Константин Леонтьев
ModernLib.Net / Философия / Бердяев Николай Александрович / Константин Леонтьев - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Бердяев Николай Александрович |
Жанр:
|
Философия |
-
Читать книгу полностью
(371 Кб)
- Скачать в формате fb2
(148 Кб)
- Скачать в формате doc
(149 Кб)
- Скачать в формате txt
(147 Кб)
- Скачать в формате html
(148 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Церковные и государственные начала для К. Н. выше национальных. Это совсем не славянофильская постановка проблемы. "Я не понимаю французов, которые умеют любить {всякую} Францию и {всякой} Франции служить... Я желаю, чтобы отчизна моя достойна была моего уважения, и Россию {всякую} я могу разве по {принуждению} выносить". Он предвидел уже возможность такой России, которую он не будет любить и лишь по принуждению будет выносить. Либерально-демократической и атеистической России он любить не хочет. {Идея для него дороже России}. В этом он родствен Вл. Соловьёву, хотя идея его была иная. Леонтьев и Соловьёв явились на почве упадка и разложения славянофильства. Они живут в эпоху разрушения бытового уклада, вспоившего старых славянофилов. У К. Н. уже не столько органическое, сколько эстетическое восприятие русского народного быта. Эстетизм К. Н. и есть показатель того, что он был упадочником в славянофильской полосе мысли. Его философия есть философия отчаяния. Славянофильская же философия была благодушна. Резко расходился К. Н. со славянофильской школой и в своём отношении к Европе. Он никогда не думал, что в самых истинах европейской истории и европейской культуры (католичество, феодализм) были ложные и гнилостные начала, которые делают Европу низшим культурно-историческим типом. Несмотря на византизм, ему чужда была та идея, что истинна и высока лишь цивилизация, основанная на православии, и низка и ложна цивилизация, основанная на католичестве. Никогда не восставал он против аристократизма Западной Европы, против её рыцарства, как восставали славянофилы. Он ненавидел лишь современную, либерально-эгалитарную Европу, лишь торжество мещанства. Это совершенно другая постановка вопроса, чем у славянофилов. "Пока у Запада есть {династии}, пока у него есть хоть какой-нибудь порядок, пока остатки прежней, великой и благородной христианской и классической Европы не уступили места грубой и неверующей рабочей республике, которая одна в силах {хоть на короткий срок} объединить весь Запад, до тех пор Европа и не слишком страшна нам, и достойна и дружбы, и уважения нашего". Восток и Россию он ценил лишь потому, что надеялся, что они остановят торжество безбожия и демократического мещанства. "Если Запад впадет в анархию, нам нужна дисциплина, чтобы помочь самому этому Западу, чтобы спасать и в нем то, что достойно спасения, то именно, что сделало его величие, Церковь, какую бы то ни было, государство, остатки поэзии, быть может... и {самую науку}! (не тенденциозную, а {суровую, печальную})". В этих словах нет никакой национальной исключительности. К. Н. совершенно не разделял обычных взглядов славянофильской школы на западную историю. Он высмеивает полемику славянофилов против западного двоевластия, против образования власти путем завоевания и против рационализма в Церкви. "Ещё остается вопросом - можно ли без независимости Церкви, без рыцарской аристократии, без борьбы сильных и резких сословий и истекших из этой борьбы договоров - можно ли создать столько великих вещей, сколько создал их {старый}, то есть прежний Запад. А уподобиться новому Западу очень легко и без всего этого феодального и римского "зла". Разрушиться можно и без папства, и без рыцарства, и без договоров. Быть может, даже легче и скорее, не имея таких могучих реальных сил в своем прошедшем, чем переживши их. Почва рыхлее, постройка легче... Берегитесь. Поэтому не в том радость, что у нас не было {двоевластия}, а в том горе, что у нас Церковь слишком зависима от светской власти". Исторические взгляды К. Н. были объективнее, беспристрастнее и во многом вернее славянофильских, в которых была искажена история в угоду национальным симпатиям и самолюбиям. Историческая теория славянофильской школы не выдерживала серьезной критики. Оценки же К. Н. не зависят от исторической теории, они носят характер эстетический и религиозно-философский. Политическая мысль его была независимее и свободнее славянофильской, он был поистине свободный мыслитель. Так же отличались и взгляды К. Леонтьева на русскую историю от традиционно-славянофильских. Он любил Петра Великого и высоко его ценил. Период цветущей сложности и разнообразия русской культуры он связывал не с допетровской эпохой, не с царствованием Алексея Михайловича, а с эпохой Петра Великого и Екатерины II. Европеизация России в то время его нисколько не отталкивает, он её оценивает положительно. "До Петра было больше однообразия в социальной, бытовой картине нашей, больше {сходства} в частях; с Петра началось более ясное, резкое расслоение нашего общества, явилось то разнообразие, без которого нет творчества у народов... Осталось только явиться Екатерине II, чтобы обнаружились и досуг, и вкус, и умственное творчество, и более идеальные чувства в общественной жизни. Деспотизм Петра был прогрессивный и аристократический. Либерализм Екатерины имел решительно тот же характер. Она вела Россию к цвету, к творчеству и росту. Она усиливала неравенство. Вот в чем главная её заслуга. Она давала льготы дворянству, уменьшала в нем служебный смысл и потому возвышала собственно аристократические его свойства - род и личность". Это не только не славянофильские, но решительно - западнические мысли. В этой оценке Петра и Екатерины нет никакой византийской мистики. Вообще нужно сказать, что царизм К. Н. обосновывает не столько мистически, сколько натуралистически. Его монашеско-аскетическое религиозное сознание не давало мистического обоснования земного теократического царства. У него был языческий, натуралистический культ царской власти. Идея же теократии в религиозно-мистическом смысле была ему чужда. В этом он отличался от Вл. Соловьёва. Мистическую санкцию царской власти он брал как натуральный исторический факт. Он связывал с этим фактом земные надежды на сложное цветение культуры, а не мистические надежды. Это очень чувствуется в его оценке Петра и Екатерины. В отличие от славянофилов он высоко оценивал политику Николая I, и прежде всего за то, что она была более государственной, чем национальной. В распре между Николаем I и славянофилами он решительно становится на сторону Николая I и считает его более прозорливым, чем славянофилов. Николай I, по его мнению, видел, что славянофилы стали на путь либерально-демократический и могут послужить процессу разложения и смерти. С царствования Николая I кончается в России период развития и прогресса, сложное цветение уже пережито, и начинается период смесительного упрощения, то есть разложения. Поэтому вступают в свои права охранение и реакция. Екатерина могла ещё создавать. Николай Павлович должен был охранять, чтобы не началось "смешение того, что было резко дифференцировано историческим прогрессом". К. Н. готов признать за славянофилами относительную правоту в вопросе о Церкви, в их желании более сильной и свободной Церкви, хотя "это правильное стремление своё к Церкви сильной и независимой они портили только {племенными} пристрастиями". Но в вопросе о государстве, о национальной политике был более прав Николай Павлович. Вот как описывает К. Н. своё отношение к славянофилам: "Оно (славянофильской учение) казалось[ ]мне слишком эгалитарно-либеральным для того, чтобы {достаточно отделить} нас от новейшего Запада. Это одно; другая же сторона этого учения, внушавшая мне недоверие и тесно, впрочем, связанная с первой, была какая-то односторонняя моральность. Это учение казалось мне в одно и то же время и не государственным, и не эстетическим. Со стороны государственности меня гораздо больше удовлетворял Катков... Со стороны исторической и внешнежизненной эстетики я чувствовал себя несравненно ближе к Герцену, чем к настоящим славянофилам... Читая только Хомякова, Аксакова, в голову бы не пришло ненавидеть всесветную буржуазию (в которую, в сущности, стремится перейти и {работник} западный); Герцен же издевался {прямо над этим общим} и подавляющим {типом} человеческого развития". Вся ткань существа К. Н. была иная, чем у славянофилов, иная клетка у него была. Он считал государственное начало в России более самобытным, чем общественно-народное. "Хотя прежние правительственные системы наши со времен Петра I внесли в нашу жизнь много европейского, но все-таки и с этой стороны взятое государственное начало в России оказалось {самобытнее свободно-общественного}".Это - тезис, прямо противоположный славянофильскому. Славянофилы думали, что государственное начало со времен Петра коверкало нашу народную жизнь и что национальное начало хранится в обществе и народе. К. Н. не народник, он не верит в народ, в народную стихию и народные начала. Этим он в корне отличается от славянофилов, как и от Достоевского. {Он верит в Церковь, верит в государство, верит в идею, верит в красоту, верит в избранные, яркие, творческие личности, но не верит в народ, не верит в человеческую стихию, в человеческую массу}. И это делает Леонтьева совершенно оригинальным, единственным в своем роде явлением в истории русской литературы. Русские же более всего верили в народ, верили даже тогда, когда уже во все перестали верить. Народничество - характерное русское явление, владевшее душами русской интеллигенции в течение всего XX века. И то, что Леонтьев был антинародником, не верил в народ и изобличал иллюзии всякого народничества, нужно признать самым оригинальным в нем. Но это не значит, конечно, что в своем антинародничестве он был всегда прав. В народничестве, как вере в русскую народную стихию, была своя правда. И для русской идеи за Хомяковым навеки останется большее значение, чем за Николаем I. II К. Н. был аристократом по инстинкту и по убеждению. Поэтому уже он не мог быть народником. Аристократизм - явление, почти не встречающееся в русской мысли. Вначале у К. Н. были ещё некоторые традиционные славянофильски-народнические иллюзии, от которых он потом освободился. Статья "Грамотность и народность" написана ещё в славянофильско-народническом духе. В ней мысль К. Н. ещё не созрела и не стала вполне самостоятельной. В ней можно ещё встретить традиционную идеализацию простого народа, крестьянства. Но мысли этого порядка были наносными у К. Н., не его собственными. Он сбивается на эти народнические мысли по традиционной связи с нашими самобытно-народолюбивыми мнениями, от которых не так легко было освободиться. Но он с самого начала подчеркивает различие между народом и простонародьем. Он защищает безграмотность народа, его "варварство" как источник национального своеобразия. Он боится, что от просвещения будет стерто с лица народного его своеобразие. Но это не народнический мотив, это скорее мотив аристократически-эстетический. "Вовсе не надо быть непременно {равным} во всем мужику, нет даже вовсе особенной нужды {быть всегда любимым им и силиться всегда} самому любить его {дружественно:} надо любить его {национально, эстетически}, надо любить его {стиль}".И К. Н. любит не народ, а "стиль" народа. У него было преимущественно эстетическое восприятие народа. Моралистические мотивы народолюбия были ему изначально чужды. Он готов был идеализировать русских мужиков как эстетическую противоположность мещанству. Ему нравились сельские церковки, полукрестьянские монастыри, избы под соломенной крышей, мужики за сохой. К простому народу в России, на Балканах, в Турции у него было эстетико-этнографическое отношение. Ему прежде всего нравилась живописность народного быта, своеобразная красочность его, и он хотел бы охранить эту живописность и это красочное своеобразие от разрушительных процессов. Он традиционно идеализировал сельскую общину как начало охранительное, предупреждающее развитие пролетариата. Но это была второстепенная подробность в его взглядах на Россию и её будущее. Внутренние начала и движущие мотивы его миросозерцания были иные, чем у славянофилов и народников-самобытников. {Он открыл, что начало племенное, начало национального самоопределения, само по себе есть начало демократическое и по последствиям своим революционное}, что через него торжествует либерально-эгалитарный прогресс, стирающий всякое национальное своеобразие. Он обнаруживает в национальном принципе самопротиворечие и самоистребление. Эти мысли К. Н. были крайние и в своей односторонности неверные, но в высшей степени своеобразные и оригинальные. Ему принадлежит заслуга радикальной постановки проблемы. Его замечательная статья "Племенная политика как орудие всемирной революции" (сначала названная "национальная" политика, но, ввиду возбуждаемых недоразумений, слово "национальная" было заменено словом "племенная") вызвала негодование в националистически настроенных консервативных кругах. П. Астафьев резко возражал ему и признал его врагом национального идеала. И. Аксаков видел в нем противника славянофильских идей. Аристократизм К. Леонтьева вел к тому, что правду и красоту он всегда видел не в народной стихии, не в национальном начале как в начале автономном, а в мировых, организующих церковных и государственных началах, принудительных по отношению к народной жизни, в объективных идеях. Правда и красота русского народа не в племенной стихии, а в византийских началах, организующих и оформляющих эту стихию. Византийские начала - аристократические начала, идущие сверху вниз, племенные же начала - демократические, они идут снизу. {Россия во всем своеобразии и величии держится не национальной скрепой, не русским народным самоопределением, а византийским православием и самодержавием, объективными церковными и государственными идеями}. Эти начала организовали Россию в великий и своеобразный мир - мир Востока, противоположный Западу. Свободное же господство народных начал, национального самоопределения, без принудительных начал сверху и извне, должно привести к разложению и распадению России. Русская революция как будто бы подтвердила частичную правоту К. Н. Леонтьева. Он оказался провидцем. Падение организующих и скрепляющих византийских начал привело к процессам разложения в России. Разлив народной, национальной стихии не удержал единства и силы России. Но русское государство вновь скрепляется путем народной активности. Леонтьев, несомненно, недооценивал и не понимал значения народной стихии в историческом процессе. К. Леонтьев не верил в русский народ, как не верил ни в какой народ. Великий народ держится и процветает не собственной автономной стихией, а организующей его принудительной идеей. С беспощадной остротой и радикализмом анализирует он принцип национального самоопределения. Чисто племенная идея не имеет в себе ничего организующего, творческого; она есть не что иное, как частное перерождение космополитической идеи всеравенства и бесплотного всеблага. Равенство классов, лиц, равенство (то есть однообразие) областей, равенство всех народов, расторжение всех преград, бурное низвержение или мирное, осторожное подкапывание всех авторитетов религии, власти, сословий, препятствующих этому равенству, - это всё одна и та же идея, выражается ли она в широких и обманчивых претензиях парижской демагогии или в уездных желаниях какого-нибудь мелкого народа приобрести себе во что бы то ни стало равные со всеми другими нациями государственные права. "Истинно-национальная политика должна и за пределами своего государства поддерживать не {голое}, так сказать, {племя, а те духовные начала, которые связаны с историей племени, с его силой и славой}. Политика православного духа должна быть предпочтена политике славянской плоти, агитации болгарского "мяса"... Национальное же начало, понятое иначе, {вне религии}, есть не что иное, как все те же идеи 1879 года, начала всеравенства и всесвободы, те же идеи, {надевшие лишь маску мнимой национальности}. Национальное начало вне религии не что иное, как начало эгалитарное, либеральное, {медленно, но зато верно разрушающее}"."Национально-либеральное начало {обмануло} всех, оно {обмануло} самых опытных и даровитых людей; оно явилось {лишь маскированной революцией -} и больше ничего. Это - одно из самых искусных и лживых {превращений того Протея всеобщей демократизации, всеобщего освобождения и все общего опошления, который с конца прошлого века неустанно и столь разнообразными приемами трудится над разрушением великого здания римско-германской государственности}"."Люди, освобождающие или объединяющие своих единоплеменников в XIX веке, {хотят} чего-то {национального}, но, достигая своей политической цели, они {производят лишь космополитическое}, то есть нечто такое, что стирает все более и более национализм бытовой или культурный и смешивает все более и более этих освобожденных или свободно объединенных единоплеменников с другими племенами и нациями в общем типе прогрессивно-европейского мещанства. Космополитический демократизм и национализм политический - это лишь два оттенка одного и того же цвета". К. Н. отрицает самостоятельное значение племенного начала. "Что такое племя без системы своих религиозных и государственных идей? За что любить его? За кровь? И что такое чистая кровь? Бесплодие духовное! Все великие нации очень смешанной крови. Язык?.. Язык дорог особенно как выражение родственных и дорогих нам идей и чувств. Любить племя за племя - натяжка и ложь. Другое дело, если племя, родственное хоть в чем-нибудь, согласно с нашими особыми идеями, с нашими коренными чувствами... {Равенство наций -} все то же всеобщее равенство, всеобщая свобода, всеобщая приятная польза, всеобщее благо, всеобщая анархия либо всеобщая мирная скука. Идея национальностей чисто племенных в том виде, в каком она является в XIX веке, есть идея, в сущности, вполне космополитическая, антигосударственная, противорелигиозная, имеющая в себе много разрушительной силы и ничего созидающего, наций {культурой} не обособляющая; ибо культура есть не что иное, как своеобразие". С этой точки зрения К. Н. не сочувствует славянской политике на Востоке. Ему дороги были не славянские, не национальные начала на Востоке, а начала византийские, церковные и государственные, великие организующие идеи. Поэтому он был за греков и даже за турок. После освобождения и объединения Италия сделалась менее своеобразной и стала более походить на Францию и все другие европейские страны. В Италии произошло опошление тех самых картин духовно-пластических, на которых так блаженно и восторженно отдыхали вдохновенные умы остальной Европы. Германия после объединения "изменяется к худшему в отношении национально-культурном", теряет в своей оригинальности, делается более похожей на другие страны Европы. Национальное самоопределение и национальное освобождение обесцвечивает, ведет к демократической нивелировке. Это - очень парадоксальная мысль К. Леонтьева, в которую следует вникнуть. Она совершенно противоречит общепринятым взглядам. "{Тогда}, когда национализм имел в виду не столько {сам себя}, сколько интересы религии, аристократии, монархии и т. п., тогда он {сам себя-то и производил невольно}. И целые нации, и отдельные люди в то время становились все разнообразнее, сильнее и самобытнее. Теперь, когда национализм {ищет освободиться, сложиться, сгруппировать людей не во имя разнородных}, но связанных внутренно интересов религии, монархии и привилегированных сословий, а во имя единства и свободы {самого племени}, результат выходит везде более или менее {однородно-демократический}. Все нации и все люди становятся все сходнее и сходнее и вследствие этого все беднее и беднее духом". Национальность образуют и ведут к своеобразному цветению объективные идеи, духовные начала. Принцип же национальности сам по себе - бессодержательный и демократический, он обесцвечивает. "{Национальное начало}, лишенное {особых} религиозных оттенков и {форм}, в современной, {чисто племенной наготе своей, есть обман}. Племенная политика - есть одно из самых странных, {самообольщении} XIX века. {Национального, в действительном смысле, в племенном принципе нет ничего}".К. Н. пророчит, что национальное самоопределение и освобождение балканских славян приведет к совершенному национальному обезличиванию, к либерально-эгалитарной европеизации, к обыкновенному демократическому мещанству. Дело православия на Востоке от этого только потеряет. К. Н. издевается над возвышенными и благородными мечтами старых славянофилов, которые ждали от освобождения славян расцвета православной и всеславянской идеи. "Живя в Турции, я скоро понял ужасную вещь; я понял с ужасом и горем, {что благодаря только туркам и держится} ещё многое православное и славянское на Востоке... Я стал подозревать, что отрицательное действие мусульманского давления, {за неимением лучшего}, спасительно для наших славянских особенностей и что без турецкого презервативного колпака разрушительное действие либерального европеизма станет сильнее". Мысль об изгнании[ ]турок он считает не русской и не славянской, а обыкновенно-европейской, либерально-демократической и нивелирующей мыслью. К. Н. настаивает на том, что "{бессознательное назначение России не было и не будет чисто славянским}. Оно уже потому не могло быть таковым, что чисто славянского, совершенно своеобразного ничего до сих пор у славян не было... Сама Россия давно уже не чисто славянская держава". Интересы православия на Востоке он ставит настолько выше интересов племенных, славянских, что говорит: "Самый жестокий и даже порочный, по личному характеру своему, православный епископ, {какого бы он ни был племени}, хотя бы крещеный монгол, должен быть нам дороже двадцати славянских демагогов и прогрессистов". Для Леонтьева Царьград должен быть или русским, или турецким. Переход же его в руки славян сделает из него революционный центр и больше ничего. Он не сочувствовал войне 77-го года, потому что она велась не за веру, а за освобождение славян, то есть была эмансипационной войной. Панславизм он считал большой опасностью для России. "{Идея}" {православно-культурного русизма} действительно оригинальна, высока, строга и государственна. Панславизм же {во что бы ни стало - это подражание} и больше ничего. Это идеал {современно-унитарно-либералъный}; это стремление быть как все. Это все та же общеевропейская {революция}".Панславизм на Востоке представляется ему торжеством обыкновенного демократического принципа. Славянофилов обвиняет он в слишком большой склонности к бессословности и гражданскому равноправию, то есть к обыкновенному демократизму, к либерально-эгалитарным началам. Мы видели, что К. Леонтьев не славянофил, а туркофил. Он также германофил. И все по тем же основаниям. В Германии он видит больше начал, охраняющих старую Европу, которую любит, и меньше начал уравнивающих и смешивающих. И особенно не любит он современную Францию как очаг всемирной революции, как демократическую республику. Он любит не Германию и германский народ самих по себе. Он в гораздо большей степени испытал на себе влияние культуры французской, чем германской, и был ближе латинскому духу, чем германскому. Но он любил и уважал монархию, аристократию и воинственные начала, которые в Германии были ещё сильны. И он был сторонником сближения России с Германией, хотя и предвидел возможность столкновения с ней. Он говорит, что "крепкий союз и вынужденная обстоятельствами война с Германией будут у нас в народе {одинаково популярны}!" В этих словах звучит презрение к народу, но они оправдались дальнейшими событиями. Он считал выгодным для России усиление и возвышение Германии, даже ценою нашего поражения. Это звучит чудовищно, особенно в наше время. Но в этом чувствуется истинное бесстрашие мысли. Как применял Леонтьев эти свои оригинальные мысли о национальности к России и русскому народу, к определению русского призвания в мире? Для этого прежде всего нужно рассмотреть его взгляды на византизм. III Россия сильна и велика своими византийскими началами, а не народными славянскими началами. И все будущее России зависит от верности византийским началам. Что такое византизм? К. Леонтьев высоко оценил Византию в то время, когда она не была ещё достаточно исследована и оценена в исторической науке. К византийской истории относились с презрением. "Славизм, взятый во всецелости своей, - говорит К. Н., - есть ещё сфинкс, загадка. Отвлеченная идея византизма крайне ясна и понятна". Славизм для К. Н. есть нечто "аморфическое, стихийное, неорганизованное, почти подобное виду дальних и обширных облаков, из которых могут образоваться самые разнообразные фигуры". "Представляя себе мысленно византизм, мы, напротив того, видим перед собой как бы строгий, ясный план обширного и поместительного здания. Мы знаем, например, что византизм в государстве значит самодержавие. В религии он значит христианство с определенными чертами, отличающими его от западных церквей, от ересей и расколов. В нравственном мире мы знаем, что византийский идеал не имеет того высокого и во многих случаях преувеличенного понятия о земной личности человеческой, которое внесено в историю германским феодализмом; знаем наклонность византийского нравственного идеала к разочарованию во всем земном, в счастье, в устойчивости нашей собственной чистоты, в способности нашей к полному нравственному совершенству здесь, долу[1]. Знаем, что византизм (как и вообще христианство) отвергает всякую надежду на всеобщее благоденствие народов; что он есть сильнейшая антитеза идее всечеловечества в смысле земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства". К. Н. открыл эстетическую прелесть византизма. Для его времени это было ново и оригинально. Но его пленяла не столько утонченная упадочность византийской культуры, - этого позднего эллинизма, страшно осложненного аскетическим христианством, - сколько его сильные, организующие и принуждающие церковные и государственные начала. Он недостаточно размышлял над тем, почему пала Византия, недостаточно чувствовал внутреннюю болезнь Византии. Вл. Соловьёв пытался дать религиозное объяснение неизбежности падения Византии. К. Н. обращает внимание на то, что византизм нашел в России девственную почву, и влияние его было глубже, чем на Западе. "Соприкасаясь с Россией в XV веке и позднее, византизм находил ещё бесцветность и пустоту, бедность, неприготовленность. Поэтому он глубоко переродиться у нас не мог, как на Западе, он всосался у нас общими чертами своими чище и беспрепятственнее". Но это имеет сторону, на которую К. Н. не обращает достаточного внимания. Соединение византийских начал с русской народной стихией было браком старика с молодой девушкой. Такие браки редко бывают счастливы. И все-таки верно, что византизм внутренне и внешне способствовал организации России. "Что такое христианство в России без византийских {основ} и без византийских {форм}?" {-} спрашивает К. Н. Русская языческая народная стихия сама по себе склонна разрывать христианские формы и опрокидывать христианские основы. Это видно по нашему народному мистическому сектантству. Церковное единство у нас держалось византизмом. "Сильны, могучи у нас только три вещи: византийское православие, родовое и безграничное самодержавие наше и, может быть, наш сельский поземельный мир... Царизм наш, столь для нас плодотворный и спасительный, окреп под влиянием православия, под влиянием византийских идей, византийской культуры. Византийские идеи и чувства сплотили в одно тело полудикую Русь... Под его знаменем, если мы будем ему верны, мы, конечно, будем в силах выдержать натиск и целой интернациональной Европы, если бы она, разрушивши у себя все благородное, осмелилась когда-нибудь и нам предписать гниль и смрад своих новых законов о мелком земном всеблаженстве, о земной радикальной всепошлости!" Прав и проницателен был К. Н., когда он утверждал организующее значение для России сдерживающих и скрепляющих византийских начал. Но он недостаточно предвидел, что наш собственный интернационализм будет сильнее интернационализма Европы, что мы ещё будем заражать Европу. В этом отношении у него было внутреннее противоречие. Его роковые предчувствия о России под конец жизни очень усилились. В "Византизме и славянстве" он уже говорил: "{Дух охранения} в {высших слоях общества} на Западе был всегда сильнее, чем у нас, и потому и взрывы были слышнее; у нас {дух охранения} слаб. Наше общество вообще расположено идти по течению за другими; ...кто знает?.. не {быстрее} ли даже других?" Это и значит, что византийские начала, которыми был крепок русский народ, не были достаточно органическими, были слишком внешними, навязанными ему. На Западе же были свои собственные органические начала. К. Н. видит благородные консервативные начала во Франции, у славян же этих начал он совсем не видит. Тут мы сталкиваемся с основным противоречием всех мыслей К. Н. о России, которое под конец жизни сделалось трагическим. Византизм чужд духу русского народа, и потому у нас так глубок был раскол между народом и властью. Русский народ , по-видимому, не выработал себе органической формы государственности. К. Леонтьев долгое время жил верой и надеждой, что Россия должна спасти разлагающуюся и погибающую Европу, должна явить ещё миру новый и высший тип цветущей культуры, сложной и разнообразной. "Россия - не просто государство; Россия - это целый мир особой жизни, особый государственный мир, {не нашедший ещё себе своеобразного стиля культурной государственности}".Россия - великий Восток, она должна явить небывалую по своеобразию восточную цивилизацию, противоположную мещанству Запада. "Я верил и тогда, - пишет К. Н. в позднейшем дополнении к статьям о панславизме, - верю и теперь, что Россия, имеющая стать во главе какой-то нововосточной государственности, должна дать миру и {новую культуру}, заменить этой новой славяно-восточной цивилизацией {отходящую} цивилизацию романо-германской Европы. Я и тогда был учеником и ревностным последователем нашего столь замечательного и до сих пор одиноко стоящего мыслителя Н. Я. Данилевского". Эта зависимость Леонтьева от теорий Данилевского и славянофилов, менее оригинальных и проницательных, чем его собственные, и обострила основное его противоречие. "Нам, русским, надо {совершенно сорваться с европейских рельсов и, выбрав совсем новый путь, стать, наконец, во главе умственной и социальной жизни всечеловечества}".Он призывал "к развитию своей собственной, оригинальной, славяноазиатской цивилизации, от европейской настолько же отличной, насколько были отличны эллино-римская от предшествовавших ей египетской, халдейской и персо-мидийской; византийская от предшествовавшей ей эллино-римской, или, наконец, настолько, насколько была отлична новая, {последняя}, римско-германская цивилизация от предшествовавших ей и {отчасти поглощенных и претворенных ею органически} цивилизаций эллино-римской и византийской". "Поворотным пунктом для нас, русских, должно быть взятие Царьграда и заложение там основ новому культурно-государственному зданию". "Царьград есть тот естественный центр, к которому должны тяготеть все христианские нации, рано или поздно {предназначенные составить с Россией во главе восточно-православный союз}".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|