– здесь даже не обсуждается. Такой вопрос никому в голову не приходит. Правильно или неправильно расстреливали? За дело или зазря? Об этом не говорят и, кажется, даже не думают. Похоже, что Орфей Степанович даже жалеет, что ему «не пришлось» участвовать в этих делах. И похоже, что Алтынник готов ему в этом посочувствовать. Как бы то ни было, китель, подаренный ему зятем-майором, интересует Орфея Степановича никак не меньше, чем те люди, которых Бог весть почему (вероятно, так надо было!) расстреливали.
У Войновича мы сталкиваемся с разными людьми. И такими, каких мы знаем по старой литературе, и такими, каких нам впервые показал Зощенко. Причем главный герой Войновича, которому автор сочувствует (Алтынник, Чонкин), ближе как раз к тем, к старым. Вот Алтынник спросил про собаку удивленно: «И не жалко было?» И мы сразу увидели: нет, он другой, не такой, как Людмила.
Художественный мир Зощенко однороден. Он населен только такими.
Именно это я и имел в виду, говоря, что только Зощенко художественно объяснил природу этого феномена, хотя на эти темы почти не писал. Герои Зощенко (за редчайшими исключениями) не служат в карательных органах, не расстреливают сами и не отдают приказов о расстреле. Но Зощенко создал художественный мир, где такое возможно. Более того. Где только такое и возможно.
Чтобы понять, почему эти люди оказались способны на действия и поступки, потрясшие человечество и заставившие мыслителей и философов отчасти даже пересмотреть все укоренившиеся, традиционные представления о божественной природе человека, надо поглядеть на них не в чрезвычайных, не в экстремальных ситуациях, когда они, скажем, загоняли себе подобных в газовые камеры или вывозили на грузовиках. Чтобы как можно лучше разобраться в этом вопросе, надо увидеть этих людей в их повседневном, будничном существовании. Надо взять обстоятельства самые что ни на есть обыденные. Если и отличающиеся от каждодневного сонного течения жизни, так разве только какой-нибудь ерундой. Ну, скажем, небольшим отклонением атмосферного давления. Например, наступившей внезапно жарой.
Все эти дни были, сами знаете, какие жаркие. Не только, скажем, крупное животное – клоп и тот может по такой жаре взбеситься, если, конечно, его на солнцепеке подержать.
А тут еще в газетах сообщают: по двадцать шесть животных ежедневно бесятся.
(Бешенство)
Таковы исходные обстоятельства. Их всего два: жара и пустяковое газетное сообщение (может быть, даже перевранное) .
Но больше ничего и не надо. Этого вполне достаточно.
А мы, для примеру, у ворот стояли. Разговаривали.
Стоим у ворот, разговариваем насчет бешенства и вдруг видим – по нашей стороне, задрав хвост, собака дует.
Конечно, она довольно спокойно бежит. По виду нипочем не скажешь, что она бешеная. Хвостишко у ней торчит, и слюны пока не видать. Только что рот у ней подозрительно закрыт и глаза открыты.
В таком виде и бежит.
Добегла она до члена правления. Член правления, конечно, ее палкой.
Ляпнул ее по башке палкой. Видим – собака форменно бешеная. Хвост у ней после удара обмяк, книзу висит. И вообще начала она на нас кидаться. Хотя слюны пока не показывает.
Начала она кидаться, а дворник Володин не растерялся, вооружился камушком и тяпнул ее по башке.
Тяпнул ее по башке. Глядим – все признаки налицо. Рот раскрыт. Слюна вышибает. Хвост колбасой. И вообще накидывается.
Член правления кричит:
– Спасайся, робя! Бешеная…
Бросились мы кто куда. А дворник Володин в свисток начал свистеть.
Тут кругом на улице рев поднялся. Крики. Суматоха. Тут постовой бежит. Револьверы вынимает.
– Где тут, – кричит, – ребятишки, бешеная собака? Сейчас мы ее уконтрапупим!
Поднялась тут стрельба. Член правления из окон своей квартиры командует, куда стрелять и куда прохожим бежать.
Вскоре, конечно, застрелили собачку.
Действительность ничего такого особенно зловещего героям рассказа не предвещает: «Хвостишко у ней торчит, и слюны пока не видать». Но все это не имеет никакого значения, поскольку еще задолго до того, как собака появилась на их горизонте, они уже знали, что она будет бешеная.
Они прочли об этом в газете.
И поэтому, как бы ни развивались события в дальнейшем, как бы кротко и миролюбиво ни вела себя эта несчастная собака, ее поведение все равно выглядело бы в их глазах крайне подозрительно («…рот у ней подозрительно закрыт и глаза открыты…»).
Нельзя сказать, чтобы сознание зощенковского героя тут как-нибудь отличалось от сознания героя старой литературы. Герой Тургенева или Чехова тоже вполне мог поддаться такому массовому психозу. Но герой старой литературы, как мы уже не раз имели возможность убедиться, неизменно выходит из этого парадоксального состояния. Невозможно представить себе, чтобы в душе тургеневского или чеховского героя, после того как он узнал, что произошла ошибка, что собака была не бешеная, не нашлось хоть капли сожаления по поводу случившегося, хоть крохотной искорки раскаяния.
С зощенковским героем ничего подобного не происходит.
Только ее застрелили, вдруг хозяин ее бежит. Он в подвале сидел, спасался от выстрелов.
– Да что вы, – говорит, – черти, нормальных собак кончаете? Совершенно, – говорит, – нормальную собаку уконтрапупили.
– Брось, – говорим, – братишка! Какая нормальная, если она кидается.
А он говорит:
– Трех нормальных собак у меня в короткое время прикончили. Это же, – говорит, – прямо немыслимо! Нет ли, – говорит, – в таком случае свободной квартирки в вашем доме?
– Нету, – говорим, – дядя.
А он взял свою Жучку на плечи и пошел. Вот чудак-то.
Может показаться, что все эти особенности поведения зощенковского героя объясняются тем, что он, в отличие от героя старой литературы, оказавшись в парадоксальном состоянии, уже не способен из него выйти. В действительности, однако, дело обстоит гораздо проще. В том-то вся и штука, что так называемое парадоксальное состояние тут вообще ни при чем. Тут важно совсем другое: то, что этим людям ничего не стоит так поступить.
Пробегает мимо собака. «Член правления, конечно, ее палкой». Все дело – вот в этом «конечно». И не будь даже у них отговорки, что собака бешеная, спросили бы мы с вами, скажем, хоть у того же члена правления: за что вы ее? Он поднял бы на нас изумленные глаза и ответил бы совершенно так же, как отвечает персонаж рассказа Войновича: так ведь это же собака!
Человек, способный убить просто так (пусть даже всего-навсего собаку), гораздо опаснее того, кто может стать убийцей, лишь находясь в «парадоксальном состоянии».
«Эх, разозлиться бы!» – мечтает Гусев у А. Н. Толстого («Аэлита») перед тем, как ему предстоит кинуться в атаку на ни в чем не повинных марсиан. Он не новичок в военном деле, привык убивать себе подобных, крушить налево и направо. Но все-таки для того, чтобы переступить какую-то грань, сделать шаг, после которого убийство станет делом дозволенным, ему необходимо привести себя в парадоксальное состояние. Уговорить себя, что марсиане в чем-то пред ним виноваты. Попросту говоря, разозлиться.
Для героев Зощенко это условие совершенно необязательно.
Факт убийства ни в малейшей степени не колеблет их душевного равновесия, их спокойного, миролюбивого и в основе своей даже доброжелательного отношения к миру.
«Нету, – говорим,—дядя!» – отвечают они на вопрос владельца собаки, нет ли в их доме свободной квартирки. Беззлобно отвечают. Может быть, даже с сожалением. Была бы квартирка, может быть, с полным душевным расположением предоставили бы ее ему. Но это совсем не значит, что в каком-нибудь другом случае они не обошлись бы с этим чудаком примерно так же, как обошлись с его собакой.
Ну, скажем, если бы появилось газетное сообщение, призывающее их к этому.
Вся наша страна, от малого до старого, ждет и требует одного: изменников и шпионов, продававших врагу нашу родину, расстрелять, как поганых псов!
Это тоже было газетное сообщение. Речь государственного обвинителя, Прокурора Союза ССР тов. А. Я. Вышинского на судебном процессе над «Правотроцкистским блоком».
Знаменитые слова Вышинского на долгие годы стали для советских людей боевым сигналом и руководством к действию.
Вот, например, лет пять спустя органами государственной безопасности был арестован молодой литератор Аркадий Викторович Белинков. Ему было предъявлено обвинение в том, что он создал клеветническое произведение под названием «Черновик чувств. Антисоветский роман». Рукопись этого романа была послана на экспертизу известному литературоведу, профессору В. В. Ермилову, который соответствующим образом его отрецензировал.
Рецензия, разумеется, носила характер сугубо литературоведческий и заключалась такими словами:
«Людей, подобных Белинкову, по меткому выражению товарища А. Я. Вышинского, следует расстреливать, как бешеных собак»
.
Все это я припомнил тут не для того, чтобы придать маленькому рассказу Зощенко какой-то обобщающий или даже символический смысл. И уже тем более не для того, чтобы предложить увидеть в этой крохотной бытовой зарисовке прозрачный намек на события государственного или даже мирового масштаба. Не мог ведь Зощенко, сочиняя в 1926 году свой рассказ «Бешенство», знать, что спустя двенадцать лет Прокурор Союза ССР произнесет свои знаменитые слова, которые еще пять лет спустя профессор В. В. Ермилов будет благоговейно цитировать.
Тут, кстати, нам представляется возможность коснуться весьма важного вопроса, одно время сильно занимавшего многочисленных поклонников зошенковского таланта. Вопрос такой: был ли Зощенко Эзопом? Велик соблазн ответить на этот вопрос утвердительно. Особенно если вспомнить те исторические анекдоты, которыми Зощенко – уж наверняка не без тайного умысла – щедро уснастил свою «Голубую книгу».
Взять хотя бы рассказ про Лизистрата, который, чтобы укрепить свой слегка пошатнувшийся авторитет и утвердить единовластие, инсценировал «злодейское покушение» на свою жизнь.
…он взял кинжал и нанес себе неопасную рану в грудь. И в таком, можно сказать, отвлеченном виде, с кинжалом в груди, он предстал перед удивленным народом…
И там, на площади, не вынимая кинжала, он произнес громовую речь о покушении злодея на его жизнь и о своей горячей любви к народу, которая выше его жизни.
Согласно утверждению историков, народ после недоверчивого молчания растрогался и стал аплодировать зарвавшемуся вождю. (Голубая книга. Коварство.)
Написано это было в 1935 году, то есть вскоре после убийства Кирова. А уж какие ассоциации должно было вызывать у современников слово «вождь», объяснять не надо.
Или вот еще рассказ про римского папу Сикста Пятого.
Это ему такое имя дали при восшествии на папский престол. А так-то, до этого, его звали Перетта. И он был не папа, а простой кардиналишка из монахов.
И вот он находится в положении обыкновенного кардинала, и это ему все мало. Он еще непременно хочет быть папой…
А там у них это было не так-то просто – папой быть. Другие, может быть, тоже к этому стремятся. А наш герой – из простых монахов и не имеет особой протекции. Только что он не дурак.
Ясно ведь, что не какой-то там занюханный кардиналишка по имени Перетта интересует тут нашего автора, а совсем другой исторический персонаж. Уж слишком велико сходство ситуаций, чтобы совпадение могло оказаться простой случайностью. Сталин ведь тоже – совершенно как будущий Сикст Пятый – не имел особых шансов стать «папой». Были другие, куда более перспективные кандидаты. Скажем, Троцкий, имя которого с первых дней Октября гремело рядом с именем только что умершего вождя. Или Зиновьев, который прятался вместе с вождем в легендарном шалаше, считался ближайшим его другом и соратником…
Да, пожалуй, можно предположить, что Зощенко не без задней мысли решил ввести в свою «Голубую книгу» историю возвышения кардинала Перетты и превращения его в папу Сикста Пятого.
Однако пока это все-таки предположение.
Читаем дальше.
И вот тут, как нарочно, умирает у них прежний римский папа. Может быть, Сикст Четвертый… И вот у них начинаются перевыборы. Может быть, пленум. Или там конференция специалистов по священному писанию.
«Пленум», «конференция»… Это уже не кукиш в кармане, а довольно-таки откровенный и даже нахальный кукиш, поднесенный к самому сталинскому носу. Тем более что история возвышения кардинала Перетты чем дальше, тем больше напоминает обстоятельства, при которых тихий и скромный Коба («с лицом простого рабочего, в одежде простого солдата») стал «папой».
Другие кардиналы думают:
«Вот бы хорошо, в самом деле, такого слабенького папу выбрать… Очень будет милый и застенчивый папа. И он навряд ли будет во все входить и всех подтягивать. А то, ей-богу, другого выберешь, он тебе навернет. Нет, непременно надо этого выбрать».
И с этими словами они его выбирают.
Совершенно так же рассуждали Каменев, Зиновьев и все «другие кардиналы», от которых на первых порах после смерти Ленина зависело, кому стать будущим «папой». Выберешь этого бешеного Троцкого, он тебе навернет, опасливо прикидывали они. А этот – двух слов связать не может. Ни тебе теоретик, ни полководец, ни оратор, ни любимец партии. Очень будет милый и застенчивый вождь.
А если к этому добавить, что в народе Сталина частенько называли папой (с различными модификациями, от официального «отец народов» до зэковского «пахан»), все сомнения отпадут окончательно. Тем более что дальше сходство становится еще более поразительным:
Историки говорят, что сразу после избрания, почти немедленно, произошла чудовищная перемена. Кардинал выпрямил стан и заговорил с собравшимися таким резким и суровым тоном, что привел всех в трепет… И он весьма сурово вел дела. Он во все вникал и всех тянул. И даже казнил двух кардиналов… Так что все вскоре убедились, что он их чертовски надул.
В общем, когда он умер, обозлившиеся церковники сбросили его статую с пьедестала и разбили ее в мелкие дребезги. И это, говорят, был в некотором роде единственный случай, что разбили статую.
Ну, случай, положим, не единственный. Вот еще один.
А случилось дело так: Как-то ночью странною Заявился к нам в барак Кум со всей охраною. Я подумал, что конец, Распрощался матерно… Малосольный огурец Кум жевал внимательно. Скажет слово и поест, Морда вся в апатии. «Был, – сказал он, – говны, съезд Славной нашей партии. Про Китай и про Лаос Говорили прения, Но особо встал вопрос Про Отца и Гения». Кум докушал огурец И закончил с мукою: «Оказался наш Отец Не отцом, а сукою…» Полный, братцы, ататуй! Панихида с танцами! И приказано статуй За ночь снять со станции. Ты представь – метет метель, Темень, стужа адская, А на нем одна шинель, Грубая, солдатская. И стоит он напролом, И летит, как конница, Я сапог его кайлом, А сапог не колется… Но тут шарахнули запал, Применили санкции, – Я упал, и он упал, Завалил полстанции…
(Александр Галич)
Вот и говори после этого, что Зощенко – не Эзоп. Ведь все, решительно все совпадает!
Да, но Сталин умер в 1953 году. Статуи же его стали скидывать с пьедесталов и того позже – после XXII съезда партии, то есть в 60-е годы. А «Голубая книга» писалась в 1934—1935 годах.
Стало быть, все-таки не Эзоп?
Скорее – Нострадамус…
В одном зощенковском рассказе фигурирует ялтинский забулдыга сапожник, некто Снопков. С этим Снопковым случилось множество забавных происшествий, началом которых послужило то, что он изволил выкушать четвертинку русской горькой как раз накануне знаменитого ялтинского землетрясения. Повествуя о различных злоключениях Снопкова, рассказчик то и дело повторяет: «Он ведь не знал, что будет землетрясение».
То же можно сказать и про самого Зощенко.
Рассказывая историю про сброшенную с пьедестала и разбитую вдребезги статую только что умершего властителя, он ведь не знал, что будет землетрясение.
А может, знал? Может быть, так уж устроен мозг художника, что при случае он может служить точнейшим сейсмографом, предсказывающим грядущие колебания земной коры?
Нет, скорее всего, Зощенко не был и Нострадамусом. И папап Сикст Пятый – это именно Сикст Пятый, а не Сталин.
О Сталине Зощенко не написал ни строчки. И тем не менее мы не ошибемся, высказав предположение, что он гораздо ближе подошел к разрешению так называемой «загадки Сталина», чем все биографы этого великого человека, – все историки, социологи, философы, мистики и поэты, так или иначе прикоснувшиеся к этой жгучей теме.
ЖИЗНЬ УСТРОЕНА НЕ ДЛЯ ИНТЕЛЛИГЕНТОВ
Вот сюжет, который мог бы стать истинным перлом в собрании исторических новелл, составивших тот раздел «Голубой книги», которому автор дал название – «Коварство».
Сталин велел передать арестованным Зиновьеву и Каменеву, что их могут расстрелять без всякого суда. Но если они публично признаются во всех своих преступлениях, а главное, в том, что это действительно они задумали и осуществили злодейское убийство Кирова, им сохранят жизнь, а члены их семей будут освобождены.
После долгого сопротивления и после разрешенной им беседы наедине в камере Зиновьев и Каменев сдались и потребовали свидания с членами Политбюро для подтверждения условий, на которых они сдаются… Свидание кончилось заключением «джентльменского соглашения»: Зиновьев и Каменев будут говорить все, что от них требуют, а Сталин и Политбюро им гарантируют жизнь. Состоялся открытый процесс в августе 1936 г., Зиновьев и Каменев честно выполнили условия соглашения. Они рассказывали такие фантастические подробности убийства Кирова и намеченного убийства Сталина, что, читая эти показания, признанные теперь и самим Кремлем ложными, невольно думаешь не только о величии режиссера этой трагикомедии, но и о выдающемся таланте ее актеров играть ложную, трагическую, самоубийственную роль с такой страстью и так убедительно. Да, они сдержали слово, но Сталин не сдержал. 24 августа суд приговорил всех к расстрелу… Каменев умер храбро, но больного Зиновьева несли на расстрел на руках. Даже в эти предсмертные секунды он верил Сталину – «Ради Бога, товарищи, ради Бога, позвоните Сталину», – это были его последние слова. Александр Орлов рассказывает, что когда начальник личной охраны Сталина Паукер и другие участники казни Зиновьева и Каменева восстанавливали перед Сталиным эту сцену смерти Зиновьева, то Сталин долго не мог успокоиться от взрывов хохота.
(Абдурахман Авторханов)
Не так уж трудно во всех подробностях представить себе, как обработал бы Зощенко этот сюжет:
Фыркая в руку и качаясь от приступов смеха, Сталин говорит:
– Ишь ты! Даже про Бога вспомнил. Вот тебе и марксист. Вот тебе и соратник Ленина.
Начальник охраны говорит:
– Ха-ха-ха! Ближайший, можно сказать, друг! В одном шалаше прятались. И вот, между прочим, больше не присутствует…
– Ну, ладно, ладно! Поменьше, дурак, языком трепли!
– Да я разве что? Я только говорю: очень острое средство вы против них придумали, товарищ Сталин! Очень, как бы сказать, натуральное средство… Ай, ей-богу!..
Эту маленькую вольность я позволил себе не для того, чтобы продемонстрировать, как легко поддается этот сюжет именно такой художественной обработке. Все дело тут в том, что именно такая обработка наиболее, так сказать, адекватна этому сюжету. Тут наблюдается полное единство формы и содержания.
Все прежние, традиционные способы обработки тут решительно не годятся. Даже Авторханов, как никто другой понимающий природу исследуемого им явления, и тот невольно попадает впросак, как только в силу известного автоматизма речи прибегает к традиционным интеллигентским идиомам. Вслушайтесь, например, как нелепо и комично звучит применительно к вышеописанной ситуации: «Они сдержали слово, но Сталин не сдержал…»
Вся эта обветшалая терминология тут решительно не годится, потому что она рождена людьми, не мыслящими своего существования вне каких-то нравственных границ. Эти границы можно нарушать, преступать, но невозможно, немыслимо полностью отвлечься от сознания, что они существуют.
Выражения – «сдержал слово», «не сдержал своего слова» как бы исходят из предположения, что человек, дающий обещание, сам-то хотел его выполнить. Выполнить обещанное часто бывает трудно, как, например, трудно всаднику сдержать норовистую, непокорную лошадь. Выражение «не сдержал» как раз и предполагает, что хотел сдержать, даже прилагал для этого какие-то усилия, но… не удалось, не вышло. Не смог совладать со стихией.
К ситуации, описанной Авторхановым, это выражение неприменимо, потому что Сталин даже и не помышлял о том, чтобы «сдержать» свое слово. И сам Авторханов это прекрасно сознает:
…Зиновьев выразил опасения, что, дав им сыграть ложную роль на процессе, их все-таки расстреляют, и поэтому потребовал от Сталина гарантий. На это Сталин ехидно заметил: «Если вы не верите Политбюро, то какие же вам гарантии, может быть, вы хотите гарантийное письмо из Женевы от Лиги Наций?» В самом деле, со стороны Зиновьева было сверхнаивно требовать каких-то гарантий от Сталина, допуская, что Сталин может их соблюдать.
Великолепно понимая это, сам Авторханов тем не менее невольно впадает в ту же «сверхнаивность». Традиционная интеллигентская речь непроизвольно тащит за собой груз обветшавших, устарелых интеллигентских представлений, совершенно неприменимых для описания этих поистине новых людей, для понимания и раскрытия стимулов, управляющих их поведением.
Тут нужен совершенно другой язык.
Но иногда и интеллигенту непроизвольно удается отразить эту новую действительность. Иногда она проступает – более или менее отчетливо – даже сквозь его вялую интеллигентскую речь.
Развернулась беседа, касавшаяся работы над образом Ивана Грозного и общих вопросов создания художественных произведений на исторические темы.
Отвечая на наши вопросы, товарищ И. В. Сталин сделал ряд необычайно интересных и ценных замечаний относительно эпохи Ивана Грозного и принципов художественного воплощения исторических образов.
Говоря о государственной деятельности Грозного, товарищ И. В. Сталин заметил, что Иван IV был великим и мудрым правителем, который ограждал страну от проникновения иностранного влияния и стремился объединить Россию. В частности, говоря о прогрессивной деятельности Грозного, товарищ И. В. Сталин подчеркнул, что Иван IV впервые в России ввел монополию внешней торговли, добавив, что после него это сделал только Ленин.
Иосиф Виссарионович отметил также прогрессивную роль опричнины, сказав, что руководитель опричнины Малюта Скуратов был крупным русским военачальником, героически павшим в борьбе с Ливонией.
Коснувшись ошибок Ивана Грозного, Иосиф Виссарионович отметил, что одна из его ошибок состояла в том, что он не сумел ликвидировать пять оставшихся крупных феодальных семейств, не довел до конца борьбу с феодалами, – если бы он это сделал, то на Руси не было бы Смутного времени… И затем Иосиф Виссарионович с юмором добавил, что «тут Ивану помешал бог»: Грозный ликвидирует одно семейство феодалов, один боярский род, а потом целый год кается и замаливает «грех», тогда как ему нужно было бы действовать еще решительнее!
(Николай Черкасов)
Унылая интеллигентская речь («…затем Иосиф Виссарионович с юмором добавил…») весьма бледно передает самую суть отношения Сталина к затронутому предмету.
Мысль Сталина, в общем, понятна. Она состоит в том, что он, Сталин, не чета Ивану Грозному. Он замаливать грех не станет. И рефлектировать по таким пустякам не будет.
Он и не рефлектировал. Ни впоследствии, после этой беседы, ни прежде. Он всегда был верен этим своим установкам. Предложил ведь он в свое время Черчиллю «ликвидировать» всех членов германских семейств, принадлежащих к крупнопомещичьему (юнкерскому) сословию (несколько сот тысяч человек), и тем самым навсегда вырвать из пасти империалистической Германии ядовитое жало агрессии и реваншизма, А когда Черчилль поднял на него изумленный взор, с присущим ему юмором обратил все это в шутку.
Нет, что касается принципиальных установок Сталина, высказанных им в беседе с народным артистом СССР Черкасовым, то они переданы мемуаристом довольно точно.
Хуже обстоит дело с пресловутым сталинским юмором. Понять, а тем более выразить, передать нам самую природу этого юмора Черкасову явно не удалось. Иной наивный читатель, пожалуй, даже и не поймет: а что тут, собственно, смешного? В чем, так сказать, состоит предмет юмора?
Вот тут нам и приходит на помощь художественный метод, открытый писателем Михаилом Зощенко.
Вот было удивительно, когда церковь стала продавать ордера на отпущение грехов. Это у них уклончиво называлось индульгенциями.
Мы, собственно, не знаем, как возникло это дело. Вероятно, было заседание обедневших церковников, на котором, давясь от здорового смеха, кто-нибудь предложил эту смелую идею.
Какой-нибудь там святой докладчик, наверное, в печальных красках обрисовал денежное положение церкви.
Кто-нибудь там несмело предложил брать за вход с посещающих церковь.
Какой-нибудь этакий курносый поп сказал своим гнусавым голосом:
– За вход брать – это они, факт, ходить не будут. А вот, может быть, им при входе чего-нибудь этакое легонькое продавать, дешевенькое, вроде Володи… Что-нибудь вкручивать им…
Кто-нибудь крикнул:
– Дешевенькое тоже денег стоит. А вот, может, нам с каждого благословения брать? Или: водой морду покропил – платите деньги.
Но тут вдруг наш курносый поп, фыркая в руку и качаясь от приступов смеха, сказал:
– А может, нам, братцы, грехи отпущать за деньги? У кого какой грех – гони монету… И квиток получай на руки… Ай, ей-богу…
Пожалуй, какая-нибудь высохшая ханжа, воздев к небу руки, сказала:
– А как же бог-то, иже еси на небеси?
Курносый говорит:
– Я, братцы, другого боюсь – вдруг не понесут деньги… Народ – форменный прохвост пошел.
(Голубая книга. Деньги.)
Заговорить в этой ситуации о Боге может, по мнению рассказчика, только «какая-нибудь высохшая ханжа». Поскольку все участники этого заседания «сознательно и давно перестали верить сказкам о Боге». А еще того вернее, и вовсе никогда этим сказкам не верили. Идея продавать за деньги отпущение грехов представляется им такой очаровательной и смехотворной аферой не потому, что они собираются продавать то, что им не принадлежит. Весь юмор этого дела заключается для них в том, что они собираются торговать тем, чего и вовсе нет на свете. Продавать, так сказать, чистую фикцию.
Не только мысль о существовании Бога, но и само понятие греха представляется им чистейшим абсурдом. Продуктом самого что ни на есть дурацкого суеверия, не воспользоваться которым было бы просто глупо. Идея греха, греховности, преступления, то есть какого-то нравственного барьера, который нельзя преступать, – сама эта идея вызывает у них только одну реакцию: скабрезного и глумливого веселья.
Именно эту реакцию скабрезного и глумливого веселья и тщится передать чахлая фраза Черкасова: «Затем Иосиф Виссарионович с юмором добавил…»
Передать эту реакцию вполне адекватно можно только «методом Зощенко». Как-нибудь вот так:
Давясь от здорового смеха, Сталин говорит:
– Ему бы, дураку, сразу всех прикончить. А он одного уконтрапупил и давай каяться, грех замаливать. Ну, конечно, и упустил момент… Ай, ей-богу!..
Такое смещение легко может показаться грубой натяжкой. Вот если бы речь шла не о Сталине, а о Хрущеве, тогда другое дело. Интонация, речевая манера рассказчика в мемуарах Хрущева (я говорю «рассказчика», а не «автора», потому что мемуары эти, как известно, были не написаны, а наговорены на магнитофон) часто просто неотличима от голоса зощенковского героя.
Бежал Сметана, президент литовский. Ульманис, латышский глава государства. Или премьер был, или он президент. Я не знаю…
Кулик был артиллерист и как офицер старой царской армии умел стрелять из пушек…
…Сталин однажды рассердился и поставил вопрос прямо:
– Вы бросьте это. Я это вижу, и я возмущен. И я не потерплю этого…
Булганин когда-то танцевал, видимо, в молодости. Он русское что-то вытаптывал в такт. Сталин тоже танцевал. Он что-то такое ногами передвигал и руки расставлял…
Дети… Вася, значит, был. Вася хороший мальчик был. Умный мальчик. Но своенравный…
Светланка – это другая. Она была меньше. Маленькая была. Бегала, значит…
Когда мне сказали, что Светланка уехала, значит, в эту самую Индию и не захотела вернуться в Советский Союз, я не поверил…
Мне и сейчас ее жалко. Как это у Некрасова говорится: ей и теперь его жалко (о лесе она говорит), жалко до слез, сколько там было кудрявых берез…
Когда я возглавлял правительство, молодой пианист, который получил премию на конкурсе имени Чайковского, был женат… Не был, а он и сейчас женат. Англичанка, значит. И у них ребенок был.
После окончания, после конкурса, они выехали в Англию. Там родители этой англичанки, англичане живут. Мне говорили, что она родом или, значит, родилась в Исландии. Но вот, все-таки она англичанка. Английская подданная. Паспорт у нее английский…
(Никита Хрущев)