Камеристка вышла.
Итак, королева осталась совсем одна. Она велела ее не беспокоить; приказ этот дозволялось нарушить только в том случае, если из Парижа поступят важные известия.
Андре больше не появлялась.
Что же до короля, то, побеседовав с г-ном де Ларошфуко, который пытался объяснить ему разницу между мятежом и революцией, он заявил, что устал, лег и тотчас погрузился в сон; он спал так же спокойно, как после охоты, во время которой загнанный олень с угодливостью царедворца ринулся прямо в западню.
Королева написала несколько писем, зашла в соседнюю комнату, где под присмотром г-жи де Турзель спали ее дети, а затем легла в постель, но не для того, чтобы поспать, а для того, чтобы всласть помечтать.
Но вскоре, когда в Версале воцарилась тишина, когда гигантский дворец погрузился во тьму, когда из глубины сада доносились только шаги да перекличка караульных стражей, а в длинных переходах был слышен только тихий стук ружейного приклада о мраморные плиты пола, Мария-Антуанетта, устав лежать в духоте, встала с кровати, надела бархатные туфли и, завернувшись в длинный белый пеньюар, подошла к окну, чтобы вдохнуть прохлады, веющей от фонтанов, а заодно и поймать на лету советы, которые ночной ветер нашептывает горячим головам и удрученным сердцам.
В уме ее вновь пронеслись все неожиданные события минувшего странного дня.
Падение Бастилии, этого символа королевской власти, нерешительность Шарни, этого преданного друга, этого пленника страсти, которого она столько лет держала в повиновении: он, никогда не изливавший вздохами ничего кроме любви, казалось, впервые вздыхает с сожалением и раскаянием.
Благодаря привычке обобщать, которую сообщает великим умам знание людей и вещей, Мария-Антуанетта сразу поняла, что ее тоска имеет два источника: политическое несчастье и сердечное огорчение, Политическим несчастьем была та важная новость, которая вышла из Парижа в три часа пополудни, дабы обойти весь свет и поколебать благоговение, с каким дотоле относились к королям — наместникам Бога не земле.
Сердечное огорчение имело причиной глухое сопротивление Шарни могуществу возлюбленной властительницы. Значит, недалек тот час, когда любовь графа при всей своей верности и преданности перестанет быть слепой, а верность и преданность — безусловными При этой мысли сердце женщины болезненно сжалось. наполнилось той едкой желчью, которая зовется ревностью, ядом, растравляющим одновременно тысячу маленьких ранок в страждущей душе.
Огорчение с точки зрения логики было все же меньше, чем несчастье.
Поэтому не столько по зову сердца, сколько по велению разума, не столько по наитию, сколько по необходимости Мария-Антуанетта первым долгом стала обдумывать опасности политического положения.
Как быть: впереди — ненависть и честолюбие, справа и слева — слабость и безволие. В числе врагов — люди, которые начали с клеветы, а кончили бунтом, иными словами, люди, способные на все.
В числе защитников по большей части люди, которые исподволь привыкли безропотно сносить любую обиду, иными словами, люди, которые не способны почувствовать всю глубину нанесенных ран. Люди, которые не решились бы оказать сопротивление из боязни наделать шуму.
Значит, придется похоронить все в своей душе, сделать вид, что все забыто, но ничего не забывать, сделать вид, что все прощено, но ничего не прощать.
Конечно, это было недостойно французской королевы, и прежде всего недостойно дочери Марии-Терезии, этой отважнейшей из женщин.
Нет! Бороться! Бороться — такой совет давала оскорбленная королевская гордыня; но разумно ли вступать в борьбу? Можно ли погасить ненависть кровопролитием? Не ужасно ли само прозвище — Австриячка? Стоит ли вослед Изабелле Баварской и Екатерине Медичи освящать его народной кровью?
Вдобавок успех, если верить Шарни, сомнителен.
Бороться и потерпеть поражение!
Вот что причиняло королеве боль, когда она размышляла о политике, более того: в иные мгновения она чувствовала, как из страданий королевы, словно ненароком потревоженная змея из вересковой заросли, выползает отчаяние женщины, которой кажется, что ее стали меньше любить, Шарни произнес давеча слова, которые мы слышали, отнюдь не по убеждению, он просто устал; он, как множество других людей, как она сама, до дна испил чашу клеветы. Шарни впервые говорил о своей жене Андре, дотоле им совершенно заброшенной, с нежностью; неужели он наконец заметил, что графиня еще молода и хороша собой? Мысль эта, которая жгла Марию-Антуанетту, как укус ядовитой змеи, убедила ее в том, что несчастье, как ни удивительно, — ничто по сравнению с огорчением.
Ибо огорчение сделало с ней то, что не удавалось несчастью: женщина, обливаясь холодным потом, трепеща, в ярости вскакивала с кресла, тогда как королева смело смотрела в лицо несчастью.
Вся судьба этой венценосной страдалицы отразилась в ее душевном смятении той ночью.
«Как избавиться разом от несчастья и огорчения? — спрашивала она себя с незатихающей тревогой, — быть может, решиться бросить жизнь, подобающую королеве, и жить счастливо, как все заурядные люди, вернуться в свой Трианон, в хижину, к тихому озеру и скромным радостям сельской жизни, и пусть весь этот сброд вырывает друг у друга из рук клочки королевской власти, она оставит себе лишь несколько скромных лоскутков, какие женщина вправе считать своей собственностью: преданность двух-трех верных слуг, которые захотят остаться вассалами?»
Увы! Именно при этой мысли змей ревности жалил Марию-Антуанетту особенно больно.
Счастье! Но будет ли она счастлива, испытав унижение, ведь ее любовью пренебрегли?
Счастье! Но будет ли она счастлива рядом с королем, этой воплощенной посредственностью, королем, в котором нет ровно ничего героического?
Счастье! Рядом с господином де Шарни, который мог быть счастлив рядом с какой-нибудь другой женщиной, например, рядом с собственной женой?
И в сердце бедной королевы вспыхивали все факелы, которые испепелили Дидону прежде, нежели она взошла на костер.
Но среди этой лихорадочной пытки мелькал проблеск покоя: среди содрогающейся тревоги — проблеск радости. Не создал ли Бог в своей бесконечной доброте зло лишь затем, чтобы научить нас ценить добро?
Андре во всем повинилась королеве, открыла сопернице позор своей жизни; Андре, не смея поднять на нее глаз, заливаясь слезами, призналась Марии-Антуанетте, что недостойна любви и уважения честного человека: значит, Шарни никогда не будет любить Андре.
Но Шарни не знает и никогда не узнает о том, что случилось в Трианоне и о том, что за этим последовало: значит, для Шарни всего этого как бы не существует.
Пребывая во власти всех этих дум, королева мысленно видела в зеркале свою угасающую красоту, исчезнувшую веселость, утраченную свежесть юности.
Потом она возвращалась мыслями к Андре, к странным, почти невероятным приключениям, о которых Андре ей поведала.
Она восхищалась поистине волшебным произволом слепого рока, который извлек из недр Трианона, из хижины, из грязи мальчишку садовника, дабы сплести его судьбу с судьбой благородной барышни, чья судьба оказалась связана в свой черед с судьбой самой королевы.
«Так атом, затерянный в низших сферах, — говорила она себе, — волею силы притяжения вдруг возносится в высшие сферы, дабы слить свой свет с божественным сияньем звезды».
Не был ли этот мальчишка садовник, этот Жилыбер, олицетворением того, что происходит ныне: человек из народа, выходец из низов, он вершит судьбы великого королевства; странный лицедей, порождение реющего над Францией демона зла, он воплощал в себе и оскорбление дворянства, и наступление плебея на королевскую власть?
Этот Жильбер, ставший ученым, этот выскочка в черном сюртуке, советник г-на Неккера и наперсник французского короля, в ходе революции окажется ровней женщине, чью честь он вероломно похитил однажды ночью!
Королева, вновь ставшая женщиной, невольно содрогалась, вспоминая ужасный рассказ Андре; Мария-Антуанетта почла своим долгом смело взглянуть в лицо этому Жильберу и самой научиться читать в человеческих чертах то, что Богу было угодно в них запечатлеть, то, что помогает постигнуть столь странный характер, и несмотря на чувство, о котором мы уже говорили, чувство, близкое к радости, при виде унижения соперницы, ее охватило сильное желание уязвить человека, который принес женщине столько страданий.
Да, да, ей хотелось взглянуть на него, и — кто знает? — быть может, не только ужаснуться, но и восхититься этим незаурядным чудовищем, которое преступно смешало свою подлую кровь с аристократической кровью Франции; этим человеком, который, казалось, вдохновил революцию, чтобы выйти из Бастилии, где в противном случае ему пришлось бы вечно учиться забывать то, что простолюдину не следует помнить.
Эти мысли возвратили королеву к ее политическим несчастьям, и она увидела, что все нити сходятся в одной точке и одна-единственная голова в ответе за все ее страдания.
Поэтому главарем бунта, сокрушившего Бастилию и пошатнувшего трон, стал для королевы именно Жильбер, Жильбер, чьи воззрения заставили всех этих Бийо, Майя-ров, Эли и Юлленов взяться за оружие.
Жильбер казался ей разом коварным и страшным: коварным, ибо он погубил Андре, став ее любовником; страшным, ибо он участвовал в разрушении Бастилии, став врагом королевы.
Тем более необходимо понять, что он такое, дабы держаться от него подальше, а еще лучше — дабы использовать его в своих целях.
Надо любой ценой поговорить с этим человеком, рассмотреть его поближе, самой составить о нем суждение.
Большая часть ночи миновала, пробило три часа, заря высветлила верхушки деревьев Версальского парка и головы статуй…
Королева не спала всю ночь: ее потерянный взгляд скользил по залитым белым светом аллеям.
Тяжелый беспокойный сон незаметно сморил несчастную женщину.
Запрокинув голову, она упала в кресло, стоявшее у раскрытого окна.
Ей снилось, будто она гуляет в Трианоне и из глубины куртины вылезает улыбающийся гном, он протягивает к ней скрюченные пальцы, и она понимает, что это подземное страшное чудовище, похожее на героя германских легенд, и есть Жильбер.
Она вскрикнула.
В ответ раздался другой крик.
Она очнулась от сна.
Кричала г-жа де Тураель: она вошла к королеве и, увидев ее в кресле, бледную и хрипящую, не могла сдержать удивленного и горестного возгласа.
— Королева занемогла! — воскликнула она. — Королеве дурно! Не позвать ли доктора?
Королева открыла глаза: намерение г-жи де Турзель совпадало с ее желанием, подсказанным болезненным любопытством.
— Да, доктора, — отвечала она, — доктора Жильбера, позовите доктора Жильбера.
— Доктора Жильбера? Кто это? — удивилась г-жа де Турзель.
— Новый врач, назначенный, кажется, вчера; он прибыл из Америки.
— Я знаю, кого имеет в виду ее величество, — набралась храбрости одна из придворных дам.
— И что же? — спросила Мария-Антуанетта.
— Доктор в приемной у короля.
— Так вы его знаете?
— Да, ваше величество, — пробормотала дама.
— Но откуда? Ведь он всего неделю или десять дней назад прибыл из Америки и только вчера вышел из Бастилии.
— Я его знаю.., — Отвечайте же, откуда вы его знаете? — приказала королева.
Дама потупилась.
— Да скажете вы, наконец, откуда вы его знаете?
— Ваше величество, я читала его произведения, и мне захотелось взглянуть на их автора, поэтому нынче утром я попросила, чтобы мне его показали.
— А-а! — протянула королева и в голосе ее прозвучала неизъяснимая смесь высокомерия и учтивости. — А-а, ну что ж! Коль скоро вы с ним знакомы, передайте ему, что мне нездоровится и я желаю его видеть.
В ожидании его прихода королева впустила в свои покои придворных дам, накинула пеньюар и поправила прическу.
Глава 32. ЛЕЙБ-МЕДИК
Через несколько минут после того, как королева отдала приказ, который придворная дама поспешила исполнить, удивленный, слегка встревоженный, глубоко взволнованный, но тщательно скрывающий свои чувства Жильбер предстал перед Марией-Антуанеттой.
Благородная уверенность в манере держаться, та особенная бледность наделенного богатым воображением человека науки, для которого кабинетные занятия сделались второй натурой, бледность, подчеркнутая черным сюртуком разночинца, который нынче почитали своим долгом носить не только депутаты от третьего сословия, но и все люди, приверженные принципам, провозглашенным революцией; тонкие белые руки хирурга, выглядывающие из-под простых плоеных муслиновых манжет; ноги такие стройные, такие красивые, как ни у кого из придворных обоего пола, толпящихся перед королевской опочивальней; и при всем том робкое почтение по отношению к женщине, мужественное спокойствие по отношению к больной и полное безразличие по отношению к королеве: вот все, что Мария-Антуанетта сумела разглядеть и отметить своим изощренным умом аристократки в докторе Жильбере в то самое мгновение, когда он переступил порог ее покоев.
Но чем менее вызывающим было поведение Жильбера, тем больше была ярость королевы. Она воображала себе этого человека омерзительным, безотчетно отождествляя его с наглецами, которых часто видела вокруг. Этот непризнанный ученик Руссо, ставший причиной страданий Андре, этот ублюдок, ставший мужчиной, этот садовник, ставший доктором, этот борец с гусеницами, ставший философом и властителем дум, невольно представлялся ей похожим на Мирабо, то есть на человека, которого она ненавидела больше всего на свете после кардинала де Роана и Лафайета.
Прежде чем она увидела Жильбера, ей казалось, что вместить такую колоссальную волю способен только колосс.
Но когда перед ней предстал человек молодой, стройный, худой, статный и элегантный, с нежным приветливым лицом, его обманчивая наружность показалась ей еще одним преступлением. Жильбер, выходец из народа, человек темного, низкого происхождения; Жильбер, крестьянин, деревенщина, виллан, в глазах королевы виновен был в том, что узурпировал внешность дворянина и порядочного человека. Гордая Австриячка, заклятая противница лжи, когда речь шла не о ней, а о других людях, разъярилась и сразу почувствовала лютую ненависть к ничтожному атому, которого стечение стольких различных обстоятельств делали ее врагом.
Приближенным королевы, тем, кто привык читать в ее глазах, в безоблачном она настроении или быть грозе, легко было заметить, что в глубине ее сердца бушует буря, грохочет гром и сверкают молнии.
Но как было человеческому существу, хотя бы и женщине, объятой вихрем пламени и гнева, разобраться в странных противоречивых чувствах, что теснились в ее душе и терзали ей грудь всеми смертоносными ядами, описанными у Гомера?
Королева взглядом приказала всем, даже г-же де Мизери, удалиться.
Все вышли.
Королева подождала, пока последняя дама закроет за собой дверь, потом снова взглянула на Жильбера и заметила, что он не сводит с нее глаз.
Такая дерзость вывела ее из себя.
Взгляд доктора, по видимости невинный, был неотрывным, пристальным и таким тяжелым, что все в ней восстало против подобной назойливости.
— Отчего это, сударь, — голос ее прозвучал резко, словно пистолетный выстрел, — вы стоите передо мной и глядите на меня вместо того, чтобы сказать, от чего я страдаю?
Этот гневный голос, вкупе с молниями, которые метали глаза королевы, испепелил бы любого из ее придворных; он заставил бы пасть перед королевой на колени и молить о пощаде маршала Франции, героя, полубога.
Но Жильбер невозмутимо ответствовал;
— Государыня, врач судит прежде всего по глазам. Я смотрю на ваше величество не из праздного любопытства, я занимаюсь своим делом, я исполняю приказ вашего величества.
— Так вы меня уже осмотрели?
— В меру моих сил, сударыня.
— Я больна?
— В обычном смысле слова нет, но ваше величество пребывает в лихорадочном возбуждении.
— Ах-ах! — сказала Мария-Антуанетта с иронией. — Почему же вы не добавляете, что я в гневе?
— С позволения вашего величества, коль скоро ваше величество послали за врачом, врачу пристало изъясняться медицинскими понятиями.
— Пусть так. В чем же причина этого лихорадочного возбуждения?
— Ваше величество, вы слишком умны, чтобы не знать, что врач угадывает материальное зло благодаря своему опыту и знаниям; но он отнюдь не ведун, чтобы, видя человека в первый раз, осветить всю бездну человеческой души.
— Вы хотите сказать, что во второй или третий раз сможете разглядеть не только мои недуги, но и мои мысли?
— Может статься, сударыня, — холодно ответил Жильбер.
Королева осеклась; с уст ее готовы были сорваться резкие, язвительные слова, но она сдержалась.
— Вам виднее, вы ведь человек ученый.
Последние слова она произнесла с таким жестоким презрением, что в глазах Жильбера едва не вспыхнуло ответное пламя гнева.
Но этому человеку хватало секундной схватки с самим собой, чтобы успокоиться.
Поэтому с ясным челом он почти тотчас продолжал, как ни в чем не бывало:
— Ваше величество слишком добры, называя меня ученым человеком и не проверив моих знаний. Королева закусила губу.
— Сами понимаете, я не знаю меры вашей учености, но вас называют ученым, и я повторяю это вслед за всеми.
— Ах, ваше величество, — почтительно сказал Жильбер с низким поклоном, — не стоит такой умной женщине как бы слепо доверять тому, что говорят люди заурядные.
— Вы хотите сказать: народ? — спросила королева с вызовом.
— Люди заурядные, сударыня, — твердо повторил Жильбер, задевая своею категоричностью болезненно чувствительные к новым впечатлениям струны в душе женщины.
— Ну что ж, — ответила она, — не будем спорить. Говорят, вы ученый, это главное. Где вы получили образование?
— Везде, сударыня.
— Это не ответ!
— В таком случае, нигде.
— Это мне больше по душе. Так вы нигде не учились?
— Как вам угодно, сударыня, — отвечал доктор с поклоном. — И все-таки вернее сказать: везде.
— Так отвечайте толком, — воскликнула королева с раздражением, — но только умоляю вас, господин Жильбер, избавьте меня от этих многозначительных фраз.
Потом, словно говоря сама с собой, продолжала:
— Везде! Везде! Что это значит? Так говорят шарлатаны, знахари, площадные шуты. Вы думаете заворожить меня звучными словами?
Она сделала шаг вперед; глаза ее горели, губы дрожали.
— Везде! Где же именно, господин Жильбер, перечислите, где же именно?
— Я сказал, везде, — невозмутимо ответил Жильбер, — ибо и в самом деле, где я только не учился, сударыня: в лачуге и во дворце, в городе и в пустыне; я ставил опыты на людях и на животных, на себе и на других, как и подобает человеку, который благоговеет перед наукой и рад почерпнуть ее везде, где она есть, а она и есть везде.
Королева, почувствовав себя побежденной, метнула на Жильбера грозный взгляд, меж тем как он продолжал смотреть на нее с той же невыносимой пристальностью.
Она судорожно взмахнула рукой, задев и опрокинув при этом маленький столик, на котором стояла чашка севрского фарфора с шоколадом.
Жильбер видел, как упал столик, как разбилась чашка, но не двинулся с места.
Краска бросилась Марии-Антуанетте в лицо; она поднесла холодную влажную руку к своему пылающему лбу и хотела вновь поднять глаза на Жильбера, но не решилась.
Сама перед собой она оправдывалась тем, что слишком глубоко презирает его, чтобы замечать его дерзость.
— И кто же ваш учитель? — продолжала королева прерванную беседу.
— Не знаю, как ответить, чтобы не обидеть ваше величество.
Королева вновь почувствовала себя хозяйкой положения и набросилась на Жильбера, как львица.
— Обидеть меня, меня! Вы — обидеть меня, вы! — вскричала она. — О, сударь, что вы такое говорите? Вы! Обидеть королеву! Клянусь вам, вы слишком много на себя берете. Ах, господин доктор Жильбер, французскому языку вас учили хуже, чем медицине. Особ моего ранга невозможно обидеть, господин доктор Жильбер, им можно наскучить, только и всего.
Жильбер поклонился и шагнул к дверям, но королева не смогла разглядеть в его лице ни малейшего следа гнева, ни малейшего признака досады.
Королева, напротив того, притопывала ногой от ярости, она рванулась вслед за Жильбером, словно для того, чтобы удержать его Он понял.
— Прошу прощения, ваше величество, — сказал он, — вы правы, я совершил непростительную оплошность, забыв, Что я врач и меня позвали к больной. Извините меня, сударыня; впредь я все время буду об этом помнить.
И он стал размышлять вслух:
— Ваше величество, как мне кажется, находится на грани нервного припадка. Осмелюсь просить ваше величество взять себя в руки; иначе будет поздно и вы уже не сможете совладать с собой. Сейчас ваш пульс бьется неровно, кровь приливает к сердцу: вашему величеству дурно, ваше величество задыхается, быть может, надо позвать кого-нибудь из придворных дам.
Королева прошлась по комнате, затем снова села и спросила:
— Вас зовут Жильбер?
— Да, ваше величество, Жильбер.
— Странно! Я вспоминаю одну давнюю историю и, верно, сильно обидела бы вас, если бы вам о ней рассказала. Впрочем, не страшно! Вы легко исцелитесь от душевной раны, ведь ваша философская образованность не уступает медицинской И королева иронически улыбнулась.
— Хорошо, ваше величество, — сказал Жильбер, — улыбайтесь и смиряйте понемногу ваши нервы насмешкой; одно из самых прекрасных достоинств умной воли — умение управлять собой Смиряйте, сударыня, смиряйте, но при этом не насилуйте.
Это врачебное предписание было сделано с таким подкупающим добродушием, что королева, несмотря на заключенную в нем глубокую иронию, не могла оскорбиться.
Она только возобновила атаку, начав с того места, где остановилась.
— Вот что я вспоминаю…
Жильбер поклонился в знак того, что он слушает. Королева сделала над собой усилие и устремила на него взгляд.
— В ту пору я была супругой дофина и жила в Трианоне. В саду копошился мальчик, весь черный, перепачканный в земле, угрюмый, словно маленький Жан-Жак Руссо; он полол, копал, обирал гусениц своими маленькими цепкими лапками. Этого мальчика звали Жильбер.
— Это был я, ваше величество, — невозмутимо сказал Жильбер.
— Вы? — переспросила Мария-Антуанетта с ненавистью. — Так я не ошиблась! Значит, никакой вы не ученый!
— Я полагаю, что если у вашего величества такая хорошая память, то ваше величество вспомнит также, когда это было, — сказал Жильбер, — если я не ошибаюсь, мальчик садовник, о котором говорит ваше величество, рылся в земле, чтобы заработать себе на пропитание, в 1772 году. Нынче 1789 год; так что с тех пор прошло семнадцать лет. В наше время это большой срок. Это гораздо дольше, чем надо, чтобы сделать из дикаря ученого человека; душа и ум в некоторых условиях развиваются быстро, как растения и цветы в теплице; революции, ваше величество, — теплицы для ума. Ваше величество смотрит на меня и при всем своем здравомыслии не замечает, что шестнадцатилетний мальчишка превратился в тридцатитрехлетнего мужчину; так что напрасно ваше величество удивляется, что маленький простодушный невежда Жильбер благодаря дуновению двух революций стал ученым и философом.
— Невежда, может быть, но простодушный, вы сказали простодушный, — в гневе вскричала королева, — мне послышалось, что вы назвали маленького Жильбера простодушным?
— Если я ошибся, ваше величество, и похвалил этого мальчика за достоинство, которым он не обладал, то я не знаю, откуда вашему величеству известно, что он обладал недостатком, этому достоинству противоположным.
— О, это другое дело, — сказала королева, помрачнев, — может статься, мы когда-нибудь об этом поговорим; а пока давайте вернемся к мужчине, к человеку ученому, к человеку более совершенному, к воплощенному совершенству, которое сейчас передо мной Жильбер пропустил слово «совершенство» мимо ушей. Он слишком хорошо понимал, что это было новое оскорбление — Извольте, ваше величество, — просто ответил Жильбер, — и объясните, зачем ваше величество приказали ему явиться?
— Вы метите в лейб-медики, — сказала она. — Но вы понимаете, сударь, что меня слишком заботит здоровье моего супруга, чтобы доверить его мало известному человеку — Я предложил свои услуги, ваше величество, — ответил Жильбер, — и был принят на королевскую службу; у вашего величества нет оснований подозревать меня в недостатке знаний или усердия. Я прежде всего врач политический, меня рекомендовал господин де Неккер. Что же до остального, то если королю когда-нибудь понадобятся мои знания, я буду лечить его телесные недуги, поставив все возможности человеческой науки на пользу творению создателя Но главное, ваше величество, я стану для короля не только хорошим советчиком и хорошим врачом, но и добрым другом.
— Добрым другом! — вскричала королева с новым взрывом презрения. — Вы, сударь?! Другом короля?!
— Конечно, — невозмутимо ответствовал Жильбер, — почему бы и нет?
— Ах, да, опять благодаря вашим тайным способностям, с помощью ваших оккультных наук, — прошептала она. — Кто знает? Мы уже видели Жаков и Майотенов; быть может, возвращается эпоха Средневековья? Вы возрождаете приворотные зелья и колдовские чары. Вы собираетесь управлять Францией посредством магии; вы надеетесь стать Фаустом или Никола Фламелем — У меня и в мыслях нет ничего подобного, ваше величество.
— Нет в мыслях, сударь! Сколько чудовищ более жестоких, чем чудовища из садов Армиды, более жестоких, чем Цербер, вы усыпили бы у врат нашего ада?
Произнося слова: «вы усыпили бы», королева устремила на доктора еще более испытующий взгляд.
На сей раз Жильбер невольно покраснел.
То было неизъяснимой радостью для Марии-Антуанетты, она почувствовала, что на сей раз ее удар попал в цель и больно ранил врача — Ведь вы же умеете усыплять, — продолжала она, — вы учились везде и на всем и несомненно изучили магнетизм вместе с чародеями нашего века, с людьми, которые превращают сон в предателя и выпытывают у него секреты.
— И правда, ваше величество, я часто и подолгу учился у Калиостро — Да, у того, кто осуществлял сам и заставлял осуществлять своих последователей моральное воровство, о котором я только что говорила, у того, кто посредством магического усыпления, которое я назвала бы подлостью, отнимал у одних душу, у других тело.
Жильбер снова уловил намек, но на сей раз не покраснел, а побледнел. Королева затрепетала от радости.
— О, ничтожество, — пробормотала она, — теперь я ощутила, я ранила тебя до крови.
Но даже самые глубокие волнения недолго были заметны на лице Жильбера. Подойдя к королеве, которая, радуясь победе, неосмотрительно подняла на него глаза, он сказал:
— Ваше величество напрасно стали бы оспаривать у этих ученых мужей, о которых вы изволите говорить, главное достижение их науки: умение усыплять не жертвы, нет, но пациентов — магнетическим сном. Особенно несправедливо было бы оспаривать у них право всеми возможными средствами стремиться к открытию новых законов, которые, будучи признаны и приведены в систему, смогут перевернуть мир.
Стоя против королевы, Жильбер смотрел на нее, сосредоточив всю свою волю во взгляде; когда он смотрел так на нервную Андре, она не могла выдержать его взгляда.
Королева почувствовала, как при приближении этого человека по ее жилам пробежал озноб.
— Позор! — сказала она. — Позор людям, которые злоупотребляют темными и таинственными силами, чтобы погубить душу или тело!.. Позор Калиостро!
— Ах! — отвечал Жильбер проникновенным голосом, — остерегайтесь, ваше величество, слишком строго судить ошибки, совершаемые человеческими существами.
— Сударь!
— Всякий человек порой ошибается, ваше величество, всякий человек вольно или невольно вредит другому человеку, и без себялюбия, которое является залогом независимости каждого, мир был бы не более чем огромным и вечным полем брани. Одни скажут: все очень просто: лучшие — это те, кто добры. Другие скажут: лучшие — это те, кто менее злы. Чем выше судья, тем снисходительнее он должен быть. С высоты трона вы меньше чем кто бы то ни было вправе строго осуждать чужие прегрешения. Вы, восседающая на земном престоле, явите высшую снисходительность, как Господь, восседающий на престоле небесном, являет высшее милосердие.
— Сударь, — возразила королева, — я иначе смотрю на свои права и обязанности, я царствую для того, чтобы карать и вознаграждать.
— Не думаю, ваше величество. По моему мнению, напротив, вы, женщина и королева, возведены на престол для того, чтобы примирять и прощать.
— Надеюсь, вы не собираетесь читать мне нравоучений, сударь?
— Ни в коем случае, я всего лишь отвечаю вашему величеству. К примеру, я вспоминаю Калиостро, о котором вы давеча упомянули и чье учение отвергали, и мое воспоминание восходит к временам более ранним, чем ваши трианонские воспоминания; я вспоминаю, что в садах замка Таверне Калиостро доказал супруге дофина могущество этой неведомой мне науки, о чем она без сомнения должна хорошо помнить: ведь это доказательство произвело на нее впечатление столь сильное, что она лишилась чувств.
Жильбер попал в цель; правда, он разил наугад, но случай помог ему, и удар был таким метким, что королева побелела как полотно.
— Да, — сказала она хрипло, — да, правда, он явил мне во сне отвратительную машину; но я и поныне не знаю, существует ли эта машина в действительности?
— Не знаю, что он вам показал, ваше величество, — продолжал Жильбер, довольный произведенным впечатлением, — но я доподлинно знаю, что нельзя оспаривать титул ученого у человека, который приобретает над себе подобными такую власть.
— Себе подобными! — презрительно пробормотала королева.
— Пусть я ошибаюсь, — продолжал Жильбер, — в этом случае он обладает еще большим могуществом, ибо склоняет до своего уровня под гнетом страха голову королей и князей земли.
— Позор, повторяю вам, позор тем, кто злоупотребляет слабостью и доверчивостью.
— Иными словами, позор тем, кто пользуется наукой?