Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Диалоги о культуре - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.

ModernLib.Net / Отечественная проза / Бенедикт Сарнов / Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. - Чтение (стр. 24)
Автор: Бенедикт Сарнов
Жанр: Отечественная проза
Серия: Диалоги о культуре

 

 


      Кое-что от прежней жизни все-таки осталось. Но разве в этом дело? Главное – то, что произошло с людьми. А они, если верить автору, в результате происшедших перемен буквально переродились.
      Впрочем, прочитав следующий абзац, мы убедимся, что полной уверенности у автора на этот счет все-таки нет.
      И даже ответственная съемщица, Елисавета Игнатьевна Хлопушкина, неожиданно, представьте себе, вышла замуж за техника Анатолия Скоробогатова, который в нее влюбился. И она его безумно полюбила. И многие приписали этот роман действию электрического света, поскольку при свете Хлопушкина оказалась еще ничего себе, несмотря на ее пятьдесят два года. А другие приписали это тому, что свет окончательно выяснил размеры ее комнаты, благодаря чему Скоробогатов рискнул жениться в ожидании чего-нибудь лучшего.
      Нет, люди, кажется, все-таки не слишком переменились… И точь-в-точь та же картина откроется нашему взору, если мы обратим его к событиям мировой истории, случившимся уже, так сказать, после изобретения электричества. Или, как выразились бы мы нынче, после торжества научно-технической революции:
      Нищие бродят. Сифилитики лежат. Война гремит. Чья-то мама плачет. Кому-то голову топором оттяпали. Богатый жрать не дает бедному, – зерно топит в море, чтоб цену не сбавлять. Невеста страдает. Жених без ноги является. Книги сожгли, непригодные какому-нибудь правительству… Кого-то там пытали. Потом в тюрьму сунули. Резиновой дубинкой избили. Бедняк хнычет. Богатый чарльстон танцует и забавляется…
      Может быть, единственно научились шибче ездить по дорогам. И сами бреются. И радио понимать умеют. И стали летать под самые небеса. И вообще – техника.
      Автор начинает свою книгу с того, что сперва приглашает нас кинуть, так сказать, общий взгляд на жизнь всего рода человеческого. Тут он использует старый, надежный, испытанный толстовский метод остранения. Он предлагает нам взглянуть на нашу жизнь как бы чужими глазами. Глазами какого-нибудь разумного существа, прилетевшего на нашу грешную землю с какой-нибудь другой, более культурной планеты. Скажем, с Марса или там с Юпитера.
      Вот, предположим, существо это спустилось, или, придерживаясь более земных понятий, скажем, – упало на своем летательном аппарате куда-нибудь, ну, там, поблизости какого-нибудь мирового города, где, так сказать, блеск, треск и иммер элеган.
      Сверкают, предположим, лампионы. Вырываются к небу лучи реклам. Блестит на облаках всем на удивление какая-нибудь там световая бутылка с шампанским. Пробка у ней нарочно выскакивает. Световые брызги. Внизу гремит музыка. Поезд грохочет. Визжит там, я извиняюсь, какой-нибудь человечишко, которому отхватило полноги. Сок течет… Автомобиль едет, до отказу наполненный шикарными дамами. Они с хохотом и прибаутками едут куда-нибудь там, ну, я не знаю – в оперу или кабаре, повеселиться…
      И вдруг существо видит: подъезжает к подъезду какой-нибудь там шикарный мотор.
      Три швейцара стремительно выбегают и с превеликим почтением открывают дверцы. И любопытные, затаив дыхание, смотрят на того, кто сейчас оттуда вылезет.
      И вдруг из авто, наклонив головку, выпархивает, вообразите себе, этакая куколка, крайне миловидная, красивенькая дама, такая прелестная, как только может представить себе праздничная фантазия мужчины. В одной ручке у нее крошечный песик, дрожащий черненький фокстерьер, в другой ручке – кулек с фруктами – ну, там, персики, ананасы и груши.
      Она выпрыгивает из авто с крайне беспомощными словами: «Ах, упаду!» или «Ах, Алексис, ну где же ты, наконец!»
      И вот вслед за ней, кряхтя, плюясь и поминутно сморкаясь, вылезает Алексис на своей хромой ноге. Этакое, представьте себе, грубое животное, этакая у него морда – нос кривой, одной скулы нету, и из глаз гной течет…И вот все ему тем не менее кланяются в три погибели, все на него восторженно смотрят. Шепот восторга и почтения пробегает по рядам.
      – Ах, – говорит швейцар, дрожа от волнения, – какое счастье, господа, что он к нам пожаловал.
      А он, этот хромающий субъект, видать, состарившийся в злодеяниях, небрежно зевая и не закрывая даже своего едала рукой, идет себе на своей кривой ноге, нехотя поглядывая на прелестную даму, которая суть не кто иная, как его жена.
(Голубая книга. Деньги.)
      Для нашего брата, землянина, картина не такя чтобы уж очень удивительная. Экая, подумаешь, невидаль! Испокон веков юные красавицы выходили замуж за уродливых стариков, чтобы иметь возможность вкусно есть, сладко спать, кататься в шикарных автомобилях или роскошных каретах или, там, портшезах, смотря по обстоятельствам места и времени. Нас таким зрелищем, разумеется, не удивишь. Мы к таким картинам притерпелись, повсеместно наблюдая их в жизни и в литературе. Но вед автор для того-то и заставил нас поглядеть на нашу жизнь глазами прилетевшего невесть откуда инопланетного существа, чтобы мы вместе с ним увидели всю ненормальность этой, к сожалению, слишком привычной для нас картины.
      А существу, прилетевшему с другой планеты, переварить такое зрелище не так просто, как нам с вами. Изумленное очевидным несоответствием этой пары, наше разумное существо, привыкшее, очевидно, к более нормальной и естественной жизни, высказывает предположение, что столь очевидное физическое неравенство, вероятно, объясняется какими-нибуь выдающимися духовными свойствами хромоногого и поминутно сморкающегося старика.
      – Пардон. Кто это такое? – испуганно спрашивает наше разумное существо у швейцара. – Это что же будет: какой-нибудь ваш великий ученый, или политический деятель, или, может быть, крупный педагог своего времени?
      – Педагог, – презрительно говорит швейцар. – Если б педагог, то никакой бы, извиняюсь, суматохи не случилось. У нас педагогов, может быть, с кашей жрут., а это приехадщи миллионер.
      Короче говоря, бедное инопланетное существо, совсем расстроившись от разнообразных картин этой непонятной ему , нелепой земной жизни, поскорее садится в свой летательный аппарат и, нажав кнопку, поспешно взлетает к ярким небесам.
      «Прощайте, прощайте… До свидания… Прилетайте почаще, – говорит ему вдогонку автор. – Быть может, в дальнейшем что-нибудь изменится. Привет вашим. Пишите. Заглядывайте к нам. У нас течение жизни идет по-иному».
      «У нас» – это в СССР, в стране победившего социализма. Вот если бы это неразумное «разумное существо» на своем летательном аппарате приземлилось у нас… Вот тогда… Тогда бы его взору открылись совсем иные картины…
      Представить себе, какие картины открылись бы взору нашего инопланетного существа, если бы оно, как говорит автор, «хотя бы в виду обширности наших полей и равнин» сперва завернуло к нам, – вовсе нетрудно. Для этого нужно всего лишь пропустить какую-нибудь сотню страниц и, минуя многочисленные исторические новеллы, обратиться непосредственно к рассказам о нашей жизни. Скажем, к «Рассказу о старом дураке».
      Рассказ этот начинается с воспоминания о знаменитой картине русского художника Пукирева «Неравный брак».
      На этой картине нарисованы, представьте себе, жених и невеста.
      Жених – такой, вообще, престарелый господинчик, лет этак, может быть, семидесяти трех с хвостиком. Такой, вообще, крайне дряхлый, обшарпанный субъект нарисован, на которого зрителю глядеть мало интереса.
      А рядом с ним – невеста. Такая, представьте себе, молоденькая девочка в белом подвенечном платье. Такой, буквально, птенчик, лет, может быть, девятнадцати…
      В общем, удивительные мысли навевает это художественное полотно.
      Такой, в самом деле, старый хрен мог до революции вполне жениться на такой крошке. Поскольку, может быть, он – «ваше сиятельство» или он сенатор, и одной пенсии он, может быть, берет свыше как двести рублей золотом, плюс поместья, экипаж и так далее. А она, может, из бедной семьи. И мама ее нажучила: дескать, ясно, выходи.
      Конечно, теперь всего этого нету. Теперь все это, благодаря революции, кануло в вечность. И теперь этого не бывает.
      У нас молоденькая выходит поскорей за молоденького. Более престарелая решается жить с более потрепанным экземпляром. Совершенно старые переключаются вообще на что-нибудь эфемерное – играют в шашки или гуляют себе по набережной.
      Нет, конечно, бывает, что молоденькая у нас иногда выходит за пожилого. Но зато этот пожилой у нас обыкновенно какой-нибудь там крупнейший физиолог, или он ботаник, или он чего-нибудь такое изобрел всем на удивление, или, наконец, он ответственный бухгалтер, и у него хорошая материальная база на двоих.
      Нет, такие браки не вызывают неприятных чувств. Тем более тут можно искренне полюбить – может, это какая-нибудь одаренная личность, хороший оратор или у него громадная эрудиция и прекрасный голос. А таких дел, какие, например, нарисованы на вышеуказанной картине, у нас, конечно, больше не бывает.
      Вроде рассказчик и в самом деле уверен, что ничего похожего на то, что изобразил на своей картине художник Пукирев, у нас не бывает и быть не может. И свою историю «про старого дурака» он решил рассказать нам исключительно для того, чтобы подтвердить эту мысль, подкрепить ее конкретным примером.
      Вот, например, какая история произошла недавно в Ленинграде.
      Один, представьте себе, старик, из обыкновенных служащих, неожиданно в этом году женился на молоденькой.
      Ей, представьте себе, лет двадцать, и она интересная красавица, приехавшая из Пензы. А он – старик, лет, может быть, шестидесяти. Такой, вообще, облезлый тип. Морда какая-то у него потрепанная житейскими бурями. Глаза какие-то посредственные, красноватые. В общем, ничего из себя не представляющая личность, из таких, какие в каждом трамвае по десять штук едут.
      И к тому же он плохо может видеть. Он, дурак, дальтонизмом страдает. Он не все цвета может различать.
      Он зеленое принимает за синее, а синее ему, дураку, мерещится белым…
      И вот, тем не менее, имея такие дефекты, он неожиданно и всем на удивление женится на молодой прекрасной особе.
      Короче говоря, происходит неравный брак. Такой же, какой художник Пукирев изобразил на своей знаменитой картине. С той, правда, разницей, что жених на картине Пукирева был князь или сенатор, а мнимый педагог Алексис, поразивший воображение инопланетного пришельца, худо-бедно, был все-таки миллионер. А наш герой – самый что ни на есть обыкновенный, ничем не примечательный субъект из таких, какие «в каждом трамвае по десять штук едут».
      Но как раз это – самый крупный его козырь. Поскольку эта его очевидная непримечательность могла служить самой надежной гарантией того, что юная красавица решила выйти за него замуж не из каких-нибудь там гнусных корыстных побуждений, а исключительно по влечению своего юного пылкого сердца. А что касается некоторого возрастного несоответствия, то это – пустяки. Это не имеет решительно никакого значения. Как пелось в те годы в популярной советской песне:
 
Потому что у нас
Каждый молод сейчас
В нашей юной прекрасной стране!
 
      Именно так наш герой все это и объяснил любопытным соседям и сослуживцам.
 
Окружающим он так объяснил это явление: дескать, новая эра, дескать, нынче даже старики кажутся молодыми и довольно симпатичными.
Окружающие ему говорят:
– Вы поменьше занимайтесь агитацией и пропагандой, а вместо этого поглядите, чего ей от вас нужно. Это же анекдот, что она за вас выходит замуж.
Старик говорит:
– Кроме своей наружности и душевных качеств, я ничего материального не имею. Жалованье маленькое. Гардероб – одна пара брюк и пара рваных носовых платков. А что касается комнаты, этой теперешней драгоценности, то я живу пока что со своей престарелой супругой на небольшой площади, какую я намерен делить. И в девяти метрах, с видом на помойку, я буду, как дурак от счастья, жить с той особой, какую мне на старости лет судьба послала.
 
      Казалось бы, логика эта неотразима. Однако новая жизнь действительно принесла с собой свою, новую шкалу ценностей.
      Автор даже не считает нужным подробно что-либо объяснять. Он лишь вскользь упоминает, что юная красавица, вышедшая замуж за ничем не примечательного старика, прибыла из Пензы. Какому-нибудь там жителю Парижа, Лондона или Нью-Йорка это, конечно, мало что говорит. Но соотечественник автора уже наверняка смекнул, как называется та необыкновенная, никакими силами и талантами не достижимая драгоценность, которую стремилась заполучить наша энергичная молодая особа: ленинградская прописка.
      Дальше весь этот музыкальный этюд был разыгран как по нотам:
      И вот он разделил площадь. Устроил побелку и окраску. И в крошечной комнатке из девяти метров начал новую великолепную жизнь, рука об руку с молодой цветущей особой.
      Теперь происходит такая ситуация.
      Его молодая подруга жизни берет эту крошечную комнату и меняет ее на большую…
      И вот она со своим дураком переезжает на эту площадь, в которой четырнадцать метров.
      Там живет она некоторое время, после чего проявляет бешеную энергию и снова меняет эту комнату на комнату уже в двадцать метров. И в эту комнату снова переезжает со своим старым дураком.
      А переехав туда, она с ним моментально ссорится и дает объявление в газету: дескать, меняю чудную комнату в двадцать метров на две небольшие в разных районах… Короче говоря: через два месяца после, так сказать, совершения таинства брака наш старый дурак, мало чего понимая, очутился в полном одиночестве в крошечной комнатке за городом, а именно – в Озерках.
      Так что же, выходит, автор нас обманул? Ведь он, помнится, обещал нам показать, какие у нас произошли на этом фронте грандиозные перемены. А на поверку выходит, что никаких перемен, в сущности, не произошло. Тот же нахальный, голый расчет. И никаких чувств.
      И вот так построена вся «Голубая книга», все ее пять разделов: «Деньги», «Любовь», «Коварство», «Неудачи», «Удивительные события».
      Вот, например, первый раздел: «Деньги». Сперва нам дается, так сказать, философия этого деликатного предмета. Исследование той гнусной роли, какую деньги играли на протяжении всей истории человечества. Затем идут исторические новеллы, подтверждающие этот грустный диагноз. Затем следует облегченный вздох:
      Но мы должны сказать, что у нас многие печальные дела, связанные с деньгами, вернее – с богатством, уже безвозвратно исчезли. И мы освободились от многих опасностей и превратностей жизни. И мы снимаем шапку перед этими обстоятельствами.
      Сделав это оптимистическое заявление, автор приступает к «Рассказам о деньгах». К рассказам уже не из прошлого, а из нашей сегодняшней жизни. И тут-то мы и убеждаемся, что шапку снимать вроде как бы рановато, поскольку ничего в этом смысле в нашей жизни пока еще не переменилось.
      Отдел «Коварство» автор уже не решается завершить такой откровенно оптимистической концовкой. Тут его оптимизм носит более, что ли, осторожный и сдержанный характер. Он направлен не в настоящее, а в будущее. Но как бы то ни было, перед тем как приступить к «Рассказам о коварстве» из нашей современной жизни, он тоже облегченно переводит дыхание:
      Нет, у нас коварство, конечно, есть. И даже у нас специальные названия подобрали для обозначения этого – двурушники, комбинаторы, авантюристы, аферисты, арапы и так далее. Из чего вполне видать, что у нас этого добра еще достаточно.
      Но только у нас именно то хорошо, что есть полная уверенность, что с течением времени этого у нас не будет.
      И далее следует цикл «Рассказов о коварстве», окончательно убеждающий читателя в том, что у нас нет решительно никаких оснований надеяться на то, что «с течением времени этого у нас не будет».
      Такое построение книги наводит на мысль, что философские и исторические главы – это всего лишь фон, на котором разворачивается ее основное действие. Что история и своеобразная зощенковская философия истории – это всего лишь инструмент познания нашей повседневности, способ постижения тех скрытых пружин, которые остаются главными двигателями и нашей современной жизни. Пружины эти – все те же, известные человечеству от сотворения мира: деньги, любовь, коварство и т. д.
      Тут невольно опять вспоминается разговор автора с одной его сверстницей. Разговор, который мы, помнится, уже приводили однажды.
      Она сказала:
      – Я не перестаю, оплакивать прошлый мир, хотя уже минуло восемь лет с тех пор, как мы его потеряли…
      Новый мир – это грубый, мужицкий мир. В нем нет той декоративности, к какой мы привыкли… Что касается справедливости, то я с вами не спорю, хотя и предполагаю, что башмак стопчется по ноге.
(Перед восходом солнца)
      Вскользь брошенная фраза, что уже минуло восемь лет с тех пор, как старый мир навсегда канул в прошлое, позволяет нам точно установить дату этого разговора, так хорошо запомнившегося автору: дело, стало быть, происходило в 1925 году. «Голубая книга» вышла в свет в 1935-м, то есть десять лет спустя. Но мрачная тень этого – десятилетней давности – разговора лежит едва ли не на всех разделах и главах его книги. И дело тут не только в том, что полюбившаяся автору формула о башмаке, который стопчется по ноге, повторяется в нем многократно.
      Взять хотя бы все тот же «Рассказ о старом дураке». Разве не подтверждает он всей своей художественной логикой тот очевидный и несомненный факт, что женщина, сделавшая автору в 1925 году свое удивительное по откровенности признание, была права?
      О том, что «башмак стоптался по ноге», тут даже и говорить не приходится. Даже не стоптался, а, как мы уже отметили это несколько раньше, сразу пришелся точно впору обитателям нового мира.
      Но в том, старом мире действительно была своя красота и, как удачно выразилась собеседница автора, декоративность. Да, там юные красавицы тоже вынуждены были отдаваться хромым, поминутно сморкающимся старикам с гноящимися глазами. Но там они за это по крайней мере получали разные роскошные апартаменты, автомобили, кареты. Они получали во всех отношениях шикарную и красивую жизнь.
      А тут что? Жалкая комнатка в девять квадратных метров? Даже не комната: жилплощадь.
      Нет, это уже не жизнь. Это какая-то мышиная возня. Какой-то убогий и жалкий клоповник!
      И пусть бы даже в этом клоповнике действительно воцарилась полная и абсолютная справедливость! Пусть бы и в самом деле тут каждый получил по способностям! Что толку, если в результате этого удачного эксперимента наш мир навсегда покинут музыка и красота? Не «красивость и декоративность», а именно красота?
      Все истинные поэты и художники в душе любили дворянство, высший свет двора, военное геройство и т.п….
      Для развития великих и сильных характеров необходимы великие общественные несправедливости, то есть сословное давление, деспотизм, опасности, сильные страсти, предрассудки, суеверия, фанатизм и т.д., одним словом, все то, против чего борется XIX век…
      Все изящное, глубокое, выдающееся чем-нибудь, и наивное, и утонченное, и первобытное, и капризно-развитое, и блестящее, и дикое одинаково отходит, отступает перед твердым напором этих серых людей. Но зачем же обнаруживать по этому поводу холопскую радость?
      Нет, я вправе презирать такое бледное и недостойное человечество – без пороков, правда, но и без добродетелей – и не хочу ни шагу сделать для подобного прогресса!.. И даже больше: если у меня нет власти, я буду страстно мечтать о поругании идеала всеобщего равенства… Я буду разрушать такой порядок, если власть имею, ибо я слишком люблю человечество, чтоб желать ему такую спокойную, быть может, но пошлую и унизительную будущность.
(Константин Леонтьев)
      Нетрудно заметить, что один из самых глубоких и оригинальных русских мыслителей XIX века говорит, в сущности, то же, что говорила Михаилу Михайловичу Зощенко его сверстница, не перестававшая оплакивать навсегда ушедший в прошлое, несправедливый старый мир.
      Но Зощенко был далек от этих воззрений. Никакой такой особенной красоты он в прошлой жизни видеть решительно не желал. Наоборот, перелистав «пожелтевшие от грязи» страницы истории, он замечает, что от погружения в прошлое у него отнюдь не восхищение красивыми историческими сценами, а «какой-то противный привкус остается».
      Будто, извините, на скотобойне побывали, а не в избранном обществе, среди царей и сановников.
      Вот, кстати, славный урок получают всякого сорта барышни, которые при наивности своего мировоззрения согласны воскликнуть: дескать, ах, они охотнее бы находились в каком-нибудь там поэтическом XVI столетии, чем в наше прозаическое время.
      Вот вам, я извиняюсь, и поэзия, – глядите, за ребро повесят. Дуры.
      Правда, глупость какая. Стремление к поэтическим идеалам. Вот там покажут кузькину мать.
(Голубая книга. Неудачи.)
      «Глядите, за ребро повесят. Дуры» – это в равной мере относится и к случайно встреченной автором знакомой женщине, и к всемирно известным философам, высказывавшим аналогичные взгляды.
      Нет, Зощенко вовсе не считал, что новый мир, рождающийся на его глазах, – хуже старого. И он не хитрил, не лукавил и не иронизировал, когда писал:
      А что касается, как у нас, то у нас произошли изрядные перемены…
      И денежные счеты упростились и сильно уменьшились. И, вообще, оно стало как-то в этом смысле понятней и менее хлопотливо, и не так обременительно.
(Голубая книга. Любовь.)
      Какая же тут ирония! Молодая девица, изображенная на картине художника Пукирева, небось так и прожила со своим стариком до самой его смерти. И он, бедняга, так и не узнал, вышла она за него по любви, прельстившись его наружностью или душевными качествами, или соблазнилась его высоким общественным положением и богатством. Мучился небось, страдал. И вся их совместная супружеская жизнь, надо полагать, была насквозь отравлена ядом этих ужасных сомнений.
      То ли дело наш современный «старый дурак». И двух месяцев не прошло с момента совершения, как выражается автор, «таинства брака», а у него уже была полная ясность!
      Нет, все-таки автор не врал, когда уверял нас, что в жизни произошли грандиозные перемены. Кое-какие перемены действительно произошли. И даже, как оказалось, был в них, в этих переменах, свой положительный смысл.
      Мы – в противоположность нашим отцам – получили возможность видеть вещи такими, какие они в действительности, и вот почему основы жизни трещат у нас под ногами.
(Карл Ясперс)
      Но Зощенко, в отличие от Ясперса, и не сетует на то, что основы жизни трещат у нас под ногами. С грустным мужеством принимает он то, что открылось его глазам.
      Дождь идет, и вымокло его платье, – признает ли он это? Да, признает. Лопнул городской коллектор, и город затопило нечистотами. Может ли он это признать? Да, он совершенно признает это.
(Конец рыцаря печального образа)
      Да, позолота стерлась. Это верно. А свиная кожа осталась. Но ведь и раньше под позолотой скрывалась она же – вот эта самая неэстетичная, грубая свиная кожа. Так не будем же роптать на судьбу за то, что она подарила нам прекрасную возможность увидеть мир таким, каков он на самом деле. Будем даже – по мере сил – благодарны ей за это.
      Вот какая философия истории легла в основу зощенковской «Голубой книги». И именно ей, этой философии, и призван « был послужить открытый и разработанный им художественный метод.

СВИФТ, ПРИНЯТЫЙ ЗА АВЕРЧЕНКО

      Примерно в то же время, когда Зощенко задумывал и писал свою «Голубую книгу», другой русский писатель, его сверстник, работал над большим романом, в котором «клоповник» советской жизни с ее мелким арапством, грошовым жульничеством, коммунальным бытом и всеми прочими, хорошо нам известными аксессуарами тоже был рассмотрен на фоне мировой истории.
      В этом романе, как и в «Голубой книге», современные главы перемежаются историческими. Но здесь эти исторические главы стилистически резко отделены от стилистики основного повествования. В пестрый лексикон, отражающий причудливый, неустоявшийся нэповский и посленэповский советский быт, с характерными, ныне уже почти забытыми словечками типа «жил-товарищество», «застройщик», «финдиректор», «торгсин» и проч., этот слог, чеканный и строгий, входит как нож в масло. Он звучит торжественно и грозно, как медная латынь.
      В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат…
      На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону. Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:
      – Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?
      – Да, прокуратор, – ответил секретарь.
      – Что же он?
      – Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, – объяснил секретарь.
      Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:
      – Приведите обвиняемого.
(Михаил Булгаков)
      У Зощенко исторические главы стилистически неотличимы от советских. Высокопоставленные римляне изъясняются у него на том же жаргоне, на каком говорят друг с другом завзятые советские обыватели. Вот, например, Люций Корнелий Сулла. По своему, так сказать, социальному положению он стоит неизмеримо выше, чем Понтий Пилат: тот всего лишь прокуратор Иудеи, мелкой и незначительной римской провинции, а этот – всемогущий диктатор, полновластно владеющий всей огромной Римской империей.
      Господин Сулла, сидя в кресле в легкой своей тунике и в сандалиях на босу ногу, напевая легкомысленные арийки, просматривал списки осужденных, делая там отметки и птички на полях.
      Раб почтительно докладывал:
      – Там опять явились… с головой… Принимать, что ли?
      – Зови.
      Входит убийца, бережно держа в руках драгоценную ношу.
      – Позволь! – говорит Сулла. – Ты чего принес? Это что?
      – Обыкновенно-с… Голова…
      – Сам вижу, что голова. Да какая это голова? Ты что мне тычешь?!
(Голубая книга. Деньги.)
      Как-то этот Сулла проигрывает рядом с величественным Понтием Пилатом. Какой-то он несолидный, что ли. Непрезентабельный. Не такой, каким подобает быть историческому лицу. И говорит как-то странно: «Ты что мне тычешь?!» – будто это не диктатор древнего Рима, а кассирша в булочной, которой сунули трешку вместо пятерки. И даже одет он как-то легкомысленно. То есть вообще-то он одет вроде именно так, как и полагается одеваться древнему римлянину: «в легкой тунике и в сандалиях на босу ногу». Всем известно, что древние римляне ходили в сандалиях. Но странное дело! Почему-то эти «сандалии на босу ногу» вызывают у нас совсем не древнеримские ассоциации. Почему-то они скорее вызывают в памяти те «баретки», которые хотели купить героине, другого зощенковского рассказа – девочке Нюшке, «небольшому дефективному переростку семи лет», а она – помните? – возьми да и уйди из магазина в этих новеньких баретках, хотя за них еще не было уплачено. Или еще почему-то вспоминаются те черные спортивные тапочки при белых жеваных брюках, в которых впервые явился нашему взору герой булгаковского романа – поэт Иван Николаевич Бездомный.
      Нет, если сравнивать зощенковского Суллу с героями Булгакова, так уж с кем угодно, но только не с Понтием Пилатом. Скорее уж его хочется поставить рядом со Степой Лиходеевым, или Варенухой, или, скажем, с Никанором Ивановичем Босым, председателем жилтоварищеетва дома № 302-бис по Садовой улице.
      Короче говоря, обратившись к далекой истории, Зощенко не изменил ни своему обычному зрению, ни своим привычным, давно уже определившимся синтаксису и лексикону.
      Казалось бы, он точно реализовал тот совет, который некогда ему дал Алексей Максимович Горький: «По-моему, вы и теперь могли бы пестрым бисером вашего лексикона изобразить-вышить что-то вроде юмористической „Истории культуры“».
      Надо сказать, что этот совет учителя сперва не очень-то пришелся ученику по душе.
      Я могу сейчас признаться, Алексей Максимович, что я весьма недоверчиво отнесся к вашей теме. Мне показалось, что вы предлагаете мне написать какую-нибудь юмористическую книжку, подобную тем, какие уже бывали у нас в литературе, например «Путешествие сатириконцев по Европе» или что-нибудь вроде этого.
(Голубая книга. Посвящение.)
      Юмористическая история культуры, вышитая пестрым бисером зощенковского лексикона… Такой замысел, даже при самом блистательном исполнении, вполне соотносим с юмористическими книгами Аверченко, Тэффи и других талантливых сатириконцев.
      Такой замысел Зощенко не вдохновлял. Он решил принять совет Горького, – а вернее, сделать вид, что он принял его совет, – лишь потому, что перед ним вдруг замаячил совсем иной, поистине грандиозный замысел. Замысел, соотносимый разве только с тем, какой некогда осуществил Свифт.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44