Я подробно рассказываю об этом эпизоде, так как в дальнейшем он послужил поводом для предположения, будто меня поймали в горах, запугали немедленным расстрелом и, чтобы сохранить жизнь, я признался, что работаю в разведке, и предложил услуги Советам, а потом меня шантажировали. Но есть множество фактов, которые разбивают эту версию в пух и прах.
Во-первых, предполагается какое-либо минимальное общение между мной и корейским капитаном, чтобы я мог ему что-либо объяснить. Такого общения практически не было, ведь я не знал языка. Во-вторых, меня вряд ли бы завербовали без офицера советской разведки. Где его было найти в такой короткий срок? Пещера находилась по меньшей мере в двух часах ходьбы от Манпхо, и туда можно было попасть, лишь пройдя пешком по узкой горной тропе. Допрос, признание и вербовка должны были занять несколько часов, но на все это просто не было времени, ведь я отсутствовал в лагере не больше полусуток, пять часов из них заняла дорога туда и обратно. В-третьих, примерно через два дня после моего возвращения в лагерь мы отправились в «марш смерти» на север по реке Ялуцзян, а за этим последовали три месяца жизни в исключительно трудных условиях в вымершей горной деревне. В это время я мог умереть от истощения или болезней, как это случилось почти с половиной американских пленных и с некоторыми моими товарищами. Если бы Советам удалось завербовать меня, потенциально столь ценного агента, неужели бы они обрекли меня на такие трудности и подвергли риску умереть у них на руках? Неужели они не предприняли бы шагов, чтобы обеспечить условия выживания мне и моим друзьям-дипломатам?
В-четвертых, если бы меня действительно завербовали таким образом и я бы работал под принуждением и против своей воли, неужели бы я так ревностно поставлял Советам информацию? Я мог бы ограничиться передачей гораздо менее ценных сведений, и мною все равно были бы довольны. Уверен, что, работая под принуждением, я не погнушался бы получать за это деньги. Если бы у меня не было иного выбора, то из ситуации стоило бы извлечь хотя бы выгоду. В-пятых, если бы дело обстояло именно таким образом, неужели бы я не использовал эту ситуацию как смягчающее обстоятельство, когда в апреле 1961 года меня допрашивали коллеги из МИ-6[5]? Вместо этого я, поняв, что уличен в шпионаже, сознался и назвал истинные причины, чтобы все знали, почему я поступил так, а не иначе, что таковы были мои убеждения, а не давление обстоятельств, как предполагали англичане. И наконец, едва ли Советское правительство, зная, что я сотрудничаю с ним против своего желания, удостоило бы меня высших почестей: ордена Ленина, ордена Боевого Красного Знамени, ордена Отечественной войны I степени, медали «За личное мужество» и других наград. С трудом могу себе это представить.
На следующий день после моего побега и возвращения в лагерь нашу группу из 70 интернированных снова объединили с 750 или около того пленными американскими солдатами, и начался самый трудный и драматичный период нашего плена. За несколько длинных переходов нас отогнали севернее по реке Ялуцзян. Целые дни мы шли по дикой горной местности, останавливаясь на ночь в безлюдных деревнях, где вместо домов иногда находили лишь выжженные дотла развалины. Единственной нашей едой была мисочка недоваренного маиса. Иногда на колонну нападали американские самолеты, которые, неожиданно появляясь из-за гор, обрушивали на нас пулеметные очереди. Приходилось разбегаться врассыпную, нырять в кюветы. Отставших убивали корейцы, поэтому мы всячески старались помогать друг другу; кроме того, потерявшийся в любом случае был обречен на медленную, но верную смерть от голода и холода. Зима, довольно суровая в этих краях, наступила неожиданно, сменив без всякого перехода теплую осень. У большинства были лишь летняя одежда, в которой нас арестовали, и казенные тонкие одеяла.
Так мы шли в течение почти трех недель, пока не добрались до места назначения — маленькой безлюдной деревни. Наступил период страданий и тягот. Пища была скудной — не было подвоза, потому что дороги разбомбили американцы. Топлива не хватало. Мистер Холт и Норман Оуэн серьезно заболели, и мы ухаживали за ними, как могли. Поправлялись они медленно, потому что единственным лекарством оказался пенициллин, которого у корейцев был, кажется, неисчерпаемый запас. Изредка появлялись две местные медсестры, очень молоденькие, почти школьницы. Отец Хант и сестра Мари Клэр, измотанные долгой дорогой, умерли вскоре после того, как мы поселились в деревне, название которой я так и не смог запомнить. Хоронить умерших было очень трудно, так как земля совсем замерзла, а у нас не было лопат. Единственное, что мы могли сделать, — закопать тела в снег и завалить камнями.
Как и многие другие, я страшно мучился от дизентерии, которую удалось вылечить инъекциями пенициллина под глупое хихиканье корейских медсестер. Однажды мне надо было принести воды из колодца, эту повинность мы все исполняли по очереди. В нормальных условиях сходить по воду не такое уж трудное дело — надо было наполнить большую бочку, принося из колодца по два ведра на коромысле. На морозе процедура превращалась в тяжкое испытание. Веревка, которой было привязано колодезное ведро, превратилась в ледяной прут, стены колодца тоже обледенели. По дороге нас конвоировал вооруженный солдат. Я уже принес много ведер, и бочка была почти полна. У меня так замерзли руки, что я их не чувствовал и не мог даже вытянуть ведро. Тогда я сказал солдату, что, наверное, воды достаточно, но он велел носить еще, а я отказался — не могу и не буду. Он страшно разозлился и стал бить меня прикладом в грудь — это было очень больно, а потом отвел во двор хижины, в которой мы жили, и поставил на колени в снег с руками назад и заставил низко опустить голову. Солдат созвал всех посмотреть, что будет с тем, кто не подчинится приказу. Не знаю, сколько я так стоял, но точно не меньше часа, и только потом мне разрешили встать. Я совершенно окоченел и очень долго не мог согреться.
Впоследствии меня часто спрашивали, как я, видевший и испытавший на себе обращение северокорейцев, мог перейти на сторону коммунистов. Мой ответ таков. Во-первых, война всегда порождает грубость и жестокость с обеих сторон. Во-вторых, скверное обращение с нами, пленными, продолжалось всего три месяца, когда бои шли не на жизнь, а на смерть и страна стояла на грани гибели. Как только линия фронта стабилизировалась, а военные действия стали позиционными, условия значительно улучшились, и жизни ничто не угрожало. Наконец, хочу отметить, что стал коммунистом не потому, что со мной хорошо или плохо обращались. Я стал коммунистом из-за идеалов коммунизма. О правдивости или лжи доктрин католичества ничего не говорит тот факт, что Жанну д'Арк или Джордано Бруно сожгли на костре, так же и на коммунистические идеи не влияет то, что с Джорджем Блейком иногда плохо обращались северокорейские солдаты.
В это время я наблюдал интересный феномен, который дал пищу для глубоких размышлений. Больше половины американских солдат умерло в течение первых четырех месяцев после того, как мы поселились на новом месте. Напротив, из интернированных погибли лишь десятеро, и это несмотря на то, что многим было за семьдесят, а некоторым и больше восьмидесяти. Все мы жили в одинаковых условиях, почему же смертность среди военных оказалась намного выше? Я отношу это на счет огромной разницы с предыдущим уровнем жизни. Эти молодые американские парни служили в армии на территории оккупированной Японии, они привыкли к сытной, хорошо приготовленной пище, кока-коле. Их изнежили армейские клубы и военные магазины. У многих были свои машины и любовницы-японки. И вот в одну «прекрасную» ночь из этого рая им пришлось перенестись в дикие корейские горы, где они должны были сражаться против превосходящих сил противника, страдая от горького опыта поражения и плена. Их организм и мозг не могли справиться с отсутствием гигиены, скверной едой, холодом, трудностями, разлукой с женщинами. Они были настолько сломлены, что не могли больше сопротивляться и проиграли борьбу за выживание, поэтому и стали легкой добычей истощения и инфекций. Группа гражданских была более выносливой. Миссионеры, прожившие большую часть сознательной жизни в Корее часто в маленьких городах и деревнях, лишенных комфорта западных цивилизаций, привыкли к климату, грубой пище и простой жизни. Они сознательно выбрали свой путь — остаться с паствой, душой и телом подготовясь к условиям заключения. И епископ Купер, и представитель Армии спасения Лорд, и большинство ирландских и французских священников, и кармелитки, не говоря о семьях белоэмигрантов и татар, выжили, когда американские солдаты умирали сотнями.
Я вынес такой урок: человек не должен гнаться за легкой жизнью, хотя это для него и естественно, а если уж у тебя все хорошо, то невредно налагать на себя некоторые ограничения. Небольшие трудности, право, вещь неплохая и позволяют легче пережить тяжелые времена, а, как говорит старая русская пословица, «от тюрьмы и от сумы не зарекайся». Каждый должен об этом помнить. Знаю, что немногие разделят мою точку зрения, но я так думаю и по сей день.
К февралю 1951 года фронт установился приблизительно в районе 38-й параллели — бывшей демаркационной линии, и условия нашего существования стали понемногу улучшаться. Нам выдали ватные телогрейки и начали лучше кормить. Нас разделили: выживших американских солдат отправили в большой лагерь для военнопленных, а большинство интернированных перевезли обратно в Манпхо и поселили в нескольких сельских домиках. Меньшую группу, в которую входили французские и английские дипломаты и два журналиста, разместили севернее Манпхо. С тех пор мы больше не общались с остальными пленными и даже не знали, что они живут совсем рядом.
Мы уже не страдали от холода, а еды, хоть и однообразной, хватало для поддержания жизни. Наступил период относительного покоя. Охрана состояла из солдат и майора, а свобода передвижения ограничивалась домом и маленьким двориком. Позже солдаты молчаливо разрешили нам гулять по окрестным полям, протянувшимся вдоль дороги. Французы жили в одной комнате, британская группа, состоявшая из нас троих и Филипа Дина, — во второй, третья принадлежала охране. Мебели в комнатах не было, и мы спали на полу.
Больше, чем что-либо другое, нас угнетала скука. Делать было нечего, читать — тоже, оставалось только разговаривать. Наше существование в плетеной хижине напоминало положение десяти железнодорожных пассажиров, которым пришлось провести два года в вагоне, забытом всеми на запасных путях. К счастью, мне повезло с компанией. Наша жизнь была сносной даже в самые тяжелые времена только потому, что среди нас были умные, интеллигентные люди, много путешествовавшие, каждый — специалист в разных областях знаний.
Вивиан Холт, наш старейшина, — арабист, провел почти всю жизнь в самом сердце узла политических проблем и интриг на Ближнем Востоке между двумя войнами. Его французский коллега месье Перрюш, высокий, меланхоличный, темноволосый, самый мягкосердечный из всех, служил много лет в Китае, прекрасно знал язык и объехал всю эту огромную страну. Жан Мидмор родился и вырос в Шанхае и тоже свободно говорил по-китайски. Другой вице-консул — месье Мартель — связал свою жизнь с Японией и Кореей, он говорил на обоих языках. Его семидесятилетняя мать была суровой женщиной. Должно быть, ей и ее дочери тяжело было жить в такой близости от мужчин, но она была немкой и унаследовала типичные для этой национальности педантичность и решительность. Хотя ее не всегда можно было любить, но нельзя было не уважать. Месье Шантелу, корреспондент Франс пресс, маленький и живой, всегда был готов вставить язвительное или остроумное замечание. Ученый-японист, он много лет жил в этой стране и женился на японке.
Но, без сомнения, самой колоритной фигурой был Филип Дин. По национальности грек, очень впечатлительный и исключительно многословный, он знал огромное количество всяческих историй и анекдотов. У него был лишь один недостаток — равно хорошо владея английским и французским, он говорил громким басом. Проведя несколько часов в нашей комнате, он уходил к соседям, и сквозь тонкие перегородки мы выслушивали те же рассказы, но уже на другом языке. Впрочем, добрый и мужественный человек, он много сделал, чтобы скрасить скуку нашего плена. Уравновешенного и покладистого Нормана Оуэна любили все. Во время войны он служил в разведке военно-воздушных сил в Ираке, а демобилизовавшись, устроился в компанию Маркони. Желая поправить свое финансовое положение, по протекции друга он был принят в СИС. Корея оказалась его первым назначением. Он легко справлялся с тяготами плена, но очень страдал из-за разлуки с семьей.
Несмотря на огромный багаж знаний и опыта, обнаружившийся в вашей группе, даже лучшие рассказчики вскоре исчерпали запас историй и воспоминаний. После трех-четырех месяцев они начинали повторяться, впрочем, это ничего не значило, так как по прошествии определенного времени мы могли выслушивать их заново.
Хотя кормили нас достаточно, но мысли о еде никого не оставляли. Вспоминаю, что, как только кто-нибудь случайно упоминал об обеде или ленче, на котором присутствовал, мы немедленно заставляли его в мельчайших подробностях описывать, какие яства и напитки там подавали. Нас просто сводили с ума мечты о еде, воображение рисовало кондитерские магазины со всеми видами замечательных пирожных или ресторанные столы, заставленные тарелками с необыкновенными кушаньями. Миражи исчезали, как только приходило время обеда и надо было переключаться на повседневную пищу.
Однажды весной 1951 года совершенно неожиданно вместе с ежемесячной поставкой риса пришла посылка с книгами. Их прислало советское посольство в Пхеньяне. Там была одна книга на английском — «Остров сокровищ», мы читали ее несколько раз по очереди. Другие были на русском и политического содержания — два тома «Капитала» Маркса и ленинское «Государство и революция».
Единственными среди нас, кто знал русский, были Вивкан Холт и я, поэтому мы оказались главными обладателями богатства. Но получилось так, что мистер Холт, который плохо видел, потерял свои очки, когда нашу колонну обстреляли американцы. Без них он читать не мог и попросил меня делать это вслух и громко. Чтобы не мешать остальным, мы удалялись к низким зеленым холмикам — семейным могилам на поле позади дома, благо стояли прекрасное лето и теплая осень. Я читал ему часами, и к зиме мы закончили «Капитал», проштудировав некоторые места дважды. Естественно, чтение давало пищу для интересных разговоров, мы обсуждали теории Маркса и Ленина и их влияние на мировую историю. Вивиана Холта давно привлекали социалистические идеи. Одно время он даже серьезно подумывал оставить Министерство иностранных дел и баллотироваться в парламент, но никак не мог решить, от какой партии. Его происхождение, воспитание и положение предполагали выбор консервативной партии, но взгляды и симпатии были на стороне лейбористов. Так он никогда и не сделал решительного шага.
На своем веку он наблюдал расцвет и упадок Британской империи и теперь окончательно пришел к выводу, что коммунизм — следующая ступень развития человечества. Ему самому не хотелось бы жить в коммунистическом обществе, он был слишком большим индивидуалистом, но его не могли не восхищать успехи советской системы в Центральной Азии, где русским удалось поднять уровень жизни в своих бывших колониях до своего собственного. И хотя по западным меркам этот уровень был не слишком высок, но тем не менее гораздо выше, чем у соседних народов Ближнего Востока с теми же культурой и традициями. Эффект был такой, как если бы Великобритания приблизила жизнь в Индии к своей собственной.
Осознав неизбежность коммунизма, он, склонный к абстрактному теоретизированию, уже задумывался над тем, какая форма устройства общества придет ему на смену. Эти размышления, которыми он делился во время чтения и разговоров, сильно повлияли на меня. Я смотрел на него с восхищением и уважением, забыв обо всех странностях. Этот человек был на несколько голов выше меня.
Все эти факторы, вместе взятые, привели к серьезному изменению моего мировоззрения, и из человека с традиционными взглядами и, откровенно говоря, воинствующего антикоммуниста я превратился в горячего сторонника движения, с которым прежде боролся.
Во мне росло убеждение, что создание коммунистического общества и осуществимо, и желанно. Особенно меня привлекала универсальность теории Маркса. Цель — построить мировой союз независимых государств, не разделенных национальными границами и взаимным антагонизмом, — казалась мне единственным путем, способным избавить человечество от войн.
Другим привлекавшим меня постулатом коммунизма было уничтожение классов. Заметные классовые различия в Западной Европе, в частности в Англии, всегда сильно меня раздражали. Я считал в корне неправильным и нехристианским, что о людях судят по тому, к какому классу они принадлежат, или основываясь на внешнем признаке — с каким акцентом они говорят, вместо того чтобы обращать внимание на их личные качества или ум. Классовые различия, на мой взгляд, формируют искусственные барьеры между людьми и препятствуют их свободному общению на равных. Я смотрел на это как на зло, от уничтожения которого человечество выиграет, избавившись от ненужных комплексов. Я очень одобрял идею постепенного отмирания государства с его органами насилия и принуждения.
Было еще нечто в моем характере, что делало коммунизм очень привлекательным: я всегда ненавидел соревнование между людьми. Получать от этого удовольствие мне кажется чем-то унизительным и недостойным человека. Делать что-то хорошо надо для самого себя, а не для того, чтобы превзойти и затмить другого. Я всегда старался избегать соревновательности и отступал, как только она вторгалась в мою жизнь. Именно поэтому я, например, не люблю состязательных игр. Я нахожу скучными Олимпийские игры и футбольные матчи, да и не считаю их чем-то полезным. Олимпиады перестали быть чисто спортивным мероприятием, превратившись в арену состязательности и национального соперничества, как будто количество золотых медалей, выигранных страной, говорит что-нибудь о превосходстве ее социальной системы или военной мощи. Меня совершенно не удивляют случаи, когда матчи футбольных команд заканчиваются хулиганскими выходками и бесчинством на стадионах. Это естественное последствие. Что же касается конкурсов красоты, то я считаю их явным унижением, современной формой рынка рабов. По тем же причинам меня никогда не привлекал бизнес. Мне ненавистна сама мысль принимать участие в крысиных бегах, где либо преуспеваешь, либо будешь выброшен на свалку, как мусор, где человек так захвачен деланием денег, что не остается времени ни на что другое, даже на то, чтобы получать удовольствие от траты этих денег. Я даже не был расстроен, что фирма отца прогорела, мне было бы противно бороться за ее процветание. Я был также рад, что дело не дошло до предложения каирского дяди стать его компаньоном. Мне бы пришлось разочаровать его. Когда при демобилизации из армии я мог выбирать между предложениями делать карьеру в бизнесе и государственной службой, я без колебаний выбрал последнюю.
Многие считают дух соревновательности и честолюбие добродетелями, а их отсутствие — недостатком характера. Пусть так. Я осознаю, что эти черты — стимул к деятельности и мощный двигатель экономического прогресса, но что касается меня, я сожалею, что это так. Когда сравниваешь себя с другими, всегда становишься ожесточенным или самовлюбленным, потому что рядом есть кто-то лучше и кто-то хуже. Я с нетерпением жду наступления времени, когда моральные качества людей станут такими, что этот двигатель больше не понадобится и все станут работать хорошо не потому, что стремятся к выгоде, а в силу естественной потребности. Общество, в котором люди не соревнуются и не отталкивают друг друга локтями, где каждый отдает все на благо всех, навсегда останется для меня идеальным.
Формула «от каждого по способностям, каждому по потребностям» отражает, по-моему, единственно верные и справедливые принципы отношений между людьми, от рождения свободными и равными. И не будет ли столь же высокой целью, как содействовать созданию Царства Божиего на земле, помочь строить такое общество? Не тот ли это идеал, к которому стремилось христианство на протяжении двухтысячелетней истории? Не была ли эта формула отражением практически слово в слово Деяний святых апостолов (гл. 11, стихи 14,15)? И то, чего не удалось добиться церкви молитвами и заповедями, не будет ли достигнуто в борьбе за коммунизм? И если, как я теперь решил, безнравственно противостоять коммунизму и бороться с ним любыми средствами, честными или нет (что, конечно, мне предстоит в качестве офицера разведки), не справедливее ли помочь ему, бороться за него? Ведь в этом сражении поставлено на карту слишком много, а остаться в стороне невозможно.
Теперь я раздумывал, что стоит предпринять. Мне казалось, что передо мной в создавшейся ситуации открываются три возможных пути. Во-первых, я мог попросить разрешения остаться в Северной Корее после войны и помочь восстановлению страны. Во-вторых, я мог возвратиться в Англию, уйти со службы, вступить в компартию и, например, продавать «Дейли уоркер» или делать любую другую пропагандистскую работу. И в-третьих, я мог использовать свое положение в СИС, чтобы передавать СССР проходящую через меня информацию о разведоперациях против Советского Союза, стран социалистического блока и мирового коммунистического движения и тем самым срывать планы СИС и шпионских организаций других западных стран.
Первый путь я отверг практически сразу — я не обладал достаточными умениями, и мой вклад в восстановление Северной Кореи мог быть лишь очень небольшим, в реальности я стал бы не помощником, а обузой и предметом беспокойства. Я долго взвешивал сравнительные достоинства двух оставшихся вариантов. Без сомнения, отставка и открытое участие в коммунистическом движении были гораздо более почетными и в то же время несравненно менее опасными. Человек, с поднятым забралом отстаивающий свои убеждения, более привлекателен и достоин уважения, чем тот, кто действует тайно в чужом обличье. Если возможно, такой путь всегда предпочтительнее. Но я не мог не видеть, что польза, которую я способен принести, была бы гораздо большей, выбери я третий вариант. Так после изнурительной внутренней борьбы я сделал выбор. Это было нелегкое решение, принятое в тяжелейших, можно сказать, исключительных, обстоятельствах. Шла ожесточенная война, а жестокие времена диктуют суровые и неординарные поступки. Возможно, если бы я перебирал варианты, ведя размеренную жизнь в тихой лондонской квартире, вывод был бы другим. Кто знает?
Без всякого сомнения, война, которая бушевала вокруг, сыграла роль катализатора. После того, что я видел в Южной Корее, я понял, что поддерживать этот режим не было правым делом. С самого начала я воспринимал войну как проявление бесчеловечности, и хотя был пленником, но симпатизировал северянам, как раньше в Южной Корее — партизанам. Страдания мирных жителей и, конечно, американских солдат, разделявших со мной судьбу, казались мне совершенно бессмысленными. Не мог я не чувствовать и того, что мое собственное и моих английских товарищей по несчастью заключение было не во благо нашей стране. Иначе в нем был бы смысл и я бы легко переносил тяготы. Но я отлично знал, что война ни в малейшей степени не отвечает интересам Великобритании. В конечном счете английское правительство и не стремилось к войне. Вспоминалось, как в Голландии во время войны я слушал рев сотен английских самолетов, летящих бомбить Германию, и этот звук казался песней. Теперь же, когда я видел огромные серые тени американских бомбардировщиков, низко пролетавших над маленькими, беззащитными корейскими деревушками, прилепившимися на склонах гор, и сбрасывающих на них свой смертоносный груз; когда я видел убитых крестьян, прятавшихся в полях, в основном женщин, детей и стариков, потому что все мужчины были на фронте, — я не чувствовал ничего, кроме стыда и возмущения. По какому праву они явились в эту далекую страну, которая не делала никакого вреда и лишь хотела жить по-своему, по какому праву они опустошали города и деревни, убивая и разрушая все без разбора? Итак, я сделал выбор, прекрасно отдавая себе отчет во всех последствиях. Я понимал, что предаю оказанное мне доверие. Понимал, что предаю друзей и коллег по службе, предаю страну, которой присягал на верность. Я все взвесил и пришел к выводу, что могу взять на себя эту вину, как бы она ни была тяжела. Иметь возможность помочь такому делу и упустить ее я считал еще худшим преступлением.
Почему я решил предложить свои услуги советским властям, а не китайским или корейским, что было бы проще в сложившихся обстоятельствах? Во-первых, потому что Советский Союз был первой в мире страной, решившейся на героический и трудный эксперимент — построить высшую форму человеческого общества. Это — эксперимент исключительной важности для всех других народов и для всего человечества, и он должен удаться. Во-вторых, именно против этой страны были направлены большинство хитроумных и обширных подрывных операций СИС и ЦРУ. Поэтому в СССР могли лучшим образом использовать информацию, которую я буду предоставлять. К тому же русские — европейцы, я говорю на их языке и чувствую гораздо большую общность с ними, чем с китайцами или корейцами.
Таковы основные соображения, которые привели меня к решению. И как только представилась возможность, я предпринял нужные шаги, чтобы воплотить его в жизнь.
Поздним вечером осенью 1951 года, когда все спали, я вышел по нужде на поле за домом. На обратном пути я заглянул в комнату охраны, где еще горел свет. Солдаты сидели вокруг низкого стола, а майор, как обычно по вечерам, вел с ними политбеседу. Я приложил палец к губам и протянул ему сложенную записку. Он посмотрел на меня слегка удивленно, но взял бумагу, ничего не сказав. Я написал эту записку днем на листочке из тетради, которую нам случайно дали. Текст на русском языке был адресован в советское посольство в Пхеньяне, я просил о встрече с кем-нибудь из посольства, говоря, что могу сообщить нечто представляющее для них интерес. В конце я добавил, что из соображений секретности надо будет отдельно побеседовать со всеми членами нашей группы, чтобы не привлекать ко мне излишнее внимание.
Примерно шесть недель ничего не происходило. Потом однажды утром мистера Холта вызвали в сопровождении майора в Манпхо, который был в трех четвертях часа ходьбы от нашего дома. Он возвратился во второй половине дня, очень довольный «выходом в свет». Он виделся с приятным молодым русским, который говорил по-английски. Холта спрашивали, как тот относится к войне, дали почитать кое-какой пропагандистский материал и спросили, не хочет ли мистер Холт подписать заявление, осуждающее войну в Корее. Он отказался, сославшись на то, что является представителем правительства Великобритании и не может подписывать документы такого рода без санкции своего руководства. Молодой человек не настаивал. Мистер Холт воспользовался случаем, чтобы попросить ручку и бумагу, и написал гневный протест в советское посольство в Пхеньяне против нашего заключения. Прежде чем отправить назад, ему дали обед, состоявший из супа, мяса и настоящего чая.
На следующее утро пришел мой черед идти в Манпхо. Город располагается на Ялуцзяне, в том месте, где реку пересекает железнодорожная ветка, главная транспортная артерия между Кореей и Китаем. Поэтому мост был одной из важнейших целей американских ВВС, и бомбежки почти не прекращались. Иногда мост выходил из строя на несколько недель, а однажды — на несколько месяцев. Часто бомбы попадали на город, и он весь лежал в руинах. Лишь несколько домов здесь сохранилось в целости, к одному из них меня и подвел майор, проводив в комнату на втором этаже. Она была почти пустая, вся меблировка состояла из стола, кровати и двух стульев. Когда я зашел, с кровати поднялся европеец, которого я счел русским. Он по-русски предложил мне сесть, а сам устроился на стуле напротив. Это был явно не тот человек, которого описал мистер Холт, а большой плотный мужчина лет сорока — сорока пяти, с бледным цветом лица. У него были две особенности: он был совершенно лысый, похож на киноактера Эрика фон Строхейма, и по одному ему известной причине не носил носков. Он не представился, но много лет спустя я узнал, что он тогда был начальником отделения КГБ в Приморье. Он достал мою записку и довольно дружелюбно поинтересовался, что я хотел сообщить. Я сказал, что был не столько вице-консулом, сколько сотрудником СИС и хотел бы предложить свои услуги советским властям. Я объяснил почему, а закончил условиями, на которых был готов работать. Они были таковы:
а) я готов предоставлять информацию о разведывательных операциях против СССР, других социалистических стран и мирового коммунистического движения, но не против каких-либо других стран;
б) за службу я не приму ни денег, ни другого материального вознаграждения;
в) я не должен быть ни под каким видом ни освобожден раньше своих друзей, ни выделен какими-либо привилегиями, пусть со мной обращаются так же, как с остальными пленниками, о чьих разговорах или действиях я не намерен ничего сообщать.
Чтобы предупредить возможное недопонимание, хочу особо остановиться на пункте «б». Все время, пока я тайно сотрудничал с КГБ, я не получал от этой организации ни пенни. Когда я в конце концов оказался в Москве после побега из Уормвуд-Скрабс, мне дали квартиру, за которую я вношу квартплату, и скромную сумму денег на обустройство. Позже мне назначили пенсию, которую я получаю до сих пор. Сверх этого я зарабатываю деньги на своей работе. Но пока я служил в СИС, КГБ мне ничего не платил. Мои поступки были продиктованы только идеологическими соображениями, но никогда — материальной выгодой.
Начальник КГБ, как я его называл про себя, слушал внимательно, иногда прерывая мою речь уточняющими вопросами, а потом попросил меня написать все, что я только что сказал, по-английски и ненадолго вышел. Вернувшись, он стал расспрашивать о моей прежней жизни, войне, работе в разведке. Пока мы беседовали, вошел молодой светловолосый русский с открытым лицом, который, как объяснил кэгэбист, будет опрашивать моих товарищей по несчастью. Нам же, возможно, предстоит встретиться несколько раз, чтобы обсудить все вопросы, а это займет определенное время. Собеседование кончилось. Дома я рассказал, что виделся с тем же молодым человеком, что и мистер Холт, что мне тоже предлагали подписать заявление против войны и я отказался.