Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Иного выбора нет

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Блейк Джордж / Иного выбора нет - Чтение (стр. 4)
Автор: Блейк Джордж
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Чаще всего мы играли на улице, и игры сменяли друг друга в строгом порядке, следуя неписаному таинственному закону, подчиняющемуся временам года и такому же непреложному, как законы природы. Большую часть свободного времени мы, мальчишки, болтались на набережной и многочисленных пристанях в порту. Я обожал сидеть на швартовой тумбе, наблюдая, как деловитые маленькие буксиры тянут на место стоянки величавые океанские лайнеры. Там я провел много счастливых сред (в этот день не было уроков), глядя на движение кораблей по реке и стараясь угадать национальность судов по флагам и компанию, к которой они принадлежали, по указателям на трубах. Есть известное стихотворение, в котором говорится, что если ты рос в Роттердаме, то в любой точке мира будешь чувствовать себя как дома. Везде ты будешь ловить запахи, знакомые с детства, когда ты играл на пристани: кофе из Бразилии, пряности из Индии, кожи из Аргентины, лес из России. Где бы ты ни был, всегда можешь сказать: пахнет, как в Роттердаме. Может быть, поэтому я очень быстро привыкаю к новому месту, в каком бы государстве мне ни приходилось жить.

Мои отношения с сестрами всегда были очень близкими и оставались такими всю жизнь. Мы будто чувствовали себя связанными общей судьбой, которой не страшна разлука. Мы с сестрами были погодками, много играли друг с другом, с их и моими друзьями. Одна из самых любимых игр была «в доктора». Ванная превращалась в подобие операционной, я был врачом, сестры — пациентками. Или чердак становился церковью со скамейками, сделанными из досок, и импровизированной кафедрой. Я, одетый в старое бабушкино черное платье, изображал священника, а сестры — прихожан. Правда, мне эти игры нравились больше, чем им, и иногда даже приходилось их задабривать, чтобы они согласились участвовать в моих затеях.

В 1929 году произошел крах на Уолл-стрите. Разрастаясь, мировой кризис начинал угрожать благополучию нашей семьи. Из-за резкого спада в мировой торговле многие корабли оказались на приколе, новые перестали строиться. Это, естественно, отразилось на состоянии дел отца, и хотя он производил разные кожаные изделия, но основной доход был от продажи рукавиц для клепальщиков судоверфей. Когда закрылись верфи и заказы иссякли, отцу пришлось уволить часть рабочих. Фирма тетиного мужа, который торговал зерном, обанкротилась. Подобно многим разорившимся и ожесточившимся обывателям, тетя и дядя стали искать спасения в национал-социализме. Дома, независимо от того, улучшалось или ухудшалось положение, ежедневно велись разговоры вокруг бизнеса, трудностей с оплатой кредитов, увольнения рабочих. Да и не только дома, но и на улице — везде чувствовались приметы экономического кризиса. В магазинах плясали ослепительно красные цифры ценников в отчаянных попытках привлечь покупателей. Многие предприятия, не выдержав, лопнули и закрылись. Сотни тысяч людей оказались без работы. Каждый день они собирались на бирже труда, где должны были засвидетельствовать, что не устроились тайком на работу и поэтому достойны более чем скромного пособия, которого хватало только на то, чтобы семья не умерла с голоду. Здесь часто бывали митинги и демонстрации. Армия спасения организовала передвижные кухни и собирала вещи для нуждающихся. И в школе было несколько мальчиков, чьи отцы остались без работы. Нельзя сказать, что в 10—12 лет я уже испытал протест против несправедливости системы, породившей всеобщее унижение, скорее я чувствовал что-то вроде смирения перед лицом невероятного бедствия, которое невозможно было отвратить, как болезнь или смерть. Дело в том, что болезнь и смерть остались в моей памяти неотделимыми от мирового экономического кризиса.

Из-за финансовых волнений, упорной борьбы за сохранение дела и неопределенности будущего уже и так подорванное здоровье отца стало стремительно разрушаться. Он возвращался с работы таким измотанным, что с трудом мог подняться по лестнице. На второй день Рождества он слег и больше не поднимался. Мать позвала врача, который велел немедленно ехать в больницу. Назавтра отцу поставили диагноз — рак легких, и мать сказала нам, что надежды на выздоровление нет.

Это было началом трудного периода. Мать взяла на себя руководство делом, чтобы сохранить то, что еще можно было сохранить. Вместо того чтобы смотреть за домом, ей приходилось каждый день отправляться на работу в Роттердам. К тому же она старалась как можно чаще навещать отца, что было невероятным напряжением. Чтобы кто-нибудь был с отцом, если она не сможет вечером пойти к нему, я взял за правило каждый день после школы ходить с сестрами в больницу. Мать сразу сказала нам, что надежды нет, но, мне кажется, я не мог до конца в это поверить, и какая-то часть меня была убеждена в том, что однажды он вернется домой. Хотя отец мало занимался нами, мы его нежно любили и не представляли жизни без него. Что же касается самого отца, то он, хоть и осознавал, что страшно болен, думаю, до последних дней не верил, что умирает. Он часто говорил о том, что будет делать, когда выйдет из больницы. Один из планов был поехать к его матери, которая тогда жила в Ницце, для окончательного восстановления сил.

Отец умер апрельским утром. Накануне вечером маме позвонили из клиники, состояние отца ухудшилось, и ей надо было провести ночь у его постели. Утром я, как всегда, поехал в школу на велосипеде в компании друга, по дороге мы встретили такси, в котором ехала моя мать. Она остановила машину и сказала, что отец умер. Я вернулся домой.

Хотя я знал, что он умирает, это был тяжелый удар. Его хоронили из больницы, в закрытом гробу, я так никогда и не видел его мертвым, и очень долго сохранялась тайная вера, что он жив, живет где-нибудь и вдруг неожиданно приедет.

Между тем жизнь продолжалась. Конечно, в сложившихся обстоятельствах матери было невозможно сохранить фирму, и вскоре мы обанкротились. После того как были уплачены основные долги, у нас не осталось никаких средств, и жить стало не на что. Семья матери помогала нам, как могла, но все там существовали на пенсию или зарплату, и им было почти нечем делиться. Мать начала с того, что сдала комнаты двум медицинским сестрам из ближайшей больницы. Она хорошо готовила и принялась стряпать ужины для девушек из соседней конторы. Вот на эти деньги, маленькое государственное пособие и благодаря жесткой экономии ей удавалось содержать семью так, что мы не почувствовали резкого изменения жизни.

Незадолго до смерти, очевидно поняв, что он умирает, отец продиктовал адрес одной из сестер, которая жила в Каире, и сказал, что мать должна обратиться к золовке за помощью.

Она так и сделала. Тетя была замужем за банкиром, жила в роскошном доме и имела двух сыновей. С ними жила и незамужняя младшая сестра отца. Это была богатая еврейская семья. Они все поняли и с готовностью согласились помочь, но, вместо того чтобы регулярно посылать деньги женщине, о которой они в конечном счете почти или совсем ничего не знали, они предложили, чтобы я — единственный сын — приехал в Каир жить у них, а они позаботятся о моей учебе. Предложение сулило и материальное облегчение семье, и хорошее образование мне.

Сначала мать была смущена такой идеей и не хотела со мной расставаться, но, поразмыслив и обсудив все с родственниками и друзьями, решила отпустить меня. Она понимала, что расти в роскоши и космополитичном окружении тетиного дома будет полезнее для меня и лучше подготовит к будущему, чем гораздо более скромный и достаточно ограниченный провинциальный стиль жизни голландского среднего класса. Бабушке мой отъезд был очень не по душе, но, не будучи в силах предложить большей материальной поддержки, она была вынуждена согласиться. Меня же раздирали противоречивые чувства. Я был очень привязан к дому, родным, особенно к бабушке, а перспектива жизни в доме незнакомых дяди и тети, даже языка которых я не знал, пугала меня. Но, с другой стороны, привлекали предстоящее далекое путешествие в экзотическую страну, совершенно новая жизнь и приключения, которые меня там ждали. Жажда приключений и неизведанного оказалась сильнее страха, и после нескольких дней раздумий я сказал матери, что готов ехать.

Спустя два месяца прекрасным сентябрьским вечером я стоял на палубе голландского грузового судна и смотрел на белые дюны, исчезающие в заходящем солнце. Капитан пообещал присматривать за мной и передать прямо в руки кузену, который должен был встретить меня в Александрии. В команде оказался юнга двумя-тремя годами старше меня, брат моего школьного друга. Это дало мне возможность попасть в каюты экипажа — мир, населенный, по моему разумению, настоящими мужчинами, поэтому горечь расставания с семьей быстро прошла. Команда отнеслась ко мне по-доброму, думаю, все немного жалели меня. Две недели плавания пролетели очень быстро, и вскоре наш корабль, медленно огибая английские крейсера и суда разных стран, пришвартовался к александрийской пристани. На молу ждал кузен Рауль, чтобы доставить меня в дом своих родителей в Каире. Когда мы спускались на берег, вся команда вышла на палубу пожелать мне удачи и помахать на прощание. Кузен говорил по-французски и немного по-английски, я — плохо на обоих языках, но незнание искупалось желанием общения и старанием понять собеседника. Как все в семье отца, он был темноволосый и изящный. Хрупкое сложение и очки придавали его внешности ученый вид. Он действительно в это время изучал в Париже санскрит, а позже стал известным археологом.

На каирском вокзале нас встретили обе тети, одетые в черное в знак траура по моему отцу. Машина, которую вел личный шофер, привезла нас к дому, известному в Каире как «вилла Кюриэль», где они жили. Построенный в стиле итальянских палаццо, с террасами и балконами, он был чем-то вроде большого особняка или маленького дворца. Дом стоял в окружении пальм в саду на северной оконечности острова Замалек между двумя ответвлениями Нила. Здесь было не меньше дюжины спален. Мой дядя Даниэль Кюриэль, хотя и был слепым, оказался страстным любителем антиквариата, и столовую, библиотеку и гостиную украшала мебель разных стилей и эпох. На стенах висели картины и гобелены, а полы устилали восточные ковры; они, как я позже узнал, были большей частью из тетиного приданого.

Меня сразу повели к дяде, лежавшему на софе, рядом с которой стоял радиоприемник. Радио играло важную роль в его жизни — он жадно слушал в те годы все новости о поднимающемся национал-социализме и антисемитизме в Германии и растущей угрозе войны.

Это был маленький человек с покатыми плечами и довольно дряблой фигурой, с выдающимся носом и густыми рыжими усами на бледном лице. Он всегда носил темные очки, что придавало его внешности что-то таинственное. Дядя ослеп в возрасте десяти месяцев, когда его случайно уронила нянька. Он был большим любителем музыки и прекрасно играл на фортепиано.

Тетя подвела меня к софе, и я наклонился поцеловать дядю. Он ощупал мое лицо пальцами — жест, к которому мне еще предстояло привыкнуть, — и ласково сказал несколько приветственных слов.

К ленчу приехали гости, среди которых были старые друзья семьи, знавшие отца по Константинополю. Им было любопытно посмотреть на меня. Все обращались со мной очень сердечно, а я чувствовал себя довольно неловко в совершенно непривычных условиях, к тому же не понимал половину того, что мне говорят. Грандиозный ленч состоял из шести блюд, которые подавали слуги-нубийцы в белых одеяниях, подпоясанных красными кушаками.

Тетя Зефира вышла замуж за дядю, который был на десять лет старше нее, когда ей было шестнадцать. По договоренности между двумя семьями ее послали из Константинополя в Каир, чтобы вступить в брак со слепым человеком, которого она никогда не видела и который никогда не сможет увидеть ее. Но брак оказался счастливым. Когда я приехал в Каир, тете было около пятидесяти. Худенькая, уже седая, с очень четкими чертами лица, она вся излучала доброту. Тетя была набожна и склонна к мистицизму. Думаю, замужество за слепым было для нее жертвой и выполнением предначертания. Много времени она уделяла благотворительности по отношению и к евреям, и к католикам. В еврейской общине в Египте было много бедных, их семьи жили здесь с библейских времен, говорили по-арабски и, кроме религии, ничем от египтян не отличались. Тетя и дядя давали деньги школам и приютам, особенно приюту монашеского ордена Сионской богоматери, тетя часто там бывала и жертвовала крупные суммы. На это была своя причина: одна из сестер отца, будучи совсем молодой, обратилась в католичество, стала монахиней и жила в обители ордена в Константинополе.

Незамужняя тетя Мария с черными, как смоль, волосами была на пять лет моложе сестры и страшно похожа на моего отца. Поэтому очень скоро я почувствовал себя с ней легко, хотя поначалу нам было трудно разговаривать. Она проводила много времени за вязанием вещей для бедных и всегда сопровождала сестру в ее благотворительных поездках. Она же ухаживала за всеми больными в доме и знала удивительное количество народных средств, хотя больше всего верила в магическую силу банок, которые ставила на спины своих многочисленных родственников при каждом удобном случае.

Довольно колоритной фигурой в семье был дядя Макс, младший брат дяди Даниэля, — высокий, широкоплечий, с приятной внешностью. Компаньон, мало участвующий в делах фирмы, он совсем не работал и вел образ жизни бонвивана: имел любовниц, поздно вставал, долго одевался, после ленча отправлялся играть в бридж, навещал друзей, ходил на вечеринки, а заканчивал день в модном ночном клубе. Ко мне он был добр, но относился слегка отстраненно.

Хотя обитатели дома состояли в том или ином родстве, все были подданными разных стран. Семья Кюриэлей происходила из Тосканы, и дядя с тетей сохраняли итальянское гражданство. Дядя Макс по неведомой причине имел египетский паспорт, тетя Мария оставалась турецкой подданной, кузен Рауль — французским, а его брат Анри, о котором я расскажу позже, из солидарности с арабской беднотой взял египетское гражданство, я считался англичанином.

Родня начала с того, что послала меня во французскую школу, чтобы я как можно скорее выучил язык. В те годы перед войной образованные люди на Ближнем Востоке говорили по-французски. Они хотели отдать меня в иезуитский колледж, где учились оба их сына. Но я решительно воспротивился, потому что был воспитан в протестантской традиции, и одна мысль, что придется ходить в католическую школу, особенно иезуитскую, ужаснула меня. Я сказал, что голландская семья будет недовольна, если узнает, что я посещаю католическое учебное заведение. Тетя сразу поняла, в чем дело, и решила послать меня во французский светский лицей, у которого были хорошая репутация и классы для обучения детей богатых египтян. Год, который я провел в лицее, был не очень счастливым, но говорить по-французски я выучился. Мои соученики были в основном египтяне, избалованные сынки преуспевающих родителей, и несколькими годами старше меня. Вне школы они говорили друг с другом по-арабски, на языке, которого я тогда не знал, и поэтому мы мало общались. Я подружился только с одним мальчиком-коптом.

Часто я задумывался о том, что бы случилось, если бы я пошел в католический колледж, ведь я вполне сам мог стать отцом-иезуитом.

Тети и дяди были очень добры ко мне и делали все, чтобы я чувствовал себя как дома. Скоро между мной и дядей возникла привязанность, часто я сопровождал его на прогулки и приемы в министерства. Время от времени он брал меня с собой в контору, и я сидел в его кабинете, наблюдая, как заключаются сделки. К этому времени он уже перестал возлагать надежды по части бизнеса на своих сыновей, которые придерживались ультралевых взглядов. И тогда, мне кажется, он начал подумывать обо мне. Сомневаюсь, чтобы я оказался подходящим материалом — меня никогда не привлекал бизнес, и я даже не жалел, что фирма отца обанкротилась. Вскоре резкие перемены положили конец этим замыслам.

Тетя и дядя, чтобы избежать палящего солнца египетского лета, каждый год проводили несколько месяцев в Европе, обычно во Франции, где у них было много родственников. Мне предоставлялся выбор — сопровождать их или провести каникулы в Голландии. Без колебаний я выбрал второе: хоть мне и было хорошо в Каире, но я скучал без голландских родных и считал часы до начала вакаций, вычеркивая день за днем из маленького календарика над кроватью.

Один из наших знакомых в Роттердаме был судовым агентом, и он забронировал мне пассажирское место на норвежском фрегате, который курсировал между Антверпеном и Пиреем, заходя в разные порты Средиземноморья. Когда в начале июня в греческом порту Патры я поднялся по трапу корабля «Брюзе Ярл», начался незабываемый период моего детства. Весь следующий месяц я вел жизнь, о которой мечтают все мальчишки в четырнадцать лет. Сначала я был просто пассажиром, но потом стал участвовать в жизни корабля и к концу поездки превратился в полноправного члена экипажа. Я стоял у штурвала, драил и красил палубу, а если было туманно, то поднимался в корзину на верхушке мачты для наблюдения.

Последним городом, в который мы заходили перед Антверпеном, был Лондон, и я впервые ступил на землю, гражданство которой имел, а восхищение и уважение к которой унаследовал от отца. Когда мы проходили Ла-Манш, во мне начало расти волнение, как в предвкушении великого события, усиливающееся обычной суматохой при приближении к большому порту. Стояло прекрасное летнее утро с легким туманом, когда я впервые увидел Англию, ее низкую береговую линию и черно-белый маяк, где мы взяли лоцмана. Я смотрел на него с интересом, так как видел в этом моряке особенного человека — первого англичанина, живущего в Англии. Чуть позже маленький буксир протащил нас сквозь шлюзы в ист-эндский док. Как только корабль причалил и спустили трап, я вышел на берег. Проведя детство в Роттердаме, я был хорошо знаком с атмосферой большого порта, его доками и домами рабочих, пабами и складами, железнодорожными путями, сомнительными кафе и матросскими клубами. Первый путь в Лондон вдоль Коммершиал-роуд не принес мне ничего нового, кроме впечатления, что здесь грязнее и обшарпаннее, чем в моем родном городе. Но больше всего меня поразили люди. Неужели эти в большинстве своем низкорослые, с резкими чертами, суетливые и жилистые человечки принадлежали к той же нации, что и высокие, приятной внешности, спокойные молодые офицеры, за чьей игрой в поло я наблюдал в Каире в спортивном клубе? Тогда я еще не слышал о теории двух наций Дизраэли, но таково было мое собственное впечатление: Англию населяли два народа, рознившиеся не только привычками, языком и культурой, но даже и внешностью.

Через два дня я встретился с матерью и сестрами после первой долгой разлуки. Потом в жизни было много разлук, и более долгих и более тягостных, но всегда в них присутствовала надежда на радость будущей встречи.

Лето прошло мгновенно. В сентябре я снова покинул семью, чтобы сесть на «Брюзе Ярл» в Антверпене и вернуться в Египет.

После того как я овладел французским — языком, на котором говорили в доме, тетя и дядя решили, что мне надо заняться английским, тем более что я — гражданин Великобритании. В Каире была отличная английская школа для детей англичан, которые служили в Египте, в нее принимали и других учеников. Меня послали туда, чтобы подготовиться к вступительным экзаменам в Лондонский университет. В этой школе я чувствовал себя гораздо лучше, чем во французском лицее. Здесь жили по законам частных привилегированных английских учебных заведений, хотя большинство учеников были приходящими. Учителя здесь носили мантии, существовали старосты, утренние молитвы и телесные наказания. Я приобрел там несколько хороших друзей, среди которых был американский мальчик голландского происхождения. Он очень любил английскую литературу, и под его влиянием я стал большим поклонником Диккенса, прочитал его целиком и восхищался тем больше, чем сильнее отличались его книги от жизни в Египте. Другими моими друзьями были американские ирландцы, мальчик и девочка, и дети греческого посла, которые оказались родственниками лучшего друга моего кузена Генри. Через них я познакомился с детьми голландского посла, мальчиком и девочкой моих лет. Неплохо ко мне отнеслись и жены представителей «Филипса», поэтому иной день мне удавалось провести в атмосфере Голландии.

Оглядываясь на те годы, я думаю, что пережил тогда внутренний кризис осознания себя. Кем я был? Еврейский космополитичный дом, английская школа, отражавшая блеск британской имперской мощи, к которой я тоже имел отношение, и в сердце постоянная тоска по Голландии и всему голландскому.

Я был очень религиозным мальчиком и каждое воскресенье ходил в церковь, иногда даже дважды. Первый мой год в Египте я не мог этого делать, так как не знал языка и не способен был следить за службой, но на второй год я уже хорошо говорил по-английски и стал посещать американскую реформатскую церковь, где церемония похожа на голландскую. Позже, привлеченный красотой литургии, я полюбил англиканский собор. В дядиной библиотеке нашлась большая французская Библия, я забрал ее в свою комнату и каждые утро и вечер читал оттуда по главе. Тетки не препятствовали моему хождению в церковь, а, скорее, приветствовали это. Они никогда не пытались обратить меня в иудаизм, этот вопрос возник лишь один раз, я вежливо отказался, и об этом больше не говорили. Я не мог вообразить, как, познав Мессию, можно было вернуться к жизни без Него. Тот факт, что во мне текла еврейская кровь, не огорчал меня, напротив, я гордился этим. Мне казалось, что я оказался избранным дважды: первый раз — по рождению через обещание, данное Аврааму, а второй раз — благодатью Христова искупления.

Мой религиозный пыл подогревался спорами с кузеном Анри, младшим сыном тети, изучавшим право в Каирском университете. Он был высокий и худой, уже тогда очень сутулый, с черными вьющимися волосами, бледным лицом с резкими чертами. Огромное обаяние и ослепительная улыбка делали его неотразимым не только для женщин, но и для всех, кто с ним встречался. Он интересовался политикой и придерживался левых взглядов. Нищету арабов он видел вокруг себя с детства, старший брат Рауль увлек его работами Маркса, Энгельса и Ленина. Рауль всю жизнь оставался социал-демократом и в то время был молодым протеже Леона Блюма, главы правительства Народного фронта во Франции. Анри видел единственное спасение для Египта в коммунизме и использовал полученные от отцов-иезуитов навыки для пропаганды своей веры. Потом он стал одним из создателей коммунистической партии Египта и провел много лет в тюрьме. Когда его выслали из страны, он поселился во Франции, где поддерживал борьбу Алжира за независимость, активно искал сближения между Израилем и ООП. Его убили в 1978 году в Париже правые экстремисты.

Будучи на восемь лет старше, он любил разговаривать со мной и часто брал с собой к крестьянам отцовского имения в пятидесяти милях от Каира. Условия их жизни были ужасны, многие болели, Анри всегда привозил для них лекарства. Дядя не одобрял этих поездок и вообще левых взглядов. Он был добрым человеком, но его благотворительность распространялась только на еврейские общины, а не на египетских крестьян. Вскоре Анри сам стал осознавать тщетность своих усилий: одних лекарств было мало, требовалось изменить систему.

Я очень любил его и хорошо с ним ладил, но его пример и разговоры не имели на меня никакого влияния, напротив, вызывали обратное действие. Меня трогали страдания египетской бедноты, хотя в те годы я смотрел на эти проблемы не как на громадное социальное зло, а как на традиционные для Востока. Не могу отрицать, что коммунистические идеи мне казались привлекательными, но для принятия этих взглядов было одно непреодолимое препятствие — коммунизм был извечным врагом Бога, и, где бы он ни побеждал — в Советском Союзе или в Испании (шла гражданская война), немедленно начинались преследования христианской церкви и священников. Этого одного было для меня достаточно, чтобы разбить все аргументы кузена.

Так я прожил три года, проводя зиму в Египте, а лето частью на борту «Брюзе Ярл», частью с матерью и сестрами в Голландии. Потом наступило лето 1939 года. Я закончил год успешно, получив награды по истории и латыни, и перешел в шестой класс, а будущей весной должен был держать экзамены в Лондонский университет. Мне было шестнадцать лет, и жизнь приносила мне пока одни удовольствия. Я провел приятное лето, общаясь с родственниками, и через неделю собирался возвращаться в Египет. Тогда-то стало известно, что Германия напала на Польшу. Через два дня, в воскресенье, когда мы с мамой и сестрами после церкви пили кофе, по радио выступил Чемберлен, сообщивший, что война объявлена. Я задумался, чем она станет для нас, останемся ли живы. Сразу решили, что в Египет я не вернусь. Время было таким опасным, а будущее столь неопределенным, что мать чувствовала: нам надо держаться вместе. Я не противился. В глубине души я был рад, что теперь можно, как я надеялся, вернуться к нормальной жизни в Голландии.

Глава третья

Новый этап моей жизни наступил, когда было решено, что я пойду в последний класс роттердамской школы, жить буду у тети с бабушкой, а на уик-энды ездить к матери в Гаагу. Я был рад, что снова вернулся в Голландию. Голландская школьная программа, конечно, сильно отличалась от каирской, по некоторым предметам я отстал, по другим — был впереди одноклассников, особенно по языкам, но в целом привыкнуть оказалось несложно. У меня появились новые; друзья, и я чувствовал себя на своем месте и более естественно, чем в Египте. Пришла холодная зима 1940 года, реки и каналы замерзли, и я часто отправлялся на долгие конькобежные прогулки вокруг Роттердама. Продовольственное снабжение еще оставалось хорошим, но уже ввели карточную систему. Войну, которая для нас пока по-настоящему не началась, мы почти не чувствовали. Иногда нарушивший наш нейтралитет английский или немецкий самолет оказывался сбитым над Голландией. Оставшихся в живых членов экипажа интернировали, погибших — хоронили с воинскими почестями.

Среди населения, в общем-то, существовала уверенность, что Нидерландам, как и в первую мировую, удастся сохранит! нейтралитет, нельзя только злить вспыльчивого восточного соседа. Вторжение в Норвегию и Данию сильно поколебало это убеждение, и настроение стало более пессимистическим, Поддерживая нейтралитет, большинство населения открыто симпатизировало Англии и Франции, особенно первой. Не смотря на колониальное соперничество, во времена серьезных национальных опасностей, например в 80-летнюю войну или французскую наполеоновскую оккупацию, голландцы всегда ждали помощи от Англии. И никогда не ошибались с тех пор, как британская политика на континенте в отношении северных стран стала постоянной. Будучи нацией коммерсантов и моряков, голландцы были гораздо ближе по духу к англичанам, чем к немцам, чьи захватнические традиции были чужды и пугали, особенно в последних национал-социалистических проявлениях.

Когда рано утром 10 мая меня разбудил звук взрыва, первая мысль была о лопнувшей шине проезжавшей мимо машины. Я перевернулся на другой бок, чтобы снова заснуть, но раздался новый взрыв, сопровождавшийся автоматной стрельбой. В спальню вошла взволнованная бабушка, спрашивая, что бы это могло быть. «Возможно, немецкий или союзный самолет», — ответил я, то ли действительно веря в свои слова, то ли стараясь ее успокоить.

Я встал и подошел к окну. Люди, в основном полуодетые, выглядывали из окон или толпились маленькими группками на улице, некоторые залезли на крыши. Все смотрели в небо, где несколько самолетов гонялись друг за другом, обмениваясь пулеметными очередями. Со стороны порта раздался звук мощного взрыва. Было ясно, что все намного серьезнее, чем просто нарушение воздушного пространства. «Война, вторжение, немцы» — эти грозные слова донеслись до меня с улицы. Я включил радио. Диктор голосом, не предвещавшим ничего хорошего, повторял те же новости. На рассвете германские войска перешли границу, и теперь шло сражение с голландской армией, которая получила приказ не сдаваться. Война была объявлена, голландский посол в Германии отозван, правительство обратилось к союзникам за помощью.

В то утро внешне все напоминало народное гуляние. Улицы были полны людьми, у которых не было ни малейшего военного опыта, и они совершенно не обращали внимания на опасность, грозившую с неба. Их настроение отражало патриотический подъем, усиленный негодованием из-за предательского нападения сильного соседа на маленькую страну, которая хотела одного — жить в мире. Вопрос, идти или не идти в школу, даже не возникал, и мы с друзьями отправились в центр города, откуда доносились звуки сражения. Все мы были в состоянии радостного возбуждения, совершенно не соответствующего случившемуся. Настроение улучшилось новостями — правительство в знак неприязни к врагу упразднило преподавание немецкого в школе. Конечно, это была довольно странная мера, в нашем положении стоило подумать о более серьезных вещах, но нам, школьникам, заявление понравилось.

До центра дойти не удалось: мы были остановлены шквалом огня. Пересекая границу, немцы одновременно сбросили на Роттердам парашютный десант, чтобы занять аэродромы и мосты через Маас, соединяющие Северные и Южные Нидерланды. Эти объекты охраняли моряки роттердамского гарнизона, но они несли большие потери, а нацисты сбрасывали все новых и новых парашютистов. Неподалеку от нашего дома упала бомба и сгорело здание.

В течение дня война стала восприниматься как реальность, и эйфория первых нескольких часов прошла сама собой. Вопроса, ехать или нет в Гаагу, чтобы соединиться с матерью и сестрами, не было — немцы сбросили парашютистов на аэродром между Роттердамом и Гаагой, использовав для приземления автостраду между двумя городами. Проехать по дороге стало невозможно, лишь через несколько дней, когда ситуация прояснилась, я смог предпринять это путешествие.

Бой в центре Роттердама продолжался несколько дней, и хотя враги захватили плацдарм, моряки продолжали держаться. Везде голландская армия отступала на запад, помощи от Франции и Англии или не было, или она была незначительной, так как союзные войска удерживали натиск немцев в Бельгии и Северной Франции.

А потом наступило 14 мая. Небо было по-прежнему безоблачным, как и все четыре дня войны. Мы как раз садились завтракать, когда они пришли. Завыли сирены, их звуки слились с глухим ревом самолетов. Один за другим низко над головой проносились бомбардировщики, сбрасывая бомбы и зажигалки на центр города. Снова и снова налетали самолеты, опять и опять звучали взрывы, и мы думали, что пришел конец.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23