Собрание сочинений
ModernLib.Net / Поэзия / Бродский Иосиф Александрович / Собрание сочинений - Чтение
(стр. 29)
Автор:
|
Бродский Иосиф Александрович |
Жанр:
|
Поэзия |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(541 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49
|
|
ничуть не хуже скульпторов, все царство изображеньем этим наводнивших. Прозрачная, журчащая струя. Огромный, перевернутый Верзувий, [57] над ней нависнув, медлит с изверженьем. Все вообще теперь идет со скрипом. Империя похожа на трирему в канале, для триремы слишком узком. Гребцы колотят веслами по суше, и камни сильно обдирают борт. Нет, не сказать, чтоб мы совсем застряли! Движенье есть, движенье происходит. Мы все-таки плывем. И нас никто не обгоняет. Но, увы, как мало похоже это на былую скорость! И как тут не вздохнешь о временах, когда все шло довольно гладко. Гладко. XI Светильник гаснет, и фитиль чадит уже в потемках. Тоненькая струйка всплывает к потолку, чья белизна в кромешном мраке в первую минуту согласна на любую форму света. Пусть даже копоть. За окном всю ночь в неполотом саду шумит тяжелый азийский ливень. Но рассудок — сух. Настолько сух, что, будучи охвачен холодным бледным пламенем объятья, воспламеняешься быстрей, чем лист бумаги или старый хворост. Но потолок не видит этой вспышки. Ни копоти, ни пепла по себе не оставляя, человек выходит в сырую темень и бредет к калитке. Но серебристый голос козодоя велит ему вернуться. Под дождем он, повинуясь, снова входит в кухню и, снявши пояс, высыпает на железный стол оставшиеся драхмы. Затем выходит. Птица не кричит. XII Задумав перейти границу, грек достал вместительный мешок и после в кварталах возле рынка изловил двенадцать кошек (почерней) и с этим скребущимся, мяукающим грузом он прибыл ночью в пограничный лес. Луна светила, как она всегда в июле светит. Псы сторожевые, конечно, заливали все ущелье тоскливым лаем: кошки перестали в мешке скандалить и почти притихли. И грек промолвил тихо: "В добрый час. Афина, не оставь меня. Ступай передо мной", — а про себя добавил: "На эту часть границы я кладу всего шесть кошек. Ни одною больше". Собака не взберется на сосну. Что до солдат — солдаты суеверны. Все вышло лучшим образом. Луна, собаки, кошки, суеверье, сосны - весь механизм сработал. Он взобрался на перевал. Но в миг, когда уже одной ногой стоял в другой державе, он обнаружил то, что упустил: оборотившись, он увидел море. Оно лежало далеко внизу. В отличье от животных, человек уйти способен от того, что любит (чтоб только отличиться от животных!) Но, как слюна собачья, выдают его животную природу слезы: «О, Талласса!..» [58] Но в этом скверном мире нельзя торчать так долго на виду, на перевале, в лунном свете, если не хочешь стать мишенью. Вскинув ношу, он осторожно стал спускаться вниз, в глубь континента; и вставал навстречу еловый гребень вместо горизонта. 1970 С февраля по апрель (цикл из 5 стихов)
1 Морозный вечер. Мосты в тумане. Жительницы грота на кровле Биржи клацают зубами. Бесчеловечен, верней, безлюден перекресток. Рота матросов с фонарем идет из бани. В глубинах ростра - вороний кашель. Голые деревья, как легкие на школьной диаграмме. Вороньи гнезда чернеют в них кавернами. Отрепья швыряет в небо газовое пламя. Река — как блузка, на фонари расстегнутая. Садик дворцовый пуст. Над статуями кровель курится люстра луны, в чьем свете император-всадник свой высеребрил изморозью профиль. И барку возле одним окном горящего Сената тяжелым льдом в норд-ост перекосило. Дворцы промерзли, и ждет весны в ночи их колоннада, как ждут плоты на Ладоге буксира. 2 В пустом, закрытом на просушку парке старуха в окружении овчарки - в том смысле, что она дает круги вокруг старухи — вяжет красный свитер, и налетевший на деревья ветер, терзая волосы, щадит мозги. Мальчишка, превращающий в рулады посредством палки кружево ограды, бежит из школы, и пунцовый шар садится в деревянную корзину, распластывая тени по газону; и тени ликвидируют пожар. В проулке тихо, как в пустом пенале. Остатки льда, плывущие в канале, для мелкой рыбы — те же облака, но как бы опрокинутые навзничь. Над ними мост, как неподвижный Гринвич; и колокол гудит издалека. Из всех щедрот, что выделила бездна, лишь зренье тебе служит безвозмездно, и счастлив ты, и, не смотря ни на что, жив еще. А нынешней весною так мало птиц, что вносишь в записную их адреса, и в святцы — имена. 3 Шиповник в апреле Шиповник каждую весну пытается припомнить точно свой прежний вид: свою окраску, кривизну изогнутых ветвей — и то, что их там кривит. В ограде сада поутру в чугунных обнаружив прутьях источник зла, он суетится на ветру, он утверждает, что не будь их, проник бы за. Он корни запустил в свои же листья, адово исчадье, храм на крови. Не воскрешение, но и не непорочное зачатье, не плод любви. Стремясь предохранить мундир, вернее — будущую зелень, бутоны, тень, он как бы проверяет мир; но самый мир недостоверен в столь хмурый день. Безлиственный, сухой, нагой, он мечется в ограде, тыча иглой в металл копья чугунного — другой апрель не дал ему добычи и март не дал. И все ж умение куста свой прах преобразить в горнило, загнать в нутро, способно разомкнуть уста любые. Отыскать чернила. И взять перо. 4 Стихи в апреле В эту зиму с ума я опять не сошел, а зима глядь и кончилась. Шум ледохода и зеленый покров различаю — и значит здоров. С новым временем года поздравляю себя и, зрачок о Фонтанку слепя, я дроблю себя на сто. Пятерней по лицу провожу — и в мозгу, как в лесу, оседание наста. Дотянув до седин, я смотрю, как буксир среди льдин пробирается к устью. Не ниже поминания зла превращенье бумаги в козла отпущенья обид. Извини же за возвышенный слог; не кончается время тревог, не кончаются зимы. В этом — суть перемен, в толчее, в перебранке Камен на пиру Мнемозины. апрель 1969 5 Фонтан памяти героев обороны полуострова Ханко Здесь должен быть фонтан, но он не бьет. Однако сырость северная наша освобождает власти от забот, и жажды не испытывает чаша. Нормальный дождь, обещанный в четверг, надежней ржавых труб водопровода. Что позабудет сделать человек, то наверстает за него природа. И вы, герои Ханко, ничего не потеряли: метеопрогнозы твердят о постоянстве Н2О, затмившем человеческие слезы. 1969 — 1970 * * *
Не выходи из комнаты, не совершай ошибку. Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку? За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья. Только в уборную — и сразу же возвращайся. О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора. Потому что пространство сделано из коридора и кончается счетчиком. А если войдет живая милка, пасть разевая, выгони не раздевая. Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло. Что интересней на свете стены и стула? Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером таким же, каким ты был, тем более — изувеченным? О, не выходи из комнаты. Танцуй, поймав, боссанову в пальто на голое тело, в туфлях на босу ногу. В прихожей пахнет капустой и мазью лыжной. Ты написал много букв; еще одна будет лишней. Не выходи из комнаты. О, пускай только комната догадывается, как ты выглядишь. И вообще инкогнито эрго сум, как заметила форме в сердцах субстанция. Не выходи из комнаты! На улице, чай, не Франция. Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были. Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели, слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйся шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса. 1970(?) * * *
О этот искус рифмы плесть! Отчасти месть, но больше лесть со стороны ума — душе: намек, что оба в барыше от пережитого... 1970? * * *
Осень выгоняет меня из парка, сучит жидкую озимь и плетется за мной по пятам, ударяется оземь шелудивым листом и, как Парка, оплетает меня по рукам и портам паутиной дождя; в небе прячется прялка кисеи этой жалкой, и там гром гремит, как в руке пацана пробежавшего палка по чугунным цветам. Аполлон, отними у меня свою лиру, оставь мне ограду и внемли мне вельми благосклонно: гармонию струн заменяю — прими - неспособностью прутьев к разладу, превращая твое до-ре-ми в громовую руладу, как хороший Перун. Полно петь о любви, пой об осени, старое горло! Лишь она своей шатер распростерла над тобою, струя ледяные свои бороздящие суглинок сверла, пой же их и криви лысым теменем их острия; налетай и трави свою дичь, оголтелая свора! Я добыча твоя. 1970 — 1971 Суббота (9 января)
Суббота. Как ни странно, но тепло. Дрозды кричат, как вечером в июне. А странно потому, что накануне боярышник царапался в стекло, преследуемый ветром (но окно я не открыл), акации трещали и тучи, пламенея, возвещали о приближеньи заморозков. Но все обошлось, и даже дрозд поет. С утра возился с чешскими стихами. Вошла соседка, попросила йод; ушла, наполнив комнату духами. И этот запах в середине дня, воспоминаний вызволив лавину, испортил всю вторую половину. Не так уж необычно для меня. Уже темно, и ручку я беру, чтоб записать, что ощущаю вялость, что море было смирным поутру, но к вечеру опять разбушевалось. 1971 * * *
Второе Рождество на берегу незамерзающего Понта. Звезда Царей над изгородью порта. И не могу сказать, что не могу жить без тебя — поскольку я живу. Как видно из бумаги. Существую; глотаю пиво, пачкаю листву и топчу траву. Теперь в кофейне, из которой мы, как и пристало временно счастливым, беззвучным были выброшены взрывом в грядущее, под натиском зимы бежав на Юг, я пальцами черчу твое лицо на мраморе для бедных; поодаль нимфы прыгают, на бедрах задрав парчу. Что, боги, — если бурое пятно в окне символизирует вас, боги, - стремились вы нам высказать в итоге? Грядущее настало, и оно переносимо; падает предмет, скрипач выходит, музыка не длится, и море все морщинистей, и лица. А ветра нет. Когда-нибудь оно, а не — увы - мы, захлестнет решетку променада и двинется под возгласы «не надо», вздымая гребни выше головы, туда, где ты пила свое вино, спала в саду, просушивала блузку, — круша столы, грядущему моллюску готовя дно. январь 1971, Ялта Любовь
Я дважды пробуждался этой ночью и брел к окну, и фонари в окне, обрывок фразы, сказанной во сне, сводя на нет, подобно многоточью не приносили утешенья мне. Ты снилась мне беременной, и вот, проживши столько лет с тобой в разлуке, я чувствовал вину свою, и руки, ощупывая с радостью живот, на практике нашаривали брюки и выключатель. И бредя к окну, я знал, что оставлял тебя одну там, в темноте, во сне, где терпеливо ждала ты, и не ставила в вину, когда я возвращался, перерыва умышленного. Ибо в темноте - там длится то, что сорвалось при свете. Мы там женаты, венчаны, мы те двуспинные чудовища, и дети лишь оправданье нашей наготе. В какую-нибудь будущую ночь ты вновь придешь усталая, худая, и я увижу сына или дочь, еще никак не названных, — тогда я не дернусь к выключателю и прочь руки не протяну уже, не вправе оставить вас в том царствии теней, безмолвных, перед изгородью дней, впадающих в зависимость от яви, с моей недосягаемостью в ней. 11 февраля 1971 Литовский дивертисмент
1. Вступление Вот скромная приморская страна. Свой снег, аэропорт и телефоны, свои евреи. Бурый особняк диктатора. И статуя певца, отечество сравнившего с подругой, в чем проявился пусть не тонкий вкус, но знанье географии: южане здесь по субботам ездят к северянам и, возвращаясь под хмельком пешком, порой на Запад забредают — тема для скетча. Расстоянья таковы, что здесь могли бы жить гермафродиты. Весенний полдень. Лужи, облака, бесчисленные ангелы на кровлях бесчисленных костелов; человек становится здесь жертвой толчеи или деталью местного барокко. Родиться бы сто лет назад и сохнущей поверх перины глазеть в окно и видеть сад, кресты двуглавой Катарины; стыдиться матери, икать от наведенного лорнета, тележку с рухлядью толкать по желтым переулкам гетто; вздыхать, накрывшись с головой, о польских барышнях, к примеру; дождаться Первой мировой и пасть в Галиции — за Веру, Царя, Отечество, — а нет, так пейсы переделать в бачки и перебраться в Новый Свет, блюя в Атлантику от качки. 3. Кафе «Неринга» Время уходит в Вильнюсе в дверь кафе, провожаемо дребезгом блюдец, ножей и вилок, и пространство, прищурившись, подшофе, долго смотрит ему в затылок. Потерявший изнанку пунцовый круг замирает поверх черепичных кровель, и кадык заостряется, точно вдруг от лица остается всего лишь профиль. И веления щучьего слыша речь, подавальщица в кофточке из батиста перебирает ногами, снятыми с плеч местного футболиста. 4. Герб Драконоборческий Егорий, копье в горниле аллегорий утратив, сохранил досель коня и меч, и повсеместно в Литве преследует он честно другим не видимую цель. Кого он, стиснув меч в ладони, решил настичь? Предмет погони скрыт за пределами герба. Кого? Язычника? Гяура? Не весь ли мир? Тогда не дура была у Витовта губа. 5. Amicum-philosophum de melancholia, mania et plica polonica [60] Бессонница. Часть женщины. Стекло полно рептилий, рвущихся наружу. Безумье дня по мозжечку стекло в затылок, где образовало лужу. Чуть шевельнись — и ощутит нутро, как некто в ледяную эту жижу обмакивает острое перо и медленно выводит «ненавижу» по росписи, где каждая крива извилина. Часть женщины в помаде в слух запускает длинные слова, как пятерню в завшивленные пряди. И ты в потемках одинок и наг на простыне, как Зодиака знак. Только море способно взглянуть в лицо небу; и путник, сидящий в дюнах, опускает глаза и сосет винцо, как изгнанник-царь без орудий струнных. Дом разграблен. Стада у него — свели. Сына прячет пастух в глубине пещеры. И теперь перед ним — только край земли, и ступать по водам не хватит веры. Сверни с проезжей части в полу- слепой проулок и, войдя в костел, пустой об эту пору, сядь на скамью и, погодя, в ушную раковину Бога, закрытую для шума дня, шепни всего четыре слога: — Прости меня. 1971 Натюрморт
I Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте. Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет. Это январь. Зима. Согласно календарю. Когда опротивеет тьма, тогда я заговорю. II Пора. Я готов начать. Не важно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить. О чем? О днях, о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать [64] на ветру. III Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей. Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид. Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому. IV Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра. Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук. Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт. V Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари. В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь. VI Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня, поднося, хоть дышу, зеркало мне ко рту, - как я переношу небытие на свету. Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает. VII Преподнося сюрприз суммой своих углов, вещь выпадает из миропорядка слов. Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «Ебена мать!» VIII Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней. Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз. Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети. IX Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт. Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит. Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. "Смерть придет, у нее будут твои глаза". X Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой? Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть мертв или жив? Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой. 1971 Октябрьская песня
Чучело перепелки стоит на каминной полке. Старые часы, правильно стрекоча, радуют ввечеру смятые перепонки. Дерево за окном — пасмурная свеча. Море четвертый день глухо гудит у дамбы. Отложи свою книгу, возьми иглу; штопай мое белье, не зажигая лампы: от золота волос светло в углу. 1971 * * *
Я всегда твердил, что судьба — игра. Что зачем нам рыба, раз есть икра. Что готический стиль победит, как школа, как способность торчать, избежав укола. Я сижу у окна. За окном осина. Я любил немногих. Однако — сильно. Я считал, что лес — только часть полена. Что зачем вся дева, раз есть колено. Что, устав от поднятой веком пыли, русский глаз отдохнет на эстонском шпиле. Я сижу у окна. Я помыл посуду. Я был счастлив здесь, и уже не буду. Я писал, что в лампочке — ужас пола. Что любовь, как акт, лишена глагола. Что не знал Эвклид, что, сходя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь. Я сказал, что лист разрушает почку. И что семя, упавши в дурную почву, не дает побега; что луг с поляной есть пример рукоблудья, в Природе данный. Я сижу у окна, обхватив колени, в обществе собственной грузной тени. Моя песня была лишена мотива, но зато ее хором не спеть. Не диво, что в награду мне за такие речи своих ног никто не кладет на плечи. Я сижу у окна в темноте; как скорый, море гремит за волнистой шторой. Гражданин второсортной эпохи, гордо признаю я товаром второго сорта свои лучшие мысли и дням грядущим я дарю их как опыт борьбы с удушьем. Я сижу в темноте. И она не хуже в комнате, чем темнота снаружи. 1971 «Рембрандт. Офорты» [65]
I
"Он был настолько дерзок, что стремился познать себя..." Не больше и не меньше, как самого себя. Для достиженья этой недостижимой цели он сначала вооружился зеркалом, но после, сообразив, что главная задача не столько в том, чтоб видеть, сколько в том, чтоб рассказать о виденном голландцам, он взялся за офортную иглу и принялся рассказывать. О чем же он нам поведал? Что он увидал? Он обнаружил в зеркале лицо, которое само в известном смысле есть зеркало. Любое выраженье лица -лишь отражение того, что происходит с человеком в жизни. А происходит разное: сомненья, растерянность, надежды, гневный смех - как странно видеть, что одни и те же черты способны выразить весьма различные по сути ощущенья. Еще страннее, что в конце концов на смену гневу, горечи, надеждам и удивлению приходит маска спокойствия -такое ощущенье, как будто зеркало от всех своих обязанностей хочет отказаться и стать простым стеклом, и пропускать и свет и мрак без всяческих препятствий. Таким он увидал свое лицо. И заключил, что человек способен переносить любой удар судьбы, что горе или радость в равной мере ему к лицу: как пышные одежды царя. И как лохмотья нищеты. Он все примерил и нашел, что все, что он примерил, оказалось впору. II
И вот тогда он посмотрел вокруг. Рассматривать других имеешь право лишь хорошенько рассмотрев себя. И чередою перед ним пошли аптекари, солдаты, крысоловы, ростовщики, писатели, купцы - Голландия смотрела на него как в зеркало. И зеркало сумело правдиво -и на многие века - запечатлеть Голландию и то, что одна и та же вещь объединяет все эти — старые и молодые — лица; и имя этой общей вещи -свет. Не лица разнятся, но свет различен: Одни, подобно лампам, изнутри освещены. Другие же — подобны всему тому, что освещают лампы. И в этом -суть различия. Но тот, кто создал этот свет, одновременно (и не без оснований) создал тень. А тень не просто состоянье света, но нечто равнозначное и даже порой превосходящее его. Любое выражение лица - растерянность, надежда, глупость, ярость и даже упомянутая маска спокойствия -не есть заслуга жизни иль самых мускулов лица, но лишь заслуга освещенья. Только эти две вещи -тень и свет — нас превращают в людей. Неправда? Что ж, поставьте опыт: задуйте свечи, опустите шторы. Чего во мраке стоят ваши лица? III
Но люди думают иначе. Люди
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49
|
|