Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Диалоги о культуре - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.

ModernLib.Net / Отечественная проза / Бенедикт Сарнов / Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. - Чтение (стр. 42)
Автор: Бенедикт Сарнов
Жанр: Отечественная проза
Серия: Диалоги о культуре

 

 


      Короче говоря, Чуковский имел все основания полагать, что Зощенко, узнав, какой он приготовил ему сюрприз, будет счастлив.
      Но Зощенко не только не выразил по этому поводу никакого восторга, но даже не проявил ни малейшей заинтересованности.
      Он сказал: «Это мне не любопытно. Получишь пятнадцать тысяч и разленишься, ничего делать не захочешь. Писать бросишь. Да и не хочется мне в красивых коленкоровых переплетах выходить. Я хочу еще года два на воле погулять – с диким читателем дело иметь».
      Ему казалось, что «дикий читатель» его понимает лучше, правильнее, чем критики и собратья по перу. Не зря в книге «Письма к писателю» он с гордостью отметил: «Читатель воспринимает меня не так, как критика».
      Однако жизнь показала, что и с «диким читателем» дело обстоит далеко не так благополучно, как ему бы хотелось.
      Это было в революцию, в двадцатом или двадцать первом году.
      Хлеб был тогда чрезвычайно дорог.
      За фунт хлеба в Питере запрашивали два полотенца, три простыни или трехрядную гармонь.
      А потому однажды осенью поэт-имажинист Николай Иванов, пианистка Маруся Грекова, я и лирический поэт Дмитрий Цензор выехали из Питера в поисках более легкого хлеба…
      Решено было так. Первым номером выступает пианистка Маруся с легкими музыкальными вещицами. Она дает, так сказать, верный художественный тон всему нашему вечеру. Вторым номером – имажинист. Он вроде как усложняет нашу программу, давая понять своими стихами, что искусство не всегда доступно народу.
      Засим я – с юмористическими рассказами. И наконец, лирический поэт Дмитрий Цензор. Он, так сказать, лаком покрывает всю нашу программу. Он создает впечатление легкого, тонкого вечера.
      Программа была составлена замечательно…
      Я покуривал махорку с чаем и печально сплевывал на пол зеленую едкую слюну.
(Случай в провинции)
      И вот они прибыли в небольшой провинциальный город. Устроитель вечера – человек, как сообщает нам автор, ловкий и тонкий, настоял на том, чтобы программа приехавших писателей была разбавлена более понятными публике номерами – музыкой, пением и цирком. Зал был набит до предела.
      Первым, как помню, выступило музыкальное трио. Затем жонглер и эксцентрик. Успех у него был потрясающий. Публика ревела, гремела и вызывала его бесконечно.
      Затем шли наши номера.
      Маруся Грекова вышла на эстраду в глухом черном платье.
      Когда Маруся появилась на сцене, в публике произошло какое-то неясное волнение. Публика приподнялась со своих мест и смотрела на пианистку. Многие хохотали.
      Маруся с некоторой тревогой села за рояль и, сыграв короткую вещицу, остановилась, ожидая одобрения. Однако одобрения не последовало.
      В страшном смущении, без единого хлопка, Маруся удалилась за кулисы.
      За ней почти немедленно выступил имажинист.
      Гром аплодисментов, крики и одобрительный гул не смолкали долго.
      Польщенный таким вниманием и известностью даже в небольшом провинциальном городе, имажинист низко раскланялся, почтительно прижимая руку к сердцу.
      Он прочел какие-то ядовитые, но неясные стишки и ушел в сильном душевном смятении – аплодисментов опять-таки не было.
      Буквально не было ни единого хлопка.
      Третьим, сильно напуганный, выступил я.
      Еще более длительные, радостные крики раздались при моем появлении.
      Задняя публика вставала на скамейки, напирала на впереди сидящих и рассматривала меня, как какое-то морское чудо.
      – Ловко! – кричал кто-то. – Ловко, братцы, запущено!
      – Ах, сволочь! – визгливо кричал кто-то с видимым восхищением.
      Я, в сильном страхе, боясь за свою судьбу и еле произнося слова, начал лепетать свой рассказ.
      Публика терпеливо слушала мой лепет и даже подбадривала меня отдельными выкриками:
      – Ах, сволочь, едят его мухи!
      – Крой! Валяй! Дави! Ходи веселей!
      Пролепетав рассказ почти до конца, я удалился, с трудом передвигая ноги. Аплодисментов, как и в те разы, не было. Только какой-то высокий красноармеец встал и сказал:
      – Ах, сволочь! Идет-то как! Гляди, братцы, как переступает нарочно.
      Последним должен был выступить лирический поэт.
      Он долго не хотел выступать. Он почти плакал в голос и ссылался на боли в нижней части живота…
      Поэт буквально ревел белугой и цеплялся руками за кулисы, однако дружным натиском мы выперли его на сцену.
      Дикие аплодисменты, гогот, восхищенная брань потрясли весь зал.
      Публика восторженно гикала и ревела.
      Часть публики рванулась к сцене и с диким любопытством рассматривала лирического поэта.
      Поэт обомлел, прислонился к роялю и, не сказав ни единого слова, простоял так минут пять. Затем качнулся, открыл рот и, почти неживой, впал обратно за кулисы.
      Аплодисменты долго не смолкали. Кто-то настойчиво бил пятками в пол. Кто-то неистово требовал повторения…
      Я ничего не понимал. Вернее, я думал, что чистое искусство дошло до масс, но в какой-то странной и неизвестной для меня форме.
      Загадка вскоре разъяснилась, Оказалось, что четверо служителей муз из столицы были приняты публикой за трансформатора, выступавшего в этом городе год назад. Ездили тогда по России такие трансформаторы. Они выходили на эстраду, раскланивались, давали публике на себя поглядеть, а затем, уйдя на мгновение за кулисы, снова появлялись перед зрителями – уже в другом костюме, с другим голосом и жестами и в другой роли. Вот за такого циркача-трансформатора их – всех четверых – и приняли.
      Маленькая блондинка пианистка, саженного роста имажинист, я и, наконец, полный, румяный лирический поэт – мы вчетвером показали провинциальной публике поистине чудо трансформации.
      Рассказ этот не только автобиографичен, но и глубоко символичен.
      В сущности, Зощенко рассказывает в нем о своей писательской судьбе.
      Аплодисментов и даже оваций в его жизни было немало. Но, как и в описанном здесь «Случае в провинции», его искусство «дошло до масс в какой-то странной и неизвестной форме».
      Драма писателя Михаила Зощенко состояла в том, что тот «дикий читатель», к которому он стремился всей душой, контактом с которым дорожил больше, чем признанием коллег, критиков и издателей, – этот самый возлюбленный им «дикий читатель» принял его за трансформатора.
      Я согласился на выступления в нескольких городах. Это был несчастный день в моей жизни.
      Первое выступление было в Харькове, потом в Ростове.
      Я был озадачен. Меня встречали бурей аплодисментов, а провожали едва хлопая. Значит, чем-то я не угождаю публике, чем-то ее обманываю. Чем?
      Это правда, я читаю не по-актерски, однотонно, иной раз вяло. Но неужели на мой вечер приходят только как на вечер «юмориста»? В самом деле! Может, думают: если актеры так смешно читают, то что же отколет сейчас сам автор.
      Каждый вечер превращается для меня в пытку.
      С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще более портит мое настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.
      Кто-то сверху кричит:
      – «Баню» давай… «Аристократку»… Чего ерунду читаешь!
      Боже мой! – думаю я. – Зачем я согласился на эти вечера…
      На сцену летят записки. Это передышка для меня.
      Я закрываю книгу.
      Разворачиваю первую записку. Оглашаю ее:
      «Если вы автор этих рассказов, то зачем вы их читаете?»
      Я раздражен. Кричу в ответ:
      – А если вы читатель этих рассказов, то какого лешего вы их слушаете!
      В публике смех, аплодисменты.
      Я раскрываю вторую записку:
      «Чем читать то, что мы все знаем, расскажите покомичнее, как вы к нам доехали».
      Бешеным голосом я кричу:
      – Сел в поезд. Родные плакали, умоляли не ехать. Говорили: замучают идиотскими вопросами.
      Взрыв аплодисментов. Хохот.
      Ах, если б мне сейчас пройтись на руках по сцене или прокатиться на одном колесе – вечер был бы в порядке…
      Без четверти одиннадцать. Можно кончать. 
      Печально вздохнув, я ухожу со сцены под жидкие аплодисменты.
(Перед восходом солнца)
      Сходство со «Случаем в провинции» просто поразительное. Те же бурные овации в начале и жидкие аплодисменты в конце. Те же дурацкие выкрики с мест. Та же зависть к циркачам, которых публика принимает с полной душевной отдачей. Впрочем, новелла кончается более или менее оптимистично. 
      Я утешаюсь тем, что это не мои читатели. Я утешаюсь тем, что это зрители, которые с одинаковым рвением явились бы на вечер любого комика и жонглера.
      Однако для такого оптимизма у него, по правде говоря, немного оснований. С читателями более утонченного вкуса никакого контакта у него тоже не получилось.
      Редакция толстого журнала «Современник».
      Я дал в этот журнал пять самых лучших маленьких рассказов. И вот пришел за ответом.
      Передо мной один из редакторов – поэт М. Кузмин. Он изысканно вежлив. Даже сверх меры. Но по его лицу я вижу, что он намерен мне сообщить нечто неприятное.
      Он мнется. Я выручаю его.
      – Вероятно, мои рассказы не совсем в плане журнала? – говорю я. Он говорит:
      – Понимаете, у нас толстый журнал… А ваши рассказы… Нет, они очень смешны, забавны… Но они написаны… Ведь это…
      – Чепуха? – вы хотите сказать, – спрашиваю я. И в моем мозгу загорается надпись под гимназическим сочинением – «Чепуха».
      Кузмин разводит руками.
      – Боже сохрани. Я вовсе не хочу этого сказать. Напротив. Ваши рассказы очень талантливы… Но согласитесь сами – это немножко шарж.
      – Это не шарж, – говорю я.
      – Ну, взять хотя бы язык…
      – Язык не шаржирован. Это синтаксис улицы… Народа…
      – Не будем спорить, – говорит он мягко. – Вы дайте нам обыкновенную вашу повесть или рассказ… И поверьте – мы очень ценим ваше творчество.
      Я ухожу из редакции. У меня уже нет тех чувств, какие я когда-то испытывал в гимназии. У меня нет даже досады.
      Бог с ними, думаю я. Обойдусь без толстых журналов. Им нужно нечто «обыкновенное». Им нужно то, что похоже на классику. Это им импонирует. Это сделать весьма легко. Но я не собираюсь писать для читателей, которых нет. У народа иное представление о литературе.
      Я не огорчаюсь. Я знаю, что я прав.
(Перед восходом солнца)
      Последняя фраза («Я не огорчаюсь…») не может нас обмануть. Яснее ясного, что он ранен этим отказом Кузмина в самое сердце. И рана эта даже и сейчас, когда он вспоминает о том давнишнем разговоре, все еще не закрылась.
      Убедиться в этом нетрудно. Новелла называется «Снова чепуха». Название это возвращает нас к другой истории, относящейся к той поре жизни автора, когда он еще был гимназистом.
      Я лежу на операционном столе. Подо мной белая, холодная клеенка. Впереди огромное окно. За окном яркое синее небо.
      Я проглотил кристалл сулемы. Этот кристалл у меня был для фотографии. Сейчас мне будут делать промывание желудка.
      Врач в белом халате неподвижно стоит у стола. Сестра подает ему длинную резиновую трубку. Затем, взяв стеклянный кувшин, наполняет его водой. Я с отвращением слежу за этой процедурой. Ну что они меня будут мучить. Пусть бы я так умер. По крайней мере кончатся все мои огорчения и досады.
      Я получил единицу по русскому сочинению. Кроме единицы, под сочинением была надпись красными чернилами: «Чепуха». Правда, сочинение на тургеневскую тему – «Лиза Калитина». Какое мне до нее дело?.. Но все-таки пережить это невозможно…
      Врач пропихивает в мою глотку резиновый шланг. Все глубже и глубже входит эта отвратительная коричневая кишка.
      Сестра поднимает кувшин с водой. Вода льется в меня. Я задыхаюсь. Извиваюсь в руках врача. Со стоном машу рукой, умоляя прекратить пытку.
(Перед восходом солнца)
      Новелла так и называется – «Пытка». В ней впервые возникает слово «чепуха», которое вспыхивает в мозгу автора в разговоре с Кузминым. Но если резкая оценка учителем гимназического сочинения о Лизе Калитиной, до которой ему нет никакого дела, привела его на грань самоубийства, так что уж говорить об оценке его собственных рассказов, да еще таких, которые он считает самыми лучшими. Да и Кузмин – что ни говори – все-таки не учитель гимназии.
      Совершенно очевидно, таким образом, что новелла про разговор с редактором «Современника» с полным основанием могла бы называться не «Снова чепуха», а – «Снова пытка».
      Кончается она, как почти всегда у Зощенко, на оптимистической ноте. Автор уходит от редактора журнала с твердой уверенностью в своей правоте. Он прав, потому что – «У народа иное представление о литературе».
      Но о том, какое представление о литературе у народа, мы уже знаем из новеллы, в которой он рассказывает о своих выступлениях перед публикой. Он не собирается писать «для читателей, которых нет». Но о встречах с читателями, «которые есть», отзывается весьма определенно: «Каждый вечер превращается для меня в пытку». Круг замкнулся.
      Для писателя, давно свыкшегося с мыслью, что он живет и творит «на необитаемом острове», это, быть может, и не явилось бы таким потрясением. Но для него это был крах. Зашаталась одна из главных опор, на которых зиждилась система его жизненных ценностей. И сразу затрещали, стали рушиться все другие опоры, на которых держалась еще недавно казавшаяся такой прочной и незыблемой, с таким трудом созданная и такими усилиями поддерживаемая им модель Вселенной.

НОВАЯ МОДЕЛЬ ВСЕЛЕННОЙ

      Совсем недавно, всего лишь семь-восемь веков тому назад, люди были уверены, что Земля – центр Вселенной, а звезды вращаются вокруг нее.
      Они верили, что под ногами у них мечутся грешники в геенне огненной. Запрокинув голову, они созерцали над собою двенадцать сфер: сперва сферу стихий, охватывающую воздух и огонь, потом сферы Луны, Меркурия и Венеры, потом сферы Солнца, Марса, Юпитера и Сатурна, а потом незыблемую твердь, к которой, наподобие светильников, прикреплены звезды. А там, дальше, за пределом видимого глазом, им представлялось девятое небо, куда возносились святые, хрустальный свод. И, наконец, местопребывание блаженных – эмпирей, куда после смерти два ангела в белых одеждах уносят души праведников.
      Но настал час, и вся эта прекрасно организованная Вселенная рухнула. Хрустальный свод небес разбился вдребезги, и перед людьми разверзлась бесконечность. Оказалось, что там, за планетами, не эмпирей праведников и ангелов, а черная бездна, мириады солнц. И среди этой бесконечности миров наше бедное маленькое Солнце – всего лишь крохотный пузырек горящего газа, а Земля – микроскопический глиняный шарик, мчащийся в ледяном пространстве Космоса.
      Эта черная бездна устрашала, она наполняла душу ужасом. Ужасно было думать, что наша огромная, необъятная, до сих пор до конца нами не исследованная Земля, – всего лишь пылинка в бесконечных просторах Вселенной.
      Но еще ужаснее было то, что стройный, так ладно, так великолепно организованный космос внутри нас сменился хаосом. Главным источником трепета, объявшего душу человека, была мысль даже не о бесконечности Вселенной, а об отсутствии в ней порядка. Страшно было жить в мире, где нет никаких законов, где все случайно. Ужасна была Вселенная, из которой навсегда исчезли гармония и целесообразность. Но они не исчезли.
      Явился человек, который понял, объяснил и даже исчислил законы, управляющие всей небесной механикой.
      Тьма рассеялась. Снова стало светло. Человеку опять, казалось, на этот раз уже окончательно, стало ясно сложное устройство Вселенной.
 
Был этот мир глубокой тьмой окутан.
Да будет свет! И вот явился Ньютон.
 
      Это гордое четверостишие сложил английский поэт XVIII века.
      Но минуло всего лишь каких-нибудь два столетия, и поэт нового, нынешнего века ехидно возразил своему давнему собрату:
 
Но сатана недолго ждал реванша.
Пришел Эйнштейн – и стало все как раньше.
 
      Стало все как раньше – это значит: блестящий театр мироздания снова погрузился во тьму с тех пор, как ошеломляющие открытия Альберта Эйнштейна полностью перевернули все привычные представления о мире, в котором мы живем.
      Почти безраздельно господствовавшая с конца XVII до конца XIX века ньютоновская физика описывала Вселенную, где все происходит в точном соответствии с законами: она описывала компактную, прочно устроенную Вселенную, где все будущее строго зависело от всего прошедшего… Теперь эта точка зрения не является больше господствующей в физике.
(Норберт Винер)
      Высказав это соображение, «отец кибернетики» далее замечает, что на рубеже XIX и XX веков произошло еще и другое, как ему представляется, не менее важное событие: грандиозный переворот в искусстве. И он прямо связывает этот переворот с изменившимися в это же время представлениями ученых об устройстве Вселенной,
      Казалось бы, какое дело до всего этого человеку, повседневная жизнь которого бесконечно далека от этих высоких материй?
      Оказывается, однако, что мысль о том, как устроена Вселенная, почему-то волнует и простых смертных.
 
Мы всюду, бредя взглядом женским,
Ища строку иль строя дом,
Живем над пламенем вселенским,
На тонкой корочке живем.
 
 
Гордимся прочностью железной,
А между тем в любой из дней,
Как детский мячик, в черной бездне
Летит Земля. И мы на ней.
 
(Наум Коржавин)
      Положим, это – поэт, существо не совсем обычное. Как мы уже отметили однажды, поэт в чем-то сродни звездочету: «Он смотрит на планету, как будто небосвод относится к предмету его ночных забот».
      Но вот – наш давний знакомец Борис Иванович Котофеев, герой повести Зощенко «Страшная ночь». Помните, какой ужас он испытал, ощутив, как непрочна и, в сущности, ненадежна еще недавно казавшаяся ему незыблемой модель Вселенной:
      А в самом деле, какой может быть строгий закон, когда все меняется на наших глазах, все колеблется, начиная от самых величайших вещей – от Бога и любви – до мизернейших человеческих измышлений.
      Скажем, многие поколения и даже целые народы воспитывались на том, что любовь существует, и Бог существует, и, скажем, царь есть какое-то необъяснимое явление. А теперь мало-мальски способный философ с необычайной легкостью, одним росчерком пера, доказывает обратное. Или наука. Уж тут-то все казалось ужасно убедительным и верным, а оглянитесь назад – все неверно и все по временам меняется, от вращения Земли до какой-нибудь там теории относительности.
      Оказывается, в катастрофе, постигшей Бориса Ивановича Котофеева, Эйнштейн со своей теорией относительности тоже отчасти повинен.
      Во избежание беды, случившейся с Борисом Ивановичем и другими героями его «Сентиментальных повестей», Зощенко, как мы уже выяснили, решил исходить из того, что не стоит искать в жизни какой-то «высший смысл». Нету в ней никакого «высшего смысла». Ну что ж… На нет – и суда нет. Все равно надо жить, принимая этот мир таким, каков он есть.
      Это, конечно, было непросто. Даже героям его «Сентиментальных повестей» это решение далось нелегко. А он ведь все-таки был не чета своим героям. Что там ни говори, он был плотью от плоти и кровью от крови тех, кто на протяжении столетий привык жить во Вселенной, где «пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит», где «в ночи млечпуть серебряной Окою», где «тенистая полночь стоит у пути, на шлях навалилась звездами, и через дорогу за тын перейти нельзя, не топча мирозданья». А надо было научиться жить в совсем другой – тусклой, обесцвеченной Вселенной, где «нельзя дышать, и твердь кишит червями, и ни одна звезда не говорит».
      До сих пор у нас как будто были все основания считать, что с этой задачей – худо ли, хорошо – он справился.
      Книга «Перед восходом солнца» заставляет отказаться от этого взгляда. Она вынуждает нас увидеть все, о чем мы говорили раньше, в несколько ином свете.
      Сюжет этой зощенковской книги напоминает уже известный нам рассказ «Врачевание и психика». С той только – весьма существенной – разницей, что в книге пациентом и врачом является одно и то же лицо: автор. Не менее, а может быть, даже и более существенно другое отличие книги от рассказа: на сей раз к проблеме излечения от тяжкого душевного недуга методом абреакции автор относится без тени насмешки. Относится даже не просто серьезно, не просто уважительно, а, я бы сказал, с огромной, чуть ли даже не суеверной почтительностью. В этом смысле рассказ «Врачевание и психика» и книга «Перед восходом солнца» так разительно отличаются друг от друга, что, если бы не то обстоятельство, что рассказ был написан задолго до книги, его можно было бы счесть автопародией, злой насмешкой автора над главной идеей своей книги.
      Итак, стремясь отыскать первопричину своих душевных страданий, он решил «прокрутить» – кадр за кадром – всю «киноленту» своей жизни. Но начал он не с начала.
      Резонно предположив, что причина постигшего его несчастья не может лежать в его далеком детстве («Какие там могут быть особые душевные волнения у мальчишки. Подумаешь, великие дела! Потерял три копейки… Штаны разорвал. Украли ходули. Учитель единицу поставил…»), он сперва предлагает нашему вниманию серию «моментальных фотографий», относящихся к его взрослой, сознательной жизни.
      Однако, не обнаружив там причину своей беды, он обращается к более раннему возрасту: к детству, потом к младенчеству, потом к анализу подсознательного, – воспоминаниям о мучивших его, повторяющихся снах и т. д.
      Книга, таким образом, превращается в некое подобие детектива. Читатель ждет: где же, когда же наконец отыщется разгадка волнующей его тайны?
      В конце концов искомая причина (так, во всяком случае, уверяет нас автор) найдена. И вот тут-то – странное дело! – выясняется, что читатель горько разочарован. Разгадка волновавшей его тайны оказывается настолько несущественной и даже мелкой в сравнении с тем, что дали ему поиски этой разгадки; что невольно возникает вопрос: полно, да уж в поисках ли этой мифической причины заключалась истинная цель автора?
      Выясняется, что не только автора, но и читателя автобиографические новеллы, составляющие плоть этой книги, волнуют неизмеримо больше, нежели поиски таинственной причины его болезни.
      Если уж сравнивать эту книгу с детективом, тут невольно напрашивается сопоставление с одним рассказом Чапека. На героя этого рассказа было совершено покушение. Он обращается за помощью в полицию. Там его спрашивают, подозревает ли он кого-нибудь? Ведь не может же так быть, чтобы у человека не было врагов… Герой перебирает в памяти всех своих знакомых – близких и дальних – и с ужасом понимает, что едва ли не каждый из них мог затаить в душе какую-то горькую на него обиду. Иными словами, чуть ли не каждый из тех, кого он знает, мог бы оказаться виновником покушения на его жизнь.
      Вот так же и в книге Зощенко «Перед восходом солнца»: едва ли не каждая из рассказанных автором новелл таит в себе возможную причину его душевной болезни.
      У зеркала Тата поправляет свои волосы. Я подхожу к ней и обнимаю ее. Она смеется. Удивляется, что я стал такой храбрый…
      Мы целуемся. И в сравнении с этим весь мир кажется мне ничтожным. И ей тоже безразлично, что происходит кругом.
      Потом она смотрит на часы и вскрикивает от страха. Говорит:
      – Сейчас придет мой муж.
      И в эту минуту открывается дверь, и входит ее муж. Тэта едва успевает поправить свою прическу. Муж садится в кресло и молча смотрит на нас. Тэта, не растерявшись, говорит:
      – Николай, ты только посмотри на него, какой он стал. Ведь он только сию минуту приехал с фронта.
      Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня.
      Разговор не вяжется. И я, церемонно поклонившись, ухожу. Тата провожает меня.
      Открыв дверь на лестницу, она шепчет мне: 
      – Приходи завтра днем. Он уходит в одиннадцать.
      Я молча киваю головой.
      Лицо ее мужа и кислая его улыбка целый день не выходят из моей головы. Мне кажется ужасным – и даже преступным – пойти завтра к ней днем.
      Утром я посылаю Тате записку о том, что я срочно уезжаю на фронт.
      Вечером я уезжаю в Москву и, пробыв там несколько дней, возвращаюсь в полк.
      Прочитав эту короткую новеллу, никто не посмеет упрекнуть автора в том, что он, как выражался давний зощенковский герой, «описывает, холера, переживания». О переживаниях вроде бы тут ни слова. И в то же время основным предметом повествования тут являются именно переживания, то есть то, что происходит в душе человека. Эта крошечная история, изложенная словно бы одними глаголами, передающими исключительно физические действия («Я подхожу и обнимаю…», «Она смотрит на часы и вскрикивает от страха…», «Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня…», «Я молча киваю головой…», «Я посылаю Тате записку…», «Я уезжаю в Москву и… возвращаюсь в полк…»), по сути дела, представляет собой психологическую новеллу в самом прямом и точном смысле этого слова. Это история, повествующая о том, как человек не смог переступить через несчастье другого человека. Иными словами, это рассказ о тех самых «переживаниях», о которых так проникновенно говорил Достоевский в своей пушкинской речи. О тех самых переживаниях, которые с такой удивительной психологической тонкостью передал Толстой в знаменитой обмолвке Каренина – «…пеле… пелестрадал».
      Дело, разумеется, не в самой истории, а в тех свойствах личности автора, на которые она бросает свет.
      Тут нам придется вновь вспомнить Гоголя: «Собрать и изложить… непреодолимое и доказать, что точно никакими силами нельзя преодолеть его».
      То, что для другого оказалось бы сущим пустяком, на что этот «другой» и внимания бы даже не обратил, для героя (и автора) этой новеллы оказалось непреодолимым.
      Тут – самый нерв разбираемой нами психологической коллизии, в основе которой лежит трагическая антиномия. Человек, искренне убежденный, что интеллигенты живут «по-выдуманному», а жить надо совсем иначе, – при первой же попытке отбросить прочь все это лишнее, «накрученное», терпит крах. Оказывается, что для него это – недостижимо. Другой, может, и смог бы. А он – не может. И в этой антиномии, в этой разорванности сознания и коренится причина его душевных страданий, не покидающей его постоянной тоски.
      Все эпизоды, все автобиографические новеллы, образующие художественную плоть книги Зощенко «Перед восходом солнца», выстраиваются в некий единый сюжет. Каждая из этих «моментальных фотографий» дает нам еще одно, новое подтверждение той самоочевидной истины, что сделанная Михаилом Зощенко ставка на нормального человека не удалась. А некоторые из этих эпизодов даже и объясняют, почему с таким человеком, каким был он, эта ставка изначально была обречена на провал.
      Книга представляет собой как бы два встречных потока. Один поток – это философия автора, подтверждением истинности которой должны служить различные эпизоды его жизни и анализ этих эпизодов. Другой поток – художественная логика самих новелл, постоянно вступающих в кричащее противоречие с этой авторской философией, последовательно и неумолимо опровергающих ее.
      Как бы ни открещивался Зощенко от Фрейда, вся философия его целиком укладывается в предложенную классическим фрейдизмом модель духовной жизни человека.
      Модель эта, как я уже говорил, держится на допущении, что все более высокие и сложные формы бытия непременно должны быть сведены – без остатка – к некоему простейщему началу.
      Тут надо сказать, что в этой своей попытке Зощенко был не одинок. Тот же путь избрали для себя многие его современники.
      Наши нравственные и житейские рефлексы очень часто нами вызываются искусственно, потому что мы думаем, что они нужны, что иначе мы – безнравственны, бесчувственны и т.д., и т.д. Отсюда множество лишних, не первичного типа, раздражений, которые загромождают нашу нервную систему. Большевики – молодцы, что обрубают «психологию».
(Мариэтта Шагинян)
      Рассказывают, что академик И. П. Павлов запретил своим сотрудникам пользоваться словом «психология» как понятием сугубо антинаучным. Никакой психологии нет, говорил он. Есть только рефлексы. Но однажды в сердцах он воскликнул:
      – Что вы все твердите, как попки: «рефлексы, рефлексы»! Пора уже придумать какое-нибудь другое слово. Например – «психология»! 
      То, что для Павлова было только началом эксперимента, исходным условием решаемой им научной, задачи, у Мариэтты Шагинян превратилось в цельное и законченное мировоззрение. Она и вправду решила, что никакой психологии нет, а есть только рефлексы. Да и среди рефлексов тоже есть лишние («нравственные»), которые следует обрубить.
      И обрубила. И дожила до девяноста двух лет в полном ладу с собой и избранным ею способом существования.
      У Зощенко попытка обрубить все «лишнее» потерпела крах. И книга «Перед восходом солнца», как я уже сказал, – не что иное, как рассказ о причинах этого краха.
      Я прохожу по вагонам. В руках у меня щипчики для пробивания железнодорожных билетов.
      Мои щипчики высекают полумесяц.
      Шикарная ветка Кисловодск – Минеральные Воды обслуживается летом студентами. И вот почему я здесь, на Кавказе. Я приехал сюда на заработок.
      Кисловодск. Я выхожу на платформу…
      Вежливо кланяясь и улыбаясь, подходит ко мне кассир.
      – Коллега, – говорит он мне (хотя он не студент), – на пару слов… В другой раз вы не пробивайте щипчиками билеты, а возвращайте мне…
      Эти слова он произносит спокойно, улыбаясь, как будто речь идет о погоде. Я растерянно бормочу:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44