Собрание сочинений
ModernLib.Net / Поэзия / Бродский Иосиф Александрович / Собрание сочинений - Чтение
(стр. 7)
Автор:
|
Бродский Иосиф Александрович |
Жанр:
|
Поэзия |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(541 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49
|
|
послушному уму их предоставил... И нет тебя как будто бы меж нас, и бьют часы о том, что поздний час, и радио спокойно говорит, и в коридоре лампочка горит. Но всякий раз, услышав ночью вой, я пробуждаюсь в ужасе и страхе: да, это ты вороной и совой выпрыгиваешь из дому во мраке. О чем-нибудь, о чем-нибудь ином, о чем-нибудь настойчиво и нервно, о комнате с завешенным окном... Но в комнате с незапертою дверью рост крыльев в полуночные часы и перьев шум. И некуда мне деться, Любовник-оборотень, Господи спаси, спаси меня от страшного соседства. Проходит в коридоре человек, стучит когтями по паркету птица и в коридоре выключает свет и выросшим крылом ко мне стучится. Явление безумия в ночи, нежданность и испуганность простится, не прячься, не юродствуй, не кричи, - никто теперь в тебе не загостится подолее, чем нужно небесам, подолее, чем в ночь под воскресенье, и вскоре ты почувствуешь и сам, что бедный ум не стоит опасенья, что каждому дано не по уму. Да, скоро ты и в этом разберешься и к бедному безумью своему привыкнешь и с соседями сживешься. Прекрасный собеседник у меня! Вот птичий клюв и зубы человека, вот, падая, садясь и семеня, ко мне, полуптенец, полукалека, скачками приближается на миг и шепчет мне и корчится от боли: — Забавный птенчик в городе возник из пепла убывающей любови, ха-ха, а вот и я, и погляди, потрогай перья на моей груди, там раньше только волосы росли, татуировки розами цвели, а вот глаза — не бойся, идиот... 38 Вот шествие по улице идет, поэма приближается к концу, читатель рад, я вижу по лицу. А, наплевать. Я столько говорил, прикидывался, умничал, острил и добавлял искусственно огня... Но кто-то пишет далее меня. Вот пешеход по улице кружит, и снегопад вдоль окон мельтешит, читатель мой, как заболтались мы, глядишь — и не заметили зимы. Пустеть домам, и улицам пустеть, деревьям, не успевшим облететь, теперь дрожать, чернеть на холоду, страдать у перекрестков на виду; а мы уже торопимся, живем, при полумраке, полумрак жуем, не отличая полночь от зари, и целый день не гаснут фонари, и солнце багровеет в небесах,[21] и все, кто мог, уехали давно. По вечерам мы ломимся в кино, но выходя — мы снова в лапах вьюг. И птицы унеслись на юг, и голоса их в Грузии слышны; одни вороны северу верны, и в парках, и в бульварах городских теперь мы замечаем только их, и снова отражается в глазах их каркающий крестик в небесах, и снежный город холоден и чист, как флейты Крысолова свист. Вот пешеход по городу кружит, в простом плаще от холода дрожит, зажав листок в комочек кулака, он ищет адрес. Он издалека. Пойдем за ним. Он не заметит нас, он близорук, а нынче поздний час, а если спросит — как-то объясним. Друзья мои, отправимся за ним. Кого он ищет в городе моем. Теперь на снежной улочке вдвоем остались мы. Быть может, подойти. Но нет. Там постовые впереди. Так кто же он, бездомный сей юнец. ... Кто хочет, тот послушает конец! Из Гаммельна до Питера гонец в полвека не домчится, Боже мой, в дороге обзаводится семьей и умирает в полпути, друзья! В Россию приезжают Сыновья. 39. Романс для Крысолова и Хора Шум шагов, шум шагов, бой часов, снег летит, снег летит, на карниз. Если слы- шишь приглу- шенный зов, то спускай- ся по лест- нице вниз. Город спит, город спит, спят дворцы, снег летит вдоль ночных фо-нарей, Город спит, город спит, спят отцы, обхватив животы матерей. В этот час, в этот час, в этот миг над карни- зами кру- жится снег, в этот час мы ухо- дим от них, в этот час мы ухо- дим навек. Нас ведет Крысолов! Крысолов! вдоль па-не- лей и цин- ковых крыш, и звенит и летит из углов светлый хор возвратив- шихся крыс. Вечный мальчик, молодчик, юнец, вечный мальчик, любовник, дружок, бер-нись огля-нись, наконец, как вита- ет над на- ми снежок. За спи-ной полусвет, полумрак, только пят- нышки, пят- нышки глаз, кто б ты ни был — подлец иль дурак, все равно здесь не вспом- нят о нас! Так за флей- той настой- чивей мчись, снег следы за-метет, за-несет, от безумья забвеньем лечись! От забвенья безумье спасет. Так спаси- бо тебе, Крысолов, на чужби- не отцы голосят, так спаси- бо за слав- ный улов, никаких возвраще- ний назад. Как он вы- глядит — брит или лыс, наплевать на при-чес- ку и вид, но счастли- вое пе- ние крыс как всегда над Россией звенит! Вот и жизнь, вот и жизнь пронеслась, вот и город заснежен и мглист, только пом- нишь безум- ную власть и безум- ный уве- ренный свист. Так запомни лишь несколько слов: нас ведет от зари до зари, нас ведет Крысолов! Крысолов! Нас ведет Крысолов - повтори. 40. Романс принца Гамлета Как быстро обгоняют нас возлюбленные наши. Видит Бог, но я б так быстро добежать не смог и до безумья. Ох, Гораций мой, мне, кажется, пора домой. Поля, дома, закат на волоске, вот Дания моя при ветерке, Офелия купается в реке. Я — в Англию. Мне в Англии не быть. Кого-то своевременно любить, кого-то своевременно забыть, кого-то своевременно убить, и сразу непременная тюрьма - и спятить своевременно с ума. Вот Дания. А вот ее король. Когда-нибудь и мне такая роль... А впрочем — нет... Пойду-ка прикурю... Гораций мой, я в рифму говорю! Как быстро обгоняют нас возлюбленные наши. В час безумья мне кажется — еще нормален я, когда давно Офелия моя лепечет языком небытия. Так в час любови, в час безумья — вы, покинув освещенные дома, не зная ни безумства, ни любви, целуете и сходите с ума. Мне кажется, что сбился мой берет. Вот кладбище — прекрасный винегрет, огурчики — налево и направо, еще внизу, а сверху мы — приправа. Не быть иль быть — вопрос прямолинейный мне задает мой бедный ум, и нервный все просится ответ: не быть, не быть, кого-то своевременно забыть, кого-то своевременно любить, кого-то своевременно... Постой! Не быть иль быть! — какой-то звук пустой. Здесь все, как захотелось небесам. Я, впрочем, говорил об этом сам. Гораций мой, я верил чудесам, которые появятся извне. Безумие — вот главное во мне. Позор на Скандинавский мир. Далеко ль до конца, Вильям Шекспир? Далеко ль до конца, милорд. Какого чорта, в самом деле... 41. Чорт! Новобранцы, новобранцы, новобранцы! ожидается изысканная драка, принимайте новоявленного братца, короля и помазанника из мрака. Вот я снова перед вами — одинокий, беспокойный и участливый уродец, тот же самый черно-белый, длинноногий, одинокий и рогатый полководец. Перед веком, перед веком, перед Богом, перед Господом, глупеющим под старость, перед боем в этом городе убогом помолитесь, чтобы что-нибудь осталось. Все, что брошено, оставлено, забыто, все, что «больше не воротится обратно», возвращается в беспомощную битву, в удивительную битву за утраты. Как фонарики, фонарики ручные, словно лампочки на уличных витринах, наши страсти, как страдания ночные, этой плоти — и пространства поединок. Так прислушивайтесь к уличному вою, возникающему сызнова из детства, это к мертвому торопится живое, совершается немыслимое бегство. Что-то рядом затевается на свете, это снова раздвигаются кровати, пробуждаются солдаты после смерти, просыпаются любовники в объятьях. И по новой зачинаются младенцы, и поют перед рассветом саксофоны, и торопятся, торопятся одеться новобранцы, новобранцы, солдафоны. Как вам нравится ваш новый полководец! Как мне нравится построенный народец, как мне нравятся покойники и дети, саксофоны и ударник на рассвете! Потому что в этом городе убогом, где отправят нас на похороны века, кроме страха перед Дьяволом и Богом, существует что-то выше человека. 42 Три месяца мне было что любить, что помнить, что твердить, что торопить, что забывать на время. Ничего. Теперь зима — и скоро Рождество, и мы увидим новую толпу. Давно пора благодарить судьбу за зрелища, даруемые нам не по часам, а иногда по дням, а иногда — как мне — на месяца. И вот теперь пишу слова конца, стучит машинка. Смолкший телефон и я — мы слышим колокольный звон на площади моей. Звонит собор. Из коридора долетает спор, и я слова последние пишу. Ни у кого прощенья не прошу за все дурноты. Головы склоня, молчат герои. Хватит и с меня. Стучит машинка. Вот и все, дружок. В окно летит ноябрьский снежок, фонарь висячий на углу кадит, вечерней службы колокол гудит, шаги моих прохожих замело. Стучит машинка. Шествие прошло. сентябрь — ноябрь 1961, Ленинград Рождественский романс [22]
Плывет в тоске необъяснимой среди кирпичного надсада ночной кораблик негасимый из Александровского сада, ночной фонарик нелюдимый, на розу желтую похожий, над головой своих любимых, у ног прохожих. Плывет в тоске необъяснимой пчелиный хор сомнамбул, пьяниц. В ночной столице фотоснимок печально сделал иностранец, и выезжает на Ордынку такси с больными седоками, и мертвецы стоят в обнимку с особняками. Плывет в тоске необъяснимой певец печальный по столице, стоит у лавки керосинной печальный дворник круглолицый, спешит по улице невзрачной любовник старый и красивый. Полночный поезд новобрачный плывет в тоске необъяснимой. Плывет во мгле замоскворецкой, пловец в несчастие случайный, блуждает выговор еврейский на желтой лестнице печальной, и от любви до невеселья под Новый Год, под воскресенье, плывет красотка записная, своей тоски не объясняя. Плывет в глазах холодный вечер, дрожат снежинки на вагоне, морозный ветер, бледный ветер обтянет красные ладони, и льется мед огней вечерних, и пахнет сладкою халвою; ночной пирог несет сочельник над головою. Твой Новый Год по темно-синей волне средь моря городского плывет в тоске необъяснимой, как будто жизнь начнется снова, как будто будет свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба, как будто жизнь качнется вправо, качнувшись влево. 28 декабря 1961 Я как Улисс
Зима, зима, я еду по зиме, куда-нибудь по видимой отчизне, гони меня, ненастье, по земле, хотя бы вспять, гони меня по жизни. Ну вот Москва и утренний уют в арбатских переулках парусинных, и чужаки по-прежнему снуют в январских освещенных магазинах. И желтизна разрозненных монет, и цвет лица криптоновый все чаще, гони меня, как новый Ганимед хлебну земной изгнаннической чаши и не пойму, откуда и куда я двигаюсь, как много я теряю во времени, в дороге повторяя: ох, Боже мой, какая ерунда. Ох, Боже мой, не многого прошу, ох, Боже мой, богатый или нищий, но с каждым днем я прожитым дышу уверенней и сладостней и чище. Мелькай, мелькай по сторонам, народ, я двигаюсь, и, кажется отрадно, что, как Улисс, гоню себя вперед, но двигаюсь по-прежнему обратно. Так человека встречного лови и все тверди в искусственном порыве: от нынешней до будущей любви живи добрей, страдай неприхотливей. 1961 * * *
Бессмертия у смерти не прошу. Испуганный, возлюбленный и нищий, - но с каждым днем я прожитым дышу уверенней и сладостней и чище. Как широко на набережных мне, как холодно и ветрено и вечно, как облака, блестящие в окне, надломленны, легки и быстротечны. И осенью и летом не умру, не всколыхнется зимняя простынка, взгляни, любовь, как в розовом углу горит меж мной и жизнью паутинка. И что-то, как раздавленный паук, во мне бежит и странно угасает. Но выдохи мои и взмахи рук меж временем и мною повисают. Да. Времени — о собственной судьбе кричу все громче голосом печальным. Да. Говорю о времени себе, но время мне ответствует молчаньем. Лети в окне и вздрагивай в огне, слетай, слетай на фитилечек жадный. Свисти, река! Звони, звони по мне, мой Петербург, мой колокол пожарный. Пусть время обо мне молчит. Пускай легко рыдает ветер резкий и над моей могилою еврейской младая жизнь настойчиво кричит. 1961 (?) * * *
В деревне никто не сходит с ума. По темным полям здесь приходит труд. Вдоль круглых деревьев стоят дома, в которых живут, рожают и мрут. В деревне крепче сожми виски. В каждой деревне растет трава. В этой деревне сквозь шум реки на круглых деревьях шумит листва. Господи, Господи, в деревне светло, и все, что с ума человека свело, к нему обратится теперь на ты. Смотри, у деревьев блестят цветы (к былому мосты), но ведь здесь паром, как блещет в твоем мозгу велодром, умолкшей музыки ровный треск и прямо в зубы кричит, кричит. Из мертвой чаши глотает трек, к лицу поднося деревянный щит. В деревне никто не сходит с ума. С белой часовни на склоне холма, с белой часовни, аляповат и суров, смотрит в поля Иоанн Богослов. Спускаясь в деревню, посмотришь вниз - пылит почтальон-велосипедист, а ниже шумит река, паром чернеет издалека, на поезд успеешь наверняка. А ты не уедешь, здесь денег нет в такую жизнь покупать билет. На всю деревню четыре письма. В деревне никто не сходит с ума. В пальто у реки посмотри на цветы, капли дождя заденут лицо, падают на воду капли воды и расходятся, как колесо. 1961 (?) В темноте у окна
В темноте у окна, на краю темноты полоса полотна задевает цветы. И, как моль, из угла устремляется к ней взгляд, острей, чем игла, хлорофилла сильней. Оба вздрогнут — но пусть: став движеньем одним, не угроза, а грусть устремляется к ним, и от пут забытья шорох век возвратит: далеко до шитья и до роста в кредит. Страсть — всегда впереди, где пространство мельчит. Сзади прялкой в груди Ариадна стучит. И в дыру от иглы, притупив острие, льются речки из мглы, проглотившей ее. Засвети же свечу или в лампочке свет. Темнота по плечу тем, в ком памяти нет, кто, к минувшему глух и к грядущему прост, устремляет свой дух в преждевременный рост. Как земля, как вода под небесною мглой, в каждом чувстве всегда сила жизни с иглой. И, невольным объят страхом, вздрогнет, как мышь, тот, в кого ты свой взгляд из угла устремишь. Засвети же свечу на краю темноты. Я увидеть хочу то, что чувствуешь ты в этом доме ночном, где скрывает окно, словно скатерть с пятном темноты, полотно. Ставь на скатерть стакан, чтоб он вдруг не упал, чтоб сквозь стол-истукан, словно соль, проступал, незаметный в окно, ослепительный Путь - будто льется вино и вздымается грудь. Ветер, ветер пришел, шелестит у окна. Укрывается ствол за квадрат полотна. И трепещут цветы у него позади на краю темноты, словно сердце в груди. Натуральная тьма наступает опять, как движенье ума от метафоры вспять, и сиянье звезды на латуни осей глушит звуки езды по дистанции всей. 1961 (?) * * *
...Мой голос, торопливый и неясный, тебя встревожит горечью напрасной, и над моей ухмылкою усталой ты склонишься с печалью запоздалой, и, может быть, забыв про все на свете, в иной стране — прости! — в ином столетьи ты имя вдруг мое шепнешь беззлобно, и я в могиле торопливо вздрогну. 23 января 1962 Письмо к А. Д.
Bсе равно ты не слышишь, все равно не услышишь ни слова, все равно я пишу, но как странно писать тебе снова, но как странно опять совершать повторенье прощанья. Добрый вечер. Kак странно вторгаться в молчанье. Bсе равно ты не слышишь, как опять здесь весна нарастает, как чугунная птица с тех же самых деревьев слетает, как свистят фонари, где в ночи ты одна проходила, распускается день — там, где ты в одиночку любила. Я опять прохожу в том же светлом раю, где ты долго болела, где в шестом этаже в этой бедной любви одиноко смелела, там где вновь на мосту собираются красной гурьбою те трамваи, что всю твою жизнь торопливо неслись за тобою. Боже мой! Bсе равно, все равно за тобой не угнаться, все равно никогда, все равно никогда не подняться над отчизной своей, но дано увидать на прощанье, над отчизной своей ты летишь в самолете молчанья. Добрый путь, добрый путь, возвращайся с деньгами и славой. Добрый путь, добрый путь, о как ты далека, Боже правый! О куда ты спешишь, по бескрайней земле пробегая, как здесь нету тебя! Tы как будто мертва, дорогая. B этой новой стране непорочный асфальт под ногою, твои руки и грудь — ты становишься смело другою, в этой новой стране, там где ты обнимаешь и дышишь, говоришь в микрофон, но на свете кого-то не слышишь. Cохраняю твой лик, устремленный на миг в безнадежность, - безразличный тебе — за твою уходящую нежность, за твою одинокость, за слепую твою однодумность, за смятенье твое, за твою молчаливую юность. Bсе, что ты обгоняешь, отстраняешь, приносишься мимо, все, что было и есть, все, что будет тобою гонимо, - ночью, днем ли, зимою ли, летом, весною и в осенних полях, — это все остается со мною. Принимаю твой дар, твой безвольный, бездумный подарок, грех отмытый, чтоб жизнь распахнулась, как тысяча арок, а быть может, сигнал — дружелюбный — о прожитой жизни, чтоб не сбиться с пути на твоей невредимой отчизне. До свиданья! Прощай! Tам не ты — это кто-то другая, до свиданья, прощай, до свиданья, моя дорогая. Oтлетай, отплывай самолетом молчанья — в пространстве мгновенья, кораблем забыванья — в широкое море забвенья. 27 января 1962 * * *
Уже три месяца подряд под снегопад с аэродрома ты едешь в черный Петроград, и все вокруг тебе знакомо. И все жива в тебе Москва, и все мерещится поспешно замоскворецкая трава, замоскворецкие скворешни. Летит автобус в декабре, но все, по-прежнему печальный, стоит в обшарпанном дворе мой брат, мой родственник недальний, и трубный голос слышу я и, как приказу, повинуюсь. — Прошла ли молодость твоя. Прошла, прошла. Я не волнуюсь. Отъездом в дальние края, отлетом в близкую отчизну трехчасового забытья предвижу медленную тризну и повторяю: не забудь. Пускай не преданность, а верность храни в себе кому-нибудь и новой родины поверхность под освещением косым люби, куда б ни закатился, и вспоминай ее, как сын, который с братьями простился. январь 1962 * * *
Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною. Был в лампочке повышенный накал, невыгодный для мебели истертой, и потому диван в углу сверкал коричневою кожей, словно желтой. Стол пустовал. Поблескивал паркет. Темнела печка. В раме запыленной застыл пейзаж. И лишь один буфет казался мне тогда одушевленным. Но мотылек по комнате кружил, и он мой взгляд с недвижимости сдвинул. И если призрак здесь когда-то жил, то он покинул этот дом. Покинул. 2 февраля 1962 * * *
Прошел сквозь монастырский сад, в пролом просунулся, согнулся, к воде спустился и назад нетерпеливо оглянулся. С пяти блестящих куполов сквозь облетевшие деревья был виден травяной покров и взмах коричневого гребня крыш монастырских, и кольцом заводов хор многоголосый, и там внизу, к стене лицом, маячил гость рыжеволосый. Оставив всякий путь назад, оставшимся путям — на зависть, спиной к воде, смотрел в тот сад, молчал, на купола уставясь. Настолько зная в этом толк, чтоб возвращеньем не пленяться, подумал все-таки, что долг на эту высоту подняться и все увидеть: от начал до берега, где волны бьются. Но если что и различал, то значило: «нельзя вернуться». И все покрылось пеленой и погрузилось в сумрак полный. И то, что было за спиной, он пред собой увидел, — волны. 21 — 25 апреля 1962 Зофья (поэма)
Глава первая
В сочельник я был зван на пироги. За окнами описывал круги сырой ежевечерний снегопад, рекламы загорались невпопад, я к форточке прижался головой: за окнами маячил постовой. Трамваи дребезжали в темноту, вагоны громыхали на мосту, постукивали льдины о быки, шуршанье доносилось от реки, на перекрестке пьяница возник, еще плотней я к форточке приник. Дул ветер, развевался снегопад, маячили в сугробе шесть лопат. Блестела незамерзшая вода, прекрасно индевели провода. Поскрипывал бревенчатый настил. На перекрестке пьяница застыл. Все тени за окном учетверя, качалось отраженье фонаря у пьяницы как раз над головой. От будки отделился постовой и двинулся вдоль стенки до угла, а тень в другую сторону пошла. Трамваи дребезжали в темноту, подрагивали бревна на мосту, шуршанье доносилось от реки, мелькали в полутьме грузовики, такси неслось вдали во весь опор, мерцал на перекрестке светофор. Дул ветер, возникавшая метель подхватывала синюю шинель. На перекрестке пьяница икал. Фонарь качался, тень его искал. Но тень его запряталась в белье. Возможно, вовсе не было ее. Тот крался осторожно у стены, ничто не нарушало тишины, а тень его спешила от него, он крался и боялся одного, чтоб пьяница не бросился бегом. Он думал в это время о другом. Дул ветер, и раскачивался куст, был снегопад медлителен и густ. Под снежною завесою сплошной стоял он, окруженный белизной. Шел снегопад, и след его исчез, как будто он явился из небес. Нельзя было их встречу отвратить, нельзя было его предупредить, их трое оказалось. Третий — страх. Над фонарем раскачивался мрак, мне чудилось, что близится пурга. Меж ними оставалось три шага. Внезапно громко ветер протрубил, меж ними промелькнул автомобиль, метнулось белоснежное крыло. Внезапно мне глаза заволокло, на перекрестке кто-то крикнул «нет», на миг погас и снова вспыхнул свет. Был перекресток снова тих и пуст, маячил в полумраке черный куст. Часы внизу показывали час. Маячил вдалеке безглавый Спас. Чернела незамерзшая вода. Вокруг не видно было ни следа. Я думаю порой о том, что ночь, не в силах снегопада превозмочь и даже ни на четверть, ни на треть, не в силах сонм теней преодолеть, который снегопад превозносил, дает простор для неизвестных сил. Итак, все было пусто и темно, еще немного я глядел в окно, во мраке куст переставал дрожать, трамваи продолжали дребезжать, вдали — слегка подрагивал настил. Я штору потихоньку опустил. Чуть шелохнулись белые листки. Мать штопала багровые носки, отец чинил свой фотоаппарат. Листал журналы на кровати брат, а кот на калорифере урчал. Я галстуки безмолвно изучал. Царили тишина и полумгла, ныряла в шерсть блестящая игла, над ней очки блестели в полумгле, блестели объективы на столе, во мраке кот с урчанием дышал, у зеркала я галстуком шуршал. Отец чинил свой фотоаппарат, среди журналов улыбался брат, - рождественский рассказ о чудесах; поблескивал за стеклами в часах, раскачиваясь, бронзовый овал. У зеркала я галстук надевал. Мать штопала багровые носки, блестели календарные листки, горела лампа в розовом углу, пятно ее лежало на полу, из-под стола кошачий взгляд блестел. У зеркала мой галстук шелестел. Царила тишина, и кот урчал, я, в зеркало уставившись, молчал, дул ветер, завывающий трубой. И в зеркало внимательно собой, скользя глазами вверх и вниз, я молча любовался, как Нарцисс. Я освещен был только со спины, черты лица мне были не видны, белела освещенная рука. От башмаков и до воротника глаза движенья стали учащать, пора мне это было прекращать. Я задержался в зеркале еще: блестело освещенное плечо, я шелковой рубашкой шелестел,
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49
|
|