Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Константин Леонтьев

ModernLib.Net / Философия / Бердяев Николай Александрович / Константин Леонтьев - Чтение (стр. 4)
Автор: Бердяев Николай Александрович
Жанр: Философия

 

 


      V
      Никогда нельзя до конца понять, почему произошел с человеком духовный переворот, после которого он переходит внутренне в иное измерение. Остается какая-то тайна неповторимо-индивидуального существования, для которой и переживший её не всегда находит подходящие слова. Можно установить несколько типов религиозных обращений и описать действующие в них мотивы. Но это всегда будут абстракции, не покрывающие сложной индивидуальной действительности. Наши догадки подводят к тайне пережитого переворота, но не проникают в последнюю её глубину. Причины глубокого духовного потрясения, пережитого К. Н. в 1871 году, после которого начинается новая эра его жизни, не до конца ясны, и сам он говорит об этом лишь намеками. Для нас ясно, почему такой человек, как Леонтьев, должен был пережить глубокий религиозный переворот, и какого он типа, и что случилось именно в 71-м году. Но что непосредственно предшествовало самому важному событию его жизни, недостаточно известно фактически и недостаточно понятно психологически. Признаки назревающего душевного переворота начинаются уже в 1869 году. Он пишет Губастову: "А главное - тоска такая на сердце, которую я ещё в жизни не испытывал... Главною виною моя внутренняя жизнь". Началось разочарование, утомление, сомнение. Прошло упоение жизнью. Земная радость, земное счастье в красоте - недостижимы. Всякий грех несет за собой неотвратимую кару. Душевная почва была уже разрыхлена у К. Н. В июле 1871 года он заболел сильным желудочным расстройством, которое принял за холеру. Доктор ему мало помогает, и он решает, что положение его безнадежно. Его охватывает ужас смерти и гибели. Очень характерно то, что говорит Губастов об этом моменте со слов самого К. Н.: "Болезнь возмутила его более всего с эстетической стороны. Он мне часто говорил потом о его ужасе умереть при такой прозаической обстановке". К. Н. заперся в темную комнату, чтобы не знать, когда день и когда ночь. И вот в одну из самых страшных минут с ним произошло чудо религиозного перерождения, описанное им в письме к Розанову. Есть какая-то недосказанность в его описании и объяснении происшедшего события, но это единственный источник о происшедшем с ним перевороте. "Причин было {много разом, и сердечных, и умственных}, и, наконец, тех {внешних и, по-видимому} (только), {случайных}, в которых нередко гораздо больше открывается Высшая Телеология, чем в ясных самому человеку внутренних перерождениях.
      Думаю, впрочем, что в основе всего лежит, с одной стороны, уже тогда, в 1870-71 годах, {давняя} (с 1861-62 годов) философская ненависть к формам и {духу новейшей европейской} жизни; а с другой, - {эстетическая и детская} какая-то приверженность {к внешним формам} Православия; прибавьте к этому сильный и неожиданный толчок сильнейших и глубочайших потрясений (слыхали вы французскую поговорку: "Cherchez la femme!", то есть во всяком серьезном деле жизни "ищите женщину"), и, наконец, {внешнюю случайность опаснейшей и неожиданной болезни и ужас умереть в ту минуту, когда только что были задуманы и не написаны ещё: и гипотеза триединого процесса}, и "Одиссей Полихрониадес", и, наконец, не были ещё высказаны о "югославянах" все те {обличения} в европеизме и безверии, которые я сам признаю решительно исторической заслугой моей. Одним словом, {все главное мною сделано после} 1872-73 {годов}, то есть после поездки на Афон и после {страстного} обращения {к личному православию... Личная вера почему-то вдруг} докончила в сорок лет и политическое, и художественное воспитание моё. Это и до сих пор удивляет меня и остается для меня таинственным и непонятным. Но в лето 1871 года, когда в Салониках, лежа на диване в страхе {неожиданной} смерти (от сильнейшего приступа холеры), я смотрел на образ Божией Матери (только что привезенный мне монахом с Афона), я {ничего этого} предвидеть ещё не мог, и все литературные планы мои ещё были даже очень смутны. Я думал в ту минуту не о {спасении души} (ибо вера в Личного Бога давно далась мне гораздо легче, чем вера в моё {собственное бессмертие)}, я, обыкновенно вовсе не боязливый, пришел в ужас просто от мысли о телесной смерти, и, {будучи уже заранее подготовлен} целым рядом других психологических превращений, симпатий и отвращений, {я вдруг, в одну минуту, поверил} в существование и могущество {этой Божией Матери;} поверил так ощутительно и твердо, как если бы видел перед собою {живую, знакомую}, действительную женщину, очень добрую и очень могущественную, и воскликнул: "Матерь Божия! Рано! Рано умирать мне!.. Я ещё ничего не сделал достойного моих способностей и вел {в высшей степени} развратную, {утонченно}-грешную жизнь! Подними меня с этого одра смерти. Я поеду на Афон, поклонюсь старцам, чтобы они обратили меня {в простого и настоящего} православного, верующего {в среду и пятницу} и в чудеса, и даже постригусь в монахи".
      К. Н. был необыкновенно искренний, открытый, правдивый человек; это чувствуется в каждой его строчке. Описание величайшего переворота его жизни поражает своей простотой, отсутствием рисовки и прикрас. Закостенелый рационалист не найдет ничего особенного в происшедшем с К. Н. Человек испугался смерти и от страха прибег к помощи высших сил. Случаи такие бывали нередко. Переубедить такого рационалиста нелегко. Внешние факты сами по себе, в голой своей эмпиричности, ничего не доказывают. Но тот, кто привык видеть через внешнюю символику фактов духовную действительность, будет поражен проявлением в жизни К. Леонтьева действия Божьего промысла. В происшедшем с ним религиозном перевороте, как и во всяком религиозном перевороте, основной действующей причиной является ниспосланная ему Божия благодать. Душевная почва была готова, и Божия благодать совершила дело перерождения души. Характер духовного переворота предопределил религиозный тип К. Леонтьева. В его религиозном обращении действовала благодатная сила Божия, но сам он принадлежит к безблагодатному религиозному типу. Ужас гибели временной и вечной лёг в основу его веры. Эстетическое отвращение к современной буржуазной цивилизации и буржуазному прогрессу укрепило в нем любовь к византийскому православию и к монашеству. Тип религиозности К. Н. был в своем зарождении и основном направлении дуалистическим. Для силы его религиозных переживаний необходимы полярные противоположности и контрасты. Отрицательное отталкивание усиливает его веру. Положительные благостные переживания в нём сравнительно слабы. Он принял христианство прежде всего как религию страха, а потом уже любви. В очень интересном письме к одному студенту, напечатанном в "Богословском вестнике", К. Н. так характеризует свой духовный перелом: "Мне недоставало тогда {сильного} горя; не было и тени {смирения}, я верил {в себя}. Я был тогда гораздо счастливее, чем в юности, и потому я был крайне самодоволен. С 69-го года {внезапно} начался перелом; удар следовал за ударом. Я впервые ясно почувствовал над собою какую-то высшую десницу и захотел этой деснице подчиниться и в ней найти опору от {жесточайшей} внутренней бури; я искал только {формы} общения с Богом. {Естественнее} всего было подчиниться в {православной форме}. Я поехал на Афон, чтобы {попытаться} стать {настоящим} православным; чтобы меня строгие монахи {научили} веровать. Я согласен был им {подчиниться} умом и волей. Между тем {удары извне} сами по себе продолжались все более и более сильные; {почва} душевная была готова, и пришла, наконец, неожиданная минута, когда я, до тех пор вообще смелый, почувствовал незнакомый мне дотоле {ужас}, а не просто страх. Этот ужас был в одно и то же время и духовный и телесный; одновременно {и ужас греха и ужас смерти}. А до этой минуты я ни того, ни другого сильно не чувствовал. {Черта заветная была пройдена}. Я стал {бояться Бога и Церкви}. С течением времени {физический} страх {опять прошел}, духовный же остался и все {вырастал}". Религиозный ужас остался у К. Н. навсегда. Отныне жизнь его становится под знак искания спасения. Он дает обет поступить в монахи, если Матерь Божия спасет его жизнь. Молитва его была услышана, и он выздоровел. После этого через всю его жизнь проходит стремление уйти из мира в монастырь. Человек Возрождения, язычник до самой глубины своего существа, раскрывает в себе противоположный полюс. И жизнь его двоится. Он ещё долгое время остается в миру, но тоска по монашеству не дает ему покоя.
      По выздоровлении К. Н. немедленно через горы, верхом, отправляется на Афон к старцам. В первый раз он остался там недолго и возвратился в Салоники для чтобы найти там какой-то важный документ. Он нашел документ в чемодане. В том же чемодане находились и рукописи его романа "Река времен", над которым он долго работал и с которым много связывал. К. Н. берет все рукописи и неожиданно бросает в пылающий камин, где они сгорают. Действует он, по-видимому, в полусознательном состоянии. Он приносит первую жертву Богу, он жертвует тем, что дороже всего творцу. Пережитая К. Н. драма напоминает драму Гоголя, но последствия её иные. Быть может, именно потому, что К. Н. начал новую жизнь, после религиозного переворота, с жертвы своим творчеством, творчество его не пресекается и не умаляется, а усиливается и расцветает. "Знаете ли Вы, - пишет он впоследствии А. Александрову, - что я две самые лучшие свои вещи, роман и нероман ("Одиссея" и "Византизм и славянство") написал {после одного с половиной года общения с афонскими монахами}, чтения аскетических писателей и {жесточайшей} плотской духовной борьбы с самим собою?" И оптинские старцы благословляют его на писание, не требуют от него отказа от творчества. Сожжением "Реки времен" он уже что-то преодолевает в себе. В это время в Салониках он производит на других настолько странное впечатление, что в городе решили, что русский консул помешался. Он бросает консульство на произвол судьбы, извещает посла, что не может управлять им по болезни, и вновь едет на Афон. На этот раз он остается на Афоне около года. В то время на Афоне были замечательные старцы о. Иероним и о. Макарий, которые и делаются духовными руководителями К. Н. Для исполнения клятвенного обещания, данного Божией Матери, К. Н. просит своих наставников постричь его в монахи. Но мудрые старцы отклоняют его просьбу. Они прозорливо видели, что К. Н. не готов ещё для монашества, что характер у него слишком страстный и порывистый, что в миру не все ещё предназначенное ему им изжито, что подвиг монашества был бы для него слишком труден. К. Н. возвращается в мир, но сохраняет в глубине души своей решение раньше или позже уйти в монастырь. Отныне миру он принадлежит лишь наполовину. Внешний вид его меняется. Он уже не имеет вида человека, ищущего наслаждения и упоенного земной жизнью. По внешнему виду своему он производит впечатление осунувшееся, понуренное, сосредоточенное. Он снимает ненавистный ему сюртук и надевает что-то среднее между поддевкой и подрясником, кафтан, в котором остается до конца жизни, снимая его лишь в крайних случаях.
      К. Н. выходит в отставку с пенсией и поселяется на продолжительное время в Константинополе. Вращается он главным образом в посольских кругах. На него смотрят как на мечтателя и неосновательного человека, но интересуются им и дружат с ним. Жизнь в Константинополе он считает счастливым временем своей жизни. Душевная буря после пребывания на Афоне улеглась. Он ведет светскую и разнообразную жизнь, внешне мало отличающуюся от прежней. Но внутренне он уже другой человек. Он остался эстетом и натуралистом, но религиозный мотив - искание спасения - делается господствующим. К. Н. окончательно становится православным, но окончательно христианином он не сделается никогда. Этот период константинопольской жизни был самым плодотворным в литературном отношении. В это время он написал самую значительную свою вещь "Византизм и славянство". У него выработалось цельное мировоззрение и явилась потребность изложить его. Свою философию истории и общества он приурочивает к вопросам славянской политики на Востоке. Таков его боевой темперамент. В это же время он написал "Одиссея Полихрониадеса", напечатанного в "Русском вестнике". А "Византизм и славянство" Катков отказался печатать в "Русском вестнике". Весной 1874 года К. Н. окончательно и уже навсегда покидает Константинополь и Восток и возвращается сначала в Москву, а потом в Кудиново. Начинается новый, трудный и страдальческий период его жизни.
      Глава III. "Византизм и славянство". Натуралистический характер мышления. Философия истории и общества. Три периода развития. Либерально-эгалитарный процесс. Аристократическая мораль. Эстетическое учение о жизни
      I
      У К. Н. Леонтьева не было сложных познавательных интересов и широкого познавательного кругозора. Идеи его - остры и радикальны, но не отличаются большим разнообразием и богатством. Он искал сложной и разнообразной жизни, а не сложного и разнообразного познания. Он не принадлежит к гностическому духовному типу. Это был человек необыкновенно сильного и острого ума, один из умнейших русских людей. Но ум его был по преимуществу эмпирический, а не метафизический. Он совсем не силен в диалектике и не может мыслить отвлеченно. Он сам признает, что для него непривычны "натуги непрерывной метафизико-диалектической нити" и что он заботится о "методе действительной жизни". Никакой философской школы у него не чувствуется, а всегда чувствуется школа натуралиста и дарование художника. "Сознаюсь, что когда я пишу, то больше думаю о живой психологии человечества, чем о логике; больше забочусь о наглядном изложении, чем о последовательности и строгой связи мыслей. Меня самого, при чтении чужих произведений, очень скоро утомляет строгая последовательность отвлеченной мысли; глубокие отвлечения мне тогда только понятны, когда при чтении у меня в душе сами собой являются {примеры}, живые образы, какие-нибудь иллюстрации, хотя бы смутно, туманно, мимолетно, но все-таки живописующие эту чужую логику, насильно мне навязанную; или же пробуждаются, вспоминаются какие-нибудь собственные {чувства}, соответствующие этим чужим отвлечениям. Самые же эти так называемые "начала" мне малодоступны... Когда мне говорят: "{Начало любви}"{, я} понимаю эти слова очень смутно до тех пор, пока я не вспоминаю о разных живых проявлениях чувства любви... Вот как я слаб в метафизике". Он предпочитает богословие метафизике, потому что его можно прикрепить к Евангелию, к соборам, к папской непогрешимости и т. п. более зримым и осязаемым вещам. "Я не признаю себя сильным в метафизике, - пишет он Александрову, - и всегда боюсь, что я что-нибудь слишком реально и по-человечески, а не по-философски понял. Я {чувствую} психологию более конкретную, но, когда начинается психология {более метафизическая}, у меня начинает "животы подводить" от страха, что я не пойму". В метафизике, в области отвлеченной мысли, он всегда пасовал перед Вл. Соловьёвым и признавал его превосходство. Он не платоник, не созерцатель общих идей. Он остался натуралистом и в религиозный период своей жизни. Но его натуралистические исследования и построения были усложнены его эстетическими оценками и религиозными критериями. Натуралистические, эстетические и религиозные мотивы действуют в нем свободно и самостоятельно, не насилуя друг друга, но в конце концов ведут к высшей истине, в которой совпадают все критерии и оценки. К. Леонтьев был необычайно свободный ум, один из самых свободных русских умов, ничем не связанный, совершенно независимый. В нем было истинное свободомыслие, которое так трудно встретить в русской интеллигентской мысли. Этот "реакционер" был в тысячу раз свободнее всех русских "прогрессистов" и "революционеров". У него нужно искать свободомыслия, родственного свободомыслию Ницше. К. Н. говорит, что "свобода лица привела личность только к большей безответственности и ничтожеству". Он делает резкое различие между "юридической свободой лица и живым развитием личности, которое возможно даже и при рабстве". Он глубоко понял, что "индивидуализм губит индивидуальность людей, областей и наций". "Свернувши круто, - пишет К. Н. со свойственными ему радикализмом и остротой, - с пути эмансипации общества и лиц, {мы вступили на путь эмансипации мысли}". И поистине, все русское "эмансипационное" движение, освобождающее общество и лицо, не только не привело к эмансипации мысли, но окончательно поработило мысль. К. Леонтьев "эмансипировал" мысль - в этом одна из великих его заслуг. В нем было "живое развитие личности", "индивидуальность", а не индивидуализм, не отвлеченная "свобода лица".
      В своих социологических исследованиях К. Леонтьев хотел быть холодным, безучастным к человеческим страданиям, объективным. В этом он был прямой противоположностью русской "субъективной школе в социологии". Как социолог, он решительно не хочет быть моралистом и проповедовать любовь к человечеству. Он относится к социологии как к зоологии, к которой, кстати сказать, имел вкус и склонность. "Есть люди очень гуманные, но гуманных государств не бывает. Гуманно может быть {сердце} того или другого правителя; но нация и государство - не человеческий организм. Правда, и они организмы, но другого порядка; они суть {идеи}, воплощенные в известный общественный строй. У {идей} нет гуманного сердца. Идеи неумолимы и жестоки, ибо они суть не что иное, как ясно или смутно сознанные законы природы и истории". "Страдания сопровождают одинаково и процесс роста и развития, и процесс разложения. Все болит у древа жизни людской... {Боль для социальной жизни - это самый последний из признаков, самый неуловимый;} ибо он субъективен". Вот с какой умственной настроенностью подходит К. Леонтьев к исследованию общественного процесса. И этот пафос жестокого и беспощадного натуралиста, объективного физиолога и патолога человеческого общества находит себе санкцию в его эстетических оценках и в его религиозной вере. Он с религиозным пафосом и с эстетическим любованием утверждает действие железной природной необходимости в человеческом обществе, объективно-природные основы общества, не допускающие субъективного человеческого произвола. {В законах природы, действующих в истории, он видит Бога и красоту}. Он открывает божественное начало не в человеческой свободе, а в природной необходимости. В этом родствен он Ж. де Местру и французской контрреволюционной католической школе, хотя, по-видимому, он не был с ней знаком. Натурализм К. Леонтьева приводил к тому, что он не понимал категории свободы, не понимал творческого значения духа в жизни общества.
      К. Н. был, в сущности, добрый, мягкий человек, с любовью и вниманием относившийся к людям. Это видно из его писем, из воспоминаний о нем, из всей истории его жизни. Уж наверное, в нем было больше доброты и любви к людям, чем у Н. Михайловского, проповедовавшего гуманную и сердечную "субъективную социологию". Добрым и нежным человеком был ведь и Ж. де Местр. Опубликование его переписки всех изумило. Не могли понять, как это тот, кто проповедовал апофеоз палача и искупление кровью невинных жертв, оказался таким прекрасным человеком. Жестокие идеи К. Леонтьева тоже внушали самое превратное о нем мнение. Он пишет о себе А. Александрову: "Я, хоть и никогда не проповедую "чистую мораль" и терпеть не могу, когда пишут о "любви" к человечеству, но сам не совсем уже, как Вам, я думаю, известно, лишен нравственных и добрых чувств". В воспоминаниях своих он говорит о той "любви к людям, о которой я никогда не проповедовал пером, предоставляя это другим, но искренним и горячим движениям которой я, конечно, никогда не был чужд. Близкие мои знают это". И это подтверждают все знавшие его. К. Н. любил конкретных живых людей, встречавшихся ему на жизненном пути, он не любил отвлеченного человечества и отвлеченного человека, отвлеченного человеческого блага и человеческой пользы.
      Беспощадная натуралистическая социология не мешала этой любви к живым людям, она не допускала лишь любви к отвлеченному человечеству, к утопиям земного всеблаженства. Эстетика К. Н. относилась с отвращением к отвлеченному человечеству и к земному всеблаженству, но нисколько не противоречила любви к живым людям. Это очень важно выяснить о личности К. Леонтьева. И христианство его находило себе сердечный исход в любви к живым людям, а не отвлеченному человечеству и отвлеченному человеческому благу. В обществе он видел организм иного порядка, чем организм человеческий, и к нему относился иначе, чем к живой человеческой душе. И в этом он возвышался над обычным русским отношением к проблеме общества, отношением сентиментальным, отрицающим органическую реальность общества и применяющим к нему исключительно субъективно-моральные категории. Благодаря такому подходу, К. Леонтьеву удалось сделать некоторые социологические открытия, которые ждут ещё своей оценки и которые подтверждаются жизненным общественным процессом. "Будем строги в политике; будем, пожалуй, жестоки и беспощадны в "государственных" действиях; но в "личных" суждениях наших не будем исключительны. Суровость политических действий есть могущество и сила национальной воли; узкая строгость личных суждений есть слабость ума и бедность жизненной фантазии". Вот почему К. Н. был добрым и мягким человеком и жестоким и суровым социологом. У нас же слишком часто бывает наоборот. Тип К. Н. не только эстетически, но и этически выше. Так и Ж. де Местр был выше, чем Ж. Ж. Руссо. Но всей тревожности и сложности вопроса об осуществлении христианской правды в жизни общества Леонтьев никогда не понимал из-за своего натурализма и прирожденного своего язычества.]
      II
      На социологическое учение К. Леонтьева имел влияние Н. Данилевский своей книгой "Россия и Европа", хотя он и стоял многими головами ниже. Н. Данилевский тоже был натуралистом по складу ума и образования. И он натуралистически обосновывал некоторые славянофильские идеи. Но уже Данилевский упрекал славянофилов в "увлечении общечеловеческим" и в том, что учение их "было не чуждо оттенка гуманитарности". Он уже учил натуралистически о периодах цветения и упадка, дряхления цивилизаций, и в Европе, в романо-германском культурно-историческом типе, видел начало отцветания и одряхления. Данилевский развил теорию культурно-исторических типов и пытался установить самобытный славянский культурно-исторический тип, который должен идти на смену типу романо-германскому. Эта теория, довольно произвольная и в чистом виде совершенно неприемлемая, оплодотворила мысль К. Леонтьева и дала в нем оригинальные плоды. По складу мышления и подходу к вопросам Данилевский был ему ближе старых славянофилов, которые никакого непосредственного влияния на него не оказывали. И у Данилевского и у Леонтьева было иное отношение к прошлому Европы, не такое отрицательное, как у старых славянофилов. Данилевский дает Леонтьеву научный аппарат, которым он пользуется для совершенно своеобразного построения, родившегося из совершенно других внутренних мотивов и интересов. Со свойственным К. Н. благородным бескорыстием, отсутствием завистливого и самолюбивого соревнования, он оценивал Данилевского и его влияние на себя выше, чем тот этого заслуживает, хотя нельзя отрицать того, что Данилевский был умный и своеобразный мыслитель. Но мышление самого К. Н. было жизненно-конкретным. Вот что говорит он о том, как написана лучшая его вещь "Византизм и славянство", в которую он вложил всю свою общественную философию: "Без ученой подготовки, без достаточных книжных источников под рукой, подчиняясь только внезапно охватившему мою душу огню, я написал эту вещь, "Византизм и славянство" . Сила моего вдохновения в то время (в 73-м году) была до того велика, что я сам теперь дивлюсь моей тогдашней смелости". Толчок для написания "Византизма и славянства" дала восточная политика. К. Н. не мог писать без непосредственных жизненных импульсов. Но внутренних побуждений, определявших всю его философию истории, нужно искать глубже. Это побуждения прежде всего эстетические, в конце концов вызвавшие творческую работу мысли и давшие плод познавательный. Над философией истории, над судьбой обществ, государств и культур, над движущими пружинами общественного процесса К. Н. глубоко задумался прежде всего потому, что его эстетически ранила и ужаснула одна мысль, на которую натолкнула его картина современной Европы: "Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей всходил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах {для того только, чтобы французский, или немецкий, или русский буржуа в безобразной комической своей одежде} благодушествовал бы "индивидуально" и "коллективно" на развалинах всего этого прошлого величия?.. Стыдно было бы за человечество, если бы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навеки!"
      Перед К. Леонтьевым стал образ {мещанства}, как последний результат либерально-эгалитарного процесса, которым захвачена Европа. И он ужаснулся, содрогнулся от отвращения. Опасность европейского мещанства почувствовал уже Герцен, которого К. Н. очень любил и который имел на него некоторое влияние. Но К. Леонтьев острее почувствовал проблему мещанства и глубже поставил её. И на Западе боролись против надвигающегося мещанства и буржуазности - Карлейль, Ницше, Ибсен, Л. Блуа. Но один лишь Л. Блуа, подобно К. Леонтьеву, углубил эту проблему до религиозных её первооснов. К. Н. почувствовал сначала эстетическую, а потом и религиозную ненависть к "прогрессу", который ведет к царству мещанства, он возненавидел свободу и равенство как главные, по его мнению, орудия мещанского царства. У К. Н. было иное отношение к Европе, чем у славянофилов. Он почти влюблён в великое прошлое Европы. Он любил в Европе "то, что в преданиях её прекрасно: рыцарство, тонкость, романтизм", любил поэзию пап и противополагал её прозе западных рабочих. "В жизни европейской было больше разнообразия, больше лиризма, больше сознательности, больше разума и больше страсти, чем в жизни других, прежде погибших исторических миров. Количество первоклассных архитектурных памятников, знаменитых людей, священников, монахов, воинов, правителей, художников, поэтов было больше, войны громаднее, философия глубже, богаче, религия беспримерно пламеннее (например, эллино-римской), аристократия резче римской, монархия в отдельных государствах определеннее римской; вообще самые принципы, которые легли в основание европейской государственности, были гораздо многосложнее древних". И К. Н. не может простить Европе, что она отреклась от своего благородного прошлого. Это - совсем не славянофильская настроенность. Он не был врагом тех принципов, которые были положены в основу европейской культуры, - католичества, феодализма, рыцарства. Он был врагом измены этим принципам, самими же принципами эстетически восторгался. Мещанство победило католичество, аристократию, поэзию старой Европы. "Со времени объявления "прав человека", ровно сто лет назад, началось пластическое искажение образа человеческого на демократизируемой (то есть опошляемой) земле". Умерла "поэзия жизни", и осталась лишь "поэзия отражений". "Поэзия жизни" была в средние века и в эпоху Возрождения. Эти эпохи только и любил К. Н. Идеал европейской демократии он называет "неслыханно-прозаическим" и восхваляет Герцена за то, что тот понял это. Что вышло бы от торжества революционного социального идеала во Франции? "Обновилась ли бы народная физиономия француза? Ничуть, - она стерлась бы ещё более. Вместо нескольких сотен тысяч богатых буржуа мы бы получили миллионов сорок мелких буржуа. По роду занятий, по имени, по положению общественному они были бы не буржуа; по уму, по нравам, по всему тому, что, помимо политического положения, составляет сумму качеств живого лица и зовется его духовной физиономией или характером, - они были бы буржуа". К. Н. один из первых открыл духовную буржуазность социализма. "Глупо так слепо верить, как нынче большинство людей, по-европейски воспитанных, в нечто невозможное, в конечное царство правды и блага на земле, в мещанский и рабочий, серый и безличный земной рай... Глупо и стыдно, даже людям, уважающим {реализм}, верить в такую {нереальную} вещь, как счастье человечества, даже и приблизительное... Смешно служить такому идеалу, несообразному ни с опытом истории, ни даже со всеми законами и примерами естествознания. Органическая природа живет разнообразием, антагонизмом и борьбой; она в этом антагонизме обретает единство и гармонию, а не в {плоском унисоне}. Если история есть лишь самое высшее проявление органической жизни на земле, то и тогда разумный реалист не должен быть ни демократом, ни прогрессистом в нынешнем смысле. Нелепо, оставаясь реалистом в геологии, физике, ботанике, внезапно перерождаться, {на пороге социологии}, в утилитарного мечтателя. Смешно, отвергая всякую положительную, ограничивающую нас {мистическую ортодоксию}, считая всякую подобную веру уделом наивности или отсталости, поклоняться {ортодоксии прогресса}, кумиру поступательного движения". Нелепая и мелкая мечта о земном благоденствии противоречит всему - и эстетическим идеалам, и религиозным верованиям, и нравственным понятиям, и науке. Человеку нужен опыт, и он на опыте убедится, что "прогресс равномерного счастья" невозможен и что он лишь готовит почву для нового неравенства и новых страданий. "Я вправе презирать такое бледное и недостойное человечество, без пороков, правда, но и без добродетелей, и не хочу ни шагу сделать для подобного прогресса!.. И даже больше! если у меня нет власти, я буду страстно мечтать о поругании идеала всеобщего равенства и всеобщего безумного движения; я буду разрушать такой порядок, если власть имею, ибо я слишком люблю человечество, чтобы желать ему такую спокойную, быть может, но пошлую и унизительную будущность!" "Прогрессивные идеи грубы, просты и всякому доступны. Идеи эти казались умными и глубокими, пока были достоянием немногих избранных умов. Люди высокого ума облагораживали их своими блестящими дарованиями; сами же идеи, по сущности своей, не только ошибочны, они, говорю я, грубы и противны. {Благоденствие земное -} вздор и {невозможность;} царство {равномерной и всеобщей человеческой правды} на земле - вздор и даже обидная {неправда, обида лучшим.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13