Стража, не теряя самообладания, разместилась на ступенях.
Впрочем офицеры отнюдь не угрожали, но ласково увещевали толпу и пытались ее успокоить.
Байи едва не потерял голову. Бедный астроном впервые столкнулся со взрывом народного гнева.
— Что делать? — спрашивал он у выборщиков, — что делать?
— Судить его! — отозвалось несколько голосов.
— Невозможно судить под напором толпы.
— Проклятье! — вскричал Бийо. — У нас достанет солдат, чтобы защищаться?
— У нас нет и двухсот человек.
— Значит, необходимо подкрепление.
— О, если бы господин де Лафайет знал, что здесь происходит! — воскликнул Байи.
— Так сообщите ему.
— Как это сделать? Кто решится переплыть это людское море?
— Я! — ответил Бийо и шагнул к двери. Байи остановил его.
— Безумец, — сказал он, — взгляните в окно. Первая же волна поглотит вас. Если вы вправду хотите пробраться к господину Лафайету, спуститесь через черный ход, да и то я не поручусь, что это вам удастся. Впрочем, попытайтесь!
— Попробую, — просто ответил Бийо.
И он стремглав помчался искать Лафайета.
Глава 41. ТЕСТЬ
Однако нарастающий гул толпы свидетельствовал, что страсти на площади накалялись, это была уже не ненависть, но ярость; люди уже не угрожали, но брызгали слюной от злобы.
Крики «Долой Фулона!», «Смерть Фулону!» сталкивались, словно смертоносные снаряды во время бомбардировки; людское море волновалось, грозило прихлынуть и смести стражу с ее поста.
И в толпе этой все громче звучали призывы к расправе.
Смерть грозила не только Фулону, но и защищавшим его избирателям.
— Они упустили пленника! — говорили одни.
— Надо войти внутрь! — говорили другие.
— Спалим Ратушу!
— Вперед! Вперед!
Байи понял, что коль скоро г-н де Лафайет не появляется, у выборщиков остается единственное средство: выйти на площадь, смешаться с толпой и попытаться переубедить самых рьяных сторонников жестоких мер.
— Фулон! Фулон! — таков был несмолкающий крик, нескончаемый рев разъяренной толпы.
Народ готовился к штурму; стены Ратуши не выдержали бы натиска — Сударь,
— сказал Байи Фулону, — если вы не покажетесь толпе, эти люди подумают, что мы помогли вам бежать; они взломают дверь, ворвутся сюда и найдут вас — тогда я уже ни за что не ручаюсь.
— Я не думал, что меня так люто ненавидят, — сказал Фулон, бессильно опустив руки.
Опираясь на руку Байи, он с трудом добрел до окна.
Его появление было встречено страшным воплем. Стражу оттеснили, двери высадили; людской поток устремился по лестницам, коридорам, залам и в одно мгновение запрудил их.
Приказав страже охранять пленника, Байи пытался успокоить толпу.
Он хотел объяснить этим людям, что расправа не имеет ничего общего с правом и правосудием.
После неслыханных усилий, после того, как он двадцать раз рисковал собственной головой, ему это удалось.
— Да! Да! — закричали наступающие. — Пусть его судят! Пусть судят! Но пусть повесят!
Тем временем в Ратушу прибыл наконец г-н де Лафайет в сопровождении Бийо.
При виде его трехцветного плюмажа — он начал его носить одним из первых — толпа затихла.
Главнокомандующий Национальной гвардией пересек площадь и еще более решительно повторил то, что только что сказал Байи.
Речь его поразила всех, кто мог ее слышать, и в зале заседаний дело Фулона было выиграно.
Но те двадцать тысяч, что находились на улице, не слышали слов Лафайета и продолжали неистовствовать.
— Успокойтесь! — закричал Лафайет, который полагал, что впечатление, произведенное им на тех, кто его окружает, естественно распространяется и на остальных. — Успокойтесь! Этот человек будет предан суду.
— Да! — кричала толпа.
— Итак, я отдаю приказ отвести его в тюрьму, — продолжал Лафайет.
— В тюрьму! В тюрьму! — ревела толпа.
Генерал сделал знак страже, и она подтолкнула пленника вперед.
Толпа ничего не поняла, кроме того, что добыча перед ней. Никому и в голову не приходило, что добычу могут отнять.
Толпа, так оказать, почуяла запах парного мяса.
Бийо вместе с несколькими избирателями и с самим Байи подошли к окну, чтобы посмотреть, как стража ведет пленника через площадь.
По пути Фулон лепетал жалкие слова, плохо скрывавшие сильный страх.
— О, великодушный народ! — заискивающе говорил он, спускаясь по лестнице.
— Я ничего не боюсь, ведь я среди моих сограждан.
Под градом насмешек и оскорблений он вышел из-под мрачных сводов и внезапно очутился на верху лестницы, спускающейся на площадь: свежий воздух и солнце хлынули ему в лицо.
И тут из двадцати тысяч глоток вырвался единодушный вопль, вопль ярости, рев угрозы, рычанье ненависти. Этим взрывом охрану оторвало от земли, отнесло, разметало в разные стороны, тысяча рук схватила Фулона и потащила в зловещий угол под фонарем, гнусной и жестокой виселицей — орудием гнева, который народ именовал правосудием.
Бийо, глядя на все это из окна, кричал, призывая стражу исполнить свой долг, ему вторили выборщики, но стража была бессильна справиться с разбушевавшейся толпой.
Лафайет в отчаянии бросился вон из Ратуши, но не смог пробиться даже сквозь первые ряды толпы, гигантским озером разлившейся между ним и фонарем.
Взбираясь на каменные тумбы, чтобы лучше видеть, Цепляясь за окна, за выступы зданий, за любую неровность, зеваки ужасными криками еще сильнее распаляли действующих лиц.
Преследователи играли со своей жертвой, словно стая тигров с беззащитной добычей.
Все дрались за Фулона. Наконец люди поняли, что если они хотят сполна насладиться его агонией, надо распределить роли, в противном случае он будет тут же растерзан на части.
Поэтому одни стали держать Фулона, у которого не было уже даже сил кричать. Другие, сорвав с него галстук и разодрав одежду, накинули ему на шею веревку. Третьи, взобравшись на фонарь, спустили оттуда веревку, которую их товарищи накинули на шею бывшему министру.
Затем его с веревкой на шее и связанными за спиной руками приподняли и показали толпе.
Когда толпа вдоволь налюбовалась на страдальца и вдоволь похлопала в ладоши, был дан сигнал, и Фулон, бледный, окровавленный, под гиканье, внушавшее ему больший страх, чем сама смерть, взвился к железной деснице фонаря.
Наконец-то все, кто до сих пор ничего не мог разглядеть, увидели врага, реющего над толпой.
Раздались новые выкрики: это были возгласы недовольства: зачем так быстро убивать Фулона?
Палачи пожали плечами и молча указали на веревку.
Веревка была старая, сильно обтрепанная.
Когда Фулон начал биться в предсмертных судорогах, последние нити окончательно перетерлись, веревка оборвалась и полузадушенный Фулон рухнул на мостовую.
Это была лишь прелюдия к казни, лишь преддверие смерти.
Все ринулись к жертве; но никто уже не боялся, что Фулон может убежать: падая, он сломал ногу ниже колена.
И все же послышалась брань, брань нелепая и никак не заслуженная: палачей обвиняли в неумении, а ведь они, напротив, были столь хитроумны, что выбрали ветхую, отслужившую свой срок веревку в надежде, что она перетрется.
Надежда эта, как мы видим, оправдалась.
Веревку связали и вновь накинули на шею несчастному; Фулон, полумертвый, безгласный, блуждающим взором обводил толпу, ища, не найдется ли в этом городе, именуемом центром цивилизованного мира и охраняемом ста тысячью штыков короля, назначившего его, Фулона, министром, хотя бы один штык, защищающий его от этой орды каннибалов.
Но вокруг не было ничего, — ничего, кроме ненависти, кроме оскорблений, кроме смерти.
— Убейте меня, но только не мучайте так жестоко, — взмолился Фулон в отчаянии.
— Вот еще, — ответил чей-то голос, — почему это мы должны сокращать твою пытку, ведь ты-то вой как долго нас мучил!
— Вдобавок, — подхватил другой голос, — ты не успел даже переварить крапиву.
— — Постойте! Погодите! — кричал третий. — Мы приведем сюда его зятя Бертье! На фонаре напротив как раз есть место!
— Посмотрим, какие рожи состроят тесть и зятек, когда увидят друг друга!
— прибавил четвертый голос.
— Добейте меня! Добейте меня! — молил несчастный Тем временем Байи и Лафайет просили, заклинали, требовали, пытаясь пробиться сквозь толпу; вдруг Фулон снова взвивается вверх, но веревка снова рвется, и их просьбы, мольбы, судорожные рывки, не менее мучительные, чем у страдальца, тонут, гаснут, растворяются в дружном хохоте, которым толпа встречает это новое падение.
Байи и Лафайета, еще три дня назад подчинявших своей воле шестьсот тысяч парижан, сегодня не слушают даже дети. Поднимается ропот; эти двое мешают, они портят спектакль.
Тщетно Бийо пытался помочь им растолкать народ; могучий фермер сбил с ног двадцать человек, но чтобы добраться до Фулона, ему понадобилось бы уложить на месте пятьдесят, сто, двести человек, а между тем силы его были на исходе; и когда он остановился, чтобы отереть пот и кровь, которые струились по его лицу, Фулон в третий раз взвился до самого шкива фонаря.
На этот раз его пожалели, нашли новую веревку.
Осужденный испустил дух. Мертвому уже не больно.
Толпе достало полминуты, чтобы убедиться, что искра жизни в жертве угасла. Тигр прикончил добычу, теперь ее можно было терзать.
Труп, сброшенный с вершины фонаря, не успел коснуться земли. Его разорвали в клочки прямо в воздухе.
Голову тотчас оторвали от тела и надели на пику. В ту эпоху было очень модно носить таким образом головы врагов.
Это зрелище вселило в Вайи ужас. Голова Фулона казалась ему головой Медузы Горгоны.
Лафайет, бледный, со шпагой в руке, с отвращением оттолкнул охрану, которая просила прощения за то, что сила оказалась не на ее стороне.
Бийо, в гневе топая ногами и нанося удары направо и налево, как горячий першеронский конь, вернулся в Ратушу, чтобы не видеть того, что происходило на этой залитой кровью площади Что касается Питу, его мстительный порыв сменился судорожным отвращением, он спустился к берегу реки, где закрыл глаза и заткнул уши, чтобы ничего не видеть и не слышать.
В Ратуше царила подавленность; выборщики начали понимать, что никогда не смогут заставить толпу свернуть с ее пути, пока она сама не захочет.
Когда разъяренные мстители волокли обезглавленное тело Фулона к реке, из-за мостов вдруг послышался новый крик, новый раскат грома.
На Ратушную площадь мчался гонец. Толпа уже знала, какую новость он несет. Она верит в чутье самых ловких своих вожаков — так свора гончих берет след, полагаясь на чутье лучших своих ищеек.
Толпа теснится вокруг гонца, окружает его; она чувствует, что найдена новая дичь; она догадывается, что речь пойдет о г-не Бертье.
Так и есть.
Десять тысяч глоток в один голос спрашивают гонца, и он вынужден ответить:
— Господин Бертье де Савнньи арестован в Компьене. Затем он входит в Ратушу и сообщает эту весть Лафайету и Байи.
— Ну что ж, я так и думал, — говорит Лафайет.
— Мы это знаем, — сказал Байи, — мы сами дали приказ, чтобы его взяли под стражу и охраняли.
— Взяли под стражу? — переспросил гонец.
— Конечно, я послал двух комиссаров и охрану.
— Охрану из двухсот пятидесяти человек, — уточнил один из избирателей, — этого более чем достаточно.
— Господа, — сказал гонец, — я приехал сообщить вам, что толпа разогнала охрану и захватила пленника.
— Захватила! — воскликнул Лафайет. — Охрана позволила захватить пленника?
— Не осуждайте охрану, генерал, она сделала все, что могла.
— А господин Бертье? — с тревогой спросил Байи.
— Его везут в Париж, сейчас он в Бурже.
— Но если он окажется здесь, ему конец! — воскликнул Бийо.
— Скорее! Скорее! — закричал Лафайет. — Отрядите пятьсот человек в Бурже. Пусть комиссары и г-н Бертье останутся там ночевать, а за ночь мы что-нибудь придумаем.
— Но кто поведет их за собой? — спросил гонец, с ужасом глядя в окно на бурное море, каждая волна которого испускала новый боевой клич.
— Я! — воскликнул Бийо. — Я спасу его.
— Но вы погибнете! — воскликнул гонец. — На дороге черным-черно от народа.
— Я еду, — сказал фермер.
— Бесполезно, — пробормотал Байи, слышавший весь разговор. — Слышите?! Слышите?!
И тут все услышали, как со стороны заставы Сен-Мартен надвигается шум, похожий на рокот моря, набегающего на гальку.
Этот гневный ропот выплескивался из домов, как кипяток переливается через край стоящего на огне горшка.
— Слишком поздно! — оказал Лафайет.
— Они идут. Они идут, — прошептал гонец. — Слышите?
— Полк, в атаку! За мной! — крикнул Лафайет с безрассудной удалью, которая была замечательной чертой его характера.
— Эх, черт меня побери! — выругался Байи, быть может, впервые в жизни. — Вы забываете, что наша армия и есть эта орда, с которой вы хотите вступить в бой?
И он закрыл лицо руками.
Народ, столпившийся на площади, мгновенно подхватил крики, доносившиеся издали, с окрестных улиц.
Те, кто глумился над жалкими останками Фулона, оставили свою кровавую забаву и бросились в погоню за новой жертвой.
Большая часть этой орущей толпы, размахивая ножами и грозя кулаками, ринулась с Гревской площади к улице Сен-Мартен, навстречу новому траурному шествию.
Глава 42. ЗЯТЬ
Оба потока очень торопились и вскоре слились воедино.
И вот что произошло.
Несколько истязателей, которых мы видели на Гревской площади, поднесли зятю на острие пики голову тестя.
Господин Вертье в сопровождении комиссара ехал по улице Сен-Мартен; они успели поравняться с улицей Сен-Мери.
Вертье ехал в кабриолете, экипаже в ту эпоху чрезвычайно аристократическом, ненавистном простому люду и причинявшем ему множество неприятностей — щеголи и танцовщицы, любители быстрой езды, сами правившие лошадьми, вечно забрызгивали прохожих грязью, а часто давили.
Среди криков, гиканья, угроз Вертье продвигался вперед шаг за шагом, мирно беседуя с избирателем Ривьером — одним из двух комиссаров, посланных в Компьень, чтобы спасти Бертье, товарищ Ривьера бросил его, да и сам он чудом избежал смерти.
Народ начал расправу с кабриолета, прежде всего он оторвал откидной верх, так что Бертье и его спутник остались без укрытия, доступные всем взглядам и ударам.
По пути Бертье припоминали все его преступления, преувеличенные слухами и народным гневом:
— Он хотел уморить Париж с голоду!
— Он приказал сжать рожь и пшеницу до времени, чтобы зерно поднялось в цене, и получил огромные барыши.
— За одно это его надо убить, а он еще и участвовал в заговоре.
У Бертье отобрали портфель» где якобы нашли подстрекательные письма, призывы к смертоубийствам, свидетельствующие о том, что его сообщникам было роздано десять тысяч патронов.
Все это было сущим вздором, но известно, что обезумевшая толпа верит самым нелепым россказням.
Тот, кого во всем этом обвиняли, был молодой еще человек, лет тридцати-тридцати двух, щеголевато одетый, едва ли не улыбающийся под градом ударов и ругательств; он с полнейшей беззаботностью смотрел на дощечки с оскорбительными надписями и спокойно беседовал с Ривьером.
Два человека из толпы, раздраженные его невозмутимым видом, старались испугать его и лишить самообладания. Они пристроились на подножках кабриолета и приставили к груди Бертье штыки своих ружей.
Но Бертье отличался безрассудной храбростью, и ему все было нипочем; он продолжал беседовать с избирателем, словно эти ружья были невинными принадлежностями кабриолета.
Толпа, разозлившаяся на такое пренебрежение, столь отличное от недавнего ужаса Фулона, ревела, с нетерпением ожидая мгновения, когда можно будет наконец перейти от угроз к расправе.
И тут Бертье заметил, что у него перед носом размахивают каким-то жутким окровавленным предметом — неожиданно он узнал в нем голову своего тестя.
Голову поднесли к его губам, заставляя поцеловать ее.
Господин Ривьер с негодованием отстранил пику рукой.
Бертье знаком поблагодарил его и даже не обернулся, чтобы проводить глазами этот мрачный трофей, который палачи несли вслед за кабриолетом, прямо над головой своей новой жертвы.
Так экипаж доехал до Гревской площадь, где спешно отряженная охрана с великим трудом препроводила пленника в Ратушу и передала в руки избирателей.
Предприятие было столь важным и опасным, что Лафайет снова побледнел, а у мэра снова громко заколотилось сердце.
Толпа набросилась на кабриолет, оставленный у крыльца Ратуши, доломала его, после чего заняла нее лучшие для наблюдения места, поставила часовых охранять все входы и выходы и приготовила новые веревки для фонарей.
Увидев Бертье, который спокойно поднимался по парадной лестнице Ратуши, Бийо не мог сдержать горьких слез и в отчаянии рвал на себе волосы.
Питу, предположив, что казнь Фулона уже свершилась, поднялся от реки на набережную; увидев ненавистного Бертье, чью вину в его глазах усугубляло еще и то, что он подарил серьги Катрин, Питу забыл о своей вражде и рыдая спрятался позади скамейки, чтобы ничего не видеть.
Тем временем Бертье, войдя в залу совета, как ни в чем не бывало, беседовал с избирателями.
С большинством из них он был знаком, с иными даже дружен.
Но они сторонились его в ужасе, который вселяет в робкие души связь с человеком, имеющим дурную репутацию.
Вскоре около Бертье остались только Байи да Лафайет.
Бертье расспросил о подробностях гибели тестя, затем, пожав плечами, проговорил:
— Да, я все понимаю. Нас ненавидят, потому что мы — орудия пытки: посредством нас королевская власть истязает людей.
— Вас обвиняют в тяжких преступлениях, сударь, — строго сказал Байи.
— Сударь, — возразил Бертье, — если бы я совершил все эти преступления, я был бы либо недочеловек, либо сверхчеловек, хищное животное либо демон: но я надеюсь, меня будут судить как человека, и тогда все прояснится.
— Несомненно, — отвечал Байи.
— Ну что ж! — продолжал Бертье. — Это все, что мне нужно. Я сохранил все бумаги, из них видно, чьи приказы я выполнял и кто во всем виноват.
В ответ избиратели не сговариваясь бросили взгляд на площадь, откуда несся оглушительный шум.
Бертье понял, что это означает.
Тогда Бийо, протиснувшись сквозь толпу, окружавшею Байн, подошел к интенданту и протянул ему свою большую добрую ладонь:
— Добрый день, господин де Савиньи.
— Смотри-ка! Это ты, Бийо! — воскликнул Бертье смеясь и крепко пожимая протянутую ему руку. — Так ты, мой славный фермер, так выгодно продававший пшеницу на базарах в Виллер-Котре, Крепи и Суассоне, приехал искать славы в Париже?
Несмотря на свои демократические убеждения, Бийо не мог не восхититься спокойствием этого человека, который шутил, когда жизнь его висела на волоске.
— Садитесь, господа, — сказал Байи избирателям, — начинаем судебное разбирательство.
— Согласен, — сказал Бертье, — но предупреждаю вас об одной вещи, господа: я измучен, я двое суток не спал, сегодня по дороге из Компьеня в Париж меня толкали, били, трясли; когда я попросил есть, мне принесли охапку сена, а это не очень-то подкрепляет силы; дайте мне поспать хотя бы час.
Лафайет пошел узнать, как обстоят дела. Он возвратился совершенно подавленный.
— Дорогой Байи, — сказал он мэру, — ожесточение толпы достигло предела: оставить господина Бертье здесь — значит подвергнуть Ратушу опасности штурма, но оборонять Ратушу — значит дать разбушевавшейся толпе предлог, которого она жаждет, а не оборонять ее — значит усвоить привычку сдавать свои позиции всякий раз, как на нас станут наступать.
Тем временем Бертье сел, потом прилег на скамью.
Он хотел соснуть.
Исступленные крики, доносившиеся через окно, нимало его не смущали: лицо его сохраняло ясность. То было лицо человека, который отрешается от всего, чтобы погрузиться в сон.
Байи беседовал с избирателями и Лафайетом.
Бийо не сводил глаз с Бертье.
Лафайет быстро подсчитал голоса и обратился к пленнику, который начинал задремывать:
— Сударь, благоволите быть наготове.
Бертье вздохнул, потом приподнялся на локте и спросил:
— К чему я должен приготовиться?
— Эти господа решили препроводить вас в тюрьму аббатства.
— В тюрьму так в тюрьму, — сказал интендант. — Да, — добавил он, глядя на смешавшихся избирателей и понимая их смещение, — так или иначе, но давайте покончим с этим.
На Гревской площади долго сдерживаемый гнев и нетерпение прорвались наружу.
— Нет, господа, нет, — закричал Лафайет, — мы не можем вывести его сейчас!
Байи принял мужественное и смелое решение: вместе с двумя избирателями он вышел на площадь и потребовал тишины.
Люди прекрасно знали, что он скажет; поскольку толпа готовилась совершить новое злодеяние, она не хотела слушать упреки, и не успел Байи раскрыть рот, как громкий рев покрыл его одинокий голос.
Поняв, что он не сможет произнести ни слова, Байи вернулся в Ратушу; вслед ему неслись крики: «Бертье! Бертье!»
Потом сквозь эти крики пробились другие, подобные пронзительным нотам, которые вдруг прорываются в хорах демонов у Вебера и Мейербера. Это были крики: «На фонарь! На фонарь!»
Видя, что Байи возвращается ни с чем, за дело берется Лафайет. Он молод, горяч, любим народом. Он друг Вашингтона и Неккера и одним махом добьется всего, чего не мог добиться старец, чья слава в прошлом.
Но тщетно генерал подходил к горсткам самых ожесточенных преследователей, тщетно взывал он к справедливости и человечности: тщетно, узнавая или делая вид, что узнает кое-кого из вожаков, пожимал он им руки, останавливал их, умоляя образумиться.
Ни одно его слово не было услышано, ни один жест не был понят, ни одна слеза не была замечена.
Оттесняемый все дальше и дальше, он взошел на крыльцо Ратуши и на коленях заклинал этих тигров, которых именовал своими согражданами, не посрамить честь нации, не посрамить свою собственную честь, не превращать преступников, которым закон должен воздать их долю позора и наказания, в мучеников.
Поскольку он настаивал, брань обрушилась и на него, но он не испугался. Тогда несколько одержимых стали грозить ему кулаками и оружием.
Он смело двинулся навстречу ударам, и они опустили оружие.
Но если бунтовщики подняли руку даже на Лафайета, то что же ожидает Бертье?! И Лафайет, как и Байи, вернулся в Ратушу ни с чем.
Избиратели увидели, что и он бессилен справиться с бурей; последний их оплот рухнул.
Они решили: пусть стража препроводит Бертье в тюрьму аббатства.
Это означало послать Бертье на верную смерть.
— Наконец-то! — произнес Бертье, когда решение было принято.
И глядя на всех этих людей с глубоким презрением, он знаком поблагодарил Байи и Лафайета, пожал руку Бийо и встал между конвойными.
Байи и Лафайет отвели взгляды в сторону, у одного глаза сверкали слезами, у другого — гневом.
Бертье спустился по лестнице таким же твердым шагом, каким прежде поднялся.
В то мгновение, когда он вышел на крыльцо, на площади раздался страшный вопль. Вопль этот потряс округу и откатился обратно, к каменным ступеням, на которых он стоял.
Презрительно и бесстрастно глядя в горящие глаза этого сброда, Бертье пожал плечами:
— Какие странные люди! И чего они так орут?
Не успел он договорить, как оказался в объятиях этих людей. Его схватили прямо на крыльце, зацепив железными крючьями; он не удержался на ногах и покатился прямо в руки к своим врагам, которые в секунду разбросали конвой в стороны.
Потом неодолимая волна повлекла пленника по залитой кровью дороге, где два часа назад прошел Фулон.
Кто-то уже успел взобраться на роковой фонарь и держал наготове веревку.
Но другой человек вцепился в Бертье, яростно и исступленно осыпая ударами и проклятьями палачей.
Он кричал:
— Вы не получите его! Вы его не убьете! Этим человеком был Бийо. Он обезумел от отчаяния и теперь стоил двух десятков безумцев. Одним он кричал:
— Я брал Бастилию!
Некоторые и в самом деле узнавали его и ослабляли натиск.
Другим он говорил:
— Не трогайте его до суда; я готов за него поручиться, если он убежит, можете меня повесить.
Бедняга Бийо! Он остался честным человеком. Его уносило вместе с Бертье, как вихрь уносит в своих крепких объятиях перышко и соломинку.
Он летел вперед, сам того не замечая, не замечая ничего кругом. Он мчался с быстротой молнии.
Он уже почти достиг цели.
Меж тем Бертье, которого волокли задом наперед, Бертье, которого приподняли, когда добрались до места казни, обернулся, поднял глаза и увидел мерзкий недоуздок, болтавшийся у него над головой.
Неожиданно он дернулся изо всех сил, вырвался из рук мучителей, выхватил у какого-то солдата Национальной гвардии из рук ружье и стал разить палачей штыком.
Но сзади на него тут же обрушился град ударов; он упал, и град новых ударов посыпался на него со всех сторон.
Бийо скрылся из виду под ногами убийц.
Бертье умер сразу, без мучений. Кровь и душа разом покинули его тело через тысячу ран.
И тут Бийо представилось зрелище еще более отвратительное, чем все, что он видел доселе. Он увидел, как какой-то человек всунул руку в зияющую рану на груди трупа и вынул оттуда дымящееся сердце.
Потом, насадив это сердце на острие своей сабли, он прошел сквозь расступавшуюся перед ним орущую толпу, вошел в Ратушу и положил ее на стол в зале, где заседали избиратели.
Бийо, этот железный человек, не выдержал ужасного зрелища; он упал прямо на каменную тумбу в десяти шагах от зловещего фонаря.
Лафайет, видя, что его власти, что революции, которую он возглавлял, вернее, думал, что возглавляет, нанесено гнусное оскорбление, сломал свою шпагу и выбросил ее обломки на головы убийц.
Питу подошел к фермеру, поднял его и прошептал на ухо:
— Бийо! Папаша Бийо! Берегитесь, если они увидят, что вам плохо, они примут вас за его сообщника и тоже убьют. Жаль будет такого достойного патриота.
И он потащил его к реке, старательно заслоняя от взглядов мстителей, которые уже начали перешептываться.
Глава 43. БИЙО ПЕРЕСТАЕТ ВИДЕТЬ РЕВОЛЮЦИЮ В РОЗОВОМ СВЕТЕ
Бийо, который вместе с Питу был опьянен революцией, ощутил вдруг горечь в пиршественной чаше.
Когда речная прохлада привела его в чувство, он услышал голос Питу:
— Господин Бийо, я скучаю по Виллер-Котре, а вы?
От этих слов посеяло добродетелью и покоем, и фермер словно очнулся от сна; собрав все свои силы, он вновь пробился сквозь толпу и ушел подальше от этой бойни.
— Да, — сказал он Питу, — я тоже.
И он решился повидать Жильбера, который жил в Версале. После путешествия короля в Париж королева удалила Жильбера из своего окружения, и он стал правой рукой вернувшегося на свой пост Неккера; отрешившись от романа своей жизни во имя истории всех людей, Жильбер пытался добиться процветания общества посредством всеобщей нищеты.
Питу, как обычно, следовал за Бийо.
Обоих провели в рабочий кабинет доктора.
— Доктор, я возвращаюсь к себе на ферму, — сообщил Бийо.
— Почему? — спросил Жильбер.
— Потому что я ненавижу Париж.
— А, да, я понимаю, вы устали, — холодно сказал Жильбер.
— Я больше не могу.
— Вы разочаровались в революции?
— Я жду-не дождусь ее конца. Жильбер печально улыбнулся:
— Она только начинается.
— О! — поразился Бийо.
— Это вас удивляет?
— Что меня удивляет, так это ваше хладнокровие.
— Друг мой, знаете ли вы, откуда у меня такое хладнокровие? — спросил Жильбер.
— Оно может происходить только из убеждения.
— Верно.
— И каково же ваше убеждение?
— Угадайте.
— Что все кончится хорошо?
Жильбер улыбнулся еще печальнее, чем в первый раз:
— Нет, напротив, что все кончится плохо. Бийо вскрикнул от удивления.
Что до Питу, то он лишь таращил глаза: он ничего не мог уразуметь.
— Неужели? — сказал Бийо, почесав в затылке своей здоровенной лапищей. — Неужели? Что-то я плохо понимаю.
— Берите стул, Бийо, и садитесь рядом со мной, — пригласил Жильбер.
Бийо повиновался.
— Совсем рядом, поближе, чтобы меня слышали только вы и никто больше.
— А как же я, господин Жильбер? — робко спросил Питу, давая понять, что если Жильбер хочет, он готов удалиться.
— Нет, нет, оставайся, — сказал доктор. — Ты молод, тебе полезно послушать.
Питу навострил уши, такие же огромные, как и глаза, и сел на пол рядом со стулом папаши Бийо.
Зрелище было довольно забавное — три человека держали в кабинете Жильбера тайный совет, сидя перед столом, заваленным письмами; бумагами, свежеотпечатанными брошюрами и газетами, в четырех шагах от двери, которую тщетно осаждали просители и жалобщики, чей натиск сдерживал подслеповатый однорукий старик-служитель.
— Я слушаю, — сказал Бийо, — объясните, господин Жильбер. Почему все это плохо кончится?
— Так вот, знаете ли вы, дружище, чем я сейчас занимаюсь?
— Вы что-то пишете.
— А что я пишу, Бийо?
— Как я могу это угадать, ведь читать-то я не умею. Питу робко поднял голову и бросил взгляд в бумагу, лежавшую перед доктором.
— Здесь цифры, — сказал он.
— Да, здесь цифры. Так вот, в этих цифрах разом и разоренье и спасенье Франции.
— Смотри-ка! — удивился Бийо.
— Смотри-ка, смотри-ка! — повторил Питу.
— Завтра эти цифры напечатают, — продолжал доктор, — они проникнут в королевский дворец, в замок знатного сеньора и в хижину бедняка и потребуют у каждого четверть его дохода.
— Как это? — не понял Бийо.
— Бедная тетушка Анжелика, — пробормотал Питу, — какую она скорчит рожу!
— А как вы думаете, милейший? — продолжал Жильбер. — Как совершать революции, мы тут как тут! А теперь приходится за это платить.