Воды реки розовели, облака были как розовые корабли, белые лошади становились таинственными, розовыми в звенящей чистоте рождающегося утра. Не в такую ли минуту С. Есенин написал:
Словно я весенней, гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.
Еще не затихал в ушах стук копыт заревого коня, а солнце уже подымало свои алые копья и заливало торжествующим светом весь мир. Я провожал его в закатах, когда солнце, уходя, оставляло после себя разлившуюся в красное золото стаю розовых фламинго, гаснущих и уходящих в ничто, сначала как бы заворачиваясь в тени, а затем, растворяясь в сверкающей черной ночи. Все движения и переходы в течение дня и в наплывах ночей открылись передо мною в их изменениях через тени и смену света, в движениях ветра, в ритмах циклов, криков и хлопот птиц, в ритмах жизни насекомых, деревьев, воды - всего, чем управляет сверкающая ладья солнца и невидимый призрак-корабль, несущий луну.
Ночами луна подымалась из-за черного леса, сначала как узкое лезвие, а потом все более обнажающая свое круглое тело. Ее лик холоден ночью, сверкают листья осокоря, они словно бы сами осколки луны, так их сияние в черном лесу соединяет лучи между ними и лучами в небе.
Урал плывет мягкий и теплый на ощупь, черный, если смотришь на него с зыбкой кромки ночных песков. Тени сов ломают свой полет неслышно и остро. Филин бухает, его заунывные вопли "фу-бу, фу-бу" несутся вдоль по черным пескам, обгоняя медлительно дышащие воды реки. С берега голого яра, если дует ветерок, возникают призрачные шары перекати-поля, они подымаются и падают медленно, беззвучно в мягкие, нежные, но жадные черные воды. На далеких песках сонно погогатывают гуси, на лугах, в озерах звонко крякают почему-то не спящие утки. Воздух, свежий, чистый, холодный, неповторимый воздух уральной ночи, пьянит кровь, и мысли идут острые, яркие, как эти крики запоздалых куликов, словно говорящие листья свежих деревьев.
Сколько ночей провел я под небом в густой тени черных деревьев! От поймы, ее озер и лугов натекала прохлада. Соколы и коршуны летели и летели на ночевку в лес. Но вот уже тени погасали, и пришла ночь. Я лежал на земле и как будто прорастал корнями, становился как дерево, ветвями растущее к черному небу. Ресницы казались мне травами, глаза, как озера, вбирали в себя густые тени и влагу медвяного сна. Я уже не слышал буханья филинов, и запоздалые утки напрасно свистели крылами над моим сном.
Уральская казачка, наша помощница из села Коловертное, пела у гаснущего костра. Чернильная ночь обступала засыпающий лагерь. Она пела старинную казачью песню:
Круты бережки, низки долушки
У нашего дорогого Яикушки.
Костьми белыми, казачьими усеяны,
Кровью алою, молодецкою упитаны,
Горячими слезами матерей к жен поливаны.
Песня входила в круг моего сна, и незримой явью становилась эта песня в таинственно спящей и сном этим живущей душе.
Урал свободно, бездумно, сначала в горах, затем в лесостепи, а от Уральска почти по прямой, чуть изгибаясь, свежей речною гладью бежит по степям, а затем и пустыням. Свежее тело реки необозримо, оно стремится мягко и неуклонно непреодолимой силой к свободному далекому Каспийскому морю. Весною, борясь с током воды, из моря выходят полчища рыб. Река неизменно создает себе преграды. Каждый раз, когда кончается яр, она поворачивает свой бег и вытекает к золотым пескам, которые желтыми тяжелыми плесами лежат, завертываясь, как в одеяло, горячими токами солнцем прокаленного воздуха. Под ярами вода черна, здесь не достанешь дна. У песков по их отмелям воды голубеют. Иногда летит над водою вяхирь - сизый, лесной голубь, и не знаешь: что это такое? Словно бы всплеск уральной воды оторвался, стал птицей и летит теперь от нее вдаль, в леса, чтобы остановиться на вершине осокоря и посмотреть на весь этот край красоты и покоя. На ярах и за маревом песков стоит урема пойменного леса, лежат зеленые луга с травами, в хорошие годы в рост человека. По лугам, часто в таких тальниковых зарослях, что через них даже зверю приходится делать тропы, лежат озера, ерики и котлубани. В камышах луговых котлубаней иногда обосновываются города ос. Однажды в охотничьем азарте я в трусах заскочил в одну такую круглую, всю в белых кувшинках котлубань. От грохота моих выстрелов, засвистав крыльями, сорвались утки, а камыши загудели грозно, как потревоженное, но могучее и уверенное в себе войско. Десятки тысяч черно-желтых беспощадных бойцов, гудя, поднялись в воздух. Страх удесятерил мои силы, и я побежал прочь сквозь кугу на луг, осы ударяли и били так, что, еле отдышавшись, я затем долго чувствовал, как яд этих ужасных ударов отравлял мою кровь.
Весною в полноводный год все царство поймы уходит под воду. Новой силой и новой рыбой наливаются озера и котлубани. Земля млеет в теплой воде, и речной ил осаждается на ней, неся в себе силу плодородия.
В 1950 году первый раз я был на настоящем весеннем разливе, да еще такой могучей реки, как Урал. Ее воды в конце апреля вздыбились от весеннего паводка. Пойменный лес стоял в волшебных своих отражениях, в нескончаемых зеркалах разлившейся на километры весенней животворной воды. Громоздкие столетние ивы и осокори, разбросав могучие ветви, погрузились по пояс в синюю воду, все еще оставаясь в плену дурмана от долгой зимы. Их зеленые листья еще спрятаны в почках, они не слышат шума живой воды и криков птиц, которые летят в вышине или хлопочут на их голых ветвях. Иногда вода спокойно разливается вдали от бега фарватера, в других местах она идет валом, и горе волкам или зайцам, горе рыбаку, которые зазеваются на этой воде. Начинается клев крупных сомов, они хватают наживку и затем гнут к воде ветки или целые деревца, к которым привязана снасть. По мелким местам начинается бой рыбы. Идет нерест. У твоих ног, словно бы сверхзаряженные мощной энергией тела, мчатся и трутся друг о друга сазаны. Трудно представить колоссальную энергию золотых могучих рыб, с какою они разрезают с пеной и грохотом мелководье, где тепла вода и где икра, быстро нагревшись, дает крепких, проворных мальков. Сила бега этих прекрасных рыб необычайна, их удары рвут любую снасть и любые преграды.
За разливом реки лежат бескрайние степи. Серебряные, матовые ковыли блаженно впитывают в себя весенние токи вод. Тюльпаны рассыпались по степи и складывают свои цветы в желтые, красные, синие, голубые узоры. Птицы кричат над степью и садятся к воде. Быстроногие сайгаки лежат в зеленых постелях из весенней травы. По ночам лисы выходят из нор и играют с луною. Длиннохвостые тушканчики скачут, подруливая помпоном своего неестественного хвоста. Суслики встают у норок и смотрят на небо, где плывут облака и, широко раскинув свои крылья, висят, вглядываясь в землю, степные орлы. Небо весеннее, голубое, обещающее только счастье, бесконечное, как вселенная, полно крыльев, восклицаний, вскриков, шума. Царство птиц, многоголосое, необычайное в своей красоте, повадках, в своей приверженности родным местам, летит, опускаясь для любви и жизни здесь, на Урале, или по большей части пролетая дальше, дальше на север, к своим милым, холодным, родным землям.
Впервые здесь, на Урале, я увидел полную мощь и весенних и осенних перелетов птиц. Летят утки, гуси, кулики, журавли, лебеди, бесчисленные стаи певчих и других птиц. Весной они летят в упоительном океане голубого света. Они спешат, знают, что впереди у них дурман любви, дети и нега родных мест. Неисчислимые, крылатые стаи летят по ночам, закрывая звезды. Гуси кричат, свистят кулики, утки переговариваются между собою. Небо, увлеченное их полетом, словно бы движется с ними. На утренней заре движение птиц становится яростным. Вместе с солнцем над светлеющим горизонтом идут и идут фантастические стаи. Лебеди, вытянув изваянные шеи, зовут: "Скорее, скорее". Их мощные, светлые, чистые крики заполняют воздушное пространство. Их стаи, как голубеющие снежные облака, мчатся по синему небу. Осенью птицы не спешат, туман заставляет их спускаться к земле, и тогда почти на уровне роста человека из клочьев тумана вырываются цветные стаи козары, или серых громадных гусей, или безумные стаи перепелов.
Лицом к лицу встретил я тигров уральских джунглей - неутомимых, хитрых, свирепых, сильных волков, в те годы, казалось, неодолимых хищников этих мест. Раньше мы слушали их крики и вой, теперь несколько раз я вплотную столкнулся с самоуверенными, наглыми хозяевами уральских лесов.
Волки осторожны, они не нападают на людей. Редко удается увидеть волка ближе 200 - 300 метров. В пойме Урала, как и в других местах, они приносили огромный вред. Волки питаются самой разною пищей: от косуль и сайгаков до лягушек. Однако чаще всего они нападают на домашних животных. Много раз в те годы местные животноводы жаловались нам на зверскую расправу волков с овцами и с крупным рогатым скотом.
Мы шли с черным, как вороново крыло, пойнтером Жунькой по большой поляне недалеко от обрывистого берега Урала. Надо было вернуться обратно в лагерь, так как ружье мое заело патроном, я не мог этот патрон ни вогнать в ствол до конца, ни вытащить. Ружье, переломленное в затворе и беспомощное, я повесил стволами и прикладом вниз, через плечо. Жунька забежала за куст, и вдруг я увидел, как какое-то длинное серое тело метнулось вслед за собакой. Голодный весенний волк, увидев перед собою добычу, забыл обо всем и бросился, чтобы взять собаку у меня на глазах. В следующую секунду собака выскочила из-за куста на поляну и помчалась мимо меня. "Ко мне!" - закричал я ужасным голосом. Жунька поняла тон моего крика и безропотно легла на землю. Из-за куста вымахал грязный, облезлый, в клочьях линяющей светлой шерсти, худой волчище и бежал прямо к недвижно лежащей собаке. "На-зз-ад! - не своим голосом закричал я.- На-зз-ад, у-б-ь-ю", - и тоже побежал к распростертой собаке. Так мы встали над нею - волк, который глядел на меня, и я, занеся над его головой свое бесполезное ружье. Волк молчал, я же, потеряв контроль над собой, кричал надсадно: "У-б-ь-ю, у-б-ь-ю!" Волк медленно отступил, будто понимал, что кричу я без всяких оснований, так как убить его нечем. Однако черт их знает, этих людей, от них можно ожидать всего, и волк нехотя потрусил за кусты и исчез. Трудно сказать, кто из нас первый, я или Жунька, пришел в себя. Собака жалась к ногам, и мы отправились дальше по дороге в лагерь.
Вторая близкая встреча с волком произошла после того, как случайно натолкнулись мы на небольшое озеро в лесу. Оно умирало. Уровень Урала понижался, глубже и глубже уходили грунтовые воды, шаг за шагом обнажались берега и дно озера, Масса рыбы, ракушек, водяных насекомых, растений оставалась в его мелких лужах. Где было поглубже, там еще стояли ямы глубиной по колено, вырытые сазанами, в них скрывалась крупная рыба. Это гибнущее озеро, казалось, будто огромное круглое блюдо, брошенное чьей-то безжалостной рукою на потребу лесу, и лес пировал. Сотни коршунов сидели на ветвях окрестных деревьев, здесь же мрачно восседали орлы. Сороки визгливо дрались, хватали и пожирали добычу. Утки ловили мелочь и давились ею от избытка. Кулики и трясогузки бегали по краю воды. Влажный илистый берег и дно топтали лисы, волки, ласки, хорьки и другие хищники.
Звери разбежались при нашем подходе, утки слетели, коршуны и орлы расселись чуть-чуть дальше вокруг на деревьях. Озеру оставалось жить несколько дней, оно было обречено. Я глядел на эту картину безропотной смерти. Умирало что-то большое и прекрасное, а дерзкая, безжалостная жизнь зубами и клювами рвала его тело. На следующий день я вновь пошел к месту этой смерти, надеясь увидеть уток, встал от озера метрах в тридцати, спрятался за большим терновым кустом. В глубину зарослей терна шли звериные лазы, но я не обратил на них внимания, а недвижно стоял и ждал, когда на открытый для моих глаз плес сядут утки. Гибким движением, неслышно, словно живая душа этого леса, страстно замерев, передо мною шагах в десяти возникла серая упругая фигура большого волка. Я не слыхал, как он шел и как вышел сквозь кусты. Он вышел и, так же как я, скрывшись за куст, устремил глаза на озеро. Ветер дул от него, и он не чувствовал того, что его страшный враг стоит рядом. Я поднял ружье и выстрелил в волка под лопатку. Утиная дробь вошла в его тело. Волк сделал громадный прыжок, алая кровь потекла по его боку и по передней правой ноге, затем тяжело побежал, обогнул меня и шагах в пятнадцати за мною ушел в глубины колючих кустов. Второй раз я не стрелял. Большой звериный лаз в терновнике был в крови, волк исчез в его зарослях.
В 1952 году распространились слухи, что обнаглевшие волки стали нападать на людей, в первую очередь на женщин-казашек, которые не оказывали им никакого сопротивления. Пойдет хозяйка из аула в лес за дровами, а там ее подстерегают волки.
Как-то из дальнего похода я возвращался один, держа курс на наш лагерь. Дорога моя, вернее бездорожье, шла по краю старых желтых зарослей камышей, стоявших стеной высотою в два роста человека. Шел я задумавшись, вдруг почувствовал, что кто-то камышами идет параллельно со мною. Когда приостанавливался и слушал, мой сопровождающий также замирал и ждал, когда пойду дальше. Вскоре из-за камышей, из-за их зеленой залысины вышел волк, наглый, спокойный, светло-серый, с желтыми прозрачными глазами, матерый. Он остановился шагах в тридцати и стал смотреть на меня. Я тоже остановился, и несколько секунд недвижно в глубине леса в бликах яркого солнца, пробивающего листву деревьев, на кромке джунглевой заросли камышей волк и я стояли лицом к лицу и изучали друг друга. Затем волк медленной самоуверенной походкой пошел ко мне. Ружье мое было заряжено мелкой дробью. Я ждал, когда волк подойдет ко мне поближе. В десяти шагах я выстрелил, прямо в его словно бы ухмыляющуюся морду. От неожиданности он подскочил, развернулся и бросился обратно в камыши. Я выстрелил второй раз, теперь уже быстрый, словно он был привидением, волк серым растворяющимся пятном вошел в стену камыша и исчез.
Прекрасна была моя встреча с волком ночью в сером, безлунном тумане на песках Урала, у самой кромки воды. В свободное от работы время я занимался рыбной ловлей. Все тайны уральской рыбы были мне открыты. Я стал завзятым ловцом сазанов. По поклевке на гибком конце удилища - а ловил я всегда без поплавков - узнавал, кто клюет и крупная или мелкая рыба. Причем одна и та же рыба клюет по-разному. Иной раз сазаны с такой стремительностью уходили с лесой, что катушка захлебывалась, а костяшки на пальцах моих рук были сбиты ее ручкой до крови. Тяжело приходилось со дна подымать крупную рыбу. Когда это повторяется несколько раз подряд, то устаешь, как от тяжелой работы. Иногда же сазаны клюют, чуть-чуть трогая кончик удилища, и только после подсечки они совершают свой безумный рывок.
1 сентября 1952 года, в субботу, во второй половине дня я поехал подальше от нашего лагеря, стоявшего за Калмыковом, километров за восемь. Моя легкая одноместная байдарка, словно каноэ, скользила по синим водам Урала вниз по течению. Солнце стояло еще высоко, все дышало покоем, красные отвесные яры стояли над теплыми водами омутов.
После третьего яра байдарка зашуршала о песок, волны набежали на берег, и она встала. Этот песок сразу обратил на себя внимание. По мере хода байдарки, которая шла по течению без шума, сплавом, без весел, крупная рыба все время отходила от мели песков. Рыба лавой билась на перекате у поворота яра. Что-то сгрудило ее сюда. Казалось, я опустился в прошлое, когда рыба кипела в запретных водах Урала. Таким был описан Урал в романе Валериана Правдухина "Яик уходит в море".
В этом новом для меня яру все живо напоминало старый заповедный Урал. Было пустынно и глухо. Вплотную к воде подступала сплетенная урема леса, на другом берегу песок желтым серпом далеко отодвинул от реки лес и луга. Следов человека не было видно нигде. Золотые щурки взмывали и кляцали клювами, ловя насекомых. Скопа летела на могучих недвижных крыльях, разглядывая поверхность синей серебряной струи.
Я выбрал внизу под крутым яром откос глины, подготовил свои удочки, взял полосатый уральский арбуз и разрезал его своим охотничьим ножом на крупные ломти. Отрезал хлеба. Это был мой ужин. Думал, что пока буду ждать поклевки, съем его - до захода солнца было часа четыре - и, если не будет клева, еще успею добраться домой. Закинув первую удочку, я взялся за оснастку второй. Но не прошло и 15 секунд, как катушка взревела. Взял сазан. Я вывел его, посадил на бечеву и вновь закинул удочку. Насадкой служили ракушки-беззубки, очищенные от раковины. Вновь взревела катушка. Началось нечто невообразимое - клев сазанов и сомов был непрерывным. Я не смог закинуть другие удочки. Ловил на одну. Крупная рыба брала так, как берут иногда пескари под ногами мальчишек, когда они на перекате вплотную подходят к босым ногам маленьких рыбаков неисчислимыми стаями. Это была оргия ужения рыбы. Мой арбуз и хлеб оказались в воде. Я уже не мог сажать рыбу на бечеву, а бросал ее в байдарку. Поклевки были жадными, казалось, дно под яром было набито голодной рыбой, которая только и ждала приманки, чтобы схватить ее. Золотые могучие сазаны, черные, тяжелые, упругие и скользкие сомы брали непрерывно.
К закату клев стал затихать, 36 рыбин, как потом оказалось, общим весом 143 килограмма лежали в моей легкой лодчонке. Это было необычайное, пьянящее, поглотившее все остальные чувства, ужение. Борьба с рыбой, словно бы схватка со зверем, ее жадность, удар за ударом по удилищу, рев и обратный ход катушки, леса, уходящая на 20, 30, 50 метров, когда удар рыбы был слишком силен,- все это закружило воду, небо, пески и лес в одной всепоглощающей мерцающей страсти. Когда я очнулся, тени уже упали над Уралом, легкий предвечерний ветер пробежал и собрал его гладь в бегущую, черненого серебра рябь. Клев прекратился. Я сидел, потрясенный всем происшедшим.
Наступала ночь, вернуться обратно по незнакомым плесам в байдарке, до краев нагруженной шевелящейся рыбой, я не решался. Остался ночевать. Переехал на противоположный берег, на песок, и стал готовиться к ночлегу. Пройдя по отмели, я зацепился за корягу, упал в воду и вымок. Спички отсырели, пришлось ночевать и сохнуть без огня. В тьму погрузилась река, небо, пески и черная кромка леса. Затем ночь посветлела, все вокруг стало призрачным, в серых зыбких тенях. Громадный песок, на котором я остался ночевать, лежал гигантским изгибом, как упавшее на землю тело сумрачного серпа луны.
Ночи на Урале великолепны своей чистотой и прохладой. Я лежал у кромки берега и смотрел, как под серыми нитями легких туманов чернеет движение воды. На сакмарской стороне, откуда я уехал, кто-то с шумом продирался сквозь лес, с плеском упал в воду и стал жадно, вздыхая, пить воду. Затем, отдохнув, животное стало рваться, чтобы уйти обратно, но увязло и не могло этого сделать. Это была одинокая корова, она стала мычать, сначала испуганно, а затем с отчаянием, призывно моля о помощи. В конце яра забухал филин. В черной ночи заунывные стоны филина и мучительные крики погибающего животного неслись по пустынной, молчаливой реке.
Так прошло два-три часа. Вдруг издали по песку я услышал мягкий бег, он приближался слева. Кто-то молодой, легкий и сильный встал на отмель песка и начал лакать воду. Это был волк, он стоял шагах в тридцати от меня, бестрепетный и свободный, словно был один во всем этом ночном мире. Он лакал воду с упоительным наслаждением, не прерывал своего удовольствия, не оглядывался, ничего не боялся. Напившись, волк отбежал от берега и стал играть: он падал на спину, кувыркался в песке, вскакивал, бежал, возвращался и снова играл. В этой сумеречной ночи, под стоны умирающего большого животного, под крики филина, при мягком шуршании теплой и полной внутреннего движения воды игра свободного зверя была пламенем жизни на серых лунных песках этой ни с чем несравнимой планеты. Уверенность зверя, дающая ему силу не понимать своего одиночества в этой ночи, на просторах ночных холодных песков, являлась самоутверждением жизни. Только так жизнь, это дивное творение материи, возникшее из тайной сущности ее вечного движения, самоутверждаясь, не зная своего будущего, бестрепетно шла сквозь все испытания.
Волк исчез в прибрежных кустах, ушел продолжать свою особую ночную жизнь, полную запахов, шорохов, бликов, погони.
Ночь перевалила на вторую половину. Я все еще продолжал лежать, околдованный чуть слышным движением сероватой, чернеющей синью воды. Корова замолкла, филин устал и тоже смолк. Внезапно словно шок поразил мою ночную напряженность. Вдоль берега, чуть покачиваясь в черной воде, подплывало тело утопленника. Не веря своим глазам, я зацепил его багорчиком, который был со мною для подтаскивания крупной рыбы. Ох, я вздохнул с облегчением - это была собравшаяся где-то ночная пена, она приняла форму человека, оторвалась и вот теперь, словно утопленник, медленно качаясь, плыла вдоль темных, холодных, сразу ставших мрачными, угрюмых песков.
Небо стало сереть, наступало утро 2 сентября 1952 года. Я разложил поудобнее рыбу в своей байдарке, сел и, погрузившись в ее массу по пояс, поплыл против течения, обратно в мой далекий орнитологический лагерь.
Весною и ранним летом в степи все пылает от солнца, везде мерцают пятна - краски тюльпанов, все заполнено терпким, благотворным ароматом сизой полыни. Знойный воздух напоен запахами трав. Марево теплыми струями дрожит и растет над полынным морем. Стрепеты белыми комьями света взмывают из трав. Чибисы стонут в ложбинах. Медлительно летят смотрят на степь орлы. Каждый стебель излучает тепло и благоухание. Монотонно, медвяно жужжат насекомые. Жаворонки дрожащими свечками висят над полынной степью, трепеща крылышками, они поднимаются все выше и выше и поют свою светлую песню. Звеня, они выпевают свои торопливые трели и вдруг, оборвав песню, падают в траву. Суслики серыми столбиками стоят и свистят у своих нор. В лужах, на берегах озер, подняв одну ногу, застыли серые цапли. Загадочно они смотрят в воду, почти касаясь своим клювом опрокинутых в воде облаков. Плывут кулики, они на воде словно игрушки. Камыши бушуют зеленою силой, рвущей их тонкие тела к солнцу. Весь этот мир словно море тепла, запахов, красоты и света. Это весенняя, бескрайняя, сизо-зеленая, серебряная, полынно-тюльпанная степь.
Костер, то пылающий ярко, то чуть тлеющий, задумчивый, в красных мерцающих углях, сопровождал нас все эти годы. Дрожащий огонек крошечной спички превращался в пламя. Оно было чистым, алым, когда огонь горел жадно. Это пламя было подкрашено черными подкрыльями, когда огонь не справлялся с телами деревьев. О огонь! Перед твоим лицом стоял очарованный, испуганный первый человек, который увидел в тебе свое будущее. Благодаря тебе он стал державным властелином леса, саванн, а затем и всей земли. Огонь отпугивал зверей, готовил пищу человеку, ковал ему первое железо. Теперь же, в преддверии XXI века, его мощь, закованный огненный смерч пылает в двигателях ракет, несущих человека в космос. Огонь тысяч молний и грохот тысяч громов зажаты в руке человека. Всему этому начало дал огонь костра.
Все эти годы костер горел, сопровождая нас в наших походах. Днем, когда на нем готовили пищу, его пламя казалось белым. Вечерами он начинал цвести алыми длинными лепестками своих языков. Ночью его красная мощь отодвигала круг темноты, за которым тьма ночи была совсем непроглядной. Костер горел победно, он поглощал все, сжигая, что бы ему ни давали. Весною костер разгорался, как огромный красный тюльпан. В осеннем лесу наш костер приветно гудел, звал поближе к себе, он был нашим очагом, нашим теплом.
Ночами зачарованно смотрел я на загадочную жизнь огня в трепещущем, дрожащем, свистящем, пляшущем красками костре. В нем, в костре, сливалось в единство и бытие, и уничтожение. Нередко уже у потухающего костра под синим, черным небом, мерцающим хрустальным звездным светом, я лежал до первого робкого света будущего утра. Разные мысли, словно легкие облака, плыли в голове среди сияющей тишины.
Были и мысли о смерти. Реквием Моцарта опускался на меня с черных небес вечными звуками прощающего приятия смерти. Звездный свет впитывал в себя мою душу. Растворяясь, она вместе с ним заполняла вселенную. Я сам становился звездным небытием. Ужас смерти, который иногда достигал такой ярости, что хотелось разбить и расколоть на куски эту страшную планету, которая безжалостно всем обещает смерть,- этот ужас уходил прочь в минуты-часы прозрения. Появлялась способность чувствовать величие небытия и вечности, вбирая их в себя, как контрасты, без которых жизнь не могла стать столь безмерно глубокой и нужной. Разум человека - это потрясающее устройство самосознания материи, персонифицированное человечеством. Разум возник в борьбе за жизнь, и потому подсознание человека отвергает, не понимает величия смерти. Оно восстает против смерти, отвергает ее, жаждет жизни. Однако человек смертен, и это ужасает его сознание, повергая его в глубины отчаяния.
Страх смерти - вот что осталось преодолеть человеку, чтобы он мог сравняться с богами, которых он в своем страдании о преодолении смерти так щедро создавал в мифах, верованиях и в религиях. Как же достигнуть этого? Как соединить величие чувства жизни с величием чувства смерти, слив их в едином бестрепетном сознании человека? Бесстрашно умирают многие люди. Сколько русских, советских людей отдало свои жизни в битвах против фашизма! Когда Лефорт, друг Петра Первого, понял, что пришел час его гибели, он призвал музыкантов и умирал под пение труб. Однако все это лишь дань жизни. Это жизнь преодолевает страх смерти. Это жизнь презирает смерть, становясь сильнее ее даже в тот миг, когда вечная ночь наступает своей безжалостной тьмой на сердце человека. Это хорошо, когда жизнь сильнее смерти. Пушкин умирал, и до последнего дыхания его жизнь была сильнее смерти.
Да, жизнь человека, огонь его бытия бывает напоен таким жаром, таким счастьем бытия, что даже в момент его гибели жизнь все еще торжествует. Но жизнь в этих случаях только в борьбе становится сильнее смерти. Эта способность побеждать смерть жизнью - особый талант. Однако бывает, что человек и без борьбы становится выше страха смерти. Это свойственно людям, к которым приходит великая любовь, которая сама без всякой борьбы может принять смерть. Это то состояние души, которое показывает, что для человечества возможно растворить ужас смерти, не преодолевая его в мучительной борьбе, а включая явление смерти в смысл своей жизни. Тогда человек, несмотря на гибель своей незаменимой, единственной, только ему лично присущей, неповторимой жизни, сможет мудро повторять слова Сергея Есенина о том, что новая жизнь
Быть может, вспомнит обо мне
Как о цветке неповторимом.
Есть в смерти безмерное величие. Без него жизнь перестала бы быть тайной. Однако приход смерти находится за пределами нашего сознания. Надо включить в восприятие мира великую, гигантскую, безмерную по глубине своей для каждого человека трагедию его личной гибели. Только когда человек станет властелином бытия, он соединит в своем сознании в едином узле своей духовной сущности жизнь и смерть, свет и тьму, разум и небытие.
Все эти мысли кружились в моей голове, а ночь, черная ночь продолжала свое невидимое, предутреннее движение. Тьма окружала наш крошечный лагерь, лежащий в бездне леса среди бескрайних степей. Ночь раскрылась передо мною в беззвучном звучании страстных аккордов Пятой симфонии П. И. Чайковского, где торжествующая жизнь идет, сливаясь со смертью, преодолевая трагическую непонятность мира. Кто же ты, человек? Останется ли твое сознание только орудием борьбы за жизнь, или оно в саморазвитии своем бестрепетно вместит в себе все глубины безмерного, вечного, противоречивого мира? Сумеет ли оно объединить в себе и жизнь и смерть? Сумеет. Тогда и сам человек станет как мироздание.
Д. Голсуорси в своем великолепном романе "Сага о Форсайтах", описывая смерть "молодого" Джолиона, так говорит о переживаниях сына Джона: "То было его первое знакомство со смертью человека, и ее немотная тишина заглушила в нем другие переживания; все прочее лишь подготовка к этому! Любовь и жизнь, радость, тревога и печаль, и движение, и свет, и красота - лишь вступление в эту белую тишину".
Как это несправедливо и неверно. О, нет! Жизнь человека для него это единственная реальность! Мы появляемся на земле, чтобы пить из благоуханного кубка красоты, добра, любви и работы. В самом существе нашем заложен неистребимый восторг жизни. О это несравненное время роста, борьбы, труда, радостей и печалей нашей ликующей, быстро-проходящей жизни; оно прекрасно, словно льющийся из глубин человеческого существа торжествующий свет. Любите жизнь, люди, будьте добры, презирайте опасность и в творческой работе воспламените свой гений. Помните о смерти, но не трепещите перед нею. Когда же придет ее миг, мужественно смотрите ей в глаза. Наступит время, и приятие смерти станет сознательным, бесстрашным актом завершения естественно погасающей жизни.
* * *
В 1953 и в 1954 годах я провел весну, лето, осень и зиму в лесах Подмосковья, в знаменитой Мещере, а также в вологодских лесах и всем сердцем почувствовал, воочию увидел и понял пленительную красоту природы России.
Перед темными борами с рядами густых ветвей на темно-зеленых елях, в провалах которых словно бы скрыты глубины черных подкрылий ночи, перед березами, взбегающими на пригорки и уходящими вниз, к долинам рек и оврагов, перед вздохами желтых полей, голубизной рек, перед синим небом и облаками, реющими и плывущими на его высоте, словно пух лебедей, я стоял, не отрывая глаз и не насыщаясь, и впитывал их колдовское очарование. Тысячу раз прав был Сергей Есенин, говоря:
Если крикнет рать святая:
"Кинь ты Русь, живи в раю!"
Я скажу: "Не надо рая,
Дайте Родину мою".
П. И. Чайковский оркестровал душу русской природы. И. Левитан пламенел, когда опускал свою кисть в ее певучие краски. К. Паустовский писал о ней, трепеща колокольчиками серебряной прозы. А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, Н. В. Гоголь, Л. Н. Толстой, Ф. И. Тютчев, А. А. Блок, А. И. Куприн - все они были пронзены красотою России. М. М. Пришвин открыл февральскую весну света. Совсем по-особому выражена душа природы в стихах С. Есенина. Его стихи как вздох самой природы. Они таят в себе бездну невидимых красок, мыслей, бегущих, как облака, подтекстов. Они увлекают чувство и воображение в ощущение целостной, необыкновенной, прекрасной и непонятной природы. Глубина и краса его стихов невыразимы, как невыразима сама природа.