– Ну и шум вы подняли из-за какого-то там дурацкого сала! – пробормотала она, давясь от смеха и положила нож на место.
Один Фрэнк по-прежнему не понимал в чем дело. Но тут и до него дошло, что все смеются от души, и он, последний из четырех, засмеялся, утирая рукавом серой рубашки еще не высохшие слезы. Эмма потянула его к себе.
– Не обижайся на меня, слышишь, Фрэнк? Я ничего плохого в виду не имела, глупыш! И не смей вытирать свой нос рукавом! – снова принялась она увещевать брата с притворной грубостью, приглаживая в это же самое время его волосы и нежно целуя в макушку.
Смех сразу помог разрядить напряженную атмосферу, еще сохранявшуюся в самом воздухе кухни, чудодейственным образом уступившую теперь место обстановке дружелюбия и общего доброжелательства. С облегчением вздохнув, Эмма вновь, с удвоенной энергией, принялась хлопотать по дому.
– Давайте-ка пошевеливаться, а то все опоздаем на работу! – строго прикрикнула она, бросив взгляд на часы, тикавшие на каминной полке. Они показывали без четверти пять: отец и брат должны выходить через пятнадцать минут.
Эмма протянула руку и пощупала стоявший под теплым чехлом чайник – он был еще горячий.
– Давай Фрэнк, – обратилась сестра к младшему брату, – отнеси чай маме. Вместо меня. – И Эмма налила чаю в глиняную кружку, щедро добавив туда молока и сахара. – Ты, папа, пожалуйста, займись очагом, чтобы не погас, пока не пришла тетя Лили. А ты, Уинстон, перемой посуду. Я сейчас упакую твои бутерброды – и можете идти. И не забудь про каминную решетку, пап!
Подавая кружку с чаем Фрэнку, она прибавила:
– Смотри, обязательно спроси маму: может, она хочет к чаю хлеба с джемом? И поскорей возвращайся, братик, а то у меня еще куча всяких дел осталась. И мне надо их все переделать до работы.
Фрэнк взял кружку двумя маленькими ручонками, осторожно пересек кухню – гулкий звук его шажков по каменному полу еще оставался в воздухе уже после того, как он начал подниматься по лестнице. Тихонько насвистывая что-то непонятное, Уинстон собрал между тем грязные кружки с тарелками и отнес в мойку, а отец принялся подбрасывать в очаг поленья.
Эмма не могла не улыбнуться про себя: еще бы, мир в семье восстановлен! Подойдя к столу, она начала заворачивать бутерброды в льняные салфетки, любовно подшитые матерью. Прежде чем завернуть бутерброды, она слегка смачивала салфетки, чтобы хлеб не черствел.
Джек весь погрузился в процесс поддержания огня. Тут потребовалась немалая сноровка в раскладывании кусочков угля – чуть ли не каждый у них был на вес золота – между поленьями, которые посыпались затем угольной пылью. Только в этом случае, он знал, огонь в печи не погаснет до прихода его сестры Лили, которая являлась теперь каждое утро, чтобы присматривать за Элизабет. В то время как Джек разворачивался всем своим массивным телом, чтобы достать каминную решетку, он не удержался и украдкой взглянул на Уинстона. Тот заученно-механическими, как машина, движениями мыл в раковине посуду – и отцу вдруг сделалось стыдно за недавний взрыв необузданной ярости. Между ними никогда не существовало никакой глубокой неприязни. Виной всему была та раздражительность, с которой и тому и другому не удавалось справиться. В сущности отец даже не винил сына за желание сбежать от Фарли, просто он не мог ему этого позволить. Хотя доктор Малкольм не говорил о здоровье Элизабет ничего определенного, Джеку не надо было медицинского заключения, чтобы подтвердить то, что он уже давно подозревал. Его жена при смерти. Отъезд Уинстона в такое время наверняка стал бы последним гвоздем, забиваемым в крышку ее гроба. Ведь Уинстон был ее любимцем. Конечно, она любила и остальных своих детей, но его по-особому: старший из троих, он внешне больше других походил на нее. Как же мог отец позволить ему уехать из дому? Но вместе с тем не мог и раскрыть сыну истинные причины своего отказа.
„И всегда-то он выбирает самое неподходящее время для своих разговоров", – пробурчал себе под нос Большой Джек, устанавливая каминную решетку. Облокотившись на нее, он на мгновение перевел взгляд на полыхавший в очаге огонь: сердце его переполнилось печалью и отчаянием. Он как бы мысленно прощался в этот миг с Элизабет – бедняжка, какую тяжелую жизнь она прожила! А дети? Что их ждет, когда они останутся без матери? И очень скоро, даже последний снег не успеет растаять под весенними солнечными лучами.
Из задумчивости его вывело легкое прикосновение чьей-то руки. Он сразу узнал Эмму. С трудом сглотнув застрявший в горле комок, Джек хрипло прокашлялся и выпрямился во весь свой могучий рост.
– Что там у тебя, дочка? – попытался он улыбнуться.
– Ты опаздываешь, пап! Пойди проведай маму – и можете отправляться.
– Хорошо, милая. Только сполосну руки, а то они все в угольной пыли. – И Джек подошел к раковине, где еще возился с горшками Уинстон. – Поднимись к матери, сынок. Я загляну через минутку. Она ведь так расстраивается, если мы не заходим к ней перед работой.
Уинстон кивнул, вытер последнюю тарелку и быстро вышел из кухни, все еще что-то нервно насвистывая.
Джек поглядел на Эмму, стоявшую с чайницей в руках – она отсыпала каждому немного заварки и сахара в кулечки, которые они брали с собой на работу вместе с бутербродами. Концы каждого кулька она аккуратно закручивала, чтобы ничего не просыпать по дороге.
– Ты бы переоделась, Эмма! А то еще простудишься в этой своей ночной рубашке. Шаль, я вижу, совсем прохудилась. Все дела, слава Богу, переделаны, так что можешь идти и заниматься собой.
– Хорошо, папа, – широко улыбнулась дочь. – Я как раз все уже приготовила для вас с Уинстоном. – Серьезное лицо ее так и расцвело. Необычно глубоко посаженные зеленые глаза ярко светились.
„Все в порядке, – решил Джек, – она по-прежнему любит меня". Словно в подтверждение его мыслей Эмма подбежала к нему и, встав на цыпочки, дотянулась до отцовской шеи, пригнула его голову к себе и нежно поцеловала в щеку.
– Увидимся теперь в субботу! – произнесла она.
Отец прижал дочку к себе своими сильными руками: как хотелось ему защитить ее от всех напастей!
– Береги себя, доченька, там в Фарли-Холл, – проговорил он с нежностью, и голос его чуть не осекся.
Не успел он оглянуться, как Эмма уже упорхнула, незаметно выскользнув из его рук, и Большой Джек остался на кухне один.
Тяжело вздохнув, он снял с крючка висевшее за дверью пальто. Пошарив в карманах, он извлек оттуда маленькие кожаные ремешки, которыми перехватывал у щиколотки свои плисовые брюки, чтобы во время работы на ноги не оседала пыль. Завязывая сейчас брючины, он раздумывал, надо ли сообщать жене, что он уже подал заявление об уходе с завода, или нет. Решая этот непростой вопрос, Джек нахмурился, в то время как пальцы привычно делали свое дело, сами определяя, достаточно ли туго ремешок обхватывает щиколотку. С работой в их краях было действительно непросто, и многие вообще не имели никакой работы. К тому же Джек любил трудиться на свежем воздухе, хотя целый день, по десять часов подряд, кидать тяжелую, мокрую глину на железный поддон могло бы отбить охоту к этому занятию у любого человека, какой бы недюжинной силой он ни обладал. Но не это смущало Большого Джека, не боявшегося никакого изнурительного труда, а те деньги, которые ему платили. В пятницу, набравшись наконец смелости, он прямо сказал об этом Стэну, своему мастеру.
– Восемнадцать шиллингов десять пенсов – разве этого достаточно, чтобы принести домой в конце недели? Как-никак, а у меня жена и трое детей. Они-то ни в чем не виноваты, но старый Фарли должен, черт побери, соображать, что на такие деньги не проживешь. Что мне, с голоду околевать что ли? Он просто скряга, Стэн, да ты и сам об этом знаешь, – заключил он свою тираду, показывая, что на сей раз намерен идти до конца.
Стэн сочувственно покачал головой и... отвел глаза: трудно было вынести упорный взгляд Большого Джека.
– Ты абсолютно прав, – согласился мастер. – Платить такие деньги – это преступление. Но кругом полно народу, и они получают в неделю всего по двадцать шиллингов, хотя по должности им положено куда больше. Да я и сам получаю ненамного больше этого. А что тут можно поделать? Ничего! Согласен – работай, не согласен...
Он сказал Стэну, что работать больше за такую плату не намерен. Но уже в субботу снова отправился на завод, проглотив свою гордость. Переговорив со старшим мастером Эдди, его давним другом, с которым они играли вместе еще мальчишками, он, однако, узнал от него, что через неделю тот может взять его к себе и платить по двадцать шиллингов в неделю – не так уж много, но все-таки повышение... Надо ли обо всем этом рассказывать Элизабет? Пожалуй, все же не стоит. Она знала, как ненавистна ему его будущая работа на заводе, так что ее рассказ только бы ее расстроил, ухудшив и без того плохое состояние. Нет, точно, не стоит. Пусть пройдет неделя: если ему, правда, дадут эти деньги, тогда можно и рассказать жене все как было. Утешало его только то, что новое место работы размещалось минутах в десяти от их дома, в долине, на другом конце деревни, что возле берега реки Эр. Это значит, что он сможет быть поблизости от Элизабет и всегда, если потребуется, прийти ей на подмогу. Сознание этого согревало сердце – новая работа уже не представлялась ему больше такой непереносимой.
Но вот часы на деревенской площади пробили пять – Джек тут же вскочил с места и пошел к двери кухни – той поистине львиной поступью, которая бывает у многих высоких мужчин. Перешагивая через две ступени, он стал быстро подниматься по каменной лестнице – звук его подбитых гвоздями тяжелых башмаков гулким печальным эхом отдавался в тишине дома, наполняя его почти траурным металлическим звучанием.
Эмма, уже переодевшаяся, стояла подле кровати матери вместе с братьями, Уинстоном и Фрэнком: вся троица в своей серой обтрепанной одежде казалась воплощением безутешного горя. Впрочем, латанная-перелатанная, одежда эта выглядела тем не менее безукоризненно чистой и аккуратной, как и они сами, – тщательно вымытые лица, волосы причесаны не как-нибудь, а на совесть. И хотя дети Джека и Элизабет были не слишком похожи друг на друга, в каждом из них чувствовалось то несомненное изящество, которое заставляет забывать даже о самых нищенских одеяниях. В каждом из троих ощущалось и своеобразное достоинство, застывшее на их серьезных лицах. При виде ворвавшегося в спальню отца они расступились, давая ему дорогу. В отличие от них Джек излучал бурную энергию, а на его губах играла бодрая улыбка, о которой он вовремя позаботился.
Элизабет полусидела в кровати, опираясь на целую гору подушек. Несмотря на крайнюю бледность – в лице ее не было буквально ни кровинки – жар, казалось, спал, и она обрела определенное спокойствие. Эмма успела вымыть мать, причесать волосы и накинуть ей на плечи голубую шаль: этот цвет еще больше подчеркивал голубизну прекрасных глаз, как и разметавшиеся по подушкам мягких, совсем как шелковые нити, волос. Сердце Джека защемило, когда он взглянул на высвеченное пламенем свечи лицо жены. Мраморно-бледное, оно напомнило ему резные слоновьи бивни, на которые он в свое время насмотрелся в Африке. Черты этого лица были заостренными, словно над ними потрудился искусный резец ваятеля, грубость плоти больше уже не ощущалась. Казалось, сама Элизабет превратилась в маленькую изящную статуэтку.
Теперь лицо Элизабет озарилось улыбкой – она увидела мужа, склонившегося над кроватью. Она протянула к нему свои исхудалые руки – муж с какой-то непонятной яростью подхватил жену и прижал ее к себе, как будто не собирался отрывать слабое, немощное тело от своего, сильного и мужественного.
– Сегодня, Элизабет, мы совсем молодцом! – воскликнул он с нежностью, словно ласкавшей сам воздух комнаты и делавшей его голос легко узнаваемым.
– Да, Джон, мне и вправду лучше, – подтвердила она, стараясь придать своему лицу как можно более мужественное выражение. – Думаю, вечером, когда ты придешь с работы, дорогой, я уже смогу подняться. Приготовлю тебе тушеную баранину с луком и клецками, напеку булок...
Большой Джек с осторожностью опустил жену на кровать, так чтобы голова была как можно выше. Сейчас, когда он смотрел на до неузнаваемости осунувшееся лицо жены, он видел не его, а совсем другое лицо, принадлежавшее той красивой молодой девушке, которую он полюбил когда-то и на всю жизнь. Устремленный на него взгляд был исполнен такой нежности и такого безграничного доверия, что его сердце заныло от печали: ничего, ничего не сможет он сделать, чтобы спасти ее. И вновь – это случалось с ним все чаще и чаще – его охватило неодолимое желание схватить жену на руки, унести ее прочь из этой жалкой комнатенки и подняться с ней на вересковый луг, который она всегда так любила. Там, наверху, где воздух чист и бодрящ, а небо того же цвета, что и ее глаза, он знал это, ее болезнь улетучится, а тело наполнится чудодейственной силой, которая должна вернуть ей жизнь.
Но сейчас там дули холодные северные ветры, и лиловато-бледные краски лета еще не радуют глаз, а легкие теплые туманы еще не вступили в свои права. Скорей бы пришло лето – тогда бы он и вправду поднял свою Элизабет на Вершину Мира, как она называла это место. Поднял бы – и положил на маленький холм среди вереска, зеленых папоротников и нежных молодых листьев черники. И она сразу выздоровела бы. Они сидели бы вдвоем под сенью скал Рэмсден Крэгс, вокруг них светило бы яркое солнце, которым наслаждались бы только они двое, не считая, конечно, коноплянок и жаворонков, порхающих в золотистых струящихся лучах. Но нет, это невозможно. Земля еще скована февральскими морозами без инея, над безлюдной в это время года вересковой пустошью гуляет промозглый ветер, небо пасмурно и дождливо.
– Джон, дорогой, слышал ли ты, что я сказала? Я говорю, что к вечеру постараюсь встать, и мы все вместе поужинаем у камина, как прежде, когда я была здорова. – В голосе Элизабет прозвучало оживление, вызванное, конечно же, приходом Джека, чье присутствие пробуждало в ней новые силы.
– Нет, милая, тебе пока еще нельзя вставать с постели, – произнес муж хриплым от волнения голосом. – Доктор говорит, ты должна как следует отдохнуть, Элизабет. К нам придет попозже Лили. Она присмотрит за тобой и сготовит ужин. А ты обещай мне, женушка, что не выкинешь никакой глупости, ладно?
– Напрасно ты так беспокоишься обо мне, Джон. Хорошо, обещаю, раз ты просишь. И не буду сегодня вставать.
Нагнувшись совсем низко, чтобы его слова могла услышать только она одна, он прошептал:
– Я люблю тебя, Элизабет. Больше всех на свете.
Она пристально заглянула ему в глаза и увидела в них подтверждение этих слов – любовь сияла там незамутненная, нескончаемая.
– И я люблю тебя, Джон. До гроба, и даже потом, – шепнула она в ответ.
Быстро поцеловав ее, он выпрямился, не осмелившись снова бросить на нее взгляд. Теперь все его движения были дерганными и неуклюжими, как если бы он вдруг разучился управлять своим огромным телом. Тремя большими шагами он пересек спальню и скомандовал:
– Поцелуй маму и пошли, Уинстон. У нас с тобой, учти, не остается ни капли времени! – Отрывистый тон помогал отцу скрыть обуревавшие его чувства.
Уинстон и Фрэнк подошли поцеловать мать и тихо направились к дверям. С тех пор как они поссорились на кухне, он еще ни разу не сказал Эмме ни слова и теперь посылал ей одну из своих самых очаровательных и беспечных улыбок:
– Увидимся в субботу, Эмма. Тра-та-та-та... – обернулся он к сестре, выйдя на лестницу.
– Тра-та-та-та, Уинстон... – и добавила, обращаясь к младшему брату: – А ты, Фрэнк, тоже давай пошевеливайся. Работа не ждет. Я сейчас спускаюсь, можем пойти вместе, хорошо?
Фрэнк утвердительно кивнул, сохраняя на своем маленьком бледном личике весьма серьезное выражение.
– Хорошо, Эмма, – соглашаясь, воскликнул он, затопав вслед за братом по лестнице.
– Тебе что-нибудь еще надо, мамочка, пока я не ушла? – спросила Эмма, присаживаясь на край кровати.
– Ничего, – покачала головой Элизабет. – А чай твой был просто замечательный, доченька. Скоро придет Лили. Так что иди спокойно, не волнуйся. Я не голодная.
Как же мать выздоровеет, если она совсем ничего не ест? Откуда у нее возьмутся силы, подумала Эмма с тревогой, но постаралась придать своему голосу как можно больше бодрости:
– Только обещай, что съешь все, что принесет тетя Лили. Тебе надо быть сильной, чтобы одолеть болезнь!
– Съем, съем, – едва нашла в себе силы улыбнуться мать.
– Свечу задуть? – спросила Эмма, поднимаясь, чтобы уйти.
Элизабет с любовью посмотрела на дочь.
– Погаси, когда будешь уходить. Я немного посплю. До чего ж ты у меня хорошая, девочка ты моя золотая. Прямо не знаю, что бы я без тебя делала. Ты не опаздываешь к себе в Фарли-Холл? Смотри, а то миссис Тернер не будет отпускать тебя посреди недели проведать меня. Миссис Фарли – это настоящая леди. Не то что некоторые.
– Да, мам, – прошептала Эмма, с трудом удерживая слезы и потому отчаянно моргая.
С нежностью поцеловав мать на прощание, поправив подушки в изголовье и сбившиеся простыни и разгладив стеганное одеяло ловкими движениями привыкших к работе рук, Эмма добавила:
– Знаешь, мамочка, когда я буду возвращаться в субботу, то постараюсь по пути сорвать тебе веточку вереска. Может, где-нибудь в расщелине удастся найти, если и там мороз до него не добрался...
6
Джек и Уинстон ушли на кирпичный завод, и Фрэнк остался на кухне один. Сейчас здесь было полутемно: по обыкновению, прежде чем уйти на работу, Джек прикрутил фитиль керосиновой лампы. Горевшая на столе свеча и отсветы огня в камине были единственными источниками света – вырывавшиеся языки пламени время от времени озаряли кухню ярким сиянием. По углам комнаты прятались таинственные тени; вокруг стояла пугающая тишина, лишь изредка нарушаемая потрескиванием, доносившимся из камина, где поленья неожиданно принимались шипеть и извиваться.
Фрэнк уселся на один из двух стульев с высокими стенками, стоявших по обе стороны камина – его фигурка казалась сейчас особенно маленькой, ведь стулья были рассчитаны на взрослых, а не на таких малышей, как он. На самом деле несмотря на свою кажущуюся хрупкость и мелкость черт, Фрэнк был на удивление жилистым и напористым, как маленький терьер.
В это утро в своей серой рубахе и штанах, пузырившихся на коленях – и то, и другое перешло к нему от Уинстона, – Фрэнк выглядел особенно жалким: его тонкие ножки в серых аккуратно заштопанных носках беспомощно висели, не доставая до пола, и казались чересчур слабенькими для тяжелых уродливых башмаков, в свое время также принадлежавших Уинстону. Впрочем, впечатление это являлось обманчивым. Фрэнк Харт отнюдь не был таким жалким, каким казался со стороны: его внутренний мир так полнился созданными его воображением прекрасными образами, грезами, уносившими мальчика далеко ввысь, и надеждами, что каждодневные будни, казалось, совершенно его не затрагивали. Этот другой, идеальный, мир служил ему наилучшей защитой от тягот их нищенского существования. Он настолько вжился в свой выдуманный мир, что большей частью даже не замечал ни скудности, ни лишений реальной жизни.
В сущности Фрэнк рос счастливым ребенком, и воображаемый мир, в котором он постоянно пребывал, вполне его удовлетворял: в этом мире ему было уютно и радостно. Только однажды он по-настоящему огорчился и впал в уныние – это случилось прошлым летом, когда он покинул их деревенскую церковно-приходскую школу. Фрэнк стоически воспринял известие о том, что ему отныне предстоит работать на текстильной фабрике в качестве подмастерья, в чьи обязанности входило собирать пустые прядильные катушки. Многие из деревенских ребят его возраста уже работали на фабрике, и отец, хотя и грустно, но весьма твердо сказал сыну, что теперь настал и его черед: семье больше не обойтись без тех нескольких шиллингов, которые он отныне будет приносить в дом в конце каждой недели. Так в двенадцать лет Фрэнк вынужден был уйти из школы. Уйти несмотря на то, что его поразительные способности и тяга к знаниям высоко ценились учительницей, полагавшей, что забирать такого уникального ребенка из школы – просто преступление. Она была уверена, что Фрэнк сумел бы многого добиться, если бы ему дали хоть маленький шанс. Однако жизнь обрекла мальчика на совсем иную судьбу.
Тем не менее, даже не посещая школы, Фрэнк продолжал заниматься – уже самостоятельно. Он постоянно читал, пользуясь скудным запасом маминых книжек в замусоленных, истрепанных переплетах, как и любыми другими, что попадали ему в руки. Некоторые незнакомые слова пугали его, но все равно они казались ему волшебными – его чувства по отношению к ним граничили с обожанием. Мысленно, про себя он складывал предложения, а затем, раздобыв клочок бумаги (это была настоящая драгоценность), записывал целые куски сочиненной им прозы. Бумагу обычно приносила для него Эмма. Его постоянно волновали какие-то абстрактные идеи, хотя он толком не знал еще, что это такое: захваченный этими мыслями, он бывал иногда совершенно сбит с толку и обескуражен. Впрочем, его интеллект справлялся с тем вызовом, который Фрэнк Харт как бы бросал сам себе, – его несомненным способностям в будущем суждено было еще более усовершенствоваться.
Сейчас он сидел на стуле и задумчиво смотрел на огонь, держа в маленьких ручках большую кружку чая, а перед его мысленным взором проплывали одно за другим разные видения, словно родившиеся в огненном чреве. Вот перед ним возник поэтический образ, такой хрупкий, что казался как бы несуществующим, – и мечтательные, устремленные в одному ему ведомую даль глаза мальчика засветились радостью, а на пухлых губах заиграла счастливая улыбка.
Скрип двери, неожиданно нарушивший его мечтания, даже испугал Фрэнка. Подняв голову, он огляделся вокруг. Так и есть, это в комнату вошла Эмма и, занятая своими делами, не подумала его окликнуть. Фрэнк стал медленно отхлебывать чай из кружки, исподлобья следя своими карими глазами за движениями сестры. Вот она остановилась у окна, отдернула занавеску и, обращаясь к нему, произнесла, по-прежнему продолжая смотреть на улицу:
– Темень-то какая! Но нам можно выйти немного позже. Может, к тому времени хоть чуть-чуть рассветет. Лучше уж я тогда часть пути в Фарли-Холл пробегу, чем ковылять сейчас в темноте всю дорогу.
– Папа налил в чайник кипятку, чтоб ты выпила, и велел сделать тебе бутерброд. Вон он там лежит, на чайнике, – ответил Фрэнк, ставя свою кружку на камин.
Эмма с некоторой опаской взглянула на бутерброд, и, перехватив взгляд сестры, Фрэнк счел нужным пояснить в свое оправдание:
– Я не стал класть много сала, а сделал, как ты говорила. Сперва намазал погуще, а потом соскреб.
Эмма чуть заметно улыбнулась, глаза ее лукаво заблестели. Она налила себе в кружку чаю и, положив бутерброд на тарелку, подошла к сидевшему возле камина брату. Сев напротив Фрэнка, она принялась рассеянно жевать свой сандвич, думая по-прежнему о матери.
Фрэнк внимательно следил за сестрой, отмечая малейшие нюансы в выражении ее лица. Вот это было ему крайне важно: ведь он обожал свою сестру и нуждался в ее одобрении. Стремясь угодить, он иногда делал смехотворно глупые вещи, что сильно раздражало Эмму и вызывало ее неудовольствие. Впрочем, долго злиться она не умела.
– Как же я рад, что ты их разняла, Эмма. Мне было так страшно, но спасибо тебе – все уладилось! – произнес он с торжественной серьезностью, и глаза его заблестели от едва сдерживаемого восхищения.
По-прежнему занятая своими невеселыми мыслями, сестра рассеяно взглянула на младшего брата, поставив тарелку с бутербродом на камин.
– И всегда все у них начинается из-за ничего.
– А мне все равно страшно, – быстро отозвался Фрэнк. – Наверно, потому-то я так густо и намазывал тогда сало. Просто нервничал, и все тут, – закончил он, чтобы уж окончательно реабилитировать себя в глазах любимой сестры.
– Ах ты придумщик, Фрэнки! – рассмеялась Эмма, и брат сразу надулся.
– Пожалуйста, не называй меня Фрэнки. Сколько раз тебя мама просила! – обидчивым тоном произнес он, и все его маленькое тельце напряглось, а в глазах, обычно таких кротких, появилось сразу же воинственное выражение.
Эмма терпеливо рассматривала его гораздо внимательнее – ее немало позабавила эта новая вспышка воинственности, что было совсем не похоже на обычное поведение младшего брата. „Боже, – подумала она, – до чего же серьезный у него вид!”
– Извини, пожалуйста! Мама действительно не любит всякие прозвища. Ты прав, – заключила Эмма с улыбкой.
Фрэнк выпрямил плечи и принял горделивый вид, явно довольный ответом сестры.
– Мама говорит, что я уже настоящий взрослый парень. А Фрэнки – это какое-то детское имя! – воскликнул он своим по-мальчишески писклявым голоском, прозвучавшим, правда, на удивление твердо.
– Совершенно верно. Ты и есть „настоящий взрослый парень", – весело согласилась Эмма, с любовью глядя на братишку. – Ну а сейчас, пожалуй, нам с тобой пора собираться в путь. – С этими словами она отнесла оставшуюся грязную посуду в мойку, вымыла, вытерла и возвратилась обратно к камину, где сидел Фрэнк. Привычным движением она взяла свои башмаки, поставленные здесь отцом для тепла, и стала с решительным видом их надевать. Наклонившись, чтобы завязать шнурки, Эмма украдкой взглянула на брата и, увидев его задумчивые глаза, нетерпеливо подумала: „Ну вот, снова погрузился в свои грезы! И что хорошего приносят ему его пустые мечты?”
Ей самой предаваться грезам просто не было времени. Впрочем, если грезы и посещали ее, то были весьма прозаического свойства, начисто лишенного всякой романтики. Можно даже сказать, что они отличались прагматизмом: так, она грезила о теплых пальто для всех них; о кладовке, полной копченой свинины, кругов сыра, мясных туш и бесконечных рядов консервированных фруктов и овощей, как в Фарли-Холл, где она работала прислугой; подвале, забитом красиво поблескивающим черным углем; и наконец, о золотых соверенах, позвякивающих у нее в кошельке, которых было бы достаточно, чтобы накупить все эти вкусные вещи для мамы и новые башмаки для папы.
Эмма вздохнула. В отличие от нее Фрэнк грезил о книгах, поездке в Лондон, роскошных кебах и посещении театров. Его грезы порождались теми иллюстрированными журналами, которые ей иногда удавалось доставать для него в Фарли-Холл. Что касается Уинстона, тот мечтал о морской службе, кругосветном плавании, походах в экзотические края, где его ждали увлекательные приключения. Оба брата грезили об удовольствиях и славе, в то время как она, Эмма, когда выкраивалась свободная минутка, думала лишь об одном: как им всем выжить в этом мире.
Она снова вздохнула. Да она с удовольствием согласилась бы на любую дополнительную работу, которая бы приносила ей еще несколько шиллингов в неделю, – всего несколько шиллингов, не говоря уже о золотых соверенах. Пора! Она решительным движением встала со стула, подошла к вешалке, взяла пальто и позвала Фрэнка.
– Пошли. А то сидишь и мечтаешь, как глупый утенок. Одевай пальто, уже без двадцати шесть. Я уже и так опаздываю.
Эмма протянула братишке его пальто и шарф, которым он тут же обмотал шею. Ворча и сокрушенно вздыхая, сестра размотала шарф и повязала вокруг непокрытой головы Фрэнка. А чтобы он не развязал, Эмма закрепила концы под подбородком, а затем взяла его кепчонку и натянула поверх шарфа, не слушая его протестующих восклицаний и нытья.
– Ну пожалуйста, Эмма, я не люблю так носить! Ты что, хочешь, чтобы другие мальчишки надо мной потешались и называли меня девчоночьими именами?
– Ничего, – твердо возражала сестра. – Зато у тебя уши будут прикрыты. Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не слушал этих дурачков! А теперь пошли – и давай-ка пошевеливайся...
Эмма сама завязала свой шарф, вручила Фрэнку его коробку с сандвичами, в последний раз окинула взглядом кухню – и задула свечу. Крепко держа братишку за руку, сестра вывела его из дома.
Выйдя, они оба сразу же окунулись в предрассветную темноту, все еще не желавшую сдавать своих позиций. Порывы холодного, промозглого ветра буквально сбивали брата и сестру с ног. Они почти бегом продвигались по мощеной дороге мимо сникших и заиндевелых кустов бузины и сирени в маленьком садике, где земля была черной и твердой, как железо. Вокруг них не было слышно ничего, кроме ветра да еще стука их башмаков на холодных камнях, когда они спускались в Топ-Фолд. Их дом находился в верхней части деревушки Фарли, над которой нависала громада вересковой пустоши. Место было глухое и малопривлекательное, и если бы не слабый свет, мелькавший за окнами некоторых из домов, мимо которых они сейчас шли, можно было подумать, что они где-нибудь на необитаемом острове. Когда брат и сестра дошли наконец до последнего поворота, Фрэнк поднял замерзшее личико и спросил у Эммы, может ли он зайти к тете Лили.
– Да, дорогой. И попроси ее прийти к нам домой пораньше, чтобы присмотреть за мамой. Скажи ей, что ночью она даже бредила, но утром, когда мы уходили, ей стало получше и она решила отдохнуть. Только не заговори тетю Лили и сам не засиживайся. Ворота фабрики закроют ровно в шесть. Если не успеешь, то тебе придется ждать до восьми, пока их опять откроют. Но из твоих денег вычтут часть за опоздание. Так что учти! Будь молодцом, ладно? – И поцеловав брата в холодный лоб, Эмма на прощание постаралась получше натянуть ему на голову его кепчонку.
– А ты не подождешь, пока я зайду к ней в дом, а? – попросил Фрэнк дрожащим голосом, стараясь не слишком показать, как ему страшно оставаться одному в предрассветной мгле.
– Хорошо, мой милый. Иди – я подожду, – кивнула головой сестра.
Фрэнк бросился со всех ног бежать к дому, поскальзываясь на каменных плитах, покрытых слоем седого инея. Эмма следила, как маленькая фигурка исчезает в тумане, пока не превратилась в почти неразличимый во мраке силуэт. Но она все равно стояла, как было обещано, потому что до нее доносился стук его башмаков, – это Фрэнк подошел к дверям домика тети Лили, жившей на главной улице их деревни, спускавшейся к берегу реки Эр. Вот она услышала, как он стучит своей жестяной коробкой с бутербродами, – теперь можно было не сомневаться, что он находится у цели и сумеет разбудить даже мертвого, не то что тетю Лили, подумала она не без ехидства и тут же пожалела, что вспомнила о мертвых. Задрожав от пробиравшего до костей холода, она повернула обратно и заспешила в противоположном направлении – к вересковым лугам.