Константин Леонтьев
ModernLib.Net / Философия / Бердяев Николай Александрович / Константин Леонтьев - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Бердяев Николай Александрович |
Жанр:
|
Философия |
-
Читать книгу полностью
(371 Кб)
- Скачать в формате fb2
(148 Кб)
- Скачать в формате doc
(149 Кб)
- Скачать в формате txt
(147 Кб)
- Скачать в формате html
(148 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Н., но они были запрещены цензурой, что впоследствии сам К. Н. одобрял. Первые литературные выступления К. Н. имели успех, его хвалили и одобряли. Краевский поощрял его писать побольше. Катков очень хорошо относился к нему. Как не соответствует это начало литературной деятельности тому невниманию и непониманию, которое он встретил, когда в зрелом возрасте писал лучшие свои вещи! О Тургеневе вспоминает он с теплым чувством признательности. Из-за Тургенева главным образом порвал он со своим другом Георгиевским, так как не мог вынести его резких отзывов. После "Женитьбы по любви" К. Н. пишет роман "Булавинский завод", но не заканчивает его. Для напечатания его встретились цензурные затруднения. Вспоминая долгое время спустя о замысле этого романа, К. Н. говорит: "Цензура была бы совершенно права, если бы не пропустила "Булавинского завода" в том виде, в каком на досуге, от времени до времени, я в течение двух лет обдумывал его продолжение. Содержание его было в высшей степени безнравственно, особенно со стороны эротической... В то время уже мало-помалу подкрадывалась к уму моему та вредная мысль, что "нет ничего безусловно нравственного, а все нравственно или безнравственно только {в эстетическом смысле}... Что к кому идет..." Эта мысль, что " критерий {всему} должен быть не нравственный, а эстетический", что "даже сам Нерон мне дороже и ближе Акакия Акакиевича или какого-нибудь другого простого и доброго человека... эта мысль, говорю я, которая, начиная приблизительно с двадцать пятого года моей жизни и почти до сорока, легла в основу моего мировоззрения в эти зрелые годы мои, уже и в ту раннюю пору начала проникать в мои произведения..." К. Н. окончательно почувствовал себя писателем, сознал своё призвание. Это ослабило его меланхолическое настроение. Но он недоволен своей манерой писать, чувствует в себе недостаток смелости быть до конца самим собой, ложный стыд. Он хотел бы "одну вещь гениальную написать, пусть она будет в бесстыдстве искренна, но прекрасна. Ты умрешь, а она останется". Он чувствует противоположность между наукой и искусством. Московский студенческий период его жизни кончается, в нем назревает кризис, и кризис этот разрешается внезапным изменением внешних условий, которому он с радостью пошел навстречу. V Крымская война потребовала медиков на театр военных действий. К. Н., не окончив пятого курса, получил степень лекаря и, изъявив желание поступить на военно-медицинскую службу, в 1854 году был определен в полк батальонным лекарем. В августе того же года он переехал в Керчь младшим ординатором госпиталя, а затем в Еникале. Вся жизнь, и внешняя, и внутренняя, меняется, он переходит в совершенно иную атмосферу, более близкую к природе, вращается среди простых, некультурных людей и, может быть, впервые чувствует наслаждение жизнью. Меланхолия и слабость проходят. В Крыму он возмужал и сформировался. "Вспоминая в то время своё болезненное, тоскующее, почти мизантропическое студенчество, я не узнавал себя. Я стал за это время здоров, свеж, бодр; я стал веселее, спокойнее, тверже, на все смелее, даже целый ряд литературных неудач за эти семь лет ничуть не поколебали моей самоуверенности, моей почти мистической веры в какую-то особую и замечательную звезду мою". На свою жизнь в Керчи он смотрит как на лекарство. Он, поэт, мыслитель и художник, притворяется на время "младшим ординатором и более ничего". Ему было приятно, что никто не знает, кто он, что самолюбие его не страдает от людей. Он полюбил там впервые экзотическую жизнь, не похожую на жизнь в Москве и Калуге. "Так было сладко на душе... Страна вовсе новая, полудикая, живописная; холмы то зеленые, то печальные, на берегу широкого пролива; красивые армянские и греческие девушки. Встречи новые. Одинокие прогулки по скалам, по степи унылой, по набережной, при полной луне зимой. Татарские бедные жилища... Воспоминания о страсти, ещё не потухшей, о матери далекой, о родине русской". Он вспоминает с ужасом и стыдом, что в Москве "болезненно любил, болезненно мыслил, беспокойно страдал, все высокими и тонкими страданиями". "Я гляделся в зеркало, видел, до чего эта простая, грубая и деятельная жизнь даже телесно переродила меня: здесь я стал свеж, румян и даже помолодел в лице до того, что мне давали все не больше двадцати лет... И я был от этого в восторге и начинал почти любить даже и взяточников, сослуживцев моих, которые ничего "тонкого" и "возвышенного" не знают и знать не хотят!" У К. Н. было много любовных историй. И одна из этих крымских любовных историй, по-видимому, не более глубокая, чем все остальные, имела роковые последствия на всю его жизнь, брачно связав его с женщиной, с которой у него не было ничего общего. Для всей жизни К. Н. характерно обилие и разнообразие романов, но романов неглубоких, не захватывавших его сердца, не клавших печати на его духовную жизнь. Он так и не встретил своей избранницы, своей суженой. Он не познал истинной любви. У него была страстная, но эротически не утонченная натура. Он слишком хорошо познал Афродиту простонародную, но так и не познал Афродиты Небесной. Это имело определяющее значение для его духовной жизни, и этим отчасти нужно объяснить исключительно монашески-аскетический, суровый и безрадостный тип его религиозности. Романтизм леонтьевской эротики не был глубоким, он не искал, подобно Вл. Соловьёву, Небесной Подруги. Его эротика исключительно земная и языческая. И он сам всегда противопоставлял её своему христианству. В то время как Вл. Соловьёв связывал свою эротику со своим христианством, у К. Леонтьева нельзя найти никаких следов религиозного культа вечной женственности. Его религиозность не "софийная", если употреблять термин, который стал популярен в нашем поколении. Такое отношение К. Н. к женственному началу и к эротике определилось очень рано. И он остался таким же, когда сделался монахом. Для К. Н. характерно, что он не мог избрать себе всю жизнь единого предмета любви, как и единого призвания, как и единого места жительства, как и близкого и родного круга людей. В миру он был странником и успокоился лишь в Оптиной Пустыни. В письмах к матери из Крыма, написанных с большим лиризмом и нежностью, К. Н. жалуется на недостаток материальных средств. Материальная нужда преследовала его всю жизнь. Это было большим испытанием для его барски-аристократических инстинктов, для его эстетизма, требовавшего пластической красоты окружающей обстановки, для его неприспособленности к какой-либо хлебной профессии. Эстетизм К. Леонтьева был по преимуществу живописно-пластический. А такие люди очень страдают от некрасивой и безвкусной обстановки, им нужна воплощенная красота, богатство жизни. "Как вспомнишь, - пишет К. Н. матери из Крыма, - что уже скоро двадцать пять лет, а все живешь в нужде и не можешь даже достичь того, чтобы быть хоть одетым порядочно, так и станет немного досадно, вспомнишь, сколько неудач на литературном поприще пришлось перенести с видимым хладнокровием, сколько всяких дрязг и гадостей в прошедшем, так и захочется работать, чтобы поскорее достичь хоть 1000 рублей серебром в год". Те же жалобы слышны в письмах К. Н., написанных уже стариком, под конец жизни. Материальная необеспеченность была его роком, как и роком многих замечательных людей. Он любил богатство и блеск. Но провидение, для высших каких-то целей, предназначило ему бедность в жизненный удел. Он должен был зарабатывать себе насущный хлеб, в то время как питал отвращение к типу труженика. Всякая хлебная работа представлялась ему мещанством и претила его барским вкусам. Он любил внешнюю красоту жизни, но был бескорыстным человеком и не умел устраиваться в жизни. Характерная судьба, выпадающая на долю многих исключительных людей, прошедших через жизнь непонятыми и одинокими. В этом есть таинственный для нас высший смысл. Спокойная жизнь в Еникале начала тяготить К. Н. Мирная профессия военного врача была не по нём. Его потянуло на войну. Он хотел приключений и сильных впечатлений. В нем было что-то от тех русских молодых людей, которые в двадцатые годы прошлого века стремились на Кавказ и участием в кавказских войнах хотели утолить свою жажду сильной и разнообразной жизни, заглушить тоску от спокойной и однообразной цивилизованной жизни. И это романтическая черта. Любовь к войне и идеализация войны остались у К. Н. навсегда. В войне он видел противоположность современной буржуазной цивилизации. По тем же внутренним мотивам К. Н. любил и восточных разбойников. Он не любил литературного общества и всегда держался в стороне от него. "Мне и народ, и знать, les deux extremes, всегда больше нравились, чем тот средний, профессорский и литературный круг, в котором я принужден был вращаться в Москве. Я хотел быть на лошади... Где в Москве лошадь? Я хотел леса и зимою: где он?.. Мне из литераторов и ученых {лично} никто не нравился для общества и жизни... Я на всех почти ученых и литераторов смотрел как на необходимое зло, как на какие-то жертвы общественного темперамента и любил жить далеко от них". В словах этих, столь искренних, как и все, что написано К. Н., звучат мотивы, родственные пушкинскому Алеко. Но культурная обстановка русского общества в эпоху К. Леонтьева осложнилась. Военные эстетически привлекали его более, чем литераторы и профессора. Он искал эстетики жизни, искал счастья в красоте. И не мог найти ни эстетики жизни, ни счастья в красоте у окружавшего его культурного общества, у русской интеллигенции. Подобно французским романтикам, инстинкты его природы толкали его к экзотике. Война была для него прежде всего эстетическим феноменом. "Я ужасно боялся, что при моей жизни не будет никакой большой и тяжелой войны. И на моё счастье пришлось увидеть разом и Крым, и войну". Он был храбр, любил приключения. Он не любил серой, обыденной жизни, обыденного труда, обыденных отношений, обыденных чувств. Он всю жизнь бежал от обыденной, прозаической жизни, сначала в восточную экзотику, потом на Афон и в Оптину Пустынь. Поэтому он не любил семейной обстановки, родственников, братьев. Только к матери было у него поэтическое отношение. "Я в то время стал находить, что поэт, художник, мечтатель и т. п. {не должен иметь никаких} этих братьев, сестёр и т. д. ... Нужно мне было дойти до сорока лет и пережить крутой перелом, возвративший меня к {положительной} религии, чтобы я был в силах вспомнить, что привязанность к родным имеет в себе нечто более христианское, чем дружба с чужими - по своевольному избранию сердца и ума... Моё воспитание - увы! строго-христианским не было". Но инстинктов своих К. Н. никогда не удалось побороть. Он находит, что в Кудинове, "где аллеи в саду так длинны и таинственны, где самый шум деревьев для меня как будто осмысленнее и многозначительнее, чем тот же шум в других местах, должно существовать то, {в чем я находил поэзию}".Поэзию он находил в матери, в горбатой тетке и няне, в братьях же не находил её. Обыденность и прозу войны К. Н. тоже не мог бы принять и полюбить. Его издалека пленяла лишь поэзия войны, лишь эстетика её, лишь несходство её обстановки с той обыденной обстановкой, в которой живут родственники, литераторы и все современное цивилизованное общество. Он лишь слегка прикоснулся к войне и вынес из нее повышенные эстетические переживания. Но скоро его начала тяготить жизнь военного врача в Крыму. В нем зародились творческие литературные замыслы. Он сознавал себя писателем по призванию. Шесть месяцев провел он в отпуску у крымского помещика Шатилова и начал писать большой роман "Подлипки". В 1857 году он получил увольнение от службы и возвратился в Москву. По приезде в Москву ему сейчас же пришлось хлопотать о месте. Он в конце концов остановился на месте домашнего врача в Нижегородской губернии, в имении баронессы Розен. Жизнь в имении баронессы Розен протекала спокойно и весело. Он прожил там два года. Но и там начинается у него томление, искание иной, более богатой и сложной жизни. Положение сельского врача делалось для него невыносимым. Он решает окончательно бросить медицинскую деятельность и переехать к себе в Кудиново. Но в Кудинове он остался недолго. Его тянет в Петербург, в центр умственной жизни. Он решает посвятить себя исключительно литературной деятельности и жить литературным трудом. VI Как и всегда это бывает, Петербург не оправдал его надежд и принес ему много разочарований. Литература не могла обеспечить его. Приходилось давать уроки и делать переводы с иностранного. Эта черная работа была для него очень тягостна. К. Н. надеялся в Петербурге проводить свои идеи, иметь влияние. Но идеи его и настроение слишком резко отличались от господствовавших в шестидесятые годы, он был несвоевременен, ненужен и непонятен. Он был одинок в своем эстетизме. Культура красоты была чужда людям шестидесятых годов. Ему же были чужды либерально-демократические идеи и настроения того времени. В 1862 году он окончательно порывает с остатками прогрессивных, либерально-эгалитарных идей и делается консерватором. Этот эстетический разрыв очень ярко и образно описан К. Н. Однажды шёл он по Невскому с некиим Пиотровским, сотрудником "Современника" и учеником Чернышевского и Добролюбова. Они приблизились к Аничкову мосту. К. Н. спросил у своего спутника: "Желали бы вы, чтобы во всем мире все люди жили все в одинаковых, чистых и удобных домиках?" Пиотровский ответил: "Конечно, чего же лучше?" Тогда я сказал: "Ну так я не ваш отныне! Если к такой ужасной прозе должно привести демократическое движение, то я утрачиваю последние симпатии свои к демократии. Отныне я ей враг! До сих пор мне было неясно, чего прогрессисты и революционеры хотят..." В это время мы были уже на Аничковом мосту или около него. Налево стоял дом Белосельских, розоватого цвета, с большими окнами, с кариатидами; за ним, по набережной Фонтанки, видно было Троицкое подворье, выкрашенное темно-коричневой краской, с золотым куполом над церковью, а направо, на самой Фонтанке, стояли садки рыбные, с их желтыми домиками, и видны были рыбаки в красных рубашках. Я указал Пиотровскому на эти садки, на дом Белосельских и на подворье и сказал ему: "Вот вам живая иллюстрация. Подворье во вкусе византийском - это церковь, религия; дом Белосельских в виде какого-то "рококо" - это знать, аристократия; желтые садки и красные рубашки - это живописность простонародного быта. Как это все прекрасно и осмысленно! И все это надо уничтожить и сравнять для того, чтобы везде были маленькие, одинаковые домики или вот такие многоэтажные казармы, которых так много на Невском". - "Как вы любите картины!" - воскликнул Пиотровский. - "Картины в жизни, - возразил я, - не просто картины для удовольствия зрителя; они суть выразители какого-то внутреннего, высокого закона жизни - такого же нерушимого, как и все другие законы природы". Очень характерно для К. Леонтьева, что политические симпатии его окончательно сформировались не под влиянием отвлеченной мысли или переживаний нравственного порядка, а под влиянием образно-пластических впечатлений. Он сделался "консерватором", потому что увидел, что прекрасное на стороне церкви, монархии, войска, дворянства, неравенства и т. д., а не на стороне современного равенства и средней буржуазности. Образ прекрасного был для него связан с разнообразием. Прекрасно лишь общество, основанное на разнообразии, на дифференциациях, на неравенстве. Это стало аксиомой его общественной философии. Это не только критерий красоты, но и критерий жизненности. Кризис он пережил бурно и мучительно. Нужно было отказаться от Жорж Санд и Тургенева, от западных учителей, от гуманизма. "Были тут и личные, случайные, сердечные влияния, помимо гражданских и умственных. Да, я исправился скоро, хотя борьба {идей} в уме моём была до того сильна в шестидесятом году, что я исхудал и почти целые петербургские ночи проводил без сна, положивши голову и руки на стол, в изнеможении страдальческого раздумья... Я {идеями} не шутил, и нелегко мне было сжигать то, чему меня учили поклоняться и наши и западные писатели". И здесь, когда К. Н. описывает свой политический переворот, как и позже, когда он описывает свой религиозный переворот, он намекает на какие-то {сердечные влияния}. В эротической природе К. Н. всегда существовало место его внутренней жизни, связанное с его отношением к женщинам, которое он никогда не раскрывает до конца. У К. Леонтьева формируется миросозерцание, во многом предвосхищающее Ницше. Это миросозерцание называют "эстетическим аморализмом". Впервые выражено оно в романе "В своем краю" устами блестящего Мильнеева. "Необходимо страдание и широкое поле борьбы... Я сам готов страдать, и страдал, и буду страдать... И не обязан жалеть других рассудком... Идеал всемирного равенства, труда и покоя? Избави Боже!" "Нам есть указание в природе, которая обожает разнообразие, пышность форм; наша жизнь по её примеру должна быть сложна, богата. Главный элемент разнообразия есть личность, она выше своих произведений... Многосторонняя сила личности или односторонняя доблесть её - вот более других ясная цель истории; будут истинные люди, будут и произведения! Что лучше - кровавая, но пышная духовно эпоха Возрождения или какая-нибудь нынешняя Дания, Голландия, Швейцария, смирная, зажиточная, умеренная? {Прекрасное - вот цель жизни} (курсив мой. - {Н. Б}.), и добрая нравственность и самоотвержение ценны только как одно из проявлений прекрасного, как свободное творчество добра. Чем больше развивается человек, тем больше он верит в прекрасное, тем меньше в полезное". "Не в том дело, чтобы не было нарушения закона, чтобы не было страданий, но в том, чтобы страдания были высшего разбора, чтобы нарушение закона происходило не от вялости или грязного подкупа, а от страстных требований лица! И Креон у Софокла прав как закон, повелевающий убить Антигону, и Антигона, которая, любя брата, похоронила его, - права!" "Нравственность есть только уголок прекрасного... Иначе куда же деть Алкивиада, алмаз, тигра и т. д.?" "А как же оправдать насилие?" спрашивают Мильнеева. "Оправдайте прекрасным, одно оно верная мерка на все". "Что бояться борьбы и зла?.. Поэзия та велика, в которой добро и зло велики. Дайте и злу и добру свободно расширить крылья, дайте им простор... Отворяйте ворота: вот вам, создавайте; вольно и смело... Растопчут кого-нибудь в дверях - туда и дорога! Меня - так меня, вас - так вас... Вот что нужно, что было во все великие эпохи... Если для того чтобы на одном конце существовала Корделия, необходима леди Макбет, давайте её сюда, но избавьте нас от бессилия, сна, равнодушия, пошлости и лавочной осторожности... Кровь не мешает небесному добродушию... Жанна д'Арк проливала кровь, а она разве не была добра как ангел? И что за односторонняя гуманность, доходящая до слезливости?.. Одно столетнее, величественное дерево дороже двух десятков безличных людей, и я не срублю его, чтобы купить мужикам лекарство от холеры". Как необычны и странны эти речи в России шестидесятых годов, жившей гуманными, либерально-демократическими идеями и стремлениями! Для русской интеллигенции это был голос из другого мира, и он не мог быть услышан. Услышан мог быть этот голос лишь в начале XX века, когда мы узнали уже и Ницше, и Ибсена, и французских эстетов. Кровные инстинкты К. Леонтьева, его понимание прекрасного, его отвращение к утилитаризму отталкивали его от прогрессивного лагеря. Но он не мог остаться одиноким созерцателем. Он искал эстетики жизни, а не эстетики искусства. И он связал себя с лагерем консервативным, так как в великом прошлом была эстетика жизни. Консерватизм не требовал служения человеческой пользе и всеобщему благу, он оставлял свободное место для красоты и потому уже имел для К. Н. большую привлекательность. Консервативное направление было очень непопулярно в широких кругах русского общества и нравственно заподазривалось. К. Н. пришлось быть против всех, плыть против течения. "{Эстетику приличествует} во время неподвижности быть за движение, во время распущенности - за строгость; художнику прилично было быть либералом при господстве рабства, ему следует быть аристократом по тенденции при демагогии; немножко libre penseur (хоть немножко) при лицемерном ханжестве, набожным - при безбожии... то есть не гнуть перед толпой "ни помыслов, ни шеи". Миросозерцание К. Леонтьева сложилось в атмосфере "демагогии" - и он стал аристократом; в атмосфере "безбожия" - и он стал набожным. Он исполнил долг эстетика и художника. У К. Леонтьева было большое художественное дарование, которое не развернулось до конца, так как было пресечено пережитым им религиозным кризисом. Романы первого периода его творчества не принадлежат к лучшим его произведениям. В них есть прекрасные места, но написаны они неровно. Художественной цельности в них нет. К. Леонтьев был импрессионистом, когда об импрессионизме ещё ничего не говорилось. Для своего времени он был новым и оригинальным художником. Он не был отравлен народничеством, не проводил никаких общественных тенденций. У него была большая свобода и смелость. Как художник, он очень эротичен, не по-русски эротичен. И сам он потом аскетически осудил свой эротизм. Он великолепно передает те томительно-прекрасные чувства, которые вызывает прошлое. В первых произведениях К. Н. чувствуется что-то тургеневское. Впоследствии творчество его приобрело большую силу и остроту. Он романтик и реалист, с очень сильным преобладанием красочности. В историях русской литературы не отводят никакого места К. Леонтьеву, и это - показатель низкого уровня нашего культурного сознания и наших эстетических вкусов. К. Леонтьев, как художник, стоит в стороне от большого пути русской литературы, он почти нерусский художник. Но он будет ещё оценен как представитель чистого искусства. Он любил красивое и отвращался от уродливого - явление редкое в нашей русской литературе. В 1861 году К. Н. внезапно отправился в Феодосию и там, не предупреждая родных, обвенчался с Елизаветой Павловной Политовой, полуграмотной и красивой мещанкой, дочерью феодосийского грека, мелкого торговца. С ней у него, по-видимому, была связь во время его пребывания в Крыму. Он был в нее влюблён, но влюблённость эта была неглубокой. К. H. считал себя обязанным к этому браку, и он не был для него физически неприятен. Он предпочитал простых и наивных девушек образованным и светским. В браке К. Н., на первый взгляд, есть что-то бессмысленное и жестокое для него - по тем последствиям, которые ему пришлось нести всю жизнь. Но такие события не бывают случайными, в них есть свой высший смысл. У К. Леонтьева и должна была быть такая жена - красивая гречанка, простая и полуграмотная, добродушная и незначительная, его не понимающая и внутренне с ним не связанная. И не случайно она сошла с ума, и он должен был жить с женой, находящейся в состоянии слабоумия и опустившейся. Характер эротизма К. Н. вел к такой судьбе. В сумасшествии жены он видел расплату за свои грехи. На семью он склонен был смотреть как на "ужасную прозу", и даже "каторгу", если она не скрашивается иконой в углу, пенатами у очага или стихами Корана. После женитьбы К. Н. ещё острее почувствовал недостаток материальных средств. Он пробовал поселиться в Кудинове, но и там жить нельзя было. Он начал унывать и приходить в отчаяние. В конце концов он решается взять место и останавливается на дипломатической службе. Через знакомого своего брата, вице-директора Азиатского департамента Стремоухова, он определяется в Азиатский департамент. После девятимесячной службы в центральном учреждении он в 1863 году получает назначение секретарем консульства на острове Крит и уезжает туда вместе с женой. На Востоке начинается новый, самый яркий период его жизни. Там он находит эстетику жизни, которой не мог нигде до сих пор найти. Но там же переживает он и религиозный кризис, после которого жизнь его становится под знак искания спасения. Глава II. Дипломатическая служба на Востоке. Экзотика Востока и буржуазность Запада. Повести "Из жизни христиан в Турции", "Египетский голубь". Греко-болгарский вопрос. Религиозный переворот. Афон. Возвращение в Россию I Консульская жизнь К. Леонтьева на Ближнем Востоке была периодом высшего цветения его жизни в миру, упоения жизнью, почти достижения того счастья в красоте, которого он искал и не находил в России. На Восток бежал он от буржуазной европейской цивилизации, которой проникалась все более и более и Россия. Так англичане бежали в Италию, французы к диким народам и на Дальний Восток. Романтическое томление влекло людей, раненных уродливостью окружающей их жизни, вдаль, в страны с ярким и живописным бытовым укладом, не похожим на бытовой уклад, слишком привычный и опостылевший. Мы иначе воспринимаем и переживаем свой собственный быт и быт экзотических стран и народов. Наш собственный быт для нас слишком часто бывает мучительной прозой, и наше отношение к нему связано с борьбой за существование и повседневными интересами. Быт других народов, особенно народов экзотических, воспринимается нами как поэзия, мы не прикованы к нему никакими нуждами, он не изуродован для нас гнетущей обыденностью. Это остро переживали Шатобриан и Стендаль, Гоген и П. Клодель, прерафаэлиты и В. Патер. Романтическое бегство от обыденности в экзотику мы встречаем и у К. Леонтьева. Он проповедовал самобытное русское направление и русский самобытный идеал культуры. Он много говорил о красоте и своеобразии русского быта в отличие от Западной Европы, изуродованной мещанской цивилизацией. Но это был самообман, часто встречающийся. В России К. Н. почти всегда испытывал тоску и томление. Ни в чем не видно, чтобы он эстетически и с упоением переживал русский быт. Гораздо сильнее он воспринимал его обыденность и уродство и испытывал вечное недовольство и томление по иным краям. В отличие от славянофилов К. Леонтьев не был бытовым человеком. Он был уже оторван от родовой почвы. Эстет не может быть человеком быта. Своеобразие и красоту русского быта и русского культурного типа он переживал главным образом на Востоке, в Турции и Греции, и из прекрасного далека строил своё учение о культурной самобытности России. Так Тютчев переживал своё славянофильство главным образом в Риме. Цветущая сложность и разнообразие жизни К. Леонтьева на Востоке было уходом из русского быта, из русской обыденности. К. Н. - человек сложной культуры. Отвращение его к современной культуре, борьба против культуры и идеализация старого быта, первобытной силы - все это так характерно для культурного человека, влюблённого в сложную и прекрасную культуру. Мы с этим явлением хорошо знакомы по французам. К. Леонтьев был уже человеком того сложного сознания, которое идею и созерцаемый образ красоты ставит выше крови, племени, которое уже оторвано от родовой почвы. Потому и была так трагична судьба К. Леонтьева, в то время как судьба славянофилов не была так трагична. Ни Киреевский, ни Хомяков, ни Аксаков не стали бы искать на Востоке сложности и разнообразия, красочности и пластичности. У славянофилов не было того надлома, от которого пошли новые души. Славянофилы старого типа, типа не вполне исчезнувшего и в наше время, не могли бы в таком тоне описывать своё упоение консульской службой на Востоке: "Я ужасно люблю её, эту службу, совсем не похожую на нашу домашнюю обыкновенную службу. В этой деятельности было столько именно не европейского, не "буржуазного", не "прогрессивного", не нынешнего; в этой службе было столько простора личной воле, личному выбору добра и зла... столько простора самоуправству и вдохновению!.. Жизнь турецкой провинции была так пасторальна, с одной стороны, так феодальна, с другой!" Это говорит герой прелестной повести "Египетский голубь". Но в герое этом К. Н. описывает свою жизнь, и все слова его принадлежат ему самому. В "Египетском голубе" отразилось языческое упоение жизнью и красотой её. В конце повести К. Н. пишет как человек, уже окончательно потерявший веру в земную жизнь, в возможность земной радости, в прочность красоты здесь, на земле: "Я начал писать это в одну веселую минуту, когда я осмелился подумать на мгновение, что и для меня песня жизни не совсем ещё спета. {Тогда}, когда на персиковой ветви ворковал мой бедный голубь, у меня было такое множество желаний, я так любил в то время жизнь... Самые страдания мне иногда невыразимо нравились". "Я верил тогда {в какие-то мои права} на блаженство земное и {на высокие идеальные радости} жизни!" Быстротечные минуты радости и счастья он пережил с необычайной остротой. "Как я счастлив, о Боже! Мне так ловко и тепло в моей меховой русской шубке, крытой голубым сукном. Как я рад, что я русский. Как я рад, что я ещё молод! Как я рад, что я живу в Турции! О дымок ты мой, милый и серый, дымок домашнего труда! О, как кротко и гостеприимно восходишь ты передо мной, над черепицами многолюдного тихого города! Я иду по берегу речки, от Махель-Нэпрю, а заря вечерняя все краснее и прекраснее. Я смотрю вперёд, и вздыхаю, и счастлив... И как не быть мне счастливым? По берегу речки, по любимой моей этой прелестной дороге от Махель-Нэпрю к городским воротам, растут кусты черной ежевики... Вот здесь, на восхитительном {для меня} (да, {для меня}, только {для моего} исполненного радости сердца), на восхитительном изгибе берега, на кусте, три листочка поблёкших, все они белые с одной стороны и такие темно-бархатные, такие черные с другой. И на черном этом бархате я вижу серебряные пятна - звездочки зимней красоты... Я счастлив... Я страдаю... Я влюблён без ума... влюблён... Но в кого? Я влюблён в здешнюю жизнь; я люблю всех встречных мне по дороге; я люблю без ума этого старого бедного болгарина, с седыми усами, в синей чалме, который мне сейчас низко поклонился; я влюблён в этого сердитого, тонкого и высокого турка, который идет передо мной в пунцовых шальварах... Мне хочется обоих их обнять; я их люблю одинаково!" Вот в какой атмосфере упоенности жизнью, эстетических экстазов протекало время службы К. Н. на Балканах. Это не походит на то душевное состояние, которое он испытывал в Москве, в Петербурге, в деревне. Он осуществлял "долг жизненной полноты". В самый разврат сумел он вложить много поэзии и красоты. Именно этот период жизни К. Н. дает основание В. В. Розанову открыть в нем алкивиадовское начало. "Рассматривая по смерти этого {монаха} его библиотеку, я увидал толстый том с надписью: "Alciviade" - французская монография о знаменитом афинянине. Такого воскрешения афинизма, шумных "агора" афинян, страстной борьбы партий и чудного эллинского "на ты" к богам и к людям - этого я никогда ещё не видал ни у кого, как у Леонтьева. Все Филальеры и Петрарки проваливаются, как поддельные куклы, в попытках подражать грекам, сравнительно с этим калужским помещиком, который и не хотел никому подражать, но был в точности как бы вернувшимся с азиатских берегов Алкивиадом, которого не догнали стрелы врагов, когда он выбежал из зажженного дома возлюбленной".
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|