Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений

ModernLib.Net / Поэзия / Бродский Иосиф Александрович / Собрание сочинений - Чтение (стр. 39)
Автор: Бродский Иосиф Александрович
Жанр: Поэзия

 

 


не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив

жертву на землю, вас задушить в своих

нежных объятьях: ибо — не те бока,

и Нарциссом брезгающая река

покрывается льдом (рыба, подумав про

свое консервное серебро,

уплывает заранее). Ты могла бы сказать, скрепя

сердце, что просто пыталась предохранить себя

от больших превращений, как та плотва;

что всякая точка в пространстве есть точка "a"

и нормальный экспресс, игнорируя "b" и "c",

выпускает, затормозив, в конце

алфавита пар из запятых ноздрей;

что вода из бассейна вытекает куда быстрей,

чем вливается в оный через одну

или несколько труб: подчиняясь дну.

XI

Можно кивнуть и признать, что простой урок

лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,

что Финляндия спит, затаив в груди

нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,

из алюминия: лучше, видать, для рук.

Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,

не представить пальму, муху це-це, фокстрот,

монолог попугая — вернее, тот

вид параллелей, где голым — поскольку край

света — гулял, как дикарь, Маклай.

XII

В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,

как чужих фотографий, не держат карт -

даже игральных — как бы кладя предел

покушеньям судьбы на беззащитность тел.

Существуют обои; и населенный пункт

освобождаем ими обычно от внешних пут

столь успешно, что дым норовит назад

воротиться в трубу, не подводить фасад;

что оставляют, слившиеся в одно,

белое после себя пятно.

XIII

Необязательно помнить, как звали тебя, меня;

тебе достаточно блузки и мне — ремня,

чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),

что безымянность нам в самый раз, к лицу,

как в итоге всему живому, с лица земли

стираемому беззвучным всех клеток «пли».

У вещей есть пределы. Особенно — их длина,

неспособность сдвинуться с места. И наше право на

«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день

клином падавшая в сугробы тень

XIV

дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,

будем считать, что клин этот острый — наш

общий локоть, выдвинутый вовне,

которого ни тебе, ни мне

не укусить, ни, подавно, поцеловать.

В этом смысле, мы слились, хотя кровать

даже не скрипнула. Ибо она теперь

целый мир, где тоже есть сбоку дверь.

Но и она — точно слышала где-то звон -

годится только, чтоб выйти вон.

1982

К Урании

И. К.

У всего есть предел: в том числе у печали.

Взгляд застревает в окне, точно лист — в ограде.

Можно налить воды. Позвенеть ключами.

Одиночество есть человек в квадрате.

Так дромадер нюхает, морщась, рельсы.

Пустота раздвигается, как портьера.

Да и что вообще есть пространство, если

не отсутствие в каждой точке тела?

Оттого-то Урания старше Клио.

Днем, и при свете слепых коптилок,

видишь: она ничего не скрыла,

и, глядя на глобус, глядишь в затылок.

Вон они, те леса, где полно черники,

реки, где ловят рукой белугу,

либо — город, в чьей телефонной книге

ты уже не числишься. Дальше, к югу,

то есть к юго-востоку, коричневеют горы,

бродят в осоке лошади-пржевали;

лица желтеют. А дальше — плывут линкоры,

и простор голубеет, как белье с кружевами.

1981

IПолонез: вариация

I

Осень в твоем полушарьи кричит «курлы».

С обнищавшей державы сползает границ подпруга.

И, хотя окно не закрыто, уже углы

привыкают к сорочке, как к центру круга.

А как лампу зажжешь, хоть строчи донос

на себя в никуда, и перо — улика.

Плюс могилы нет, чтоб исправить нос

в пианино ушедшего Фредерика.

В полнолунье жнивье из чужой казны

серебром одаривает мочажина.

Повернешься на бок к стене, и сны

двинут оттуда, как та дружина,

через двор на зады, прорывать кольцо

конопли. Но кольчуге не спрятать рубищ.

И затем что все на одно лицо,

согрешивши с одним, тридцать трех полюбишь.

II

Черепица фольварков да желтый цвет

штукатурки подворья, карнизы — бровью.

Балагола одним колесом в кювет,

либо — мерин копытом в луну коровью.

И мелькают стога, завалившись в Буг,

вспять плетется ольшаник с водой в корзинах;

и в распаханных тучах свинцовый плуг

не сулит добра площадям озимых.

Твой холщовый подол, шерстяной чулок,

как ничей ребенок, когтит репейник.

На суровую нитку пространство впрок

зашивает дождем — и прощай Коперник.

Лишь хрусталик тускнеет, да млечный цвет

тела с россыпью родинок застит платье.

Для самой себя уже силуэт,

ты упасть не способна ни в чьи объятья.

III

Понимаю, что можно любить сильней,

безупречней. Что можно, как сын Кибелы,

оценить темноту и, смешавшись с ней,

выпасть незримо в твои пределы.

Можно, пору за порой, твои черты

воссоздать из молекул пером сугубым.

Либо, в зеркало вперясь, сказать, что ты

это — я; потому что кого ж мы любим,

как не себя? Но запишем судьбе очко:

в нашем будущем, как бы брегет не медлил,

уже взорвалась та бомба, что

оставляет нетронутой только мебель.

Безразлично, кто от кого в бегах:

ни пространство, ни время для нас не сводня,

и к тому, как мы будем всегда, в веках,

лучше привыкнуть уже сегодня.

1981

* * *

Точка всегда обозримей в конце прямой.

Веко хватает пространство, как воздух — жабра.

Изо рта, сказавшего все, кроме «Боже мой»,

вырывается с шумом абракадабра.

Вычитанье, начавшееся с юлы

и т. п., подбирается к внешним данным;

паутиной окованные углы

придают сходство комнате с чемоданом.

Дальше ехать некуда. Дальше не

отличить златоуста от златоротца.

И будильник так тикает в тишине,

точно дом через десять минут взорвется.

<1982>

Элегия

М. Б.

До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу

в возбужденье. Что, впрочем, естественно. Ибо связки

не чета голой мышце, волосу, багажу

под холодными буркалами, и не бздюме утряски

вещи с возрастом. Взятый вне мяса, звук

не изнашивается в результате тренья

о разряженный воздух, но, близорук, из двух

зол выбирает большее: повторенье

некогда сказанного. Трезвая голова

сильно с этого кружится по вечерам подолгу,

точно пластинка, стачивая слова,

и пальцы мешают друг другу извлечь иголку

из заросшей извилины — как отдавая честь

наважденью в форме нехватки текста

при избытке мелодии. Знаешь, на свете есть

вещи, предметы, между собой столь тесно

связанные, что, норовя прослыть

подлинно матерью и т. д. и т. п., природа

могла бы сделать еще один шаг и слить

их воедино: тум-тум фокстрота

с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас

в крайнем случае. То есть повысить в ранге

достиженья Мичурина. У щуки уже сейчас

чешуя цвета консервной банки,

цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей

разделяет, чем смешивает. И уменьшает чаще,

чем увеличивает; вспомни размер зверей

в плейстоценовой чаще. Мы — только части

крупного целого, из коего вьется нить

к нам, как шнур телефона, от динозавра

оставляя простой позвоночник. Но позвонить

по нему больше некуда, кроме как в послезавтра,

где откликнется лишь инвалид — зане

потерявший конечность, подругу, душу

есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне

как выползти из воды на сушу.

1982

Сидя в тени

I

Ветреный летний день.

Прижавшееся к стене

дерево и его тень.

И тень интересней мне.

Тропа, получив плетей,

убегает к пруду.

Я смотрю на детей,

бегающих в саду.

II

Свирепость их резвых игр,

их безутешный плач

смутили б грядущий мир,

если бы он был зряч.

Но порок слепоты

время приобрело

в результате лапты,

в которую нам везло.

III

Остекленелый кирпич

царапает голубой

купол как паралич

нашей мечты собой

пространство одушевить;

внешность этих громад

может вас пришибить,

мозгу поставить мат.

IV

Новый пчелиный рой

эти улья займет,

производя живой,

электрический мед.

Дети вытеснят нас

в пригородные сады

памяти — тешить глаз

формами пустоты.

V

Природа научит их

тому, что сама в нужде

зазубрила, как стих:

времени и т. д.

Они снабдят цифру «100»

завитками плюща,

если не вечность, то

постоянство ища.

VI

Ежедневная ложь

и жужжание мух

будут им невтерпеж,

но разовьют их слух.

Зуб отличит им медь

от серебра. Листва

их научит шуметь

голосом большинства.

VII

После нас — не потоп,

где довольно весла,

но наважденье толп,

множественного числа.

Пусть торжество икры

над рыбой еще не грех,

но ангелы — не комары,

и их не хватит на всех.

VIII

Ветреный летний день.

Запахи нечистот

затмевают сирень.

Брюзжа, я брюзжу как тот,

кому застать повезло

уходящий во тьму

мир, где, делая зло,

мы знали еще — кому.

IX

Ветреный летний день.

Сад. Отдаленный рев

полицейских сирен,

как грядущее слов.

Птицы клюют из урн

мусор взамен пшена.

Голова, как Сатурн,

болью окружена.

X

Чем искреннее певец,

тем все реже, увы,

давешний бубенец

вибрирует от любви.

Пробовавшая огонь,

трогавшая топор,

сильно вспотев, ладонь

не потреплет вихор.

XI

Это — не страх ножа

или новых тенет,

но того рубежа,

за каковым нас нет.

Так способен Луны

снимок насторожить:

жизнь как меру длины

не к чему приложить.

XII

Тысячелетье и век

сами идут к концу,

чтоб никто не прибег

к бомбе или к свинцу.

Дело столь многих рук

гибнет не от меча,

но от дешевых брюк,

скинутых сгоряча.

XIII

Будущее черно,

но от людей, а не

оттого, что оно

черным кажется мне.

Как бы беря взаймы,

дети уже сейчас

видят не то, что мы;

безусловно не нас.

XIV

Взор их неуловим.

Жилистый сорванец,

уличный херувим,

впившийся в леденец,

из рогатки в саду

целясь по воробью,

не думает — «попаду»,

но убежден — «убью».

XV

Всякая зоркость суть

знак сиротства вещей,

не получивших грудь.

Апофеоз прыщей

вооружен зрачком,

вписываясь в чей круг,

видимый мир — ничком

и стоймя — близорук.

XVI

Данный эффект — порок

только пространства, впрок

не запасшего клок.

Так глядит в потолок

падающий в кровать;

либо — лишенный сна -

он же, чего скрывать,

забирается на.

XVII

Эта песнь без конца

есть результат родства,

серенада отца,

ария меньшинства,

петая сумме тел,

в просторечьи — толпе,

наводнившей партер

под занавес и т. п.

XVIII

Ветреный летний день.

Детская беготня.

Дерево и его тень,

упавшая на меня.

Рваные хлопья туч.

Звонкий от оплеух

пруд. И отвесный луч

— как липучка для мух.

XIX

Впитывая свой сок,

пачкая куст, тетрадь,

множась, точно песок,

в который легко играть,

дети смотрят в ту даль,

куда, точно грош в горсти,

зеркало, что Стендаль

брал с собой, не внести.

XX

Наши развив черты,

ухватки и голоса

(знак большой нищеты

природы на чудеса),

выпятив челюсть, зоб,

дети их исказят

собственной злостью — чтоб

не отступить назад.

XXI

Так двигаются вперед,

за горизонт, за грань.

Так, продолжая род,

предает себя ткань.

Так, подмешавши дробь

в ноль, в лейкоциты — грязь,

предает себя кровь,

свертыванья страшась.

XXII

В этом и есть, видать,

роль материи во

времени — передать

все во власть ничего,

чтоб заселить верто-

град голубой мечты,

разменявши ничто

на собственные черты.

XXIII

Так в пустыне шатру

слышится тамбурин.

Так впопыхах икру

мечут в ультрамарин.

Так марают листы

запятая, словцо.

Так говорят «лишь ты»,

заглядывая в лицо.

июнь 1983

1983

Первый день нечетного года. Колокола

выпускают в воздух воздушный шар за воздушным шаром,

составляя компанию там наверху шершавым,

триста лет как раздевшимся догола

местным статуям. Я валяюсь в пустой, сырой,

желтой комнате, заливая в себя Бертани.

Эта вещь, согреваясь в моей гортани,

произносит в конце концов: "Закрой

окно". Вот и еще одна

комбинация цифр не отворила дверцу;

плюс нечетные числа тем и приятны сердцу,

что они заурядны; мало кто ставит на

них свое состоянье, свое неименье, свой

кошелек; а поставив — встают с чем сели...

Чайка в тумане кружится супротив часовой

стрелки, в отличие от карусели.

1983

* * *

Повернись ко мне в профиль. В профиль черты лица

обыкновенно отчетливее, устойчивее овала

с его блядовитыми свойствами колеса:

склонностью к перемене мест и т. д. и т. п. Бывало,

оно на исходе дня напоминало мне,

мертвому от погони, о пульмановском вагоне,

о безумном локомотиве, ночью на полотне

останавливавшемся у меня в ладони,

и сова кричала в лесу. Нынче я со стыдом

понимаю — вряд ли сова; но в потемках любо-

дорого было путать сову с дроздом:

птицу широкой скулы с птицей профиля, птицей клюва.

И хоть меньше сбоку видать, все равно не жаль

было правой части лица, если смотришь слева.

Да и голос тот за ночь мог расклевать печаль,

накрошившую голой рукой за порогом хлеба.

<1983>

* * *

Раньше здесь щебетал щегол

в клетке. Скрипела дверь.

Четко вплетался мужской глагол

в шелест платья. Теперь

пыльная капля на злом гвозде -

лампочка Ильича

льется на шашки паркета, где

произошла ничья.

Знающий цену себе квадрат,

видя вещей разброд,

не оплакивает утрат;

ровно наоборот:

празднует прямоту угла,

желтую рвань газет,

мусор, будучи догола,

до обоев раздет.

Печка, в которой погас огонь;

трещина по изразцу.

Если быть точным, пространству вонь

небытия к лицу.

Сука здесь не возьмет следа.

Только дверной проем

знает: двое, войдя сюда,

вышли назад втроем.

<1983>

* * *

Ты — ветер, дружок. Я — твой

лес. Я трясу листвой,

изъеденною весьма

гусеницею письма.

Чем яростнее Борей,

тем листья эти белей.

И божество зимы

просит у них взаймы.

<1983>

В горах

1

Голубой саксонский лес

Снега битого фарфор.

Мир бесцветен, мир белес,

точно извести раствор.

Ты, в коричневом пальто,

я, исчадье распродаж.

Ты — никто, и я — никто.

Вместе мы — почти пейзаж.

2

Белых склонов тишь да гладь.

Стук в долине молотка.

Склонность гор к подножью дать

может кровли городка.

Горный пик, доступный снам,

фотопленке, свалке туч.

Склонность гор к подножью, к нам,

суть изнанка ихних круч.

3

На ночь снятое плато.

Трепыханье фитиля.

Ты — никто, и я — никто:

дыма мертвая петля.

В туче прячась, бродит Бог,

ноготь месяца грызя.

Как пейзажу с места вбок,

нам с ума сойти нельзя.

4

Голубой саксонский лес.

К взгляду в зеркало и вдаль

потерявший интерес

глаза серого хрусталь.

Горный воздух, чье стекло

вздох неведомо о чем

разбивает, как ракло,

углекислым кирпичом.

5

Мы с тобой — никто, ничто.

Эти горы — наших фраз

эхо, выросшее в сто,

двести, триста тысяч раз.

Снизит речь до хрипоты,

уподобить не впервой

наши ребра и хребты

ихней ломаной кривой.

6

Чем объятие плотней,

тем пространства сзади — гор,

склонов, складок, простыней -

больше, времени в укор.

Но и маятника шаг

вне пространства завести

тоже в силах, как большак,

дальше мяса на кости.

7

Голубой саксонский лес.

Мир зазубрен, ощутив,

что материи в обрез.

Это — местный лейтмотив.

Дальше — только кислород:

в тело вхожая кутья

через ноздри, через рот.

Вкус и цвет — небытия.

8

Чем мы дышим — то мы есть,

что мы топчем — в том нам гнить.

Данный вид суть, в нашу честь,

их отказ соединить.

Это — край земли. Конец

геологии; предел.

Место точно под венец

в воздух вытолкнутых тел.

9

В этом смысле мы — чета,

в вышних слаженный союз.

Ниже — явно ни черта.

Я взглянуть туда боюсь.

Крепче в локоть мне вцепись,

побеждая страстью власть

тяготенья — шанса, ввысь

заглядевшись, вниз упасть.

10

Голубой саксонский лес.

Мир, следящий зорче птиц

— Гулливер и Геркулес -

за ужимками частиц.

Сумма двух распадов, мы

можем дать взамен числа

абажур без бахромы,

стук по комнате мосла.

11

«Тук-тук-тук» стучит нога

на ходу в сосновый пол.

Горы прячут, как снега,

в цвете собственный глагол.

Чем хорош отвесный склон,

что, раздевшись догола,

все же — неодушевлен;

то же самое — скала.

12

В этом мире страшных форм

наше дело — сторона.

Мы для них — подножный корм,

многоточье, два зерна.

Чья невзрачность, в свой черед,

лучше мышцы и костей

нас удерживает от

двух взаимных пропастей.

13

Голубой саксонский лес.

Близость зрения к лицу.

Гладь щеки — противовес

клеток ихнему концу.

Взгляд, прикованный к чертам,

освещенным и в тени, -

продолженье клеток там,

где кончаются они.

14

Не любви, но смысла скул,

дуг надбровных, звука «ах»

добиваются — сквозь гул

крови собственной — в горах.

Против них, что я, что ты,

оба будучи черны,

ихним снегом на черты

наших лиц обречены.

15

Нас других не будет! Ни

здесь, ни там, где все равны.

Оттого-то наши дни

в этом месте сочтены.

Чем отчетливей в упор

профиль, пористость, анфас,

тем естественней отбор

напрочь времени у нас.

16

Голубой саксонский лес.

Грез базальтовых родня.

Мир без будущего, без

— проще — завтрашнего дня.

Мы с тобой никто, ничто.

Сумма лиц, мое с твоим,

очерк чей и через сто

тысяч лет неповторим.

17

Нас других не будет! Ночь,

струйка дыма над трубой.

Утром нам отсюда прочь,

вниз, с закушенной губой.

Сумма двух распадов, с двух

жизней сдача — я и ты.

Миллиарды снежных мух

не спасут от нищеты.

18

Нам цена — базарный грош!

Козырная двойка треф!

Я умру, и ты умрешь.

В нас течет одна пся крев.

Кто на этот грош, как тать,

точит зуб из-за угла?

Сон, разжав нас, может дать

только решку и орла.

19

Голубой саксонский лес.

Наста лунного наждак.

Неподвижности прогресс,

то есть — ходиков тик-так.

Снятой комнаты квадрат.

Покрывало из холста.

Геометрия утрат,

как безумие, проста.

20

То не ангел пролетел,

прошептавши: «виноват».

То не бдение двух тел.

То две лампы в тыщу ватт

ночью, мира на краю,

раскаляясь добела -

жизнь моя на жизнь твою

насмотреться не могла.

21

Сохрани на черный день,

каждой свойственный судьбе,

этих мыслей дребедень

обо мне и о себе.

Вычесть временное из

постоянного нельзя,

как обвалом верх и низ

перепутать не грозя.

1984

На выставке Карла Вейлинка

Аде Стреве

I

Почти пейзаж. Количество фигур,

в нем возникающих, идет на убыль

с наплывом статуй. Мрамор белокур,

как наизнанку вывернутый уголь,

и местность мнится северной. Плато;

гиперборей, взъерошивший капусту.

Все так горизонтально, что никто

вас не прижмет к взволнованному бюсту.

II

Возможно, это — будущее. Фон

раскаяния. Мести сослуживцу.

Глухого, но отчетливого «вон!».

Внезапного приема джиу-джитсу.

И это — город будущего. Сад,

чьи заросли рассматриваешь в оба,

как ящерица в тропиках — фасад

гостиницы. Тем паче — небоскреба.

III

Возможно также — прошлое. Предел

отчаяния. Общая вершина.

Глаголы в длинной очереди к "л".

Улегшаяся буря крепдешина.

И это — царство прошлого. Тропы,

заглохнувшей в действительности. Лужи,

хранящей отраженья. Скорлупы,

увиденной яичницей снаружи.

IV

Бесспорно — перспектива. Календарь.

Верней, из воспалившихся гортаней

туннель в психологическую даль,

свободную от наших очертаний.

И голосу, подробнее, чем взор,

знакомому с ландшафтом неуспеха,

сподручней выбрать большее из зол

в расчете на чувствительное эхо.

V

Возможно — натюрморт. Издалека

все, в рамку заключенное, частично

мертво и неподвижно. Облака.

Река. Над ней кружащаяся птичка.

Равнина. Часто именно она,

принять другую форму не умея,

становится добычей полотна,

открытки, оправданьем Птоломея.

VI

Возможно — зебра моря или тигр.

Смесь скинутого платья и преграды

облизывает щиколотки икр

к загару неспособной балюстрады,

и время, мнится, к вечеру. Жара;

сняв потный молот с пылкой наковальни,

настойчивое соло комара

кончается овациями спальни.

VII

Возможно — декорация. Дают

"Причины Нечувствительность к Разлуке

со Следствием". Приветствуя уют,

певцы не столь нежны, сколь близоруки,

и «до» звучит как временное «от».

Блестящее, как капля из-под крана,

вибрируя, над проволокой нот

парит лунообразное сопрано.

VIII

Бесспорно, что — портрет, но без прикрас:

поверхность, чьи землистые оттенки

естественно приковывают глаз,

тем более — поставленного к стенке.

Поодаль, как уступка белизне,

клубятся, сбившись в тучу, олимпийцы,

спиною чуя брошенный извне

взгляд живописца — взгляд самоубийцы.

IV

Что, в сущности, и есть автопортрет.

Шаг в сторону от собственного тела,

повернутый к вам в профиль табурет,

вид издали на жизнь, что пролетела.

Вот это и зовется «мастерство»:

способность не страшиться процедуры

небытия — как формы своего

отсутствия, списав его с натуры.

1984

* * *

Теперь, зная многое о моей

жизни — о городах, о тюрьмах,

о комнатах, где я сходил с ума,

но не сошел, о морях, в которых

я захлебывался, и о тех, кого

я так-таки не удержал в объятьях, -


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49