Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№7) - Святая Русь. Книга 1

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Святая Русь. Книга 1 - Чтение (стр. 29)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


И что он повестит дожу, какой отчет даст перед новым консулом, когда его, засидевшегося тут на целых четыре срока, республика, наконец, отзовет обратно?

Совет казначейства, попечительный и торговый комитеты вцепятся в него, точно волки! Ему придется отвечать и за скорый суд (почасту к суду не вызывали трижды, как надлежит, а попросту посылали исполнителей: привести ответчика в управление!), и за дела собственного викария, и за то, что он не ограничивал плату нотарию и писцам установленными суммами, что за пропуски заседаний взыскивал с чиновников не полагающиеся двадцать пять аспров, а гораздо более, что мирволил шкиперам приходящих судов в залоговых суммах (какие залоги во время войны?!), что не всегда поручал писать доклады одному секретарю, что в совете старейшин у него жители Кафы составляют не половину, а три четверти состава и купцов в комитетах было больше, нежели дворян… А из кого прикажете набирать магистраты, когда блокада держит по году генуэзские корабли в проливах и когда надобно изо всех сил угождать местному населению? Да ведь и сами синдики советовали ему поступать именно так! Но эти советы нигде не записаны и не утверждены печатью республики!

С него спросят, и почему он держит двух лошадей вместо одной… И не возьмут в толк, что Кафа не Генуя, что держать консулу тут одну верховую лошадь просто смешно! Что и пятисот сонмов консульского жалованья не хватит, ежели все «лишнее» нанимать и покупать самому, не залезая в городскую казну! Что невозможно ограничивать чрезвычайные расходы пятьюстами аспров, когда имеешь дело с Ордой, когда шестьдесят аспров стоит воз дров, когда сто аспров уходит на ежемесячное содержание лошади, когда тощий петух на рынке, и тот стоит шесть аспров! И попробуй тут подносить подарки хану, не истратив более пятисот аспров! Подарки, стоимостью менее двадцати флоринов, — убожество!

И за то, что он держит четвертого, русского, переводчика спросят с него! А как без русского переводчика в Кафе? И за что только не спросят?!

Даже за то, что позволял, за плату, жечь огонь в харчевнях по вечерам, после колокольного звона!

Джанноне дель Беско сидел в канцелярии консульства, уперев локти в стол и глубоко запустив пальцы во взлохмаченные волосы, когда в полутемную мрачную залу вступил служитель и повестил о прибытии Мамая. Он даже не враз понял, о чем идет речь. Мамай? Почему Мамай?! Мамай — это было вчерашнее, от него ведь уже отреклись! Все про него было решено на совете, с ним, почитай, заочно уже расправились…

— Постой! Мамай?! — Джанноне дель Беско встал на ноги, обдернул камзол, пригладил волосы, туже затянул кожаный пояс с подвешенными к нему ножнами кинжала и кошельком. Так! Мамая совет Кафы, в лучших традициях, поручает ему, и посмей он не исполнить решения совета! А ежели когда-нибудь, где-нибудь… Отвечать будет он! Один он! Проклятие!

— Коня! — приказывает консул резко. — Вызвать трубача и стражу! И немедленно собирать совет! Пусть оставят свои давильни! Немедленно вооружайте воинов! Я сам еду к Мамаю! — Джанноне шагнул из-за стола, с презрением, глянув на забытый налоговый реестр, который въедливо проверял час назад, выискивая, что еще можно было бы обложить налогами. И где скрупулезно перечислялось: «…С четырехколесного воза, маджары, с зеленью надлежит брать семь аспров налога; с воза арбузов — десять, воза огурцов — восемнадцать, а с баржи огурцов, сахара — сорок пять аспров; с воза дынь — тридцать, с сахара каштанов — двадцать пять, а с монерия с каштанами — сорок пять». Глаза еще бежали по строчкам: барка осетров… мясная лавка… барка с устрицами… с продавца вина… с хлебника… с воза лука или капусты… воз дров… воз стерлядей… маджара с виноградом… с молочницы: один аспр за три месяца…

Все это разом утратило всякое значение, вытесненное единым жарким вопросом: сколько высочайшая Республика Святого Георгия получит нынче с хана Мамая?

Он вышел, вскочил в седло. В узости улицы увидел синдика Паоло Гаццано, что, отчаянно работая удилами и острыми краями тяжелых дубовых стремян, гнал своего коня, торопясь присоединиться к депутации, назначенной для встречи разбитого повелителя Орды. Почти не ожидая Гаццано, лишь взглянув на окруживших его конных оргузиев, дель Беско натянул удила. Конь понятливо согнул шею и, встряхнув гривою, пошел ровною плывущею иноходью. Таких коней не вдруг обретешь и в Орде! Знал консул, что для этой встречи никого собирать не надобно, сами прискачут!

(Непочтительно подумалось: «Как вороны на падаль!») Даром, что «падаль» была еще жива и совсем не догадывалась о своей близкой участи…

Вступая в шатер Мамая, Джанноне дель Беско почувствовал острый, по ощущению схожий со вкусом сока граната, интерес к этому обреченному властителю, и, пытаясь разглядеть в глубине шатра разбитого полководца, едва не споткнулся о порог. Чуть насмешливо и печально подумалось, что за подобную промашку еще недавно можно было в ханской ставке заплатить головой!

Мамай сидел на войлочных подушках и встретил консула мелким масляным смехом. До того ни разу, кажется, Джанноне не слышал у Мамая такого дробного, чуть угодливого, купеческого хихиканья — точно бы повелитель после измены войска сам уменьшился и опростел. На мгновение даже и убивать его расхотелось.

Точно так же, по-новому, с небывалою прежде угодливостью, кивал Мамай спутникам консула, примчавшим на взмыленных конях и в сей миг в свою очередь вступавшим в походный шатер свергнутого повелителя.

Они уселись. По знаку Джанноне слуги доставали пряники, яблоки, вишни, виноград, изюм, миндаль и конфеты; поставили оплетенную бутыль темного стекла с мальвазией, хлеб и сыр. Мамаевы рабы расставляли кожаные подносы с вареною бараниной и мясом жеребенка.

Джанноне все с тем же непреходящим острым интересом старался понять обреченного татарина и все не понимал, забывая о том, что тайное решение городского магистрата Мамаю неведомо. А тот все сиял улыбками, все угощал, любуя фрязина взором, повторял громко:

— Ты мне друг! Я тебе друг! Теперь помоги мне, а я тебя отблагодарю после, увидишь! — Он сверлил консула сузившимся взором, и только тут в глубине Мамаевых зрачков увидел Джанноне жесткий, настойчивый и недобрый блеск. «Верит ли мне он?» — подумалось с тенью тревоги.

Но Мамай верил. Он только хотел узреть, не стали ли тут его презирать после разгрома, не откачнутся ли фряги от него? (Иного представить себе он не мог.) — Думаешь, я побит? — вопрошал Мамай, осушая очередной кубок. — Судьба — это игра в кости! Тохтамыш перессорит с беками, огланы его предадут! Я подыму буджакских татар, найму железных рыцарей и разобью Тохтамыша!

— Рыцари стоят дорого! — с сомнением покачал головою Беско, силясь понять татарина (неужто он до того доверчив?).

— Казна со мной! — гордо возразил Мамай. — Гляди! — Он приказывал отмыкать сундуки с золотом, драгоценною рухлядью, сосудами, серебром.

Покачиваясь от выпитого вина, сам встал на кривоватые ноги, запуская ладони, черпал горстями скатный жемчуг, пересыпал лалы и яхонты, любуясь их светоносным разноцветьем.

— Гляди! — повторял. — Со мною можно иметь дело! Вот казна! Вот соболя, бобры, куницы! Все тут! — Глубоко заглядывая в глаза фрязину, отмечая жадный блеск при виде сокровищ, удоволенно кивал головой.

— Ты друг мне? Друг? — спрашивал, по-кошачьи мгновениями вспыхивая взглядом. — Дай корабль! Дай людей! Я поплыву в вашу Галату и там стану набирать новое войско! Я попрошу брата моего Муррада дать мне ратную силу!

Заплачу ему вот этими дукатами и серебром урусутов! У меня еще много серебра, гляди! Не думай, Беска, что Мамай беден! Мамай богат! Он — хороший друг, верный друг! И станет еще богаче, когда вернется!

«Не понимает! — думал кафинский консул, кивая, головой и остерегающе посматривая на своих спутников. — Верит! Глупец! Варвар! Жестокий в час успеха и угодливый в поражении! — Джанноне все более успокаивался и уже остраненно, чуть свысока, взглядывал на глупого татарина. Думал, усмехаясь про себя:

— Будет тебе корабль! Тот самый, на котором Харон перевозит души усопших!»

Выслушав угодливые заверения фрягов, проводив консула, Мамай и вовсе повеселел. Он только что отослал сына с дружиною удальцов и грамотами в Литву, к великому князю Ягайле… Он вновь, уже в одиночестве, сыто обозрел сундуки с добром, парчою и шелком, бархатом и тафтой, соболями и куницами, серебром и золотом, древними сосудами, серым и розовым жемчугом, рубинами, ясписами и смарагдами… Оо! Он еще соберет новое войско! Он приведет сюда закованных в латы рыцарей! Он созовет приднестровских татар, приведет литвинов и турок, он будет вновь на коне! Пусть только кафинские фряги помогут ему выбраться отсюда морем, а там — там он и им покажет…

Он всем покажет, сколь тяжела еще и теперь его рука!

Фряги встретили его! Встретили, как повелителя! Кланялись. Поднесли хлеб-соль и вино! И все было хорошо, и все будет славно, и Тохтамыш долго не усидит! Завтра фряги покажут корабль, на котором он поплывет в Галату!

Хороший корабль, крепкий корабль! На нем он увезет сокровища и все начнет сызнова!

Ночью он приблизил к себе одну из жен, ласкал, удовлетворенный, надел ей на руку дорогой индийский браслет с камнем «глаз тигра». И был весел наутро, и весело приказывал увязывать и торочить к седлам коней сундуки и баулы с добром.

Даже и тогда, когда сундуки грузили на корабль, а ему подали лодью с вооруженными фряжскими гребцами, он не понял, не уразумел ничего. На корабль ему так и не дали взойти. Вернее, дали только подняться на борт, и тотчас отрубленную голову Мамая в кожаном мешке сбросили обратно в лодью, а безголовое тело тяжело плюхнулось в воду, и ему вослед попадали, отягощенные камнями, тела его ближайших приверженцев и нукеров. С проигравшим роковую игру власти варваром, который возомнил себя равным государям европейских стран, церемониться не стоило. Так единогласно решили на совете кафинского консула в присутствии епископа католической восточной церкви. Посольство, отправленное к Тохтамышу, загодя знало об этом.

Голова Мамая в кожаном мешке и солидные дары из доставшейся фрягам добычи были тотчас отосланы Тохтамышу с нижайшею просьбою о возвращении захваченных Мамаем двенадцати генуэзских селений, о чем уже двадцатого ноября был подписан и скреплен печатями обеих сторон договор.

Не много более месяца прожил Мамай после побоища на Дону. А поддержавшие его и толкнувшие на это сражение генуэзцы, несмотря на страшные потери (четыре тысячи генуэзских ратников, почти вся воинская сила Кафы и Солдайи, легла на Куликовом поле!), вновь оказались в известном выигрыше, укрепив свою власть над Судаком и расширив территорию вокруг Кафы, хоть и пришлось им на время расстаться с замыслами одоления далекой православной Руссии. Тем паче, что вскоре после сражения на Дону достигла Кафы горестная для нее весть о сдаче в плен всего генуэзского войска у Кьоджи.

Ну, а Мамай и мертвый явился-таки на Руси в облике отдаленного потомка своего еще раз! Но это уже иная повесть, иных исторических времен.

Часть четвертая. ГОРЬКОЕ ПОХМЕЛЬЕ

Глава 1

Дмитрий, сам не признаваясь себе, услышав про смерть Микулы Вельяминова, ощутил что-то похожее на тайное удовлетворение (нет, не радость, конечно, не радость!). Почему погиб свояк? Не ждал ли, не спасал ли его, Дмитрия, прослышав, что великий князь выехал, направляясь в чело войска, и потому только и не отступил на бою, и дал себя убить, когда он, князь, потерявши силы и духом ослабев, брел бранным полем к стану Боброка, намерясь уже, уцелеет ежели, бежать на Москву? Думать сие было непереносно. И непереносно было после подобных дум зреть шурина, победителя, коего ныне чествовало все войско… Зреть, сознавая, что — да, опять Боброк! Боброк, а не он одолел Орду и сокрушил, на ниче обратив, надменного Мамая!

Все это навалилось на второй день. В первый было ни до чего, когда отмывали, кормили, почти как малое дитя… От первого дня запомнилась лишь (и долго долила) незнакомо-ненавычная, вдруг навалившаяся на него тяжесть своего большого и грузного тела. Посаженный на ременчатый походный столец, хотел встать и почти свалился опять на задрожавших, подогнувшихся ногах.

Ночью князь метался в жару. Холопы то и дело подносили морошковое кисловато-прохладное питие. На миг становилось легче. Крепко заснул он только к утру. Проснулся поздно, на полном свету уже. Поддерживаемый под руки, вышел из шатра. Долго глядел туда, через Дон, на ту, страшную и поднесь, сторону, где мурашами копошился люд: разъезжали комонные, пешцы подбирали трупы. Рядами уложенные на попонах на том берегу, лежали, стонали, бредили, раскачиваясь или немо сжавшись, ждали переправы раненые.

Уже переправленных перевязывали по-годному, укладывали на телеги. Скрипя плохо смазанными осями, возы со страшною ношей своей, колыхаясь, выбирались на кручи и катили, катили безостановочною долгою чередой мимо княжеского шатра, туда, в московскую сторону.

К нему никто не подъезжал, ни о чем не прошал. Бояре все были на той стороне, все в делах и в разгоне, и Дмитрий вновь почуял острый укол самолюбия: не надобен он! Все без него сами ся деют… Хотя, что он мог бы сейчас велеть, что приказать? Дмитрий и сам не знал.

— Где Бренко? — вопросил. Холоп дернулся ответить, кметь из молодшей дружины княжеской грубо дернул того за ворот зипуна, и холоп подавился словом.

— Где Миша? — требовательно повторил Дмитрий, начиная понимать.

Опущенные глаза дружинников досказали остальное… Выходит, и Бренка он оставил на смерть! И тот, прощаясь с ним, с князем, знал уже, что видятся они во останешний раз! Холодом вороненого харалужного лезвия полоснуло по сердцу одиночество. С Мишей ушли потешные игры, лихая гульба, озорные набеги на загородные терема боярские, с Мишей ушло далекое удалое отрочество, все еще не угасшее, не пережитое, пока Бренко был жив… И он снова взглянул, потерянно и ослепленно, на раненых в заскорузлом от крови тряпье, что колыхались на тряских телегах, постанывая сквозь зубы, когда становило невмоготу. И так им колыхаться и трястись, в жару, в дурном запахе гниющих ран, еще неделю, и кто из них живым доберется до дому, до бани, до жены и детей, до бабки-травницы, что очистит застарелые язвы, нажует целебного зелья, наложит на изгнившую плоть и, пришептывая древний заговор, перемотает по-годному покалеченную руку, ногу ли, голову?.. С раной в животе мало кто и доберется домой! И дальше, оторвав взор от вереницы телег, упрямо лезущих друг за другом сюда, на угор, прямь княжого шатра (и отогнать посторонь нельзя, сором!), поверх возов глянул в заречье, куда бы теперь, в сей миг, и побоялся скакать столь незаботно и легко, как еще сутки назад, хотя там уже, кроме полоненных, перевязанных вервием да забитых в колодки, и нет уже ратного ворога ни одного!

Гнали скот. Мычали степные коровы, быки ярились, сгибая шеи, рыли землю рогом, то застывая, то под охлест бича кидаясь в короткие бешеные пробежки. Вдали конные ратники сбивали в табун, собирая по полю, татарских коней…

Повеяло ветром, и в душную вонь навоза и смрада грустно и легко вплелся далекий давешний аромат вянущих трав, речной воды и горький запах костров, на которых сейчас варят мясное хлебово для усталых воинов. И снова дрожью пережитого ужаса, мурашами, поползшими по всему телу, припомнился Дмитрию бой, и бранный пот, и задышливая ярость, и труд, и отчаяние, когда он решил, что все кончено и они разбиты, а Боброк, оказывается, ждал, не вводя в дело своих свежих полков, ждал, давая полностью истребить передовой полк московский… Ему было горько, как никогда, он опять чуял себя злым, изобиженным мальчиком, тем самым, коего снисходительно презирал когда-то Иван Вельяминов. И невесть, что бы еще подумалось великому князю московскому, кабы не подскакали разом, целою кучей, Акинфичи во главе с маститым Романом Каменским: братья Свибла — Иван Хромой и Александр Остей, Иван Бутурля, Андрей Слизень, Михайло, Федька Корова — с Романовичами: Гришей Курицей, Иваном Черным и Юрием. И тут же подоспел Григорий Пушка-Морхинин, двоюродник Романа Иваныча Каменского, и тоже с детьми — Никитой, Василием, Федором Товарком…

Бояре, послужильцы, молодшие — едва ли не полк целый выставили ныне в поле размножившиеся потомки Акинфа Великого! Окружили, шумно и горячо принялись поздравлять с одолением на враги. Не дали воли горю великого князя! О смерти на бою Михайлы Иваныча сообщили почтительно, но кратко, мол, у князя и своих довольно бед и потерь. И — отеплело на душе. Почуялось: свои! Не выдадут! Прояснев ликом, Дмитрий протянул руку почтительно склонившемуся перед ним старику Роману, озрел нравного, тоже перевязанного тряпицею (задело на бою!) Григория Пушку, озрел всех Андреевичей, братьев Федора Свибла, посетовав в душе, что и того нет рядом, и только тут, наконец, начиная верить, что да, Мамай разбит и он, князь, победитель Орды!

Не было тут ни Боброка, ни даже Владимира Андреича, который сейчас началовал погоней за разбитым врагом, ни оставшихся в живых Вельяминовых, что отряжали конные заставы собирать разбежавшийся степной скот и добычу из разгромленного татарского стана, — все они были в трудах, в делах. И не знали, не ведали еще, что в том государственном наряде, что создавали они с покойным владыкой Алексием, иногда полезнее бывает вовремя явиться пред очи великого князя, чем даже выиграть сражение с грозным врагом.

Глава 2

Конь под Иваном рухнул в тот миг, когда свежая волна русичей засадного полка уже опрокинула и смяла татарский строй. Освободив сапог из стремени, он стоял, оглушенный, пьяно раскачиваясь на неверных ногах, и сперва даже не понимал, что происходит. Почему татары россыпью скачут мимо него, нахлестывая коней, и никто из них не емлет легкой добычи, не пытается даже накинуть аркан на одинокого, почитай, почти обезоруженного и спешенного русского кметя? И только когда завиднелась новая плотная толпа скачущих и донесся до его ушей ярый победный рев, понял, и, руки протянув, стоял и глядел, и плакал, сам не чуя текущих слез. А они скакали мимо, почти не оглядываясь, едва не сшибая его конями; лишь изредка, скользом, определивши, что не татарин, а свой, кто-нибудь из комонных коротким кивком ободрял пешего кметя. И пока радостными тенями проносились они мимо, Иван все стоял, трясясь, отходя от прежнего отчаяния, с мокрыми щеками, смертно усталый, и все плакал и плакал, теперь уже от счастья.

Когда они прошли, наконец, все, он побрел, опираясь на саблю, вослед победителям. Завидя вывалившегося из русских рядов, чудом прорвавшегося татарина, крикнул, замахиваясь саблею: «Эй!» Но тот, глянув дико, взвил коня и ринул в сторону, даже не подумав обнажить оружие. Иван шел опять, потом остоялся. Впереди, вдалеке, вспыхивали там и тут просверками стали короткие жестокие сшибки, но уже не сникал торжествующий ратний клик:

«Хуррррр-а-а!» Татары бежали, изредка недружно огрызаясь, бежали по всему полю. Бой переходил в избиение. Иван снова брел. Встречу ему попались спешенные, как и он, два касога, бредущие полем ему навстречу. Иван глянул, ни ненависти, ни страха уже не чуя, махнул рукавицею, и оба послушно, понурив головы, побрели следом за ним в полон. Подскакал кто-то обочь, бросил: «Твои?» Иван кивнул немо, сил не было отвечать, потом протянул руку, и горец тут же послушно отдал ему саблю и колчан с почти пустою тулою. Второй снял по знаку Иванову дорогой бешмет и отдал тоже.

Иван глянул на комонного обрезанно, хрипло молвил: «Веди!» — и долго смотрел вслед, без мысли отмечая послушливую рысь двоих давешних ворогов, что, хоронясь тычка или охлеста, почти бежали перед конем. Он кинул бешмет через плечо, повесил сверху колчан и чужую саблю, сразу ощутив возросшую тяжесть ноши, но чуя, что ежели сядет, не встать будет уже, побрел вновь.

Изнемогающего, его окружила веселая ватага своих ратных, закидали вопросами: кто, чей, из коего полка?

— Да не жидись, Прокоп! — воскликнул один. — Дай коня мужику, вишь, изнемог, еле бредет!

— Спаси Христос, мужики! — отвечал Иван. — Приятель у меня раненый. С конем, може, и найду!

— На второго! — осерьезнев ликом, молвил давешний мужик. — Коли раненого найдешь… — Не договорив, оборотил к своим:

— Не жалей, други, коней вона сколь! Еще наберем!

Ивану помогли забраться в седло.

— Не упадешь? — спросили. Он, и правда, едва не упал, пока осаживал да приучал к руке испуганного татарского жеребца, оказавшегося иноходцем.

Зато потом, когда тот, наконец, красиво пошел, покачиваясь, на диво ровным увалистым ходом, Иван аж рассмеялся от радости, тут и помянувши, что татары ценят иноходцев вдвое противу обычных коней.

Он рысил по полю, ожидая, что вот-вот найдет Костюка, но тот все не находился и не находился. Двадцать раз уже решал Иван, что вот оно, то место, но и трупы были чужие, и место, приглядясь, не то. И уже с отчаянием близ самого вечера понял Иван, что не найдет соратника, заплатившего жизнью за его, Иванову, жизнь. Не найдет даже мертвого! Была слабая надея, что подобрали, но, порысив вдосталь и вдосталь насмотрясь на неисчислимые навалы мертвяков, понял Иван, что тут считать приходит не на единицы, на тысячи и хоронить — ежели будут хоронить! — придется их по многу десятков в общей яме…

Смертно уставший, неспособный уже дивить чему-либо на свете, нос к носу столкнулся Иван в поздних сумерках со своим Гаврилою. Они обнялись.

Гаврила с конем и телегою перебрался на сю сторону ради добычи и ратной справы, которую намерил подбирать в поле, не надеясь уже обрести живым господина своего. Перемолвили.

— Иди сбирай! — решил и разрешил Иван, памятуя, что иного времени не будет и уже завтра, что поценнее, подгребут себе великие бояре да князь. — Смотри только не разволокли бы тебя самого дорогою!

На той стороне, с трудом разыскав свой шатер, Иван кое-как залез под ряднину и, не покормивши коней, не скинувши платья, не сняв даже сапогов, заснул. Силы у него кончились. Полностью. Не слыхал Иван, как под утро явился усталый Гаврила, засыпал овса в торбы лошадям, затянул, покряхтывая, в шатер увесистые кули и, тоже не раздеваясь, лишь стянув с себя и с господина чоботы, повалился рядом на рядно и уснул, согревая бок бесчувственного, оцепенелого Ивана. Оба выложились до предела сил.

Спали. А вокруг суетливо пошумливал стан, топотали скотинные стада, вели диковинных зверей — верблюдов, стонали раненые, высоким голосом читал над кем-то отходную священник, уцелевшие воины с бранью делили татарские порты и рухлядь, подчас густо замаранные кровью, ругались бояре, наводя порядок в полках, какие-то дружинники на загнанных вусмерть конях возвращались из-за Красивой Мечи, и сменная сторожа торопилась встречь, цокая копытами по наспех наведенному наплавному мосту через Дон. Ржали кони, и только порою, мгновеньями, когда стихал неусыпаемый гул ратного стана, издали доносило тоскливым волчьим воем, особенно жутким для тех, кто, неподобранными, лежали до сих пор в поле, с отчаянием уже сожидая спасительной утренней зари.

Глава 3

Восемь дней стояла на костях московская рать. Восемь дней отпевали павших и погребали трупы.

Милосердное небо не долго баловало русичей, к исходу недели начались дожди. Уже дошли вести о литовских шкодах: Ягайловы уланы совершили разбойный набег на обозы идущей домой новгородской рати. Доносили и о безлепых случаях грабежей в рязанской земле, через которую сейчас тянулись бесчисленные ордынские стада и возы с ранеными и добром.

Литвины пришли и ушли, их и нагнать было немочно, но пакости от бояр рязанских вызвали у Дмитрия праведный гнев, тем более неистовый, что его всячески раздували Акинфичи, наплетя в уши великому князю полные короба всяческой были и небыли — и про Олега, и про Боброка, якобы мирволившего рязанскому князю, и про грабежи, раздутые донельзя. Грабежи на Рязанщине, в приграничье, были делом обычным: грабили татары, грабили и татар, разбивали купеческие караваны, мелкие володетели нападали друг на друга, и дикую вольницу эту утихомирить не могла никакая власть. Но предлог был найден, дабы вновь, нарушив свои обещанья и хрупкий мир, попытаться наложить длань на своевольное Рязанское княжество.

Полки шли домой, готовые к бою. Олег, вызнав о намереньях великого князя московского, не выстал на брань, предпочел уйти из Переяславля, куда уже из Москвы Дмитрий направил своих наместников. Как прежде, его подвели нетерпенье и гнев. Завистливый гнев, ибо к Олегу у московского володетеля было то же сложное чувство ревнивой зависти, что и к Ивану Вельяминову, что и к Дмитрию Михалычу Боброку, что и порою даже к молодшему себя двоюроднику Владимиру Андреичу Серпуховскому. И когда на совете княжом Боброк попытался напомнить о союзном договоре с Олегом, который именно теперь вовсе нелепо было нарушать, Дмитрий сорвался и в первый — к счастью, и в последний — раз накричал на шурина.

Кричал безобразно, с провизгом, дергаясь всем своим большим, широким и тяжелым телом, видя, как каменеет чеканное лицо Боброка, как бояре низят и отводят глаза (всех, даже Акинфичей и иже с ними, чьи поземельные вожделения простирались к Мещере и к рязанскому правобережью Оки, смутила — хотя и жданная, и заботно подготавливаемая, но все же отвратная нелепой грубостью своей — выходка великого князя), видя все это, Дмитрий, чуя, что проваливает в стыд и позор, ярел все больше, выкрикивая неразборчивые хулы Олегу, не пришедшему на помочь, а потому дружественному Мамаю с Ягайлой, вечному ворогу, отбившему некогда Лопасню, не помогшему ни против Ольгерда, ни противу тверского князя, хреновому защитнику южных рубежей, понеже кажен год, почитай, московская рать стережет броды на Оке от татарских нежданных набегов.

— Да еще прежних князей володимерских ненавистники рязане ти! И ты, князь, непутем спелся с Олегом, и на бою, умедлив, не его ли руку держал?!

Не скажи последнего князь, Боброк, быть может, и сумел бы ответить: и что на поле боя рязанских бояр и кметей был едва ли не полк, и что в татьбе той великой князь рязанский не причинен, а виноватых надобно сыскивать купно с рязанским володетелем, и то, что не пришедший на рать Олег, по сути, охранял тылы и пути войска, обеспечивая победу, и что с Литвою рязанский князь, как и с татарами, ведет рать без перерыву и ни разу не вступал в союз с Ольгердом противу Москвы, и что токмо благодаря Олегу Иванычу южные рубежи Руси Владимирской не обратились в Дикое поле, ежеден разоряемое шайками степных грабителей, и о том, что Олег, быть может, удержал нынче от выступления князя Ягайлу…

Многое мог бы сказать Боброк, кабы не этот подлый упрек, брошенный ему, спасшему поле, ему, единая выдержка коего позволила нынче покончить с Мамаевой Ордой! Этого не выдержал князь Боброк. Бешено прянув и зубы до скрежета сжав, дабы не позволить гневу выплеснуть себя недобрым словом, после коего вовсе надобно станет ему уезжать из Москвы, круто поворотил и вышел вон из шатра, слова не сказав и тем воспретивши иным вступиться за свою попранную честь. Дмитрий тяжко дышал, замолк, опоминаясь (кричать уже не на кого стало!), и тут оробел.

— Князю Дмитрию Михалычу Боброку жалуем мы милостью княжой златую гривну и ковш злат с камением драгим! — рек и глянул гневно. Акинфичи молчали, а разумный Роман Иваныч Каменский примолвил:

— Князь Боброк великия чести заслужил! Достоит ево и волостьми наградить! Все же, хотя и поздно, а рать спас именно он… Вместях с Владимиром Андреичем! Ну, а Олега Иваныча, уж не во гнев прими… маленько проучить надобно!

Не похвали Роман вовремя Боброка, как знать, что бы еще и порешил Дмитрий. Быть может, в новом гневе и воротил и выслушал путем волынского князя! Ну а так… Не воротил, не выслушал, дал уехать наперед в Москву, и уже без него совсем и без Вельяминовых тоже, отбросив осторожные отговоры престарелого Ивана Мороза да и многих иных (Бяконтовы тоже были противу, но после костромского позорища Плещеевского в делах воинских Бяконтовых мало слушали), в упоении все большем и большем славною победой своей (и все более втекало с медом боярской лести в уши ему, что именно его, Дмитриевой, великокняжеской победою), имея под рукою к тому же ратную силу, еще не распущенную по домам, распорядил Дмитрий выбить Олега из Переяславля-Рязанского и посадить своих наместников на Рязань. Что и было совершено разом и без крови даже, ибо Олег сам, с дружиной и семьею, покинул свой стольный город, не став супротив Дмитрия на полчище.

Вернулся он скоро, да и кто из рязан, при живом и любимом князе, протерпел бы долго над собой иную, тем паче московскую власть!

Так был завязан узелок на ниточке многих и многих бед последующих, которых могло бы и не быть, не поступи Дмитрий столь опрометчиво, никем не удержанный в неумной ретивости своей… И от этой беды позднее спас князя Сергий Радонежский, спасла церковь, та самая, которая создала руками и раченьем Алексия и страну Московию, и самого московского князя.

Но это дела дальнейшие, мы же на прежнее возвратимся, к торжественному звону колоколов, славящих вступающую в Москву, хоть и поределую, но победоносную рать.

Глава 4

Колокола били красивым праздничным малиновым звоном. Отсюда, из Заречья, Москва гляделась тяжелою плотною каменной короной, облепившей Боровицкий холм, над которою вздымались крутые кровли теремов, золотые прапоры княжого дворца, хороводы куполов, кресты и высоко взлетающие колокольни, в проемах которых сейчас, на ясной холодной голубизне осенних небес, двигались, точно стаи птиц, колеблемые тела колоколов. И что охватило, что нахлынуло, разом смыв и злость на Олега, выгнанного намедни из Рязани, и обиженную, ревнивую гордость победителя, и даже радость торжественной многолюдной встречи? Били колокола, и князь замер на долгое мгновение, чуя непрошеную влагу слез на щеках. Родной город, дом родной, Евдокия, дети — Родина!

Он перекрестил чело, глянул, осветлев ликом, на молодших дружинников, втайне любимых им больше старшей дружины, где надо было усиливать ум, дабы понять (и далеко не всегда удавалось уразуметь-то!) хитрые замыслы великих бояр и принятых княжат, почасту направленные противу друг друга, отделить верные мысли о благе государственном от неверных, недалеких или злобных, что всегда умел отделять и понимать владыка Олексей, духовный отец всего московского княжества.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39