Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений

ModernLib.Net / Поэзия / Бродский Иосиф Александрович / Собрание сочинений - Чтение (стр. 17)
Автор: Бродский Иосиф Александрович
Жанр: Поэзия

 

 


Инспектор, спать! Ни рук, ни глаз, ни уст -

блестит окно, инспектор дремлет дома.

Стакан мой пуст, и вот буфет мой пуст,

и сам я пьян, чтоб клясть портфель фантома.

Пурга свистит. Зрачок идет ко дну

в густой ночи. Нужна ли страсти память?

Слезится глаз. Нужна, как ночь огню.

Что ж! тем верней во мрак хрусталик канет.

Вперед, зрачок. Слезись. Не клюнет сельдь.

Леса (слеза) дрожит, и к тонкой жерди

стремится дрожь — и вот трепещет жердь:

леса длинна, но вряд ли глубже смерти.

Кто клюнул? Смерть? Ответь! Леса кружит,

и гнется жердь, как тонкий мост — вернее:

леса кружит, и вот мой мозг дрожит:

втянуть сюда иль кануть вслед за нею?

Снег, снег летит. Куда все скрылись, мать!

Стаканы спят, припав к салфеткам грязным.

Лишь печь горит, способна век внимать,

раскрыв свой рот, моим словам бессвязным.

Гори, гори и слушай песнь мою.

И если нет во мне стремленья к мнимым

страстям — возьми ее в струю,

в свою струю — и к небу вместе с дымом.

Зрачок на дне. Другой в огне. При мне

лишь песнь моя да хлеб на грязной вилке.

Гори сильней. Ведь каждый звук в огне

бушует так, как некий дух в бутылке.

Пусть все мертво. Но здесь, в чужом краю

в час поздний, печь, быть может, в час последний,

я песнь свою тебе одной пою;

метель свистит, и ночь гремит в передней.

Пришла зима. Из снежных житниц снег

летит в поля, в холмы, в леса, в овраги,

на крыши к нам (щедра!), порой — до стрех

скрывает их — и те белей бумаги.

Пришла зима. Исчез под снегом луг.

Белым-бело. И видит каждый ворон,

как сам Борей впрягся в хрустальный плуг,

вослед норд-ост влечет упряжку борон.

Греби, греби, свисти, свисти. Шалишь!

Ведь это все, не правда ль, ветры, прихоть.

Ну что взойдет из наших темных крыш?

Какой росток из наста пустит Припять?

Греби, греби, свисти, свисти, зима.

Свисти, Борей, и мчись, норд-ост, меж просек!

Труба дымит. Лиса скользит с холма.

Овца дрожит. Никто не жнет, не косит.

Никто не жнет. Лишь мальчик, сжав снежок,

стащив треух, ползет на приступ скрытно.

Ура, сугроб! и ядра мечет в бок.

Ура, копна! хотя косцов не видно.

Греби, греби, свисти, свисти, скрывай

от взоров лес, поля, овраги, гумна,

заборы, пни, и край земли сливай

с чертой небес безумно, нет, бездумно.

И пусть — ни зги, и пусть уж нет дорог

меж сел, меж туч, и пусть пурга тиранит.

Того гляди, с пути собьется Бог

и в поздний час в Полесье к нам нагрянет.

Греби, греби, греми, как майский гром.

Спеши, спеши попасть в поля разверсты.

Греми, греми, раскрой и тот закром,

раскрой закром, откуда льются звезды.

Раскрой врата — и слышен зимний скрип,

и рваных туч бегут поспешно стаи.

Позволь узреть Весы, Стрельца и Рыб,

Стрельца и Рыб... и Рыб... Хоть реки стали.

Врата скрипят, и смотрит звездный мир

на точки изб, что спят в убранстве снежном,

и чуть дрожит, хоть месяц дым затмил,

свой негатив узрев в пространстве снежном.

Пришла зима. Ни рыб, ни мух, ни птиц.

Лишь воет волк да зайцы пляшут храбро.

Стучит пешня: плотва, встречай сестриц!

Поет рожок, чтоб дать мишень кентавру.

1964 — 1965

На смерть Т. С. Элиота

I

Он умер в январе, в начале года.

Под фонарем стоял мороз у входа.

Не успевала показать природа

ему своих красот кордебалет.

От снега стекла становились уже.

Под фонарем стоял глашатай стужи.

На перекрестках замерзали лужи.

И дверь он запер на цепочку лет.

Наследство дней не упрекнет в банкротстве

семейство Муз. При всем своем сиротстве,

поэзия основана на сходстве

бегущих вдаль однообразных дней.

Плеснув в зрачке и растворившись в лимфе,

она сродни лишь эолийской нимфе,

как друг Нарцисс. Но в календарной рифме

она другим наверняка видней.

Без злых гримас, без помышленья злого,

из всех щедрот Большого Каталога

смерть выбирает не красоты слога,

а неизменно самого певца.

Ей не нужны поля и перелески,

моря во всем великолепном блеске;

она щедра, на небольшом отрезке

себе позволив накоплять сердца.

На пустырях уже пылали елки,

и выметались за порог осколки,

и водворялись ангелы на полке.

Католик, он дожил до Рождества.

Но, словно море в шумный час прилива,

за волнолом плеснувши, справедливо

назад вбирает волны, торопливо

от своего ушел он торжества.

Уже не Бог, а только Время, Время

зовет его. И молодое племя

огромных волн его движенья бремя

на самый край цветущей бахромы

легко возносит и, простившись, бьется

о край земли, в избытке сил смеется.

И январем его залив вдается

в ту сушу дней, где остаемся мы.

II

Читающие в лицах, маги, где вы?

Сюда! И поддержите ореол:

Две скорбные фигуры смотрят в пол.

Они поют. Как схожи их напевы!

Две девы — и нельзя сказать, что девы.

Не страсть, а боль определяет пол.

Одна похожа на Адама впол-

оборота, но прическа — Евы.

Склоняя лица сонные свои,

Америка, где он родился, и -

и Англия, где умер он, унылы,

стоят по сторонам его могилы.

И туч плывут по небу корабли.

Но каждая могила — край земли.

III

Аполлон, сними венок,

положи его у ног

Элиота, как предел

для бессмертья в мире тел.

Шум шагов и лиры звук

будет помнить лес вокруг.

Будет памяти служить

только то, что будет жить.

Будет помнить лес и дол.

Будет помнить сам Эол.

Будет помнить каждый злак,

как хотел Гораций Флакк.

Томас Стерн, не бойся коз.

Безопасен сенокос.

Память, если не гранит,

одуванчик сохранит.

Так любовь уходит прочь,

навсегда, в чужую ночь,

прерывая крик, слова,

став незримой, хоть жива.

Ты ушел к другим, но мы

называем царством тьмы

этот край, который скрыт.

Это ревность так велит.

Будет помнить лес и луг.

Будет помнить все вокруг.

Словно тело — мир не пуст! -

помнит ласку рук и уст.

12 января 1965

1 января 1965 года

Волхвы забудут адрес твой.

Не будет звезд над головой.

И только ветра сиплый вой

расслышишь ты, как встарь.

Ты сбросишь тень с усталых плеч,

задув свечу, пред тем как лечь.

Поскольку больше дней, чем свеч

сулит нам календарь.

Что это? Грусть? Возможно, грусть.

Напев, знакомый наизусть.

Он повторяется. И пусть.

Пусть повторится впредь.

Пусть он звучит и в смертный час,

как благодарность уст и глаз

тому, что заставляет нас

порою вдаль смотреть.

И молча глядя в потолок,

поскольку явно пуст чулок,

поймешь, что скупость — лишь залог

того, что слишком стар.

Что поздно верить чудесам.

И, взгляд подняв свой к небесам,

ты вдруг почувствуешь, что сам

— чистосердечный дар.

январь 1965

Без фонаря

В ночи, когда ты смотришь из окна

и знаешь, как далеко до весны,

привычным очертаньям валуна

не ближе до присутствия сосны.

С невидимой улыбкой хитреца

сквозь зубы ты продергиваешь нить,

чтоб пальцы (или мускулы лица)

в своем существованьи убедить.

И сердце что-то екает в груди,

напуганное страшной тишиной

пространства, что чернеет впереди

не менее, чем сумрак за спиной.

январь — февраль 1965

* * *

Т. Р.

Из ваших глаз пустившись в дальний путь,

все норовлю — воистину вдали! -

увидеть вас, хотя назад взглянуть

мешает закругление земли.

Нет, выпуклость холмов невелика.

Но тут и обрывается пучок,

сбегающий с хрустального станка

от Ариадны, вкравшейся в зрачок.

И, стало быть, вот так-то, вдалеке,

обрывок милый сжав в своей руке,

бреду вперед. Должно быть, не судьба

нам свидеться — и их соединить,

хотя мой путь, верней, моя тропа

сужается и переходит в нить.

январь — февраль 1965

Март

Дни удлиняются. Ночи

становятся все короче.

Нужда в языке свечи

на глазах убывает,

все быстрей остывают

на заре кирпичи.

И от снега до боли

дни бескрайней, чем поле

без межи. И уже

ни к высокому слогу,

ни к пространству, ни к Богу

не прибиться душе.

И не видит предела

своим движениям тело.

Только изгородь сна

делит эти угодья

ради их плодородья.

Так приходит весна.

март 1965, Норенская

Менуэт

(Набросок)

Прошла среда и наступил четверг,

стоит в углу мимозы фейерверк,

и по столу рассыпаны колонны

моих элегий, свернутых в рулоны.

Бежит рекой перед глазами время,

и ветер пальцы запускает в темя,

и в ошую уже видней

не более, чем в одесную, дней.

Холодный март овладевает лесом.

Свеча на стены смотрит с интересом.

И табурет сливается с постелью.

И город выколот из глаз метелью.

апрель 1965

* * *

Моя свеча, бросая тусклый свет,

в твой новый мир осветит бездорожье.

А тень моя, перекрывая след,

там, за спиной, уходит в царство Божье.

И где б ни лег твой путь: в лесах, меж туч

— везде живой огонь тебя окликнет.

Чем дальше ты уйдешь — тем дальше луч,

тем дальше луч и тень твоя проникнет!

Пусть далека, пусть даже не видна,

пусть изменив — назло стихам-приметам, -

но будешь ты всегда озарена

пусть слабым, но неповторимым светом.

Пусть гаснет пламя! Пусть смертельный сон

огонь предпочитает запустенью.

Но новый мир твой будет потрясен

лицом во тьме и лучезарной тенью.

до 1 мая 1965

Ex ponto

(Последнее письмо Овидия в Рим)

Тебе, чьи миловидные черты

должно быть не страшатся увяданья,

в мой Рим, не изменившийся, как ты,

со времени последнего свиданья,

пишу я с моря. С моря. Корабли

сюда стремятся после непогоды,

чтоб подтвердить, что это край земли.

И в трюмах их не отыскать свободы.

до 1 мая 1965

Пророчество

М. Б.

Мы будем жить с тобой на берегу,

отгородившись высоченной дамбой

от континента, в небольшом кругу,

сооруженном самодельной лампой.

Мы будем в карты воевать с тобой

и слушать, как безумствует прибой,

покашливать, вздыхая неприметно,

при слишком сильных дуновеньях ветра.

Я буду стар, а ты — ты молода.

Но выйдет так, как учат пионеры,

что счет пойдет на дни — не на года, -

оставшиеся нам до новой эры.

В Голландии своей наоборот

мы разведем с тобою огород

и будем устриц жарить за порогом

и солнечным питаться осьминогом.

Пускай шумит над огурцами дождь,

мы загорим с тобой по-эскимосски,

и с нежностью ты пальцем проведешь

по девственной, нетронутой полоске.

Я на ключицу в зеркало взгляну

и обнаружу за спиной волну

и старый гейгер в оловянной рамке

на выцветшей и пропотевшей лямке.

Придет зима, безжалостно крутя

осоку нашей кровли деревянной.

И если мы произведем дитя,

то назовем Андреем или Анной.

Чтоб, к сморщенному личику привит,

не позабыт был русский алфавит,

чей первый звук от выдоха продлится

и, стало быть, в грядущем утвердится.

Мы будем в карты воевать, и вот

нас вместе с козырями отнесет

от берега извилистость отлива.

И наш ребенок будет молчаливо

смотреть, не понимая ничего,

как мотылек колотится о лампу,

когда настанет время для него

обратно перебраться через дамбу.

1 мая 1965

* * *

«Камерная музыка».

Ночь. Камера. Волчок

хуярит прямо мне в зрачок.

Прихлебывает чай дежурный.

И сам себе кажусь я урной,

куда судьба сгребает мусор,

куда плюется каждый мусор.

Колючей проволоки лира

маячит позади сортира.

Болото всасывает склон.

И часовой на фоне неба

вполне напоминает Феба.

Куда забрел ты, Апполон!

24 мая 1965, КПЗ

* * *

Маятник о двух ногах

в кирзовых сапогах,

тикающий в избе

при ходьбе.

Вытянуто, как яйцо,

белеет лицо

вроде белой тарелки,

лишенное стрелки.

В ящике из тишины,

от стены до стены,

в полумраке. Впервой

вниз головой.

Памятник самому

себе, одному,

не всадник с копьем,

не обелиск -

вверх острием

диск.

май 1965

* * *

В деревне Бог живет не по углам,

как думают насмешники, а всюду.

Он освящает кровлю и посуду

и честно двери делит пополам.

В деревне он — в избытке. В чугуне

он варит по субботам чечевицу,

приплясывает сонно на огне,

подмигивает мне, как очевидцу.

Он изгороди ставит. Выдает

девицу за лесничего. И в шутку

устраивает вечный недолет

объездчику, стреляющему в утку.

Возможность же все это наблюдать,

к осеннему прислушиваясь свисту,

единственная, в общем, благодать,

доступная в деревне атеисту.

6 июня 1965 * Датировано 1964 в SP. — С. В.

* * *

Колокольчик звенит -

предупреждает мужчину

не пропустить годовщину.

Одуванчик в зенит

задирает головку

беззаботную — в ней

больше мыслей, чем дней.

Выбегает на бровку

придорожную в срок

ромашка — неточный,

одноразовый, срочный

пророк.

Пестрота полевых

злаков пользует грудь от удушья.

Кашка, сумка пастушья

от любых болевых

ощущений зрачок

в одночасье готовы избавить.

Жизнь, дружок, не изба ведь.

Но об этом молчок,

чтоб другим не во вред

(всюду уши: и справа, и слева).

Лишь пучку курослепа

доверяешь секрет.

Колокольчик дрожит

под пчелою из улья

на исходе июля.

В тишине дребезжит

горох-самострел.

Расширяется поле

от обидной неволи.

Я на год постарел

и в костюме шута

от жестокости многоочитой

хоронюсь под защитой

травяного щита.

21 июля 1965

Июль. Сенокос

Всю ночь бесшумно, на один вершок,

растет трава. Стрекочет, как движок,

всю ночь кузнечик где-то в борозде.

Бредет рябина от звезды к звезде.

Спят за рекой в тумане три косца.

Всю ночь согласно бьются их сердца.

Они разжали руки в тишине

и от звезды к звезде бредут во сне.

июль 1965

* * *

Сбегают капли по стеклу

как по лицу. Смотри,

как взад-вперед, от стен к столу

брожу внутри. Внутри.

Дрожит фитиль. Стекает воск.

И отблеск слаб, размыт.

Вот так во мне трепещет мозг,

покуда дождь шумит.

лето 1965

* * *

Как славно вечером в избе,

запутавшись в своей судьбе,

отбросить мысли о себе

и, притворясь, что спишь,

забыть о мире сволочном

и слушать в сумраке ночном,

как в позвоночнике печном

разбушевалась мышь.

Как славно вечером собрать

листки в случайную тетрадь

и знать, что некому соврать:

«низвергнут!», «вознесен!».

Столпотворению причин

и содержательных мужчин

предпочитая треск лучин

и мышеловки сон.

С весны не топлено, и мне

в заплесневелой тишине

быстрей закутаться в кашне,

чем сердце обнажить.

Ни своенравный педагог,

ни группа ангелов, ни Бог,

перешагнув через порог

нас не научат жить.

август — сентябрь 1965

Курс акций

О как мне мил кольцеобразный дым!

Отсутствие заботы, власти.

Какое поощренье грусти.

Я полюбил свой деревянный дом.

Закат ласкает табуретку, печь,

зажавшие окурок пальцы.

И синий дым нанизывает кольца

на яркий безымянный луч.

За что нас любят? За богатство, за

глаза и за избыток мощи.

А я люблю безжизненные вещи

за кружевные очертанья их.

Одушевленный мир не мой кумир.

Недвижимость — она ничем не хуже.

Особенно, когда она похожа

на движимость.

Не правда ли, Амур,

когда табачный дым вступает в брак,

барак приобретает сходство с храмом.

Но не понять невесте в платье скромном,

куда стремится будущий супруг.

август — сентябрь 1965

Одной поэтессе

Я заражен нормальным классицизмом.

А вы, мой друг, заражены сарказмом.

Конечно, просто сделаться капризным,

по ведомству акцизному служа.

К тому ж, вы звали этот век железным.

Но я не думал, говоря о разном,

что, зараженный классицизмом трезвым,

я сам гулял по острию ножа.

Теперь конец моей и вашей дружбе.

Зато — начало многолетней тяжбе.

Теперь и вам продвинуться по службе

мешает Бахус, но никто другой.

Я оставляю эту ниву тем же,

каким взошел я на нее. Но так же

я затвердел, как Геркуланум в пемзе.

И я для вас не шевельну рукой.

Оставим счеты. Я давно в неволе.

Картофель ем и сплю на сеновале.

Могу прибавить, что теперь на воре

уже не шапка — лысина горит.

Я эпигон и попугай. Не вы ли

жизнь попугая от себя скрывали?

Когда мне вышли от закона «вилы»,

я вашим прорицаньем был согрет.

Служенье Муз чего-то там не терпит.

Зато само обычно так торопит,

что по рукам бежит священный трепет,

и несомненна близость Божества.

Один певец подготовляет рапорт,

другой рождает приглушенный ропот,

а третий знает, что он сам — лишь рупор,

и он срывает все цветы родства.

И скажет смерть, что не поспеть сарказму

за силой жизни. Проницая призму,

способен он лишь увеличить плазму.

Ему, увы, не озарить ядра.

И вот, столь долго состоя при Музах,

я отдал предпочтенье классицизму,

хоть я и мог, как старец в Сиракузах,

взирать на мир из глубины ведра.

Оставим счеты. Вероятно, слабость.

Я, предвкушая ваш сарказм и радость,

в своей глуши благословляю разность:

жужжанье ослепительной осы

в простой ромашке вызывает робость.

Я сознаю, что предо мною пропасть.

И крутится сознание, как лопасть

вокруг своей негнущейся оси.

Сапожник строит сапоги. Пирожник

сооружает крендель. Чернокнижник

листает толстый фолиант. А грешник

усугубляет, что ни день, грехи.

Влекут дельфины по волнам треножник,

и Аполлон обозревает ближних -

в конечном счете, безгранично внешних.

Шумят леса, и небеса глухи.

Уж скоро осень. Школьные тетради

лежат в портфелях. Чаровницы, вроде

вас, по утрам укладывают пряди

в большой пучок, готовясь к холодам.

Я вспоминаю эпизод в Тавриде,

наш обоюдный интерес к природе,

всегда в ее дикорастущем виде,

и удивляюсь, и грущу, мадам.

август — сентябрь 1965, Норенская

Два часа в резервуаре [43]

Мне скучно, бес...

А. С. ПушкинI

Я есть антифашист и антифауст.

Их либе жизнь и обожаю хаос.

Их бин хотеть, геноссе официрен,

дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.

II

Но подчиняясь польской пропаганде,

он в Кракове грустил о фатерланде,

мечтал о философском диаманте

и сомневался в собственном таланте.

Он поднимал платочки женщин с пола.

Он горячился по вопросам пола.

Играл в команде факультета в поло.

Он изучал картежный катехизис

и познавал картезианства сладость.

Потом полез в артезианский кладезь

эгоцентризма. Боевая хитрость,

которой отличался Клаузевиц,

была ему, должно быть, незнакома,

поскольку фатер был краснодеревец.

Цумбайшпиль, бушевала глаукома,

чума, холера унд туберкулезен.

Он защищался шварце папиросен.

Его влекли цыгане или мавры.

Потом он был помазан в бакалавры.

Потом снискал лиценциата лавры

и пел студентам: «Кембрий... динозавры...»

Немецкий человек. Немецкий ум.

Тем более, когито эрго сум.

Германия, конечно, юбер аллес.

(В ушах звучит знакомый венский вальс.)

Он с Краковом простился без надрыва

и покатил на дрожках торопливо

за кафедрой и честной кружкой пива.

III

Сверкает в тучах месяц-молодчина.

Огромный фолиант. Над ним — мужчина.

Чернеет меж густых бровей морщина.

В глазах — арабских кружев чертовщина.

В руке дрожит кордовский черный грифель,

в углу — его рассматривает в профиль

арабский представитель Меф-ибн-Стофель.

Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.

«Герр доктор, полночь». «Яволь, шлафен, шлафен».

Две черных пасти произносят: «мяу».

Неслышно с кухни входит идиш фрау.

В руках ее шипит омлет со шпеком.

Герр доктор чертит адрес на конверте:

«Готт штрафе Ингланд, Лондон, Франсис Бекон».

Приходят и уходят мысли, черти.

Приходят и уходят гости, годы...

Потом не вспомнить платья, слов, погоды.

Так проходили годы шито-крыто.

Он знал арабский, но не знал санскрита.

И с опозданьем, гей, была открыта

им айне кляйне фройляйн Маргарита.

Тогда он написал в Каир депешу,

в которой отказал он черту душу.

Приехал Меф, и он переоделся.

Он в зеркало взглянул и убедился,

что навсегда теперь переродился.

Он взял букет и в будуар девицы

отправился. Унд вени, види, вици.

IV

Их либе ясность. Я. Их либе точность.

Их бин просить не видеть здесь порочность.

Ви намекайт, что он любил цветочниц.

Их понимайт, что даст ист ганце срочность.

Но эта сделка махт дер гроссе минус.

Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:

душа и сердце найн гехапт на вынос.

От человека, аллес, ждать напрасно:

«Остановись, мгновенье, ты прекрасно».

Меж нами дьявол бродит ежечасно

и поминутно этой фразы ждет.

Однако, человек, майн либе геррен,

настолько в сильных чувствах неуверен,

что поминутно лжет, как сивый мерин,

но, словно Гете, маху не дает.

Унд гроссер дихтер Гете дал описку,

чем весь сюжет подверг а ганце риску.

И Томас Манн сгубил свою подписку,

а шер Гуно смутил свою артистку.

Искусство есть искусство есть искусство...

Но лучше петь в раю, чем врать в концерте.

Ди Кунст гехапт потребность в правде чувства.

В конце концов, он мог бояться смерти.

Он точно знал, откуда взялись черти.

Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене.

Он мог дас вассер осушить в колене.

И возраст мог он указать в полене.

Он знал, куда уходят звезд дороги.

Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.

V

Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.

Есть разница меж них. И есть единство.

Одним вредит, других спасает плоть.

Неверье — слепота, а чаще — свинство.

Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.

Однако, интерес у всех различен.

Бог органичен. Да. А человек?

А человек, должно быть, ограничен.

У человека есть свой потолок,

держащийся вообще не слишком твердо.

Но в сердце льстец отыщет уголок,

и жизнь уже видна не дальше черта.

Таков был доктор Фауст. Таковы

Марло и Гете, Томас Манн и масса

певцов, интеллигентов унд, увы,

читателей в среде другого класса.

Один поток сметает их следы,

их колбы — доннерветтер! — мысли, узы...

И дай им Бог успеть спросить: «Куды?!» -

и услыхать, что вслед им крикнут Музы.

А честный немец сам дер вег цурюк,

не станет ждать, когда его попросят.

Он вальтер достает из теплых брюк

и навсегда уходит в вальтер-клозет.

VI

Фройляйн, скажите: вас ист дас «инкубус»?

Инкубус дас ист айне кляйне глобус.

Нох гроссер дихтер Гете задал ребус.

Унд ивиковы злые журавли,

из веймарского выпорхнув тумана,

ключ выхватили прямо из кармана.

И не спасла нас зоркость Эккермана.

И мы теперь, матрозен, на мели.

Есть истинно духовные задачи.

А мистика есть признак неудачи

в попытке с ними справиться. Иначе,

их бин, не стоит это толковать.

Цумбайшпиль, потолок — предверье крыши.

Поэмой больше, человеком — ницше.

Я вспоминаю Богоматерь в нише,

обильный фриштик, поданный в кровать.

Опять зептембер. Скука. Полнолунье.

В ногах мурлычет серая колдунья.

А под подушку положил колун я...

Сейчас бы шнапсу... это... апгемахт.

Яволь. Зептембер. Портится характер.

Буксует в поле тарахтящий трактор.

Их либе жизнь и «Фелькиш Беобахтер».

Гут нахт, майн либе геррен. Я. Гут нахт.

8 сентября 1965, Норенская

Под занавес

А. А. Ахматовой

Номинально пустынник,

но в душе — скандалист,

отдает за полтинник -

за оранжевый лист -


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49