Константин Леонтьев
ModernLib.Net / Философия / Бердяев Николай Александрович / Константин Леонтьев - Чтение
(стр. 8)
Автор:
|
Бердяев Николай Александрович |
Жанр:
|
Философия |
-
Читать книгу полностью
(371 Кб)
- Скачать в формате fb2
(148 Кб)
- Скачать в формате doc
(149 Кб)
- Скачать в формате txt
(147 Кб)
- Скачать в формате html
(148 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
И Соловьёв высоко ценил К. Н. Он находит его "умнее Данилевского, оригинальнее Герцена и лично религиознее Достоевского". Он говорит К. Н.: "Я хочу напечатать в "Руси" Аксакова, что нужно большое {бесстрашие}, чтобы в наше время говорить {о страхе} религиозном, а не об одной любви". К. Н. жалуется, что Соловьёв сказал это, но не напечатал. Вообще, в то время как К. Н. всегда восторженно говорит и пишет о Вл. Соловьёве, Соловьёв очень сдержан, не пишет о нем, как предполагал, не высказывается по существу. Серьезной критики К. Н. так и не дождался от Соловьёва, хотя более всего ждал именно его критики и более всего ею дорожил. К. Н. делает Соловьёва судьей в своем споре с Астафьевым по национальному вопросу. Но Вл. Соловьёв сдержан и уклоняется. К. Н. с горечью говорит, что Соловьёв его "предает" своим молчанием. Написанная потом статья Вл. Соловьёва о К. Леонтьеве, хотя и оценивает его довольно высоко, но сдержанна и суха, она не проникает в глубь "проблемы Леонтьева". У Вл. Соловьёва не было той способности "восхищаться", которая была у Леонтьева. К. Н. восклицает: "Но лучше я умолкну на мгновение, и пусть говорит вместо меня Влад. Соловьёв, человек, у которого "я не достоин ремень обуви развязать", когда дело идет о религиозной метафизике и о внутреннем духе общих церковных правил". К. Н. совершенно лишен был всякого чувства соревнования, авторского самолюбия, зависти. Это - очень благородная и редкая в нем черта. Он был резким и крайним в отношении к идеям и мягким и деликатным в отношении к отдельным людям. Вл. Соловьёв, наоборот, любил сглаживать крайности и противоречия в идеях, в личной же полемике был резок и беспощаден. Полемика Вл. Соловьёва против славянофилов, против Данилевского и Страхова возмущала К. Н. и по существу, и по тону. Это было тяжелое испытание для его дружбы с Соловьёвым. Но любовь его к Соловьёву выдержала это испытание. В ответ на запрос о. И. Фуделя, не поссорился ли он с Соловьёвым, когда встретился после того, как они долго не виделись, К. Н. отвечает: "Не только не поссорились, но все обнимались и целовались. И даже больше он, чем я. Он все восклицал: "Ах, как я рад, что Вас вижу". Обещал приехать ко мне зимою. Да я не надеюсь". Вл. Соловьёв оказал большое влияние на К. Леонтьева в вопросе о будущем России, он пошатнул его веру в возможность в России самобытной, не европейской культуры. Мирился К. Н. и с тяготением Вл. Соловьёва к католичеству. Но он не мог вынести статьи Вл. Соловьёва "Об упадке средневекового миросозерцания". Этого испытания его дружба к Соловьёву не выдержала. Он не мог ему простить сближения христианства с гуманитарным прогрессом и демократией - это уже посягало на святое святых К. Н., на самое интимное в его религии и эстетике. Страстная любовь его к Вл. Соловьёву переходит в страстную вражду, вражду, на какую способен лишь влюблённый. Эта вражда отравила последние дни жизни К. Н. Перед смертью его более всего мучило отношение к Вл. Соловьёву. Он не находит уже в себе сил возражать на статью Соловьёва, в которой видит измену святыням, уступку духу либерально-эгалитарного прогресса. "Перетерлись, видно, "струны" мои от долготерпения и без {своевременной} поддержки... Хочу поднять крылья и {не могу. Дух} отошел. Но с самим Соловьёвым я после этого ничего общего не хочу иметь". Со свойственной К. Н. страстностью он предлагает добиться высылки Соловьёва за границу и вырабатывает целый план гонения на него. Он его подозревает в неискренности. В письмах он называет Соловьёва "сатаной" и "негодяем". Он предлагает духовенству возвысить голос против Соловьёва. Хочет, чтобы митрополит сказал проповедь против смешения христианства с демократией и прогрессом. Он разрывает фотографию Соловьёва. В столкновении Леонтьева с Соловьёвым чувствуется бессилие. Его смущает Соловьёв, так смущает, как не смущал никто ещё в жизни. Он во многом покоряется ему. И во многом Соловьёв был более прав. Он требовал осуществления христианской правды в общественной жизни. Но в чем-то последнем К. Н. не уступает Соловьёву. Столкновение и распря К. Леонтьева и Вл. Соловьёва не разрешились при жизни Леонтьева. Сначала Соловьёв был сильнее Леонтьева и влиял на него. Но под конец жизни Вл. Соловьёва начал побеждать дух Леонтьева, леонтьевский пессимизм по отношению к земной жизни, к истории. К. Леонтьев раньше Вл. Соловьёва почуял победу антихристова духа. Сначала Леонтьев разочаровался в своем идеале русской самобытной культуры. Потом Соловьёв разочаровался в своем идеале вселенской христианской общественности. Оба они подошли к темному пределу истории, к бездне. И взаимоотношения их для нас очень поучительны. V В последние годы своей жизни К. Н. тяжело переживал почти полное отсутствие литературного и идейного влияния, неуспех, непонимание, выпавшие на его долю. Он видел в этом загадку своей личной судьбы и называл это своим fatum'ом. Он переживал это религиозно и видел в этом внутренний смысл. Он чувствовал, что "есть в его судьбе нечто особое". "Признавать мне себя недаровитым или недостаточно даровитым, "не художником", - это было бы ложью и натяжкою. Это невозможно. Этого я никогда ни от кого не слыхал. Такого решения и смирение христианское вовсе не требует... Многие люди могли бы сделать много для моего прославления; они, видимо, сочувствовали мне, даже восхищались; но сделали очень мало. Неужели это явная недобросовестность их или моё недостоинство? Да! Конечно, недостоинство, но духовное, греховное, а не собственное умственное или художественное. Богу не угодно было, чтобы я забылся и забыл Его; вот как я приучил себя понимать свою судьбу. Не будь целой совокупности подавляющих обстоятельств, я, быть может, никогда бы и не обратился к Нему... Не нужен, не "полезен" мне был при жизни такой успех, какой мог бы меня удовлетворить и насытить. Достаточно, видно, для меня было "среднего" succes d'estime, и тот пришел тогда, когда я стал ко всему равнодушнее... И, убедившись в том, что несправедливость людей в этом была только орудием Божьего гнева и Божьей милости, я давно отвык поддаваться столь естественным движениям гнева и досады на этих людей". "Может быть, после моей смерти обо мне заговорят, а вероятно, теперь на земле слава была бы мне не полезна, и Бог её мне не дал". И он чувствует, что все складывается в этом отношении фатально. Он замечает, что разные обстоятельства мешают появлению статей о нем. Люди, в личном общении высоко оценившие его произведения и его идеи, так и не пишут предполагавшихся статей о нем. Он ждал, что историки подтвердят его учение об упростительном смешении. Но историки не заинтересовались им. Вполне равнодушным к этому он быть не мог. Его огорчало невнимание к его идеям, и в письмах он часто возвращается к этой теме с большой горечью. "Несколько хороших, строгих даже и справедливых, критических статей, при {сердечном} ко мне равнодушии, больше бы меня утешили, чем эта личная любовь без статей... Приближаясь все более и более к последнему дню расчета со всем земным, хотелось бы знать, наконец, стоят ли чего-нибудь твои труды и твои мысли или ничего не стоят!.. Мне {самому, для себя}, нужна была честная и строгая критика!" И его начинает раздражать, что Вл. Соловьёв "всё обнимает, и целует, и говорит: "Ах! как я рад Вас видеть!" У него является сомнение, ему начинает казаться, что писать не стоит. "В мои годы писать прямо и преднамеренно для печати, какая, скажите, может быть особая охота, если не видеть сильного сочувствия, если не {ощущать} ежедневно своего влияния". О своей статье "Анализ, стиль и веяние" он пишет Александрову в предположении, что она не будет принята в журнал в том виде, как написана: "Если "нет" - подарю Вам, на память о человеке, который за все брался и ничем никому, кроме трех-четырех человек, не угодил. Да и то больше благодаря личному знакомству!" "Я же {теперь, по предсмертному завету} моего великого учителя, буду писать впредь или по {нужде} (денежной), или по большой уж охоте, которой быть не может у шестидесятилетнего человека, давно уже утомленного молчаливым презрением одних и недостойным предательством других". Все это звучит очень горько. К. Н. не был человеком с большим самолюбием, в нем не было чрезмерно развитого литературного честолюбия. Но есть предел невнимания. Писатель, сознающий своё призвание, не может чувствовать себя в пустыне, не может примириться с тем, что слов его никто не слышит. Новые поколения должны были прийти, чтобы К. Н. оценили и начали понимать его. По складу своего характера и по психологии своей К. Н. до конца оставался барином и не мог сделаться профессиональным литератором. Он писал по вдохновению или по внешним побуждениям. Но вдохновение его слабело от его fatum'а, от рокового непризнания и невнимания. В литературной судьбе К. Н. есть что-то типическое для одинокого, оригинального мыслителя, совершающего путь свой в стороне от больших дорог, на которых располагаются все "лагери" и все "направления". Влияние таких писателей, как Леонтьев, иначе определяется, чем влияние таких писателей, как Катков и И. Аксаков. В таком же положении был и Вл. Соловьёв, который достиг признания и оценки лишь своих статей по национальному вопросу, несущественных для главного дела его жизни. VI Очень интересно и характерно отношение К. Леонтьева к русской литературе и русским писателям. Он был тонким критиком, для своего времени очень своеобразным, не похожим ни в чем на тех русских "критиков", которые долгое время были у нас властителями дум. К. Н. более интересовался эстетикой жизни, чем эстетикой искусства. Для эстета писал он об искусстве и литературе мало. В его творчестве и в его жизни не видно, чтобы он существенно жил интересами искусства и литературы и искал в них восторгов и выходов из уродства жизни. От уродства жизни он бежал прямо в монастырь, а не в искусство. Красоты же он долгое время искал в политике и в истории, хотя пережил в этих своих исканиях одни горькие разочарования: он сам признается, что в политике он смелее, чем в эстетике. Для него "государство дороже двух-трех лишних литературных звезд". Он даже решается, со свойственным ему радикализмом, прямо сказать, что "в наше смутное время, и раздражительное и малодушное, Вронские гораздо полезнее нам, чем великие романисты", то есть полезнее самого Л. Толстого. Он искал жизни, а не "отражений жизни". И жизненное значение искусства он недооценивал. Из критических статей его наиболее замечателен этюд о романах Л. Толстого "Анализ, стиль и веяние". Это очень тонкий, по стилю несколько старомодный этюд. Для своего времени статья эта очень своеобразна и замечательна. В то время у нас ещё царила утилитарная критика, и самоценность искусства не признавалась. Ещё в шестидесятые годы К. Н. провозгласил самоценность искусства и красоты и отстаивал права эстетической критики. Ещё в 1860 году он писал в "Письме провинциала к Тургеневу": "Если в творении нет истины прекрасного, которое само по себе есть факт, есть самое высшее из явлений природы, то творение падает ниже всякой посредственной научной вещи, всяких поверхностных мемуаров". В самых первых критических опытах К. Н. намечается возможность формальной эстетической критики. Моралистическая и общественно-утилитарная критика литературных произведений совершенно противна его эстетической природе. Формальная эстетическая критика, которой хотел К. Н. и которую пробовал осуществлять, не могла быть услышана и понята в шестидесятые, семидесятые, да и восьмидесятые годы. Он был предшественником нового литературного поколения, признавшего самоценность красоты. "Анализ, стиль и веяние" и есть первая и единственная в своем роде попытка подвергнуть романы Л. Толстого тонко-аналитической, формально-эстетической критике. Л. Толстого, как романиста, К. Н. очень любил и высоко ценил, особенно "Анну Каренину". Его пленяло, что Толстому принадлежит "инициатива восстановления эстетических прав высшего общества". У него были исключительные симпатии к Вронскому и князю Андрею как к мужественно-аристократическим типам, способным быть государственными деятелями. Очень тонко анализирует он несоответствие "Войны и мира" исторической эпохе и отдает предпочтение "Анне Карениной" как более совершенному художественному произведению. Пушкин, по мнению К. Н., вернее передает "веяние" эпохи. "Взыскательному ценителю для наивысшей степени его эстетического удовлетворения дороги не одни только {события}, ему дорога ещё и та {общепсихическая музыка}, которая их сопровождает; ему дорого {веяние} эпохи". Во времена К. Леонтьева в русской литературе не слышно было таких слов, как "общепсихическая музыка". Он упредил своё время, предвосхитил настроение начала XX века. Очень тонки такие его определения: "Язык, или, общее сказать, по-старинному {стиль}, или ещё иначе выражусь, манера рассказывать, - есть вещь внешняя, но эта внешняя вещь в литературе - то же, что {лицо} и манеры в человеке: она - {самое видное}, наружное выражение {самой внутренней}, сокровенной жизни духа. В лице и манерах у людей выражается несравненно больше бессознательное, чем сознательное; натура или выработанный характер больше, чем ум". Он утверждает субъективный подход к эстетической критике: "Эстетическая критика, подобно искреннему религиозному рассуждению, должна неизбежно исходить из живого {личного} чувства и стараться лишь оправдать и утвердить его логически... Там личная {вера} - прежде, общие подтверждения - после; здесь {субъективный вкус -} сначала, разъяснения - после". Для эстетической критики необходима эстетическая организация, не всякий может быть критиком. Необходима эстетическая восприимчивость. У нас же были критиками люди с атрофией эстетического вкуса. По своей эстетической организации, по своим эстетическим вкусам К. Н. был скорее европейцем, чем русским. И самый эстетический вкус его к Востоку был западноевропейским, а не русским вкусом. Тут мы сталкиваемся с такой стороной К. Леонтьева, которая сразу может смутить и показаться не вполне понятной. К. Н. не особенно любил русскую литературу, не особенно ценил её, не был поклонником её стиля. В русской литературе его многое шокировало, казалось антиэстетическим. "Я все-таки нахожу, что в некоторых отношениях наша школа просто {несносна}, даже и в лице высших своих представителей. {Особенно несносна она со стороны того, что можно назвать в отдельных случаях прямо языком, а в других общее - внешней манерой или стилем}". Его отталкивает пристрастие русской литературы к уродству, нелюбовь её к красоте. "У нас просто боятся касаться тех сторон действительности, которые идеальны, изящны, красивы. Это, говорят, не по-русски, это нерусское! Живописцы выбирают всегда что-нибудь пьяное, больное, дурнолицее, бедное и грубое из вашей русской жизни. Русский художник боится изобразить красивого священника, почтенного монаха; нет! ему как-то легче, когда он изберет пьяного попа, грубого монаха-изувера. Мальчики и девочки должны быта все курносые, гадкие, золотушные; баба - забитая; чиновник - стрекулист; генерал - болван и т. д. {Это значит русский тип}".Ему противно {отрицательное} направление русской литературы, которое он видит у великих русских писателей, начиная с Гоголя. Его раздражает и отталкивает и морализм русских писателей, и их натурализм. В натурализме он обвиняет и Л. Толстого. Себя он называет "эстетическим мономаном, художественным психопатом". Он не выносит грубости и вульгарности в художественных произведениях. Не нравится ему и склонность русских писателей к психологическому анализу. "До смерти надоело это наше всероссийское "ковыряние" какое-то... И я ведь - воспитанник той же школы, но только протестующий, а не благоговеющий безусловно". Настоящему художнику, по его мнению, дорога выразительность и яркость Он восторгается "многообразно-чувственным, воинственным, демонически-пышным гением Пушкина". По вкусам своим он был человеком Возрождения, и русская литература казалась ему мрачной и тяжелой, не радующей, не ренессансной. Его огорчает порча стиля в русской литературе. И он с любовью вспоминает старых художников, особенно европейских. "Я нахожу, что старинная манера повествования {реальнее} в хорошем значении этого слова, то есть правдивее и естественнее по основным законам нашего духа". Он хотел бы вырваться из рамки русской литературной школы. "Большинство у нас, - пишет он Александрову, - из рамки такого рода выйти {теперь ещё} не могут: Т у р г е н е в Гоголь Д о с т о е в с к и й Толстой А я хочу разбить и сломать эту рамку!" "Надо с себя хотя бы на время свергнуть иго гоголевской школы, от которой и Лев Толстой освободиться не мог... Постарайтесь достать "Лукрецию Флориани" Жорж Санд. Вот высокая простота рассказа. Хотя, конечно, и совсем не христианская; но ведь и Венера Милосская не была иконой Богоматери - однако прекрасна". К. Н. любил цветущее, языческое искусство, эстетически любил все, что проникнуто духом Возрождения. Христианство же он любил исключительно монашеское, аскетическое. Русская литература была полна моральными христианскими мотивами, которые, по его мнению, не представляли ни настоящей цветущей культуры, ни настоящей религиозной христианской жизни. Или - Венера Милосская, Возрождение, Пушкин, или - Афон, Оптина Пустынь, старец Амвросий. Больше других К. Н. любил Тургенева, любил Толстого, хотя и видел в нем порчу, признавал Писемского и превозносил выше меры Б. Маркевича. Но он не любил Гоголя, видел в нем источник порчи русской литературы, и совсем не ценил Достоевского. Тут мы встречаемся с ограниченностью К. Н., с самым слабым его местом. Гоголя К. Леонтьев считал родоначальником натуралистического и отрицательного направления в русской литературе. В этом была его коренная ошибка, которую он разделял со многими. Он не понимал характера гоголевского творчества, оно представлялось ему уродливым, он видел в нем истребление красоты. Ещё в молодости, когда Гоголь был жив, у него не было желания видеть его. "За многое питал к нему почти личное нерасположение. Между прочим, и за "Мертвые души", или, вернее сказать, за подавляющее, безнадежно-прозаическое впечатление, которое производила на меня эта "поэма"... Во мне неискоренимо было то живое эстетическое чувство, которое больше дорожит {поэзией действительной жизни, чем художественным совершенством её литературных отражений}!" К. Н. любил не только красоту, но и красивое, и его отталкивали уроды и чудовища гоголевского творчества. Он не почувствовал странности и загадочности гоголевского творчества, которое должно было породить такие замечательные явления современной литературы, как творчество А. Белого. Из Гоголя же вышли Ф. Сологуб и А. Ремизов. Его беспокоило и отталкивало, что "Гоголь лицом на какого-то неприятного полового похож, или то, отчего это у него {ни одна женщина} в повестях на живую женщину не похожа: или это старуха, вроде Коробочки и Пульхерии Ивановны, или какая-то тень, вроде Анунциаты и Оксаны; какое-то живописное отражение {красивой плоти}, не имеющей {души}".Тут К. Н. чувствует какую-то жуткость гоголевского творчества, но не умеет осмыслить этого своего чувства, не умеет понять, в чем тут дело. В творчестве Гоголя был уже поколеблен органически-цельный образ человека. Гоголь - фантаст, он видит чудовища, а не людей. Он совсем не реалист. В его художественных восприятиях есть что-то, родственное художественному кубизму Пикассо. Но он - один из самых совершенных русских художников, достигавший красоты в изображении зла и уродства. Это было вне поля зрения К. Н., воспитанного на старой эстетике. Ещё больше разочаровывает отрицательное и враждебное отношение К. Леонтьева к Достоевскому. Он пишет Александрову о Достоевском: "Мне похвалить его вовсе нелегко: я его "уродливых" романов терпеть не могу; хотя и понимаю их достоинства". Казалось, К. Н. должен был бы чувствовать родство с Достоевским - у него самого было трагическое чувство жизни, был сложный религиозный путь. Но он говорит о Достоевском такими словами, которые трудно ему простить, недостойными словами: "Во всяком случае, уж и то великая заслуга "Войны и мира", что там трагизм - трезвый, здоровый, не уродливый, как у стольких других писателей наших. Это не то, что у Достоевского, - трагизм каких-то ночлежных домов, домов терпимости и почти что Преображенской больницы. Трагизм "Войны и мира" полезен: он располагает к военному героизму за родину; трагизм Достоевского может, пожалуй, только разохотить каких-нибудь психопатов, живущих по плохим меблированным комнатам". В этих неприятных словах одного из самых замечательных русских мыслителей о величайшем русском гении чувствуется дурная аристократическая брезгливость и внешний эстетизм, закрывающий возможность проникнуть в духовную глубину. Внешний эстет побеждает у К. Н. психолога. Его отталкивает в творчестве Достоевского вульгарность и уродство, отсутствие изящества и красоты, или, вернее, красивости. Он чувствует в нем демократа и филантропа. Это то, что К. Н. менее всего способен был простить. Он ставит Достоевского значительно ниже Толстого и готов преувеличить на счет Достоевского значение не только Писемского, но и Маркевича. Творчество Достоевского было отнесено им к некрасивому, и он не мог проникнуть в его тайны. Он эстетически не мог простить Достоевскому, что герои его "психопаты". Он не чувствовал, что Достоевский открыл совершенно новую, небывалую красоту. "Публициста и моралиста я ценю в Достоевском несравненно выше, чем повествователя. "Дневник писателя", не во гнев будь сказано поклонникам покойного романиста, - для меня во сто раз драгоценнее всех его романов". Тут мы встречаемся с границами духовной организации К. Н., которые он не мог переступить. Что-то очень глубокое было ему недоступно. Нужно только понять, откуда взялась эта ограниченность в суждениях о Достоевском. Эстетический и религиозный склад К. Н. закрывал для него бесконечный мир Достоевского и все его великие откровения духа. По эстетическому своему складу он был человек Возрождения, любил красоту и красивость, любил силу жизни и цветение жизни, был аристократом и питал отвращение к тому разрыхлению и размягчению души, в котором теряется всякая форма. По религиозному же своему складу он был весь в суровом византийском православии, любил исключительно монашеский аскетизм, был пессимистом, отвращавшимся от всех земных надежд. Такой духовный склад должен был мешать ему подойти к Достоевскому. "Считать "Братьев Карамазовых" православным романом могут только те, которые мало знакомы с истинным православием, с христианством св. Отцов и старцев афонских и оптинских". К. Н. был близок со старцем Амвросием и решительно заявляет, что старец Зосима выдуман Достоевским, ничего общего не имеет с Амвросием и взят не из православия. Он резко нападает на "розовое" христианство Достоевского. Он приписывает это "розовое" христианство филантропическим и гуманистическим склонностям Достоевского и считает его малоопытным в религиозных делах. "Достоевский мог по своей субъективной натуре вообразить, что он представляет нам реальное православие и русское монашество в "Братьях Карамазовых". Для Достоевского его собственные мечты о {небесном} Иерусалиме на {этой земле} были дороже как жизненной правды, так и истинных церковных нравов". К. Н. фактически был прав: старец Зосима имел мало общего со старцем Амвросием, он другого духа. Но ведь все творчество Достоевского носило не реалистический, а пророческий характер. Пророческий же дух был чужд К. Леонтьеву. К. Н. так далеко заходит в отрицании Достоевского как религиозного психолога, что отдает предпочтение Золя: "Творчество Золя (в "Проступке аббата Муре") гораздо ближе подходит к духу истинного личного монашества, чем поверхностное и сентиментальное сочинительство в "Братьях Карамазовых". Пророческая религиозность "Братьев Карамазовых" была закрыта для К. Н. Но он был прав в своем утверждении, что Достоевский не отражал действительного русского православия, традиционного православного монашества, а творил новое. К. Н. хотел написать роман и в нем изобразить своё обращение, но так и не осуществил этого плана. "Хочется, чтобы и многие другие образованные люди уверовали, читая о том, как я из эстетика-пантеиста, весьма вдобавок развращенного, сладострастного донельзя, до утонченности, стал верующим христианином и какую я, грешный, пережил после этого долголетнюю и жесточайшую борьбу, пока Господь не успокоил мою душу и не охладил мою истинно-сатанинскую когда-то фантазию". Этот роман изобразил бы традиционную религиозную психологию - искание личного спасения. Достоевский же изобразил искание новой земли и нового неба, нового человечества, был человеком нового религиозного сознания. К. Н. был эстет, он любил красоту и чувствовал красоту. Но эстетический вкус его не был безупречен. В нем не было настоящей утонченности западных эстетов. Его эстетическая культура не была достаточно высока. Выбор книг для чтения не отличался у него особенной изысканностью. Наиболее компрометирует вкус К. Н. то, что он любил стиль эпохи Александра III и способен был восхищаться им. Но ведь стиль эпохи Александра III был верхом безвкусия, упадком, смертью старой красоты, симптомом крушения русской монархии. Все, что было выстроено в эту эпоху, отличается исключительным безвкусием и уродством. Весь дух этого царствования лишен красоты. В критических оценках К. Н. ему иногда изменяет вкус. Так, например, слишком большие восторги перед Б. Маркевичем не свидетельствуют о безошибочности вкуса. Является даже подозрение, что К. Н. восхваляет Маркевича как романиста за его консервативное направление. Но это - то же самое, что восхвалять художника за его прогрессивное направление. Есть недостаток вкуса и в "русской поддевке", которую К. Н. носил из эстетического протеста против Запада. Очень характерна для эстетизма К. Н. статья "Несколько воспоминаний и мыслей о покойном Ап. Григорьеве", недавно напечатанная в "Русской мысли". Ап. Григорьев - замечательный и мало ещё оцененный русский критик. У Ап. Григорьева, подобно самому себе, К. Н. видит искание самой жизни. Ап. Григорьев не был близок со славянофилами, которые относились к нему подозрительно. Он был выразителем иной русской стихии, стихии разгульной и чувственной. К. Леонтьев явно более сочувствовал Григорьеву, чем славянофилам, с их добрыми семейными нравами. Поэзия разгула и женолюбия, по его мнению, таится в самых недрах русского народа. К. Н. влекло к Ап. Григорьеву его менее строгое отношение к женскому вопросу, чем отношение славянофилов, а также его более теплое отношение к европейскому прошлому. Бытовые добродетели славянофилов были чужды К. Н. Он был более церковен и более православен, чем славянофилы, но исключительно в монашеско-аскетическом духе. Ему, как и Ап. Григорьеву, страшна была безличность, а не порок. Вообще в К. Н. не было солидности и академичности, не было бытовой устроенности и слишком большого бытового благообразия, как у славянофилов. Он был шипучий человек. Он не советует А. Александрову делаться профессором, так как профессура не совместима с поэзией. Когда Александров женится на женщине круга, ниже его стоящего, К. Н. в письмах неустанно преподает эстетические советы и заботится о том, чтобы жена была comme il faut. Сам К. Н. был поэт жизни и монах, никаких других жизненных перспектив у него не было. Кроме поэзии монашества, он ничего не любил и не искал. Вот как описывает К. Н. свою радость жизни в письме к Е. С. Карцевой: "Скоро я буду, наконец, у себя в моей милой деревне, где петухи даже не смеют кричать громко, когда я пишу, где племянница обходит задами флигель мой, опасаясь нарушить поэзию мою тем, что, может, что-нибудь в походке её мне в эту минуту покажется некрасивым и моё созерцательное блаженство будет чуть-чуть нарушено... Опять зелень двора моего, опять столетние вязы над прудом; опять тринадцатилетняя Варька в красивом сарафане, которая подает мне прекрасный кофе, и все по-моему, на японском подносе, и все там стоит, где я хочу, и лежит там, где я желаю... Опять всенощная на дому по субботам... И шелест бесподобных рощ, и свирельки, и цветы полевые, и свидания с оптинскими старцами". В этом описании чувствуется весь Леонтьев. Глава V. Учение о миссии России и славянства. Самобытный тип культуры. Критика национализма. Византизм. Неверие в русский народ. Предсказания о русской революции. I Вопрос о России, о её судьбе, о её призвании в мире всегда был центральной темой размышлений К. Леонтьева. Он мучился о России. И у него было своеобразное учение о России, не похожее ни на учение славянофильское, 'ни на учение западническое. Взгляды К. Н. на будущее России претерпели большое изменение. Они были сначала оптимистическими, он был полон надежд и не свободен от иллюзий. Под конец взгляды эти сделались очень пессимистическими. Он доживал свою жизнь в состоянии почти полной безнадежности. Он не побоялся взглянуть действительности прямо в глаза и отказался от мечты всей своей жизни, разбил все свои надежды, уничтожил все иллюзии. У него было истинное бесстрашие, бескорыстие и свобода мысли. К. Н. принужден был изменить фактическую оценку, но он остался верен своему принципу. У него было очень оригинальное учение о национальности, заслуживающее серьезного внимания. Он не только не был националистом, как это может показаться на первый взгляд, но он был идейным врагом национализма. Племенное, кровное начало не имело для него самодовлеющего значения, и он относился к нему подозрительно. Подобно Вл. Соловьёву, он был универсалистом. В основе для него лежали универсальные начала, идеи, которые владеют национальной стихией и ведут к национальному цветению. Разложение и падение этих идей ведет к разложению и падению нации. Для Вл. Соловьёва такой универсальной идеей была по преимуществу римская идея, для К. Леонтьева - византийская идея. Он верил не в Россию и не в русский народ, а в византийские начала, церковные и государственные. Если он верил в какую-нибудь миссию, то в миссию византизма, а не России. И миссия эта была мировая. Византизм - мировое, а не национальное начало. Националистического партикуляризма у Леонтьева нет. Без организующего и оформляющего действия мировых византийских начал русский народ - ничтожный и дрянной народ. В русский народ К. Леонтьев не верил, не верил с самого начала. Он относился в высшей степени подозрительно ко всякой народной стихии. Народная стихия есть лишь материал, который должен обрабатываться не народом, а универсальными началами, великой идеей. {Важен не народ, а великая идея, которая владеет народом}.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|