.
— Да, верно, это он, он вслед за мной прошел по доске в Бастилию; он оказался ловчее меня и не свалился в ров.
Майяр вместе с женщинами скрылся за поворотом.
Бийо очень хотелось последовать примеру Майяра, но Жильбер увлек его за собой в Ратушу.
Все бунтовщики, будь то мужчины или женщины, рано или поздно неизбежно приходят к Ратуше. Вместо того, чтобы плыть по течению реки, Жильбер направился прямо к ее устью.
В Ратуше уже знали, что происходит в Париже, но не придавали этому значения. И правда, что за дело флегматику Байи и аристократу Лафайету до какой-то женщины, которой взбрело в голову бить в барабан. Кто-то раньше времени начал праздновать масленицу, только и всего.
Но когда вслед за барабанщицей пришли две или три тысячи женщин; когда на флангах этого войска, которое увеличивалось с минуты на минуту, показалось не менее многочисленное войско мужчин, зловеще усмехающихся и вооруженных; когда стало понятно, что эти мужчины заранее радуются злу, которое собираются совершить женщины, злу тем более неотвратимому, что было известно, что общество не будет препятствовать злоумышленникам творить зло, а власти не будут карать их после того, как оно свершится, члены городской управы забеспокоились.
Мужчины улыбались, потому что им было отрадно видеть, как слабая половина рода человеческого совершит зло, которое не смели совершить они.
Полчаса спустя на Гревской площади собралось десять тысяч женщин.
Видя, что их много, они встали руки в боки и стали решать, как быть дальше.
Обсуждение проходило бурно; говорили в основном женщины из народа, рыночные торговки, проститутки. Многие были роялистками и не только не собирались оскорблять короля и королеву, но пошли бы ради них на смерть. Отголоски этого странного спора были слышны за рекой, у молчаливых башен Собора Парижской Богоматери; чего только не повидал этот собор на своем веку, но такого еще не бывало.
Итог обсуждения был таков:
«Пойдем подпалим Ратушу, где изготовляется столько бумажного хлама, из-за которого мы голодаем».
В это время в Ратуше как раз шел суд над булочником, который обвешивал покупателей Понятно, что чем дороже хлеб, тем выгоднее занятие такого рода; но чем оно прибыльнее, тем оно опаснее.
Поэтому «фонарных дел мастера» уже поджидали булочника с новой веревкой.
Охрана Ратуши всеми силами пыталась спасти несчастного. Но, как видно, с некоторых пор человеколюбие было не в чести.
Женщины набросились на охрану, разбили ее наголову, ворвались в Ратушу и начали погром.
Они хотели все, что можно, бросить в Сену, а что невозможно бросить в Сену, сжечь на месте.
Итак, людей в воду, стены в огонь.
Это была нелегкая работа.
В Ратуше было много разных разностей.
Прежде всего, в ней находились триста избирателей.
В ней находились мэры и их помощники.
— Больно долго бросать всех этих людей в воду, — сказала одна рассудительная женщина, которой хотелось поскорее со всем покончить.
— Но ведь они этого заслуживают, — сказала другая.
— Да, но у нас мало времени.
— Ну что ж! Сожжем все! — предложил чей-то голос. — Так будет проще.
Стали искать факелы, потребовали огня; потом, заодно, чтобы не терять времени, решили повесить одного подвернувшегося под руку аббата — Лефевра д'Эрмессона.
По счастью, человек в сером сюртуке не дремал. Он перерезал веревку, аббат упал с высоты семнадцати футов, вывихнул ногу и, хромая, удалился под хохот всех этих мегер.
Аббат дешево отделался благодаря тому, что факелы уже горели и поджигательницы уже подносили их к бумагам так, что еще десять минут — и все было бы в огне.
Неожиданно человек в сером сюртуке бросается и вырывает головни и факелы из рук женщин; женщины сопротивляются, мужчина размахивает горящей головней и пока женщины гасят подолы юбок, он выхватывает из огня занимающиеся бумаги.
Что это за человек, осмелившийся восстать против десяти тысяч разъяренных созданий? С какой стати он ими командует? Аббата Лефевра повесили наполовину, но эту жертву они не упустят. За него вступиться будет некому, ведь сам он уже не сможет этого сделать.
Поднимается неистовый гвалт, все грозят храбрецу смертью; угрозу пытаются претворить в дело.
Женщины окружили мужчину в сером сюртуке и уже накинули ему петлю на шею. Но тут подоспел Бийо Он схватился за веревку и остро отточенным ножом стал кромсать ее на куски, крича:
— Остановитесь, несчастные, вы что, не узнаете одного из покорителей Бастилии?! Того, кто прошел по доске, чтобы заставить их сдаться, пока я барахтался во рву?! Вы что, не узнаете господина Майяра?
Услышав это имя, такое известное и внушавшее такой страх, женщины остановились. Они переглянулись, отерли пот со лба.
Они потрудились на славу, и хотя уже стоял октябрь, пот лил с них ручьем.
— Это господин Майяр, покоритель Бастилии! Это господин Майяр, судебный исполнитель из Шатле!
Угрозы сменяются ласками; Майяра обнимают с криками: «Да здравствует господин Майяр!»
Бийо оказал Майяру услугу, какую Майяр оказал аббату.
Майяр молча смотрит на Бийо и пожимает ему руку.
Рукопожатие говорит: «Мы друзья!»
Взгляд говорит: «Если я вам когда-нибудь понадоблюсь, рассчитывайте на меня».
Майяр вновь обрел на этих женщин влияние, которое еще увеличилось оттого, что они перед ним провинились.
Но Майяр — старый моряк, он вышел из народа и знает это море предместий, которое поднимается от малейшего ветерка и утихает от одного-единственного слова.
Он умеет направлять эти народные волны — лишь бы народ позволил ему сказать несколько слов.
Впрочем, сейчас как раз подходящий случай, все затаив дыхание слушают Майяра.
Майяр не хочет, чтобы парижанки разрушали коммуну, то есть единственную власть, которая их защищает; он не хочет, чтобы они уничтожали акты гражданского состояния, которые удостоверяют, что не все их дети — ублюдки.
Речь Майяра, непривычная, резкая, насмешливая, произвела свое действие.
Никто не будет убит, ничто не будет предано огню.
Но женщины хотят идти на Версаль.
Там сосредоточено зло, там ночи проходят в оргиях, пока парижане голодают. Это Версаль все пожирает. В Париже не хватает пшеницы и муки, потому что муку везут из Корбея мимо Парижа прямо в Версаль. Этого бы не было, если бы Булочник, Булочница и Маленький подмастерье были в Париже, Этими прозвищами нарекли короля, королеву и дофина, этих самой природой назначенных раздатчиков хлеба.
Женщины пойдут в Версаль.
Раз они объединились в войско, раз у них есть ружья, пушки, порох, а у тех, кому не досталось ни ружей, ни пороха, — пики и вилы, у них должен быть свой генерал.
Почему бы и нет? У Национальной гвардии ведь есть генерал.
Лафайет генерал мужчин.
Майяр будет генералом женщин.
Лафайет командует этими бездельниками гренадерами, которые кажутся запасниками, так мало от них проку, меж тем как нужно сделать так много.
Майяр будет командовать действующей армией. Без улыбки, не моргнув глазом, Майяр соглашается. Майяр — генерал, главнокомандующий парижскими женщинами.
Поход будет недолгим, но решительным.
Глава 50. ГЕНЕРАЛ МАЙЯР
Армия, которой командовал Майяр, была настоящая армия.
У нее были пушки, правда без лафетов и колес, но их погрузили на телеги.
У нее были ружья, правда, у многих не хватало курков и собачек, но зато у каждого был штык.
У нее была куча другого оружия, правда, довольно громоздкого, но все-таки оружия.
Женщины насыпали порох в носовые платки, в чепцы, в карманы и среди этих живых патронных сумок прогуливались артиллеристы с зажженными фитилями.
Только чудом новоявленная армия не взлетела на воздух во время этого невиданного путешествия.
Майяр сразу оценил дух своей армии. Он понял, что не сможет удержать ее на месте, не сможет приковать к Парижу; единственное, что в его силах, — провести ее на Версаль и, придя туда, воспрепятствовать злу, которое она способна совершить.
Эту трудную, героическую задачу Майяр выполнит.
Итак, Майяр подходит к девушке и снимает с ее шеи барабан.
Умирающая с голоду девушка не в силах нести его. Она отдает барабан, соскальзывает по стене и падает головой на каменную тумбу.
Мрачная подушка.., подушка голода!..
Майяр спрашивает ее имя. Ее зовут Луизон Шамбри. Она делала деревянные скульптуры для церкви. Но кто нынче думает о том, чтобы украшать церкви красивой резной мебелью, красивыми статуями, красивыми барельефами?
Чтобы не умереть с голоду, она стала цветочницей в Пале-Рояле.
Но кто покупает цветы, когда не хватает денег на хлеб? Цветы, эти звезды, сверкающие в мирном небе достатка, вянут под ветром бурь и революций.
Лишившись возможности вырезать фигурки из дуба, лишившись возможности продавать розы, жасмин и лилии, Луизон Шамбри взяла в руки барабан и стала бить этот ужасный набат.
Та, кто собрала всю эту печальную депутацию, отправится в Версаль на телеге, ибо она слишком слаба и не может идти пешком. Когда войско дойдет до Версаля, она вместе с двенадцатью другими женщинами потребует, чтобы их допустили во дворец; она станет голодным оратором, защищающим перед королем дело голодающих.
Это предложение Майяра было встречено рукоплесканьями.
Таким образом, Майяр разом разрушил все враждебные намерения.
Женщины толком не знали, почему идут именно в Версаль, они толком не знали, что будут там делать.
Теперь они узнали: они идут в Версаль, чтобы депутация из двенадцати женщин во главе с Луизон Шамбри обратились к королю с просьбой именем голода пожалеть народ.
Собралось почти семь тысяч женщин.
Они пустились в путь, они шли вдоль набережных.
Но когда они дошли до Тюильри, раздались громкие крики.
Майяр взобрался на каменную тумбу, чтобы видеть все свое войско.
— Что вы хотите? — спросил он.
— Мы хотим пройти через Тюильри.
— Невозможно, — сказал Майяр.
— Почему невозможно? — закричали наперебой семь тысяч голосов.
— Потому что Тюильри — королевский дом и королевский сад; потому что проходить через него без дозволения короля значит оскорбить короля, более того, — это значит покуситься в лице короля на всеобщую свободу.
— Ну что ж, — согласились женщины, — тогда попросите позволения у охранника.
Майяр подошел к солдату швейцарской гвардии и, сняв треуголку, учтиво попросил:
— Друг мой, позвольте этим дамам пройти через Тюильри, не причинив, как и обещал, ни малейшего ущерба сада не будет причинено никакого ущерба.
Вместо ответа швейцарец вынул свою длинную шпагу и напал на Майяра.
Майяр выхватил свою, которая на целый фут короче, и скрестил с его шпагой. Тем временем одна из женщин подбежала к швейцарцу, ударила его палкой от метлы по голове и он упал к ногам Майяра.
Майяр вложил свою шпагу в ножны, взял шпагу швейцарца под мышку, придерживая оружие женщины локтем другой руки, поднял треуголку, упавшую во время поединка, вновь надел на голову и продолжил путь через Тюильри, не причинив, как и обещал ни малейшего ущерба растениям.
Покуда Майярово войско движется через Королевскую аллею в направлении Севра, где ему предстоит разделиться на две группы, посмотрим, что происходит в Париже.
Десять тысяч женщин, которые чуть не утопили избирателей, чуть не повесили аббата Лефевра и Майяра и чуть не сожгли Ратушу, не могли не наделать шума.
На этот шум, который разнесся до самых окраинных кварталов столицы, примчался Лафайет.
Он производил на Марсовом поле своего рода смотр войскам и с восьми утра был на коне; на Ратушную площадь он въехал в полдень.
Карикатуры того времени изображали Лафайета в виде кентавра: легендарного белого коня с головой главнокомандующего Национальной гвардией.
С начала революции Лафайет говорил не слезая с коня, ел прямо на коне, командовал верхом на коне.
Ему часто случалось спать в седле.
Поэтому когда ему выпадала удача переночевать дома, он спал как убитый.
Когда Лафайет примчался на набережную Пеллетье, его остановил человек на прекрасной скаковой лошади.
Это был Жильбер. Он ехал в Версаль. Он собирался предупредить короля об опасности и поступить в его распоряжение.
Он в двух словах рассказал все Лафайету.
Потом каждый отправился своим путем:
Лафайет в Ратушу.
Жильбер в Версаль. Однако, поскольку женщины шли по правому берегу Сены, он поехал по левому.
Ратушная площадь, покинутая женщинами, заполнилась мужчинами.
Это были солдаты Национальной гвардии, состоящие или не состоящие на жалованье, в основном бывшие солдаты французской гвардии, которые, перейдя на сторону народа, утратили почетное право охранять короля, право, которое унаследовала личная охрана короля и солдаты швейцарской гвардии.
Гвалт, который устроили женщины, сменился звоном набата и сигналом общего сбора.
Лафайет проехал через толпу, спешился у крыльца Ратуши, вошел внутрь и, не обращая внимания на рукоплесканья и угрозы, вызванные его появлением, начал диктовать письмо к королю об утренних волнениях.
Он дошел до шестой строчки письма, как вдруг дверь канцелярии распахнулась.
Лафайет поднял глаза. Депутация гренадеров просила генерала принять ее.
Лафайет знаком пригласил депутацию войти.
Гренадеры вошли.
Гренадер, которому поручено было держать речь, подошел к столу.
— Господин генерал, — сказал он решительным тоном, — мы депутаты от десяти гренадерских рот; мы не считаем вас предателем, но мы считаем, что правительство нас предало. Пора со всем этим покончить; мы не можем обратить оружие против женщин, которые просят у нас хлеба. В Комитете продовольственного снабжения сидят либо растратчики, либо неумехи; и в том и в другом случае их надо сместить. Народ несчастен, корень зла в Версале. Надо послать за королем и вернуть его в Париж, — продолжал гренадер. — Надо истребить Фландрский полк и королевскую охрану за то, что они посмели топтать ногами национальную кокарду. Если король слишком слаб, чтобы носить корону, пусть отречется от трона. Мы коронуем его сына. Будет назначен регентский совет, и все пойдет как нельзя лучше.
Лафайет с удивлением поглядел на оратора. Он видел бунты, он оплакивал убийства, но сегодня он впервые почувствовал на своем лице дыхание революции.
Готовность народа обойтись без короля удивляет его, более того, приводит в замешательство.
— Как! — восклицает он. — Вы собираетесь объявить королю войну и принудить его покинуть нас?
— Господин генерал, — отвечает оратор, — мы любим и почитаем короля; нам было бы весьма досадно, если бы он нас покинул, ведь мы его очень любим. Но в конце концов, если это случится, у нас останется дофин.
— Господа, господа, — убеждает Лафайет, — берегитесь: вы затрагиваете интересы короны, а мой долг — стоять на страже интересов короля.
— Господин генерал, — возражает солдат национальной гвардии с поклоном, — мы готовы отдать за вас всю кровь до последней капли. Но народ несчастен, корень зла в Версале, надо отправиться в Версаль и привезти короля в Париж, так хочет народ.
Лафайет видит, что ему придется действовать на свой страх и риск. Он никогда не отступал перед этой необходимостью.
Он выходит на середину Ратушной площади и хочет обратиться к народу с речью, но крики: «В Версаль! В Версаль!» заглушают его голос.
Вдруг со стороны улицы Корзинщиков доносится громкий гул. Народ увидел Байи, который направляется в Ратушу. Навстречу ему со всех сторон летят крики: «Хлеба! Хлеба! В Версаль! В Версаль!»