Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений

ModernLib.Net / Поэзия / Бродский Иосиф Александрович / Собрание сочинений - Чтение (стр. 14)
Автор: Бродский Иосиф Александрович
Жанр: Поэзия

 

 


как жаворонок бестолков

среди слепящих облаков?

май 1964

* * *

Звезда блестит, но ты далека.

Корова мычит, и дух молока

мешается с запахом козьей мочи,

и громко блеет овца в ночи.

Шнурки башмаков и манжеты брюк,

а вовсе не то, что есть вокруг,

мешает почувствовать мне наяву

себя — младенцем в хлеву.

май 1964

К северному краю

Северный край, укрой.

И поглубже. В лесу.

Как смолу под корой,

спрячь под веком слезу.

И оставь лишь зрачок,

словно хвойный пучок,

и грядущие дни.

И страну заслони.

Нет, не волнуйся зря:

я превращусь в глухаря,

и, как перья, на крылья мне лягут

листья календаря.

Или спрячусь, как лис,

от человеческих лиц,

от собачьего хора,

от двуствольных глазниц.

Спрячь и зажми мне рот!

Пусть при взгляде вперед

мне ничего не встретить,

кроме желтых болот.

В их купели сырой

от взоров нескромных скрой

след, если след оставлю,

и в трясину зарой.

Не мой черед умолкать.

Но пора окликать

тех, кто только не станет

облака упрекать

в красноте, в тесноте.

Пора брести в темноте,

вторя песней без слов

частоколу стволов.

Так шуми же себе

в судебной своей судьбе

над моей головою,

присужденной тебе,

но только рукой (плеча)

дай мне воды (ручья)

зачерпнуть, чтоб я понял,

что только жизнь — ничья.

Не перечь, не порочь.

Новых гроз не пророчь.

Оглянись, если сможешь -

так и уходят прочь:

идут сквозь толпу людей,

потом — вдоль рек и полей,

потом сквозь леса и горы,

все быстрей. Все быстрей.

май 1964

Ломтик медового месяца

М. Б.

Не забывай никогда,

как хлещет в пристань вода

и как воздух упруг -

как спасательный круг.

А рядом чайки галдят,

и яхты в небо глядят,

и тучи вверху летят,

словно стая утят.

Пусть же в сердце твоем,

как рыба, бьется живьем

и трепещет обрывок

нашей жизни вдвоем.

Пусть слышится устриц хруст,

пусть топорщится куст.

И пусть тебе помогает

страсть, достигшая уст,

понять без помощи слов,

как пена морских валов,

достигая земли,

рождает гребни вдали.

май 1964

Отрывок

В ганзейской гостинице «Якорь»,

где мухи садятся на сахар,

где боком в канале глубоком

эсминцы плывут мимо окон,

я сиживал в обществе кружки,

глазея на мачты и пушки

и совесть свою от укора

спасая бутылкой Кагора.

Музыка гремела на танцах,

солдаты всходили на транспорт,

сгибая суконные бедра.

Маяк им подмигивал бодро.

И часто до боли в затылке

о сходстве его и бутылки

я думал, лишенный режимом

знакомства с его содержимым.

В восточную Пруссию въехав,

твой образ, в приспущенных веках,

из наших балтических топей

я ввез контрабандой, как опий.

И вечером, с миной печальной,

спускался я к стенке причальной

в компании мыслей проворных,

и ты выступала на волнах...

май 1964

* * *

Твой локон не свивается в кольцо,

и пальца для него не подобрать

в стремлении очерчивать лицо,

как ранее очерчивала прядь,

в надежде, что нарвался на растяп,

чьим помыслам стараясь угодить,

хрусталик на уменьшенный масштаб

вниманья не успеет обратить.

Со всей неумолимостью тоски,

с действительностью грустной на ножах,

подобье подбородка и виски

большим и указательным зажав,

я быстро погружаюсь в глубину,

особенно устами, как фрегат,

идущий неожиданно ко дну

в наперстке, чтоб не плавать наугад.

По горло или все-таки по грудь,

хрусталик погружается во тьму.

Но дальше переносицы нырнуть

еще не удавалось никому.

Какой бы не почувствовал рывок

надежды, но (подальше от беды)

всегда серо-зеленый поплавок

выскакивает к небу из воды.

Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал,

рад муку, чем придется, утолить

и первый подвернувшийся овал

любимыми чертами заселить.

И то уже удваивает пыл,

что в локонах покинутых слились

то место, где их Бог остановил,

с тем краешком, где ножницы прошлись.

Ирония на почве естества,

надежда в ироническом ключе,

колеблема разлукой, как листва,

как бабочка (не так ли?) на плече:

живое или мертвое, оно,

хоть собственными пальцами творим, -

связующее легкое звено

меж образом и призраком твоим.

май 1964

В распутицу

Дорогу развезло

как реку.

Я погрузил весло

в телегу,

спасательный овал

намаслив

на всякий случай. Стал

запаслив.

Дорога как река,

зараза.

Мережей рыбака -

тень вяза.

Коню не до ухи

под носом.

Тем более, хи-хи,

колесам.

Не то, чтобы весна,

но вроде.

Разброд и кривизна.

В разброде

деревни — все подряд

хромая.

Лишь полный скуки взгляд -

прямая.

Кустарники скребут

по борту.

Спасательный хомут -

на морду.

Над яблоней моей,

над серой,

восьмерка журавлей -

на Север.

Воззри сюда, о друг -

потомок:

во всеоружьи дуг,

постромок,

и двадцати пяти

от роду,

пою на полпути

в природу.

весна 1964

* * *

К семейному альбому прикоснись

движением, похищенным (беда!)

у ласточки, нырнувшей за карниз,

похитившей твой локон для гнезда.

А здесь еще, смотри, заметены

метелью придорожные холмы.

Дом тучами придавлен до земли,

березы без ума от бахромы.

Ни ласточек, ни галок, ни сорок.

И тут кому-то явно не до них.

Мальчишка, атакующий сугроб,

беснуется — в отсутствие родных.

16 июня 1964

С грустью и с нежностью

А. Горбунову

На ужин вновь была лапша, и ты,

Мицкевич, отодвинув миску,

сказал, что обойдешься без еды.

Поэтому и я, без риску

медбрату показаться бунтарем,

последовал чуть позже за тобою

в уборную, где пробыл до отбоя.

"Февраль всегда идет за январем,

а дальше — март". — Обрывки разговора,

сверканье кафеля, фарфора;

вода звенела хрусталем.

Мицкевич лег, в оранжевый волчок

уставив свой невидящий зрачок.

А может, там судьба ему видна...

Бабанов в коридор медбрата вызвал.

Я замер возле темного окна,

и за спиною грохал телевизор.

«Смотри-ка, Горбунов, какой там хвост!»

«А глаз какой!» — "А видишь тот нарост

над плавником?" — «Похоже на нарыв».

Так в феврале мы, рты раскрыв,

таращились в окно на звездных Рыб,

сдвигая лысоватые затылки,

в том месте, где мокрота на полу.

Где рыбу подают порой к столу,

но к рыбе не дают ножа и вилки.

16 июня 1964

* * *

Дни бегут надо мной,

словно тучи над лесом,

у него за спиной

сбившись стадом белесым.

И, застыв над ручьем,

без мычанья и звона,

налегают плечом

на ограду загона.

Горизонт на бугре

не проронит о бегстве ни слова.

И порой на заре -

ни клочка от былого.

Предъявляя транзит,

только вечер вчерашний

торопливо скользит

над скворешней, над пашней.

июнь 1964

* * *

Дом тучами придавлен до земли,

охлестнут, как удавкою, дорогой,

сливающейся с облаком вдали,

пустой, без червоточины двуногой.

И ветер, ухватившись за концы,

бушует в наступлении весеннем,

испуганному блеянью овцы

внимая с нескрываемым весельем.

И вороны кричат, как упыри,

сочувствуя и радуясь невзгоде

двуногого, но все-таки внутри

никто не говорит о непогоде.

Уж в том у обитателя залог

с упреком не обрушиться на Бога,

что некому вступать тут в диалог

и спятить не успел для монолога.

Стихи его то глуше, то звончей,

то с карканьем сливаются вороньим.

Так рощу разрезающий ручей

бормочет все сильней о постороннем.

июнь 1964

* * *

Не знает небесный снаряд,

пронзающий сферы подряд

(как пуля пронзает грудь),

куда устремляет путь:

спешит ли он в Эмпирей

иль это бездна, скорей.

К чему здесь расчет угла,

поскольку земля кругла.

Вот так же посмертный напев,

в пространствах земных преуспев,

меж туч гудит на лету,

пронзая свою слепоту.

июнь 1964

Сонетик

Маленькая моя, я грущу

(а ты в песке скок-поскок).

Как звездочку тебя ищу:

разлука как телескоп.

Быть может, с того конца

заглянешь (как Левенгук),

не разглядишь лица,

но услышишь: стук-стук.

Это в медвежьем углу

по воздуху (по стеклу)

царапаются кусты,

и постукивает во тьму

сердце, где проживаешь ты,

помимо жизни в Крыму.

июнь 1964

* * *

М. Б.

Как тюремный засов

разрешается звоном от бремени,

от калмыцких усов

над улыбкой прошедшего времени,

так в ночной темноте,

обнажая надежды беззубие,

по версте, по версте

отступает любовь от безумия.

И разинутый рот

до ушей раздвигая беспамятством,

как садок для щедрот

временным и пространственным пьяницам,

что в горящем дому

ухитряясь дрожать под заплатами

и уставясь во тьму,

заедают версту циферблатами, -

боль разлуки с тобой

вытесняет действительность равную

не печальной судьбой,

а простой Архимедовой правдою.

Через гордый язык,

хоронясь от законности с тщанием,

от сердечных музык

пробираются память с молчанием

в мой последний пенат

— то ль слезинка, то ль веточка вербная, -

и тебе не понять,

да и мне не расслышать, наверное,

то ли вправду звенит тишина,

как на Стиксе уключина.

То ли песня навзрыд сложена

и посмертно заучена.

июнь — июль 1964

* * *

Отскакивает мгла

от окон школы,

звонят из-за угла

колокола Николы.

И дом мой маскарадный

(двуличья признак!)

под козырек парадной

берет мой призрак.

июнь — август 1964

* * *

Осенью из гнезда

уводит на юг звезда

певчих птиц поезда.

С позабытым яйцом

висит гнездо над крыльцом

с искаженным лицом.

И как мстительный дух,

в котором весь гнев потух,

на заборе петух

кричит, пока не охрип.

И дом, издавая скрип,

стоит, как поганый гриб.

июнь — август 1964

* * *

Колесник умер, бондарь

уехал в Архангельск к жене.

И, как бык, бушует январь

им вослед на гумне.

А спаситель бадей

стоит меж чужих людей

и слышит вокруг

только шуршанье брюк.

Тут от взглядов косых

горяча, как укол,

сбивается русский язык,

бормоча в протокол.

А безвестный Гефест

глядит, как прошил окрест

снежную гладь канвой

вологодский конвой.

По выходе из тюрьмы,

он в деревне лесной

в арьергарде зимы

чинит бочки весной

и в овале бадьи

видит лицо судьи

Савельевой и тайком

в лоб стучит молотком.

июль 1964

Настеньке Томашевской в Крым

Пусть август — месяц ласточек и крыш,

подверженный привычке стародавней,

разбрасывает в Пулкове камыш

и грохает распахнутою ставней.

Придет пора, и все мои следы

исчезнут, как развалины Атланты.

И сколько ни взрослей и ни гляди

на толпы, на холмы, на фолианты,

но чувства наши прячутся не там

(как будто мы работали в перчатках),

и сыщикам, бегущим по пятам,

они не оставляют отпечатков,

Поэтому для сердца твоего,

собравшего разрозненные звенья,

по-моему, на свете ничего

не будет извинительней забвенья.

Но раз в году ты вспомнишь обо мне,

березой, а не вереском согрета,

на Севере родном, когда в окне

бушует ветер на исходе лета.

август 1964

* * *

Смотритель лесов, болот,

новый инспектор туч

(без права смотреть вперед)

инспектирует луч

солнца в вечерний час,

не закрывая глаз.

Тает последний сноп

выше крыш набекрень.

Стрелочник сонных троп,

бакенщик деревень

стоит на пыльной реке

с коромыслом в руке.

август 1964

Псковский реестр

для М. Б.

Не спутать бы азарт

и страсть (не дай нам,

Господь). Припомни март,

семейство Найман.

Припомни Псков, гусей

и, вполнакала,

фонарики, музей,

«Мытье» Шагала.

Уколы на бегу

(не шпилькой — пикой!).

Сто маковок в снегу,

на льду Великой

катанье, говоря

по правде, сдуру,

сугробы, снегири,

температуру.

Еще — объятий плен,

от жара смелый,

и вязаный твой шлем

из шерсти белой.

И черного коня,

и взгляд, печалью

сокрытый — от меня -

как плечи — шалью.

Кусты и пустыри,

деревья, кроны,

холмы, монастыри,

кресты, вороны.

И фрески те (в пыли),

где, молвить строго,

от Бога, от земли

равно немного.

Мгновенье — и прерву,

еще лишь горстка:

припомни синеву

снегов Изборска,

где разум мой парил,

как некий облак,

и времени дарил

мой «Фэд»[34] наш облик.

О синева бойниц

(глазниц)! Домашний

барраж крикливых птиц

над каждой башней,

и дальше (оборви!)

простор с разбега.

И колыбель любви

— белее снега!

Припоминай и впредь

(хотя в разлуке

уже не разглядеть:

а кто там в люльке)

те кручи и поля,

такси в равнине,

бифштексы, шницеля,

долги поныне.

Умей же по полям,

по стрелкам, верстам

и даже по рублям

(почти по звездам!),

по формам без души

со всем искусством

Колумба (о спеши!)

вернуться к чувствам.

Ведь в том и суть примет

(хотя бы в призме

разлук): любой предмет

— свидетель жизни.

Пространство и года

(мгновений груда),

ответы на «когда»,

«куда», «откуда».

Впустив тебя в музей

(зеркальных зальцев),

пусть отпечаток сей

и вправду пальцев,

чуть отрезвит тебя -

придет на помощь

отдавшей вдруг себя

на миг, на полночь

сомнениям во власть

и укоризне,

когда печется страсть

о долгой жизни

на некой высоте,

как звук в концерте,

забыв о долготе,

— о сроках смерти!

И нежности приют

и грусти вестник,

нарушивши уют,

любви ровесник -

с пушинкой над губой

стихотворенье

пусть радует собой

хотя бы зренье.

лето 1964 (1965?)

* * *

А. Буров — тракторист — и я,

сельскохозяйственный рабочий Бродский,

мы сеяли озимые — шесть га.

Я созерцал лесистые края

и небо с реактивною полоской,

и мой сапог касался рычага.

Топорщилось зерно под бороной,

и двигатель окрестность оглашал.

Пилот меж туч закручивал свой почерк.

Лицом в поля, к движению спиной,

я сеялку собою украшал,

припудренный землицею как Моцарт.

август — сентябрь 1964

Румянцевой победам

Прядет кудель под потолком

дымок ночлежный.

Я вспоминаю под хмельком

Ваш образ нежный,

как Вы бродили меж ветвей,

стройней пастушек,

вдвоем с возлюбленной моей

на фоне пушек.

Под жерла гаубиц морских,

под Ваши взгляды

мои волнения и стих

попасть бы рады.

И дел-то всех: коня да плеть

и ногу в стремя.

Тем, первым, версты одолеть,

последним — время.

Сойдемся на брегах Невы,

а нет — Сухоны.

С улыбкою воззритесь Вы

на мисс с иконы.

Вообразив Вас за сестру

(по крайней мере),

целуя Вас, не разберу,

где Вы, где Мэри.

Но Ваш арапский конь как раз

в полях известных.

И я — достаточно увяз

в болотах местных.

Хотя б за то, что говорю

(Господь с словами),

всем сердцем Вас благодарю

— спасенным Вами.

Прозрачный перекинув мост

(упрусь в колонну),

пяток пятиконечных звезд

по небосклону

плетется ночью через Русь

— пусть к Вашим милым

устам переберется грусть

по сим светилам.

На четверть — сумеречный хлад,

на треть — упрямство,

наполовину — циферблат,

и весь — пространство,

клянусь воздать Вам без затей

(в размерах власти

над сердцем) разностью частей -

и суммой страсти!

Простите ж, если что не так

(без сцен, стенаний).

Благословил меня коньяк

на риск признаний.

Вы все претензии — к нему.

Нехватка хлеба,

и я зажевываю тьму.

Храни Вас небо.

август — сентябрь 1964

Сонет

М. Б.

Прислушиваясь к грозным голосам,

стихи мои, отстав при переправе

за Иордан, блуждают по лесам,

оторваны от памяти и яви.

Их звуки застревают (как я сам)

на полпути к погибели и славе

(в моей груди), отныне уж не вправе

как прежде доверяться чудесам.

Но как-то глуховато, свысока,

тебя, ты слышишь, каждая строка

благодарит за то, что не погибла,

за то, что сны, обстав тебя стеной,

теперь бушуют за моей спиной

и поглощают конницу Египта.

август — сентябрь 1964, Норенская

* * *

М. Б.

Деревья в моем окне, в деревянном окне,

деревню после дождя вдвойне

окружают посредством луж

караулом усиленным мертвых душ.

Нет под ними земли — но листва в небесах,

и свое отраженье в твоих глазах,

приготовившись мысленно к дележу,

я, как новый Чичиков, нахожу.

Мой перевернутый лес, воздавая вполне

должное мне, вовне шарит рукой на дне.

Лодка, плывущая посуху, подскакивает на волне.

В деревянном окне деревьев больше вдвойне.

26 октября 1964, Норенская

* * *

М. Б.

Тебе, когда мой голос отзвучит

настолько, что ни отклика, ни эха,

а в памяти — улыбку заключит

затянутая воздухом прореха,

и жизнь моя за скобки век, бровей

навеки отодвинется, пространство

зрачку расчистив так, что он, ей-ей,

уже простит (не верность, а упрямство),

— случайный, сонный взгляд на циферблат

напомнит нечто, тикавшее в лад

невесть чему, сбивавшее тебя

с привычных мыслей, с хитрости, с печали,

куда-то торопясь и торопя

настолько, что порой ночами

хотелось вдруг его остановить

и тут же — переполненное кровью,

спешившее, по-твоему, любить,

сравнить — его любовь с твоей любовью.

И выдаст вдруг тогда дрожанье век,

что было не с чем сверить этот бег, -

как твой брегет — а вдруг и он не прочь

спешить? И вот он в полночь брякнет...

Но темнота тебе в окошко звякнет

и подтвердит, что это вправду ночь.

29 октября 1964

Гвоздика

М. Б.

В один из дней, в один из этих дней,

тем более заметных, что сильней

дождь барабанит в стекла и почти

звонит в звонок (чтоб в комнату войти,

где стол признает своего в чужом,

а чайные стаканы — старшим);

то ниже он, то выше этажом

по лестничным топочет маршам

и снова растекается в стекле;

и Альпы громоздятся на столе,

и, как орел, парит в ущельях муха; -

то в холоде, а то в тепле

ты все шатаешься, как тень, и глухо

под нос мурлычешь песни. Как всегда,

и чай остыл. Холодная вода

под вечер выгонит тебя из комнат

на кухню, где скрипящий стул

и газовой горелки гул

твой слух заполнят,

заглушат все чужие голоса,

а сам огонь, светясь голубовато,

поглотит, ослепив твои глаза,

не оставляя пепла — чудеса! -

сучки календаря и циферблата.

Но, чайник сняв, ты смотришь в потолок,

любуясь трещинок системой,

не выключая черный стебелек

с гудящей и горящей хризантемой.

октябрь 1964

Орфей и Артемида

Наступила зима. Песнопевец,

не сошедший с ума, не умолкший,

видит след на тропинке волчий

и, как дятел-краснодеревец,

забирается на сосну,

чтоб расширить свой кругозор,

разглядев получше узор,

оттеняющий белизну.

Россыпь следов снега

на холмах испещрила, будто

в постели красавицы утро

рассыпало жемчуга.

Среди полей и дорог

перепутались нити.

Не по плечу Артемиде

их собрать в бугорок.

В скобки берет зима

жизнь. Ветвей бахрома

взгляд за собой влечет.

Новый Орфей за счет

притаившихся тварей,

обрывая большой календарь,

сокращая словарь,

пополняет свой бестиарий.

октябрь 1964

Чаша со змейкой

I

Дождливым утром, стол, ты не похож

на сельского вдовца-говоруна.

Что несколько предвидел макинтош,

хотя не допускала борона,

в том, собственно, узревшая родство,

что в ящик было вделано кольцо.

Но лето миновало. Торжество

клеенки над железом налицо.

II

Я в зеркало смотрюсь и нахожу

седые волосы (не перечесть)

и пятнышки, которые ужу,

наверное, составили бы честь

и место к холодам (как экспонат)

в каком-нибудь виварии: на вид

хоть он витиеват и страшноват,

не так уж плодовит и ядовит.

III

Асклепий, петухами мертвеца

из гроба поднимавший! незнаком

с предметом — полагаюсь на отца,

служившего Адмету пастухом.

Пусть этот кукарекающий маг,

пунцовой эспаньолкою горя,

меня не отрывает от бумаг

(хоть, кажется, я князь календаря).

IV

Пусть старый, побежденный материал

с кряхтением вгоняет в борозду

озимые. А тот, кто не соврал, -

потискает на вешалке узду.

Тут, в мире, где меняются столы,

слиянием с хозяином грозя,

поклясться нерушимостью скалы

на почве сейсмологии нельзя.

V

На сей раз обоняние и боль,

и зрение, пожалуй, не у дел.

Не видел, как цветет желтофиоль,

да, собственно, и роз не разглядел.

Дождливые и ветреные дни

таращатся с Олимпа на четверг.

Но сердце, как инструктор в Шамони,

усиленно карабкается вверх.

VI

Моряк, заночевавший на мели,

верней, цыган, который на корню

украв у расстояния нули,

на чувств своих нанижет пятерню,

я, в сущности, желавший защитить

зрачком недостающее звено, -

лишь человек, которому шутить

по-своему нельзя, запрещено.

VII

Я, в сущности... Любители острот

в компании с искателями правд

пусть выглянут из времени вперед:

увидев, как бывалый астронавт

топорщит в замешательстве усы

при запуске космических ракет,

таращась на песочные часы,

как тикающий в ужасе брегет.

VIII

Тут в мире, где меняются столы,

слиянием с хозяином грозя,

где клясться нерушимостью скалы

на почве сейсмологии нельзя,

надев бинокулярные очки,

наточим перочинные ножи,

чтоб мир не захватили новички,

коверкая сердца и падежи.

IX

Дождливым утром проседь на висках,

моряк, заночевавший на мели,

холодное стояние в носках

и Альпы, потонувшие в пыли.

И Альпы... и движение к теплу

такое же немного погодя,

как пальцы барабанят по стеклу

навстречу тарахтению дождя.

октябрь 1964

* * *


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49